Горят как розы былые раны Денисов Вячеслав
Внезапно молодой человек остановился за креслом Голландца, и оно пошатнулось. Соображая, не примеряется ли благочестивый джентльмен топором, Голландец обернулся. И тут же, коснувшись щекой носа Евгения Борисовича, отпрянул.
– Вместе со мной дед привез в Союз картину, – остервенело зашептал Евгений Борисович ему в ухо. – Полотно размером сорок два на шестьдесят три сантиметра!.. – шипящие, щекоча висок, забирались в ушную раковину Голландца, и ему казалось, что это кошка, вытянув свой шершавый язык, пытается вылизать ему барабанную перепонку.
– Значит, на картине и остановимся, – решительно заключил он, пытаясь подняться.
– Нет!.. – Руки молодого человека, чего от него ожидать до сих пор было невозможно, вдавили крепкое тело Голландца в кресло. – Не на картине… Мы успеем о ней поговорить… Хотите выпить? – так же неожиданно предложил он.
Голландец поднял на молодого человека глаза. Ему на лоб с лица Евгения Борисовича упала капля. Голландец развернулся и, освобождаясь от захвата, поднялся на ноги. Теперь он мог без труда рассмотреть хозяина дома. По вискам Евгения Борисовича, соревнуясь друг с другом, бежали две капли. Лоб его покрылся испариной, взгляд блуждал по залу.
Опустив наконец руки, которые тут же стали ватными, Евгений Борисович шагнул к столику и поднял с него серебряный колокольчик.
Очень скоро на его короткий перезвон появился некто, в ком Голландец безошибочно угадал дворецкого.
– Принесите коньяк, – потухшим голосом приказал молодой человек.
– Мне кажется, не помешала бы и валерьянка, нет? – как можно миролюбивее заметил Голландец.
Молодой человек внимательно посмотрел на него. Так смотрят на монету, ценность которой мешает определить слой ржавчины.
– Вы думаете, я сошел с ума?
– Я думаю, нам пора поговорить о картине. Обсудить финансовую сторону сделки и либо ударить по рукам, либо расстаться.
– Однако я все-таки закончу свой рассказ.
– Конечно. – И Голландец потянулся к бутылке. В эту минуту ему не хотелось противоречить хозяину дома.
Глава II
– Картина, которую привез дед, принадлежала его второй жене, француженке. К ней, если верить рассказу бабушки, она перешла от матери. А матери – от ее матери…
«В такие минуты бываешь счастлив, что Ван Гог умер всего-то в позапрошлом веке, – подумал Голландец. – Если бы у него отняли полотно Рубенса, жить бы мне здесь до пятницы».
– Последний в списке владелец картины, сведениями о котором я располагаю, это и есть бабушка французской жены моего деда. Колин Гапрен… Вам знакомо это имя?
– Впервые слышу, – смакуя коньяк, признался Голландец.
– В тот момент, когда картина оказалась у нее, она жила в Мартиге. Это юг Франции, портовый городишко, в шестидесяти километрах по железной дороге от Арля.
– Редкое упоминание Арля наполняет ваш рассказ хоть каким-то смыслом. Арль – это последний этап жизни Винсента.
– Не торопитесь, не торопитесь… – устало пробормотал Евгений Борисович. – Все только начинается… Колин Гапрен – это тетка Рашели, девушки из борделя на улице Риколетт в Арле.
Голландец опустил рюмку, которую собирался было поднести к губам, и остановил взгляд на Евгении Борисовиче.
– Вам осталось только сказать, что проститутке Рашели – она же Габи – картину подарил Ван Гог.
– И не подумаю. Я не собираюсь вас эпатировать, я предлагаю вам историю, которая, быть может, поможет вам вернуть мне картину.
Выдержав паузу, которой оказалось достаточно, чтобы опустошить содержимое до краев наполненной рюмки, Евгений Борисович еще некоторое время сидел неподвижно, но не блаженствуя от ощущений после выпитого, а просто предоставляя возможность жидкости спокойно закончить свой путь. Голландец готов был поклясться в этом.
Евгений Борисович продолжил:
– Эту картину проститутка Рашель, приехав в Сен-Реми, купила у доктора Рея за тридцать франков. После чего, побывав в гостях у тетки, оставила до лучших времен.
– «У доктора Рея…» Вы имеете в виду того Рея, который… – Голландец поднял руку и пошевелил пальцами.
– Я думал, вы знаете о Ван Гоге все, – с иронией бросил молодой человек.
