Коронованная распутница Арсеньева Елена
Коронованная распутница
Змею во сне видеть – повстречаешься с неприятелем.
Видеть их во множестве – подвергнешься многим козням неприятелей своих.
Быть змеями укушену – окажешься пред лицом ужасной опасности, и неведомо, смертной погибели избегнешь ли.
Сонник грецкий и римскийиз незапамятных лет
– Сюда, ваше величество. Только будьте осторожны, не поскользнитесь на ступеньках – здесь темно.
– Да вижу я, что темно! – прозвучал сердитый женский голос. – То есть ничего я не вижу! Куда ты меня затащила, скажи на милость?! Тут хоть глаз выколи!
– Виновата, ваше величество, но старуха нипочем не хотела вылезать из своей дыры. А коли вам желательно было непременно услышать ее советы…
Говорившая умолкла достаточно многозначительно, чтобы та, которую называли ее величеством, могла понять то, что она не договорила: «А коли вам желательно было ее услышать, так и терпите!»
Ее величество выругалась сквозь зубы, спутница ее тихонько вздохнула. Она никак не могла привыкнуть к тому, что свежеиспеченная – не минуло и полугода, как на ее голову была возложена корона! – императрица российская при всяком удобном случае – да и при неудобном тоже! – сквернословит, словно маркитантка. Ну что ж, как говорится, от себя не убежишь, да и не таков ли весь русский двор?!
– Послушай, Анхен, а не болтлива ли старуха? – Голос звучал теперь не только сердито, но и встревоженно. – Как бы не начала потом молотить языком… Не пошел бы слух, что государыня императрица по гадалкам шляется.
– Что ж, вы правы, ваше величество, нам придется быть осторожней, – согласилась Анхен. – Мы ни в коем случае не должны говорить по-немецки – только по-русски. А главное, я не должна вас называть…
– Ты меня ни в коем случае не должна называть величеством, – отозвалась государыня. На русский язык она перешла с легкостью, свидетельствующей о привычке, хотя в речи и звучал тяжеловатый немецкий акцент. – Зови просто Катериною либо Катей. Думаю, бабка не догадается: мало ли Катерин на свете. Да ей небось и в голову не взбредет, что сама императрица к ней пожаловала. А я тебя буду звать Аннушкой.
– Как изволите, – покорно отозвалась Анхен, изрядно, впрочем, перекосившись от отвращения к этому имени, которое, на ее слух, звучало какой-то оскорбительной кличкой. Хоть и слышала она его частенько, но привыкнуть к нему никак не могла. Между тем приходилось терпеть, ибо русские ее почему-то иначе нипочем звать не хотели – вот Аннушкой была для них эта тоненькая девушка с соломенными волосами, точеным личиком и большими голубыми глазами, да и все. Не Анной, не Анхен, а именно Аннушкой!
– Однако мы на месте, – проговорила новоиспеченная Аннушка и повела перед собой рукой, ибо в кромешной тьме подвала, куда они с Катериной только что со всеми предосторожностями спустились, нельзя было что-либо увидеть – можно было только нашарить. Она нащупала толстую дверь, стукнула раз и другой… Тишина была ей ответом.
– Хм, – недовольно сказала Катерина. – Что ж никто не отзывается?
– Старуха плохо слышит, – пояснила Анхен, то есть Аннушка. – Еще раз постучу.
Она стукнула в другой раз, погромче, однако прежняя тишина царила за дверью.
– Майн либер Готт, – пробормотала Анхен по привычке, но тут же поправилась: – Господи Всеблагий, да уж не померла ли старуха, Боже упаси?!
– Померла?! – так и взвилась Катерина. – Это что ж, в такую даль перлись, в такую тьму спускались, ноги едва не переломали, а зря? Да я ее на правеж!.. – Вдруг она осеклась и засмеялась, видимо, сообразив, что, коли старуха померла, отправить ее на правеж никак не получится.
– Ладно, – сказала весело, ибо была хоть и вспыльчива, но весьма отходчива и обладала свойством мгновенной перемены настроения. – Дай-ка я стукну. У тебя-то ручонка тощенькая, а тут дверь ого какая! – И, чуть подвинув Аннушку плечом, она, шагнув вперед, шарахнула по двери с такой силой, что та содрогнулась, а Аннушка вскрикнула, решив, что ее спутница непременно сломает себе руку.
Ничуть не бывало! Катерина стукнула по двери еще и еще – так же напористо, и наконец послышался слабенький старческий голосишко:
– Кто это там долбится? Кто разбойничает?
– Отвори, бабушка, это я, Аннушка, – ласковым голосом сказала девушка. – Пришла, как мы и сговаривались.
– Да мы не сговаривались, что ты с собой стражников приведешь! – Старушечий голос окреп, исполнившись негодования. – Сказывала, с подругой явишься, тихо будет все, а ты что же?! Затеяли кулачищами бить!
– Да нет тут никаких стражников, – нетерпеливо крикнула Катерина. – Это я в дверь стучала. За делом мы к тебе пришли. Отворяй, бабка, негоже гостей за порогом держать!
– Ишь, какая гостья самовластная! – насмешливо произнес голос, а потом раздался скрежет тяжелого засова, который, видимо, с усилием вынимали из скобы, скрип заржавелых петель – и в подвальную прохладную тьму просочился слабенький огонечек свечи, а вместе с ним повалило таким спертым духом, что нежная Аннушка закашлялась, и даже Катерина, бывшая гораздо крепче своей спутницы, сказала изумленно:
– Да что ты, бабка, со времен ноевых дверь не отворяла, что ли?!
– Будет тебе изгаляться, барыня, – обиженно проговорила старуха. – Хочешь – заходи, а не по нраву мое обиталище – иди отсюда, я-то без тебя обойдусь, а вот без меня обойдешься ли – не ведаю.
– Как это – не ведаешь, про тебя ведь говорят, будто ты все ведаешь! – примирительно проговорила Катерина, подбирая юбку и повыше занося ногу, чтобы перешагнуть через слабо различимый порог.
Аннушка покорно последовала за ней.
История Анны Крамер
Сколько она себя помнила, ее всегда звали каким-то дурацким именем – Розмари. Наверное, на самом деле имя было красивое, но матушка давным-давно, когда у девочки были еще матушка, отец и родной дом, назвала дочку иначе. Девочка знала, что ее первое имя дано ей в честь матушки, а второе – в честь красивого цветка (розовый куст расцветал у них под окнами) и Пресвятой Девы. Это, конечно, очень мило, но все же первое имя, матушкино, нравилось ей куда больше. Однако отец, бывало, сердился: что это, мол, такое: позовешь жену – бежит дочка, дочку позовешь – откликается жена. Или обе приходят. Или каждая думает, что зовут не ее, ну и обе с места не двинутся. И он велел звать девочку только Розмари.