– Во Франции Реев как в Москве Петровых. Я просто хотел уточнить: доктор Рей – это тот самый Рей, что был лечащим врачом в больнице для душевнобольных в Сен-Реми?
– Именно так. Это тот самый доктор Рей.
– А как картина Ван Гога, о которой мы, к моему великому сожалению, даже не начали еще говорить, оказалась у доктора Рея? – Голландец, поставив на стол полную рюмку, сцепил пальцы в замок. – Я знаю историю одной картины, подаренной Рею Ван Гогом, – это портрет самого доктора. Впоследствии Рей заложил им дыру в своем курятнике, чтобы несушек не тревожили ветра, а одиннадцать лет спустя он его оттуда вытащил и продал за полтораста франков. Спустя еще некоторое время картина оказалась в руках русского коллекционера Щукина. Он купил полотно в тысяча девятьсот восьмом году в парижской галерее Дрюэ, а потом подарил Пушкинскому музею. Мне жаль реставратора Елену Москвину, которая над этим холстом… Впрочем, это к делу не относится. Надеюсь, не об этой картине мы говорим сейчас, Евгений Борисович? – Голландец пальцами, сложенными в «замок», почесал подбородок. – Мне бы очень не хотелось сойтись на одной дорожке с сотрудниками Роскультурохраны.
Молодой человек свирепо выдохнул через нос и стал проявлять признаки беспокойства.
– Дьявол меня порви, господин Голландец!.. Я пытаюсь придать своему рассказу академическую ритмичность, но из-за ваших врезок он уже даже мне самому кажется бредом сумасшедшего!.. Позволите мне договорить до конца или хотите поговорить о «Портрете доктора Рея»? Если последнее, извольте! Я знаю о нем не меньше вашего!..
Голландец, который порядком устал находиться в этом доме, осторожно откинулся на спинку кресла. Точнее – утонул в нем.
– Это «Ирисы в вазе», – сказал вдруг успокоившийся Евгений Борисович и поднял на Голландца полный опаски взгляд. Но тот, даже не поведя бровью, сидел в кресле словно мертвый.
– Вы слышали, что я только что сказал?
– Слышал.
– И почему никак не реагируете?
– Это не будет врезкой?
– Прекратите ерничать.
– Будь по-вашему, – согласился Голландец и наклонился к столику. – Но сначала один вопрос. Каким годом датированы ваши «Ирисы в вазе»?
Молодой человек провел рукой по брючине так, словно собирался разгладить стрелку.
– Одна тысяча восемьсот восемьдесят девятым годом.
– Замечательно. – Голландец дернул головой и закинул назад упавшие на лоб волосы. – Начну с того, что тема ирисов захватила Ван Гога с тысяча восемьсот девяностого года. В принципе разговор на эту тему уже может быть закончен. Но вопреки здравому смыслу я его продолжу. Итак, всего Винсентом Ван Гогом было написано четыре полотна, на которых присутствуют ирисы в вазе. Одна из них находится в нью-йоркском Метрополитен-музее, вторая – в амстердамском музее Винсента Ван Гога. Остальные приобретены для частных коллекций, но из вашего рассказа видно, что они не имеют к вашим ирисам никакого отношения. И больше ирисов в вазе Ван Гог не писал.
– Значит, вы не все знаете о Ван Гоге, – и Евгений Борисович нервно рассмеялся.
– Получается, так.
Отмечая про себя резкие перемены в настроении молодого человека, Голландец постепенно приходил к выводу, что картина для него – не просто картина. Она имеет для ее хозяина значение гораздо большее, чем произведение искусства как таковое или сумма, которую за нее могут дать.
– А почему вы решили, что это Ван Гог?
– Я похож на человека, который поверил бы на слово родному дедушке или, того лучше, – бабушке?
– Кто проводил экспертизу?
– Жданов. Потом Гессингхорст.
Голландец расслабился и прикрыл глаза. Жданов – специалист экстра-класса. Когда нужно проанализировать полотно, выводить в свет которое преждевременно или невозможно, появляется Жданов. Репутация у него такая же темная, как и картины, которые он исследует. Но Гессингхорст проводит экспертизы для Сотбис, когда другие специалисты поднимают руки вверх. За достойный гонорар Гессингхорст даст и мотивированный ответ, и примет обет молчания. Эти две личности сами требуют тщательной экспертизы, но спорить с их мнением всегда затруднительно. Во всяком случае, еще ни один из них не ошибся и ни один из них за деньги не солгал. Потому, наверное, к ним и обращаются за помощью такие, как Евгений Борисович.