Она никак не могла привыкнуть. Все ждала – вдруг ее вновь окликнут привычно: «Анхен!»
Но нет. «Розмари, Розмари», – звучало в доме. Она сердилась, плакала, не отзывалась… Она тогда даже и не понимала, какая была глупая, какое это счастье, когда тебя окликают родные, любимые голоса – и совершенно не важно, как они тебя называют!
А потом эти голоса смолкли. К их городку подошли русские войска, и вскоре начали рваться снаряды. Одним таким снарядом был разрушен родной дом Розмари. Отца и матери не стало. Все мирные жители теперь считались пленными и должны были сделаться имуществом захватчиков.
При дележе добычи Розмари досталась раненому сержанту, которому предстояло покинуть армию и вернуться к себе в Казань. Он обращался с девочкой не зло, однако не скрывал, что не чает, как избавиться от нее. Зачем ему в доме лишний рот? А трудиться, как положено крепостным или работникам, она не сможет – больно уж слабенькая, что цветочек полевой. А потому, когда проезжали через Москву, сержант отвез Розмари в Немецкую слободу, на Кукуй, и предложил взять ее, кому нужно.
– А коли никому не нужно, – закончил он, – значит, я ее просто так тут оставлю, она у вас на пороге и помрет, но дальше я ее не повезу. Погибнет она, а я греха на душу брать не хочу.
Опрятно одетые, очень похожие на жителей родного городка люди, приветливо смотрели на Розмари, однако никто не спешил брать ее к себе.
Женщины, все в белых чепцах, стояли поодаль, спрятав руки под белыми накрахмаленными и в то же время уютными передниками. Внезапно на рыночной площади появилась еще одна женщина, и Розмари, раз взглянув, уже не могла отвести от нее глаз, до того та была красивая. Волосы как золото, глаза словно синее вечернее небо, капризный ротик похож на алый бутон, а щеки нежные, словно розовые лепестки. Она была одета в такое платье, какое, конечно, и во сне не могло привидеться даже самой богатой и знатной даме из всех, кого знала Розмари, – жене главы городского магистрата. Все ее наряды казались линялыми тряпками по сравнению с этим ярко-синим шелком – совершенно такого же цвета, как чудесные глаза золотоволосой дамы.
Она подбежала к Розмари и присела перед ней на корточки.
– Хочешь жить у меня? – с улыбкой спросила она, и девочка даже всхлипнула от счастья, потому что наконец-то слышала родную, любимую немецкую речь, а не этот противный русский язык, который еле-еле понимала и поэтому страшно его боялась.
– Да! Да, хочу! Конечно! – воскликнула она.
– Ну вот и славно! – лучисто улыбнулась красавица. – Тебя отведут в мой дом. А пока прощай, до встречи.
И, легко поднявшись, она пошла было прочь, но русский сержант окликнул ее:
– Куда же прикажете отвести девочку, сударыня?
– В дом госпожи Монс, – бросила через плечо красавица и величаво удалилась, а сержант, вылупив глаза, смотрел ей вслед, бормоча:
– Так вот оно что… Так вот она какая, Монсиха, кукуйская царица!
Розмари ничего не понимала, она не знала, почему красавицу называют Монсихой и кукуйской царицей, но та вдруг обернулась и спросила:
– Как же тебя зовут, девочка?
– Анхен! – радостно закричала Розмари, надеясь, что наконец-то избавится от ненавистного имени, однако красавица покачала головой:
– Нет, так тебя звать не будут. Анхен зовут меня! Еще не хватало, чтобы мое имя носила кухонная девчонка!
– Слышь, она говорила раньше, что ее зовут Розмари, – подал голос сержант, и красавица радостно хлопнула в ладоши:
– Вот и хорошо. Так и мы будем ее звать.
– Неужто ты ее в кухонные прислужницы определишь? – сокрушенно спросил сержант. – Да ты погляди, какая она беленькая и нежная, в самом деле – как цветочек!
Кукуйская царица оглянулась, и Розмари поразилась, обнаружив, что ее ярко-синие глаза вдруг стали бледно-голубыми и холодными, как льдинки.
– Все в моем доме работают неустанно, в том числе и я! – изрекла она. – Самые маленькие пчелки уже ищут мед с утра до вечера – то же делают и те, кто живет в моем доме. С утра до вечера. С утра до вечера!
Розмари смотрела на нее и тихо всхлипывала. Она была еще маленькая и не слишком понимала, что чувствует, а чувствовала она восторг перед этой красотой – и страх перед ней. Ну где было малышке справиться с этими такими разными, такими раздирающими чувствами!
И они останутся с ней на всю жизнь.
Во всяком случае, на ту часть жизни, которую она проведет в доме кукуйской царицы Анны Монс. И скоро она узнает об этой женщине так много, как не знал, может быть, никто на свете.
Оказалось, что в каморке старухи горела вовсе даже не свеча, а лучина, укрепленная над кадкой с водой, и ее зыбкий свет неровно, дергано выхватывал из темноты согбенную фигуру в каких-то засаленных обносках и большом темном платке. Играл огонек и в низкой, дымной, с плохо замазанными щелями жарко натопленной печурке. Ни лица старухи, ни подробностей ее жилища разглядеть было невозможно, да, впрочем, Катерина об этом не слишком жалела, потому что ей вдруг сделалось необычайно жутко в этой норе, хоть была она не робкого десятка и часто сопровождала мужа на поля сражений. Вспомнился один случай, когда во время императорского завтрака, перед началом боя, со стороны неприятельского расположения прилетела вдруг шальная пуля и сразила солдата, стоявшего за стулом Катерины. Она и бровью не повела и, продолжая макать баранки в токайское (больше всего на свете любила это лакомство!), промурлыкала:
– Пуля сия назначена была не ему. – Доела свою сладкую, пьяную тюрю, поднялась, чуть покачнувшись, перекрестилась: – Ну что ж, такова его доля. Кто с дерева убился? – Бортник. Кто утонул? – Рыболов. В поле лежит? – Служивый человек…
Тогда, под свистом пуль, Катерина не испугалась ни на чуточку, а в этой таинственной темнотище так и прохаживалась по спине холодная, мохнатая лапа ужаса. И все же она бодрилась, сколько могла.
– Ведаю то, что ведать мне надлежит, а чего не надлежит, того и не ведаю, – туманно ответствовала старуха. – Тебя-то что за кручина привела ко мне, а, барыня? Поведай печаль свою.
– Сны меня мучают, сны страшные, – глухо отозвалась Катерина, ощутив, как при одном только воспоминании об этих снах у нее начали подкашиваться ноги. – Ой, бабушка, нет ли у тебя места, где можно присесть?
– Там в углу лавка стоит, – отозвалась старуха. – Да гляди, садись побережней, Ваську моего не раздави.
Катерина наугад сделала несколько шагов в том направлении, где мог находиться угол этой каморки, и в самом деле наткнулась на какую-то лавку. Пошарив по краю, она никакого кота Васьки не обнаружила и нерешительно села. Лавка оказалась крепкой, не пошатнулась, и она с облегчением вытянула ноги.
– Села? Ну а теперь рассказывай! – велела старуха, и Катерина снова начала дрожать, вспоминая, как это было.
…Она рывком села в постели, отшвырнув атласное одеяло, разметав кружево простынь, скинув с постели ворох подушек. Она любила нежиться на добром десятке подушек, от больших и пышных, что твоя перина, до крошечных сдобных думочек, которые разве что под такой же сдобный локоток подложить способно. Но сейчас было не до неги.
– Свечей! – не закричала – завопила истошно, сама не узнавая своего безумного голоса. – Свечей!!!
Вбежала девка с подсвечником, в пляшущих бликах было видно, какое у нее перекошенное, перепуганное лицо: с чего это государыня блажит, словно ее режут?!
Уж лучше бы резали, честное слово!
– Еще свечей! – снова заорала Катерина. – Живо!
Вбежала другая девка с подсвечником – тоже трясясь от страха.
– На постель светите! – приказала Катерина, лихорадочно водя руками по простыням. – Ближе! Светите!
Девки добросовестно светили, капая растопленным воском на голландское шелковистое полотно.
В другое время государыня непременно вызверилась бы: «Дуры! Аккуратней!» – однако сейчас она ничего не замечала.
– Ну? – спросила тоненьким, девчоночьим, боязливым шепотком. – Видите? Нет? Тогда ищите! Под кроватью ищите, ну!
Девки, привычные к беспрекословному повиновению, к тому же еще не вполне проснувшиеся, пали на колени, задрав пухлые зады, принялись шарить под кроватью. Катерина на коленях переползала то к одному краю огромного ложа, то к другому, боязливо приподнимала кружевные подзоры простыней, вглядывалась и взвизгивала, когда ей что-то чудилось в мелькании теней. В конце концов девки приустали шарить по полу, и одна из них, побойчее, осмелилась спросить:
– Матушка, скажи Христа ради, чего ищем-то?
Катерина, высунув из-под рубахи голую ногу, пнула говорунью:
– Тебе-то что? Ищи знай!
– Да нету здесь ничего! – взмолилась девка, у которой уже саднило колени и ломило спину. – Ни тараканов, ни мышей.
– Каких мышей? – хмыкнула Катерина. – Чтобы я из-за каких-то там мышей с ума сходила? Ни мышей, ни крыс, ни пауков, ни лягушек я не боюсь, а вот змей… Змей ищи, змей черных!
Раздался слитный вопль, девки вмиг выскочили из-под кровати, словно их вымело метлой, а потом каким-то непонятным образом оказались сидящими на постели рядом с Катериной. Они поджимали под себя ноги и тряслись точно так же сильно, как их госпожа, которой от их страха стало еще страшней. Теперь кровать ходила ходуном.
Наконец у той самой девки, которая спросила, чего они ищут, рассудок взял верх над припадком ужаса, и она робко спросила:
– Матушка-государыня, откель же тут змеюкам взяться? А? Во дворце-то?! В покоях каменных?! Не примерещилось ли вашему величеству?
И тотчас, испугавшись собственной смелости, она соскочила на пол, чтобы уберечься от нового сердитого пинка. Однако Катерина пинаться не стала. Села, скрестив ноги по-турецки, натянула на озябшие лодыжки рубаху и призадумалась.
А может, дура девка правду говорит? Может, и впрямь ее величеству примерещилось?
Она махнула девкам, чтобы уходили, но свечи велела оставить. Еще немножко посидела, вглядываясь во все углы, потом легла, свернулась клубком, чуть не с головой закутавшись в одеяло, и, уставившись на пляшущие огоньки, принялась вспоминать, как это было.
Было?..
Среди ночи и глубокого сна она внезапно услышала громкое шипение. Взглянула – и увидела, что постель ее покрыта змеями, сновавшими туда-сюда. Катерина не поняла, откуда они взялись, – чудилось, их кто-то сбросил на кровать, вот они и расползлись: мелкие, проворные, зеленоватые, а еще три черные, чуть побольше. А потом между ними появилась еще одна, уж вовсе огромная, толстая, омерзительно-белая. Она разинула шипящую пасть – и вдруг кинулась на Катерину и обвилась вокруг ее тела. Катерине почудилось, что ее вдруг стянуло толстенным корабельным канатом, только канат этот не ворсистый и жесткий, а гладкий, ледяной, скользкий. Горло ее было перехвачено тугим кольцом – не то змеиным телом, не то ужасом, она не могла издать ни звука, а только что было сил пыталась разомкнуть эти смертельные объятия. Ей удалось перехватить змеиную голову и самой стиснуть ей горло… Она отчетливо помнила, с какой бессильной ненавистью смотрели на нее плоские желтые глаза, когда змея осознала, что побеждена.
Кольца разомкнулись, Катерина с воплем отшвырнула дохлую змею и принялась скидывать других, мелких, которые пусть не жалили, не душили, а все же наводили на нее ужас неодолимый.
Тут на ее крик набежали девки со свечами, и змеи все куда-то подевались. Неужто их и впрямь не было? Неужто это был сон?!
Да, видать, что так. Но какой же страшный сон, а?! До сих пор сердчишко колотится, словно выскочить норовит.
Катерина прижала ладонью пухлую левую грудь. Теперь сердце больно билось между пальцев, как птичка о прутья клетки.
Сон, сон… Нет, это не обыкновенный сон! Такие страсти просто так не снятся! Это был вещий сон. Вещий, а не какой-то иной!
История Анны Монс
Сколько Анхен себя помнила, все и всегда ошибались на ее счет, начиная с родителей. И папенька, виноторговец Иоганн Монс, и матушка, и старшие дети (Анна была в семье младшей, за нею следовал лишь братец Виллим) были убеждены, что весь ум достался сестре Матроне. А вот Анхен получила в награду от небес лишь прелесть, очарование, красоту, коими, конечно, надо будет со временем распорядиться с толком, словно капиталом.