– Меня смущает формат полотна. Ван Гог не писал картины на холстах размером сорок два на шестьдесят три сантиметра.
– Президент японской компания «Ясуда», купивший в восемьдесят восьмом «Подсолнухи» Ван Гога за двадцать пять миллионов фунтов, тоже поначалу впал в прострацию, когда выяснилось, что картина написана на холсте из джута, который Ван Гог никогда не использовал.
– Дорогой Евгений Борисович, – отставляя рюмку в сторону и снова утопая в кресле, Голландец прищурился, словно в глаза ему ударил свет. – Великие мистификации – особенность минувшего века. Я, например, уверен, что «Подсолнухи», что хранятся в «Ясуде», и есть подделка. И больше доверяю тем, кто твердо уверен в авторстве Гогена, а не Ван Гога. Картина от того не становится дешевле, но сам факт, что надули, для главы «Ясуды» категорически недопустим. Он заплатит еще двадцать пять миллионов фунтов стерлингов, чтобы авторство Ван Гога было доказано способами, далекими от беспристрастных, коль скоро иные невозможны. Или сделает харакири.
– Это просто слова, господин Голландец.
– Это не слова. Я знаю, у кого находятся настоящие «Подсолнухи». А вот теперь можете считать это просто словами. Какую цену установили Жданов и Гессингхорст для ваших «Ирисов»?
Евгений Борисович снова звякнул в колокольчик. Появился дворецкий. Ему было велено распорядиться насчет кофе и свежевыжатого сока. Когда за дворецким закрылась дверь, молодой человек сказал:
– Жданов определил стоимость в двадцать пять миллионов долларов. Гессингхорст назвать сумму отказался. По непонятным мне причинам.
– Отказался?
– Вот именно.
– Гессингхорст отказался?.. Может, это был не тот Гессингхорст?
– Не беспокойтесь, тот самый. Яков Николаевич. Я не в первый раз обращаюсь к нему. Он сказал, что приболел и плохо себя чувствует.
Голландец в неразберихе чувств пошевелился в кресле.
– Но осмотреть полотно здоровья у него тем не менее хватило?
– Вот именно. Однако он подтвердил ждановскую оценку, то есть вероятность стоимости полотна в двадцать пять миллионов, заметив при этом, что за него с равным успехом может быть заплачено как сто миллионов долларов, так и сто тысяч.
– Разумеется. Все зависит от своевременности появления картины и истории ее написания. Хотя Ван Гог всегда своевременен. За год выставляется не более двух-трех его работ… – Голландец потянулся к столику, где лежал на блюдце его чупа-чупс. – Но остановимся на цене, которую заявил Жданов. Вам известны условия моей работы?
Евгений Борисович снисходительно, словно вынужденно соглашаясь с общепринятыми нормами, кивнул.
– Да, меня предупредили люди, к которым я обращался с просьбой подыскать хорошего специалиста… Вы берете один процент от начальной цены картины и не называете имя человека, ее похитившего.
– Все верно. И половину – сразу.
– Один вопрос, – поспешил молодой человек, и на щеках его появились небольшие, с рублевую монету, розовые пятнышки смущения. – Для удовлетворения любопытства, господин Голландец, если позволите… С одним процентом все понятно, хотя на фоне общей стоимости картины сумма приличная… Но почему вы скрываете имя вора? Ведь его задержание облегчило бы вам работу в будущем?
Здесь, в помещении, где пахло красками и древесиной, Голландец чувствовал себя раскованно.
– Поэтому безутешные коллекционеры и обращаются ко мне, а не к другому – я веду речь о коллекционерах разумных. Именно потому, что я никогда не отдаю воров в руки правосудия или на растерзание владельцам, я знаю всех, кто способен унести полотно. Красть Ван Гога, Моне, Сера или Дега возьмется либо идиот – по случайности, либо профессионал под заказ. Поэтому когда я выясняю, у кого находится картина, я приезжаю к нему сам, лично. Продать мне украденное всегда выгоднее, чем искать покупателя своими силами или оказаться в поле зрения обнесенных тобой людей.
– Продать?! Вам?
– Разумеется. Для этого я и беру часть гонорара вперед. – Голландец почувствовал в кармане вибротряску телефона, вынул его, посмотрел на табло и отключил. – У каждого свои принципы, Евгений Борисович. Принципы людям или помогают жить, или мешают. Мне они позволяют иметь финансовую независимость от неблагоприятных стечений обстоятельств, кризиса и прочей ерунды. Ваше любопытство удовлетворено?