Знала Анхен, что такое в понимании ее родителей – «распорядиться с толком»! Выдать ее замуж «за хорошего человека». Но, майн либер Готт, какая тоска охватывала ее при этих словах – «хороший человек»! Вот сестрицу Матрону – со всем ее умом – выдали за поручика Теодора Балка. И что? Велено Матроне сидеть дома, высиживать Теодору малых деток, одного за другим, а при этом мыть да чистить до зеркального блеска маленький хорошенький домик, чтобы царила в нем та же пряничная, сахарная чистота, что и в домах прочих кукуйцев. О нет, ничего против этой чистоты Анхен не имела. Однако наводить ее своими руками она не собиралась. Это должны были делать за нее другие! А ей надлежало только холить и лелеять свою чудную красоту – ну и выставлять ее на обозрение жадных взоров мужчин.
Богатых и знатных мужчин, само собой разумеется.
Самым богатым и знатным среди всех кукуйцев слыл Франц Лефорт. Он был родом из Женевы, однако не унаследовал от отца страсти к оседлой и добропорядочной жизни, общался с иноземцами, мотался по Европе… Иоганн Монс любил приватно вспоминать о том времени, когда этот двадцатилетний искатель приключений в 1676 году приехал в Москву среди прочих иноземных офицеров, но в Немецкой слободе, подобно своим сослуживцам, не засиделся, а стал своим человеком среди русских. Они ему очень нравились, эти русские. Нравились своим чистосердечием и отвагой, а также простодушной хитростью: были уверены, что умнее всех в целом мире, но об этом самом мире знать ничего не знали. И не больно-то хотели знать! Лефорт имел сердце отважное и благородное, а потому был искренне признателен стране, в которой сделал блестящую карьеру. Он был отличный воин, участвовал во всех кампаниях тех лет, зарекомендовал себя абсолютно бесстрашным человеком, который владел всяким оружием и, к слову сказать, стрелял из лука с непостижимой ловкостью, даже лучше, чем татары! Близкий ко двору военачальник Патрик Гордон, на родственнице которого женился Лефорт, делал ему самые хорошие рекомендации и помогал сводить нужные знакомства. С равным прилежанием служил Лефорт сначала Алексею Михайловичу, затем Федору Алексеевичу, беспрекословно состоял под началом любовника царевны Софьи, князя Василия Васильевича Голицына, ну а когда Софьина звезда закатилась, с охотой присягнул молодому государю Петру Алексеевичу. Более того! Когда, еще в 1689 году, Петр бежал вместе с матерью, сестрой и молодой женой от мятежных стрельцов из Преображенского в Троицу, именно полковник Лефорт первым привел своих солдат, чтобы защищать молодого царя. Государь при этом изволил вспомнить: Лефорт был представлен ему еще несколько лет назад, когда Петру едва десять годков сравнялось. Вскоре полковника произвели в генералы, царь не гнушался называть его своим другом. Лефорт был со всеми на короткой ноге, знал великое множество людей, в его доме на берегу Яузы с равным удовольствием толклись иностранные дипломаты и русские бояре, в голос хаявшие иноземцев, от коих, как это всем издавна известно, проистекают все беды России, в то же время, пусть и украдкой, тянувшиеся к их яркой и внешне беззаботной жизни.
– О, Франц далеко пойдет! – качал головой Иоганн Монс, а однажды Анхен услышала, как он с искренней досадой сказал жене: – Какая жалость, что в ту пору, когда Франц искал себе супругу, наша Матрона была еще ребенком! Вот был бы для нее блестящий муж!
Анхен только головой покачала, дивясь тому, что эти мужчины, и прежде всего ее отец, ровно ничего не понимают в жизни. Франц Лефорт – блестящий мужчина, это да. Но как муж он ничего особенного собой не представляет. Жену свою, красавицу Елизавету, как завез несколько лет назад в Киев, где тогда служил, так там и оставил. А сам живет холостяком, и уж юбок-то женских кружится вокруг него! По слухам, он очень щедр со своими любовницами – настолько, что дамы даже не возражают, когда Франц делится ими со своими приятелями. Да и приятели эти не абы кто, не мушкетеры какие-нибудь с пустым карманом, а приближенные ко двору люди и даже сам царь! Вот совсем недавно Франц представил ему Флору, дочку ювелира Боттихера. Эта маленькая, словно мышка, и черненькая, словно мушка, распутница недолгое время развлекала Лефорта в постели, но стоило ему почуять тоску, охватившую сердечного друга Петера после того, как его чуть ли не силком женили на нелюбимой, хоть и родовитой красавице Евдокии Лопухиной, – и Лефорт с дорогой душой презентовал ему Боттихершу. Какое-то время царь с ней забавлялся, но потом дал отставку, ибо, кажется, вообще не умел привязаться к женщине надолго. Однако расположение его к Лефорту с тех пор возросло в несчетное число раз. Трубку свою подарить или вином щедро потчевать – это всякий может, а вот отдать другу свою женщину – на это способен только истинный, бескорыстный, задушевный друг!
С тех пор Петр просто-таки дневал и ночевал в доме Лефорта, отделанном на французский лад с изяществом и роскошью, к которой Франц Яковлевич (так его называли на русский манер) имел врожденную склонность. А поскольку государь, который любил мешать дело с бездельем, являлся не один, а в «тесной компании» (достигавшей иной раз двухсот-трехсот человек), то явилась необходимость расширить дом Лефорта. К нему начали делать обширный пристрой, и государь не жалел подарков и денег для украшения нового жилья своего друга.
Ах, с какой тоской смотрела Анхен на это строительство, на веселье, которое по-прежнему вспыхивало в старом доме, на шумные кавалькады, сопровождавшие царя! Вот где ей место! Вот где она сможет «распорядиться с толком» своей красотой! Но при всей смелости мыслей в поступках Анхен была весьма робка. Не подойдешь же, не скажешь Францу Лефорту, что она хочет сделаться его любовницей, дабы через некоторое время он подарил ее русскому царю, улучив время, когда у того настанет очередная тяжелая минута!
Анхен только и могла, что за делом и без дела слоняться вокруг Лефортова дворца и стараться попасться на глаза хозяину. Однако вышло так, что она попалась на глаза совсем другому человеку.
Как-то раз ей не спалось. Разве заснешь, когда из окон дворца на берегу Яузы на весь Кукуй разносится превеселая музыка?
Анхен знала, что красивейшие дамы и девицы Слободы бывают приглашены к Лефорту и вовсю пляшут там с русскими кавалерами. Но Иоганн Монс считал, что его дочь еще слишком молода, чтобы бывать в обществе холостых веселых мужчин без родительского присмотра. Однако вышло так, что именно в это время он занемог, жена несходно сидела при нем, а дочь Матрона, женщина замужняя, а потому вполне пригодная для того, чтобы выступить дуэньей при Анхен, была снова беременна и с ужасом думала о пирушках и балах, потому что ее тошнило от всего на свете, а уж от запаха еды или табака – само собой разумеется.
Ну что ж, делать было нечего – только идти одной.
И она пошла.
Да, Катерина не сомневалась, что сон ее был вещий.
Но что же он предвещал?!
Именно затем, чтобы старуха его разгадала, Катерина и велела Анне Крамер, своей фрейлине, отыскать наилучшую гадалку, именно затем потащилась черт знает куда.
– Змеи, значит… – задумчиво прошамкала старуха. – Ну, это дело нехитрое – твой сон разгадать. Змею во сне видеть – повстречаешься с неприятелем. Видеть их во множестве – подвергнешься многим козням неприятелей своих. Быть змеями укушену – окажешься пред лицом ужасной опасности, и неведомо, смертной погибели избегнешь ли.
– А кто, кто они, неприятели эти? – возопила Катерина. – Кто змеищи? Кто против меня злоумышляет? И почему?
– Почему, почему… у всякого для того своя причина. Ты небось живешь небедно, муж твой – человек богатый и знатный, детки славные растут… Мало ли этому завистников сыщется? Верней сказать, завистниц, потому что всякая змея, во сне увиденная, она по большей части – баба злая и недобрая. Есть кругом тебя бабы злые и недобрые? А? Как сама думаешь?
Катерина только вздохнула, с трудом удержавшись, чтобы не ляпнуть: вокруг меня, мол, добрых нету. Это было бы несправедливо по отношению к Аннушке, Анхен – она-то к госпоже своей всей душой расположена, из кожи вон лезет, чтобы угодить, и не только на словах, но и на деле. Вот, сыскала гадалку втайне от всех, а прежде всего – от государя. Коль он узнает, что его Катя, его императрица, таскалась к какой-то грязной гадалке, – пришибет, как пить дать. Но что ж делать, коли так приспело, что без гадалки – никак?! Мужчине, особенно такому, как Петр, сего не понять. Для него гадалки – суть остатки былого старомосковского бытия, кои он ненавидел всей душой настолько, что построил для себя новую столицу – на неживом, пустынном, жутковатом месте. Из ничего, можно сказать, построил, в надежде, что никакой ветхозаветной глупости тут не оживет. И в самом деле – поначалу ничего такого, ведьминского, колдовского, на новом месте не водилось, а потом… Побрели финские колдуны, которые, по слухам, наилучшие в мире, и откуда ни возьмись, словно поганки на гнилой опушке, стали возникать в Санкт-Петербурге свои, русские бабки. За ними гонялась Тайная канцелярия и высылала в невозможную сибирскую даль тех, кто оставался жив после допроса в застенках или жестокого правежа. Финские колдуны сами снялись с ужасного места и вновь канули в свои суомские болота, как и не было их. Бабок выгнали из столицы. Где Аннушка сыскала эту старуху – неведомо, но спасибо ей.
– Значит, есть у тебя завистницы, – сказала между тем старуха. – Послушай, а змеи, ты сказывала, были все мелкие да зеленые, а три – побольше да черные?
– Именно так, и еще потом появилась огромная, белесая такая…
– О ней потом, – властно прервала ее старуха. – Сперва о черных поговорим. Значит, были они промеж себя схожие… черные, значит, были… А вот скажи-ка, барыня, нет ли среди прислужниц или знакомых твоих черноволосых девок или баб?
– Как не быть! – усмехнулась Катерина. – Я и сама черная.
– Быть того не может! – недоверчиво пробормотала бабка. – А я вот гляжу на тебя духовными очьми и вижу, что светлые у тебя волосы должны быть. Глаза – темные, как угольки, а волосы – светлые.
Катерина так и поперхнулась. А ведь и впрямь, когда-то у нее были светлые волосы, и сколько же мужчин сходили из-за них с ума… Давным-давно, еще в ту пору, когда звалась Катерина совсем даже не Катериной, а Мартой…
Ах, сколько лет минуло с тех пор! Марта изменила и имя, и цвет волос…
Уже давненько она красила их в черный цвет персидской басмой. Хотелось казаться ярче, да и раннюю седину, от которой ее светлые кудри приобрели цвет пожухлой соломы, надо же было как-то закрашивать. Но узнать об этом старуха никак не могла! И уж тем паче это невозможно было распознать в той темнотище, что царила вокруг.
Нет, и впрямь бабка из тех, что все насквозь видят! Вот повезло!
– Были светлые, – согласилась Катерина. – А теперь красы ради я их затемнила. Но не обо мне речь. Значит, спрашиваешь, есть ли близ меня девки чернявые? Есть! Не больно много, только две. Было три, но одна уж лет пять как с головой рассталась.
– Свят-свят-свят, – пробормотала старуха. – Ишь ты, с головой… Казнили ее, что ли, смертию?
– Казнили, – вздохнула Катерина.
– А схоронили небось необрядно? Не на кладбище?
Катерина вздохнула еще тяжелее:
– Ты, бабушка, точно с неба упала. Да кто ж хоронит государственных преступников?! Кинули бедолагу в жальник[1] какой-то – вот и весь сказ. А голову и вовсе в скляницу со спиртом положили да в Кунсткамеру снесли.
Старуха помолчала, потом сказала нерешительно:
– Что-то такое ты говоришь, никак в толк не возьму. Неужто бедолагу без головы и схоронили?!
– Да вот… – тяжело вздохнула Катерина. – Она была писаной красавицей, девка та, вот государь и порешил ее красоту сохранить навеки. Чтобы и через сто лет можно было поглядеть на нее и сказать с восхищением: «Вот, мол, какая она была, девка Марья Гаментова!»
– И-эх, – пробормотала старуха, – глумцы, кощунники! Что творят, что делают! Это ж сущее злобесие! А еще нас, вещих женок да знахарей, называют дьявольскими приспешниками! Сами-то каковы!
– Ты, бабка, не заговаривайся, – строго сказала Катерина. – Кого поносишь? Самого императора! Какова бы ни была его воля, не тебе спорить с ней. Ты лучше про сон мой дальше рассказывай.
– Изволь, – поспешно согласилась, очевидно, струхнувшая старуха. – Как, говоришь, девку сию злосчастную звали?