– Вполне. Каким образом должен произойти расчет?
– Один процент от двадцати пяти миллионов – это двести пятьдесят тысяч долларов. Половину этой суммы вы сегодня перечислите на счет, который я укажу, оставшуюся сумму передадите мне, когда я верну вам Ван Гога. И я прошу вас не совершать ошибки, которой подвержены большинство людей, со мной незнакомых.
– О чем речь? – Пятнышки на скулах молодого человека увеличились.
– Некоторые неразумные коллекционеры пускают мне вслед частных детективов. Это неправильное решение.
– Признаться, именно к этому решению я и пришел только что. Как вы догадались?
– Вы все предсказуемы, как крокодилы.
Бросив на столик визитку, на которой были указаны реквизиты банка и ничего больше, Голландец поднялся.
– Рад был познакомиться. А сейчас не могли бы ваши люди меня отвезти туда, где мы встретились, – к Большому театру.
– Никаких проблем, – заверил Евгений Борисович. – Один вопрос напоследок…
Голландец остановился на полпути к выходу.
– Почему – Голландец?
– В студенческие годы, когда денег всегда было мало, а желудок не желал прислушиваться к звону монет в кармане, я собрал за городом грибов и пожарил их у себя в комнате. Это было очень вкусно. Но, поскольку в грибах я разбирался тогда не так хорошо, как сейчас в Делакруа, я пожарил не те. И почти сутки находился в плену волшебных снов. Точнее сказать – в коме.
– Простите, что затронул неприятную для вас тему.
– Вы не правы. – Голландец в истоме потянулся. – Это очень приятная тема…
Поднявшись, он шевельнул плечами и направился к двери. Взявшись за ручку, он некоторое время крутил ее, стараясь не клацать замком.
– Что, если эти ваши «Ирисы в вазе» – не Ван Гог, а Гоген? Он любил, знаете, копировать друга. Или того хуже – Джона Майата или Шуффенекера?
– Вы ставите под вопрос репутации Жданова и Гессингхорста?
– Это не я, это они поставили, приехав к вам для производства нелегальной экспертизы и оценки картины.
– Вы тоже приехали не по вызову Пушкинского музея, не так ли?
Голландец посмотрел на молодого человека взглядом, в котором искрился сарказм.
– Разница между мной и ними в том, что мне плевать на репутацию. И никто не сможет запретить мне искать картины. – Оттолкнув от себя дверь, Голландец вынул из кармана телефон. – Хорошо, Евгений Борисович, закончим этот разговор. Я найду вам то, что Жданов оценил в двадцать пять миллионов долларов.
– До встречи, – согласился хозяин дома.
– Последний вопрос разрешите?
– Пожалуйста.
– Где сейчас бабушка? Я имею в виду ту, к которой вернулся дед?
– После смерти деда она серьезно заболела… Мне пришлось ее госпитализировать.
– Последний в списке владелец картины, сведениями о котором я располагаю, это не бабушка французской жены вашего деда. Потом была его французская жена, потом ваш дед, а после – ваша бабушка в России. Сейчас владелец – вы.
– Я имел в виду законного владельца…
– Ваш дед украл картину у французской жены?
Хозяин дома стал барабанить пальцами по бедру.
– Не нервничайте, я не из Интерпола.
– Все-таки, когда говорят о владельце картины, имеют в виду именно законного владельца…. Вы меня понимаете?
– Я вас понимаю. Но для этой картины юридические факты не имеют никакого значения. Она всецело принадлежит тому, кто ею в данный момент владеет.
– Что вы хотите этим сказать?
– Пока ничего. Стационар, в который вы поместили свою русскую бабушку, он какого профиля?
– Кардиологический.
– Понятно.
Голландец развернулся, чтобы уйти, но в этот момент услышал за спиной звук упавшего на пол стула. Он обернулся, когда хозяин дома был уже рядом с ним. Схватив Голландца за плечи, он рванул его на себя так, что затрещали рукава рубашки.
– Мне нужна эта картина, понимаете?! Нужна!.. Верните ее мне и получите все, что хотите!..
Голландец внимательно всмотрелся в глаза Евгения Борисовича. Ему казалось, что взгляд хозяина дома метался по его лицу, но не находил точки опоры.