– Марьей Гаментовой.
– Марьей Гаментовой… – задумчиво повторила бабка. – И она, значит, была черная… черная, как те змеи, что тебе снились… Так вот что я тебе скажу: ищи злоумышленниц средь тех, кто черен волосом!
Катерина несколько опешила:
– А… так ведь Машка Гаментова против меня не злоумышляла!
– А против кого? – изумилась и старуха.
– Да ни против кого!
– За что ж ее казнили столь злой смертию?
– Ребеночка она родила… родила и удушила, потому что боялась сознаться во грехе.
– Ишь ты… – пробормотала старуха, явно не зная, что сказать.
Катерина ее, конечно, прекрасно понимала. С одной стороны, дитятю удушить – грех страшный, смертный, незамолимый. С другой стороны, не тот разве грех совершают все те женщины, что тайно вытравливают плод, не доносив его до срока? И помогают им свершать сие такие же вещие женки, гадалки и знахарки, как та, с которой говорила сейчас Катерина. Эта старуха и сама небось со счету сбилась бы, возьмись вспоминать, сколько нерожденных детей извлекла из материнских утроб и скольких жен и девушек избавила от позора. А то, что им всем вместе придется за свой грех платить в Судный день, так он, день этот, когда-а-а еще настанет… И неведомо, настанет ли когда-нибудь вообще. Катерина никогда до такого злодейства в своей жизни не доходила, но сама понимала, что не от высокого благочестия своего (никакое вообще благочестие ей не было свойственно!), а исключительно потому, что зачинала детей от мужа своего, который был рад и счастлив всякой ее беременностью. И она рожала… К несчастию, младенцы в большинстве своем умирали, и каким же это было сокрушительным горем для обоих, когда умирали сыновья!
Да, против плода чрева своего она никогда не злоумышляла, однако не стоит быть святее святости: неведомо как повела бы она себя, окажись беременной невесть от кого, перед лицом публичного позора и без всяких надежд, что дитя это будет признано. Небось тоже повредилась бы рассудком, как явно повредилась бедная Марьюшка Гаментова в ту минуту, когда совершила свое преступление.
– От кого же… От кого же родила она своего ребеночка? – подала голос старуха, и Катерина пожала плечами:
– Да ведь сего никто не ведает. Сама Машка думала, что от своего любовника, а потом слух прошел… дескать, дитя родила она от моего мужа.
– От чьего мужа?! – переспросила старуха, словно не верила своим ушам, и Катерина со вздохом подтвердила:
– От моего, от моего…
– Да ты что?! – так и ахнула бабка. – Ах, бедная, как же ты терпела такого изменщика?!
– А что ж в этом такого? – удивилась Катерина.
На своем царицыном веку она успела пережить несколько бурных увлечений мужа и не счесть сколько мимолетных. И понимала, что знает далеко не обо всех!
Была какая-то английская актриса Летиция Красс, какая-то француженка, какая-то голландка еще в бытность Петра в Амстердаме, во время его первого путешествия за границу. Вообще Катерина предпочитала, чтобы все такие истории происходили на ее глазах, чтобы она всегда знала, где, как, сколько раз…
Ну что ж, Петру нравилось совращать фрейлин императрицы, а потом вместе с женой подробно обсуждать их стати и поведение в постели. Такие беседы их обоих здорово возбуждали: болтовня и смех переходили в умопомрачительные ласки. Петр словно бы молодел от этих рискованных разговоров, и, когда возраст, заботы, хвори начинали брать свое и любовный пыл государя ослабевал, Катерина нарочно подсовывала ему какую-нибудь из своих на все готовых и на все гораздых девушек. Она слышала, что русские знахари для лечения невстанихи применяют такое средство: легонько подхлестывают прутиком «усталого жеребчика», и про себя называла мимолетных любовниц Петра березовыми прутиками, немало забавляясь при этом.
Вот так же подхлестнула Катерина однажды угасший мужнин пыл березовым прутиком по имени Марья Гаментова – но разве могла она вообразить, какой трагедией обернется эта история?
Девка напорола столько глупостей…
История Марьи Гаментовой
Все ее звали Гаментовой – Марья уже привыкла. И отец так звался, и дед. Они уже и забывать стали, что на самом деле их фамилия была Гамильтон. Марья что-то такое слышала, будто прапрадед ее некогда пришел на Русь (вернее сказать, приплыл морем) – еще при царе-батюшке Иване Грозном! – из далекой-предалекой иноземной страны Шотландии. Пришел-приплыл, женился на русской, народил деток… Одна из его внучек была замужем за Артамоном Матвеевым, ближним боярином царя Алексея Михайловича, а потому пользовались Гамильтоны царскими милостями. Многие потомки первого Гамильтона вступили в русскую службу, обрусели и стали в русских документах писаться Гаментонами, Гаментовыми и даже Хомутовыми. И старинные шотландские имена изменились до неузнаваемости, так отца Марьи Виллима стали отчего-то звать Данилою. Оно, конечно, привычней. Вот потому Мария Гамильтон и звалась Марьей Даниловной Гаментовой.
Как девицу хорошего рода, ее взяли в царицыны фрейлины. Матушка Екатерина (Марта Скавронская тож), сама будучи вознесена на трон из-под солдатской телеги, где валялась на соломе (вслух об этом, конечно, никто не говорил, не желая головы лишиться, однако знали все без исключения), очень ценила родовитость и хорошее происхождение в других. Однако же она не хотела, чтобы слишком уж высокородные боярышни от нее косоротились, а потому среди камер-фрейлин и камер-фрау ее было всякой твари по паре, всякого сброду по сосенке: немки, чухонки, польки, карлы какие-то, а также русские – все больше красавицы. Катерине был известен неуемный нрав ее царственного супруга и, смиряясь с его изменами как с неизбежностью, она предпочитала, чтобы блудил Петрушка со своими, ближними, девками, не слишком-то отдаляясь от жены. Она хотела знать его мимолетных милашек, чтобы к кому-то подольститься, кого-то припугнуть, с кем-то сдружиться – и с их помощью властвовать над сердцем величественного, непостоянного, пугающего, но столь любимого супруга. И, конечно, она мигом приметила те взгляды, которые Петруша начал кидать на высокую, статную, на диво белолицую и черноволосую девку Гаментову. Чертовски была она хороша с этими своими черными волосами, белым лицом и румяными щеками. А глаза при всем при этом у нее были синие – синей не бывает!
Ну диво ли, что Петруша возжелал Марьюшку и мигом прибрал ее к себе в постель?
Вскоре Марья Гамильтон оказалась в большом фаворе, столь большом, что иные придворные даже начали пред нею заискивать.
Катерина, по своему обыкновению, сочла, что лучше, если все будет происходить на ее глазах. Тогда отправились они с Петрушею в европейское путешествие. Поехали как бы за делом – пристроить Катюшку, любимую государеву племянницу, за герцога Мекленбургского, а вообще-то хотели и Европу посмотреть, и себя показать. Кроме того, государю врачи посоветовали полечиться на водах в Спа.
Катерине Европа не понравилась, и совсем не потому, что Петруша ее с собой в Спа не взял – утешался там с Машкой Гаментовой. В самом деле, было от чего утехи искать: судя по его письмам, это место было такое веселое, что скорей напоминало тюрьму. Оно было расположено между двумя горами, столь высокими, что едва можно видеть солнце. Пива хорошего там не было – одна только вода. Этой водой поили русского царя и его свиту, как лошадей, у всех них вздувались животы. Небось не до особых ласк, хоть бы даже и с Машкой Гаментовой! Удивительно ли, что он писал Катерине ласковые письма о том, что ощущает себя старым и скучает вдали от нее. Описывал свое унылое житье: за раз выпивает около двадцати стаканов воды подряд. Затем утоляет голод шестью фунтами вишни и дюжиной фиг. А когда эта бесцветная и пресная жизнь стала надоедать царю, он сдабривал ее винцом, мечтая о водке.
Машка Гаментова и была таким слабеньким винцом, а Катерина – огненной водкой, к которой стремился муж. Она пылко отвечала на его письма: «Я надеюсь нежно любить до самой смерти столь любимого старика».
Потом Петр потащился в Париж. И чего там не видел?! Катерина все сидела в Голландии и втихомолку злилась. Но не на мужа, не на Машку, которая была там с ним, – злилась она на Европу, европейские газеты и европейских баб.
Именно из-за этих дур высокомерных и не понравилась Катерине Европа.
Вы бы знали, как эти бабы о ней, супруге русского царя, отзывались!
Называли ее некрасивой, плохо одетой и плохо воспитанной. А газеты что писали!
Когда Петруша отправился в погибающую от роскоши, несчастную страну Францию, Катерина принялась почитывать разные газетенки, описывающие путешествие русского монарха. Хоть и не была она никогда книгочейкой, а все ж с тоски чем только не займешься! Как говорится, нужда заставит калачи печь, но можно к этому прибавить: а тоска – газетенки читать. И вот в одной – уж не припомнить, какой именно, то ли в лживой германской, то ли брехливой французской – прочла Катерина о себе следующее: «Царица маленькая и коренастая, очень загорелая и не имеет ни внешности, ни грации. Было достаточно одного взгляда, чтобы догадаться о ее низком происхождении. В своем смешном наряде она вполне подошла бы для игры в немецких комедиях. Ее платье куплено на толкучке – старомодно, грязно и украшено слишком большим количеством серебра. С дюжину орденов и столько же портретов святых и разного рода реликвий было нашито на ее одежду, так что, когда она шла, можно было подумать, что ведут мула». Еще какой-то наглец уверял, что в русской государыне, с лицом, намазанным белилами и румянами, и коренастой фигурой, на которой топорщилось безвкусное платье, невозможно было найти ничего соблазнительного. Между тем, писал он, «в ее манерах не было ничего неприятного, и можно было с натяжкой назвать их хорошими, если вспомнить о происхождении этой принцессы. Конечно, если бы рядом с ней был знающий человек, она бы сформировалась, имея большое желание соответствовать; но рядом с ней не имелось никого, кроме подобных ей дам. Ходили слухи, что царь, человек необычный во всем, находил удовольствие, выбрав таких, чтобы уязвить остальных, более благородных дам своего двора».
Катерина от души надеялась, что Петруша сие не прочтет. Он ведь вспыльчив, как порох! Из-за такой клеветы может и войну начать!
Хотя, может, чувства его к ней ослабели?.. Ох, как она заволновалась! Машка-то Гаментова и красавица, и ростом высока, и одета изысканно…
Но вот муж воротился, и Катерина сразу поняла: между ним и Марьей все кончено. Ему по-прежнему никого не было нужно, кроме его «маленькой и коренастой, очень загорелой» Катерины, которая «не имеет ни внешности, ни грации».
Ага, как бы не так!
Словом, Марья Гаментова оказалась отставлена императором.
Над ней посмеивались прежние завистницы, но никто не подозревал, что она с превеликим облегчением почувствовала себя свободной. Может, оно и нехорошо и чести алчется не по чину, а все ж не нравился Марье государь император, она его боялась как огня и часто, лежа в его объятиях, мечтала совершенно об ином. Ведь все это время, удовлетворяя неугасимый пыл Петра, она сердцем принадлежала совершенно другому мужчине: государеву денщику Ивану Орлову.
Он был ее любовником еще прежде государя, деля, впрочем, ее ложе также с денщиком государевым Семеном Алабердеевым, да и еще с другими молодыми красавцами, которых было при дворе довольно, ведь в государев штат набирались самые видные молодые люди – рослые, смышленые, расторопные, красивые.
Служба была завидная, поэтому сыновья небогатых дворян охотно в нее шли. Их число при государе доходило иногда до двадцати. Им поручались самые разнообразные, нередко первой важности дела, как, например, разведывание о поступках генерал-губернаторов, военных начальников и прочих лиц. Денщикам вменялось в обязанность не только разведывать, но и доносить, производить следствие, нередко исполнять роль палача – по царскому велению нещадно исправлять провинившегося дубинкою. Такая деятельность требовала не только силы, ловкости и тяжелого кулака, но и умственного проворства, сообразительности, хитрости – и верности. Денщики также служили лакеями при столе государя, его выездах и тому подобном, между тем они были записаны в те или иные гвардейские полки, поэтому через несколько лет получали довольно высокие чины и должности. Из денщиков, к примеру, вышел в генерал-прокуроры Павел Ягужинский, а про всесильного Алексашку Меншикова и говорить нечего, этот блистательный пример у всех на виду и на слуху.
Вот из этого-то служивого разряда и брала себе любовников фрейлина Марья Гаментова, Гамильтон тож, поскольку она была девушка добрая и никому не отказывала. Она, в точности, как императрица, принадлежала к числу тех красавиц, которые слабы на передок… к великому счастию и удовольствию сластолюбцев мужского пола. Но Иван Орлов был среди прочих возлюбленных самый любимый, и, когда государь оставил Марью, она всецело предалась Орлову.
Что и говорить, мужские достоинства сего молодого человека были весьма значительные, однако же никаких иных у него не имелось: ни ума, ни сердца, ни души. Вдобавок ко всему он пил, а во хмелю становился буен и жесток, жаждал на ком-нибудь опробовать свои пудовые кулаки – и, как правило, находил покорную, безответную жертву в Марье Гаментовой.
Императрицу муж порою тоже поколачивал, и она полагала, что ласки после пары тумаков воспринимаются острее, любится слаще, но Иван Орлов месил Марью кулаками, будто крутое тесто, и частенько ей приходилось прибегать к немыслимым ухищрениям, чтобы скрыть кошмарные синяки, покрывавшие ее лицо и тело. Давным-давно надо было бросить поганца-денщика, Катерина просто жаждала наябедничать на него мужу и избавить фрейлину от мучений, однако Марья на коленях умоляла оставить Ивана в покое. Ее любовь к нему была любовью жертвенной, безрассудной, и Катерина, обладательница тяжеленькой ручонки, которой она при случае могла вразумить даже и мужа, бывшего на две головы выше ее, только дивилась такой безответности. Разумеется, когда Марья стала любовницей государя, Ивану пришлось на время спрятать кулаки в карманы, однако Катерина не раз слышала, как он бранил девушку самыми грязными словами. Катерина подозревала, что Марья тайком изменяла Петру с Орловым, когда и денщик, и метресса были взяты государем в большое заграничное путешествие, которое длилось чуть не год и во время которого Петр снова начал любезничать с Марьей. Во всяком случае, Катерина почти не сомневалась: те ночи, которые Петр проводил с женой, Марья проводила со своим ненаглядным Иванушкой.
Видит Бог, Катерина по-своему любила камер-фрейлину. Гамильтонша, девка добрая, бесхитростная, коварства в душе не таила, а главное, была искренне предана императрице, которую обманывала против своей воли. К примеру сказать, Марья – одна из немногих фрейлин государыни – спокойно сносила ее причуды с платьями и прическами. Катерина в летнюю жару стригла волосы под корень – мешали тяжелые косы, когда она ездила с Петром по военным лагерям, там нельзя было ни помыться, ни причесаться толком – и покрывала всю голову алмазной сеткой. Постепенно моду на эти сетки она перенесла и на придворные балы, но только для себя одной. Дамам можно было украшать прическу лишь с левой стороны. Точно так же Катеринины дамы не имели права носить горностаевые меха с хвостами (а ведь известно, что хвосты – это главное украшение горностая!) и сорочки с длинными рукавами. Глупенькие фрейлины задыхались от зависти и пробовали даже роптать на императрицу, которая была в своей вотчине, в этом бабском курятнике, истинным диктатором. Марья Гамильтон в любом, даже вовсе простеньком платье все равно смотрелась восхитительно и понимала, что и самый причудливый наряд – всего лишь рамка для ее красоты. Катерина этой красоте не завидовала, никакого зла на Марью не держала, однако Гамильтонша сама довела себя до погибели.
Когда царская семья и свита вернулись из заграничного путешествия, Марья была беременна. Почему-то она пребывала в убеждении, что ее ребенок зачат от Ивана Орлова, а не от царя, к примеру, а поэтому решила извести плод.
– Ну, – усмехнулась Катерина, – а что делать? Она ли одна от него чреватела? Да их не счесть сколько было!
– Ну уж и не счесть! – усомнилась бабка.
Катерина спорить не стала. Но вспомнила, как в одной из тех отвратительных европейских газетенок прочла однажды очередную пакостную ложь: «Метресса русского императора прибыла с четырьмястами так называемыми дамами своей свиты. Среди них были в основном немецкие служанки, которые выполняли роль дам, горничных, кухарок и прачек. Почти каждое из этих созданий имело на руках богато одетого ребенка, и, когда женщин спрашивали, их ли это дети, они отвечали, отвешивая низкие поклоны по-русски: «Царь оказал честь, сделав мне этого ребенка».
Ох и горазды они врать, эти европейские писаки! Четыреста! И почти все с детьми от императора!
Глупости. На самом деле их было не больше десятка, этих дур, которые потащились в Европу с государевыми младенчиками. Правда, еще одна или две родили прямо в дороге. Ну что ж, Петр любил зреть своих детей! Но если какая-нибудь из этих прачек, кухарок или горничных надеялась, что, забрюхатев от государя, а после удачно опроставшись, она привяжет его к себе или хотя бы удостоится особенных милостей, она ошибалась. Царь дарил их мелкой монетою да улыбками, а детишкам перепадало и того меньше. Так что Катерине на сей счет беспокоиться не приходилось. Только один-единственный раз она встревожилась, когда на горизонте появилась Машка Кантемирова со своим дурацким пузом и этими коровьими, черными валашскими глазами…
Катерина содрогнулась от воспоминаний. Они были настолько тяжелы, что даже думать об этом не хотелось!
– Как бишь ее звали, обезглавленную-то? – спросила старуха.
– Говорю же, Марьей Гаментовой, – сказала Катерина.
– Марьей… так-так… – Голос старухи зазвучал настороженно. – А скажи-ка, милая моя, нет ли среди твоих знакомых баб или девок других, кои то же имя носят?
– Ты, бабка, ровно и не на этом свете, и не в России живешь, – несколько раздраженно усмехнулась Катерина. – Да у нас в какого мужика ни плюнь – попадешь в Ивана, а в какую бабу или девицу ни плюнь – непременно в Марью угодишь. Конечно, есть они и среди моих… – Она чуть не ляпнула: «Среди моих фрейлин!», да вовремя спохватилась. Бабка, конечно, уже поняла, что ее гостья занимает высокое положение, но совсем незачем давать ей понять, насколько положение высоко. – Есть они и среди моих знакомых.
– Ну вот тебе и ответ, – усмехнулась старуха. – Вот тебе и ответ, где змеюк искать! Вспомни трех черноволосых, да чтоб их Марьями звали – и получишь своих трех змей.
– Да брось… – растерянно проговорила Катерина. – У Машки Гаментовой голова отрублена. Машка Матвеева давно отставлена. Замужем за другим.
– И что же, что отставлена?! – горячо возразила бабка. – А может, она спит и видит, как бы твоего мужа к себе вновь причаровать, а своего извести?!
Катерина только усмехнулась. Она достаточно знала Петра, чтобы усвоить: как бы его ни причаровывали, по старым следам он не хаживает, потому что надобности нет: сколько угодно новых троп, по которым можно пройти если не к одной, так к другой новой женщине.