Дверь открылась. Несоответствие появившихся звуков теме разговора возбудило интерес двоих известных Голландцу мужчин. Убедившись, что причин для беспокойства нет, они успокоились и обмякли.
– Теперь вы понимаете, почему я так одеваюсь? – спросил Голландец у одного из них и повернулся к остывшему Евгению Борисовичу. – Я постараюсь.
– Постарайтесь! Иначе я не смогу ни спать, ни есть!
Голландец покинул этот не слишком уютный дом.
Выйдя на Петровке, он пешком добрался до Большого. Лавочка, на которой он сидел в полдень, была занята. Двое молодых людей, немногим младше Евгения Борисовича, взасос целовались на ней. Один из парней закинул на приятеля ногу, второй держал его голову обеими руками. Пройдя мимо, Голландец вставил в гнездо штекер наушников, включил запись и сел на другую скамейку. Барбара Фритолли взяла с той ноты, на которой ее прервали, заслонив Голландцу солнце.
Осторожно раскрутив вторую пуговицу сверху, он вынул из нее предмет, похожий на копеечную монету, и опустил в карман.
Через двадцать минут, дослушав до конца, он снял со спинки скамейки руки, освободил уши от наушников и открыл глаза.
– Лжец, – тихо, но уверенно произнес он. И загадочно улыбнулся.
Еще минуту Голландец задумчиво смотрел на Аполлона, управляющего лошадьми на крыше театра.
«Я был прав», – он еще не успел подумать об этом, как рука скользнула в карман.
Нажав кнопку быстрого вызова, Голландец еще раз посмотрел на Аполлона.
– Гала, это я. Евгений Борисович Лебедев, – он назвал адрес заказчика. – Это не все. Его дед вернулся в СССР в конце восьмидесятых из Марселя. Незаконная жена деда – Колин Гапрен из Марселя. Мать Гапрен. Бабушка Гапрен. Дед Лебедева умер в прошлый понедельник. Меня интересует, где и при каких обстоятельствах преставились эти люди.
– Хорошо, – в трубке закончился стук клавиатуры. – Как всегда – срочно?
– За мной спектакль Виктюка.
– О! Значит, очень срочно.
Гала любила театр Виктюка. Где-то очень глубоко, на дне души оператора КРИП отголоском прошлой жизни покоилась и изредка шевелилась любовь к спектаклям Виктюка. Чем он брал эту бесчувственную душу, Голландец не знал. В КРИП никто ни о ком ничего не знал.
Гоген качнулся с пяток на носки, отвел взгляд от окна, направился к своему холсту и принялся укладывать краски в ящик. Он выполнял эту работу с меланхоличной педантичностью – каждой краске в его ящике было предназначено свое место. Приехав в Арль, он обнаружил в приготовленной для них Винсентом комнате не поддающийся описанию хаос. Десятки, сотни выдавленных, использованных и едва початых тюбиков с красками заполняли ящик Ван Гога, рабочий стол и подоконники. В этом был весь Винсент. Он и в общении имел склонность к беспорядочным беседам, неожиданно перескакивая с одной темы на другую: с Доде на Евангелие, с Евангелия – на Рубенса. Попытки Гогена отыскать причинно-следственные связи в рассуждениях друга, которыми он мог бы объяснить непрекращающийся конфликт между его живописью и убеждениями, не добирались и до середины пути от расплывчатых рассуждений до более-менее ясной позиции. Винсент путал нити рассуждений Поля космической непоследовательностью, одновременно высказывая презрение к Энгру, опускаясь в своих поисках истины на колени перед Рубенсом, и, не вставая с колен, восторгался Монтичелли. Спорить с Винсентом в такие минуты было абсолютно бессмысленно, поэтому он лишь молча приводил рабочее место в порядок, рассеянно слушая, как называвший его другом человек бормочет, не вставая со стула:
– Картины, цены на которые задраны, могут упасть. Возразите же мне, скажите, что Хаан и Исааксон могут упасть? И я не раздумывая воскликну – да! Могут, Поль! Но только – в цене. Потому что Хаан всегда будет Хааном, Исааксон – Исааксоном, и отрицать это столь же глупо, как отрицать, что чеснок дурно пахнет. И сколько предлагают за их картины, мне безынтересно!
– Рембрандту тоже безынтересно, сколько сейчас предлагают за его картины, – не выдержал Гоген. Закончив уборку, он хлопнул крышкой ящика. – Потому что ему не нужно покупать себе табак и хлеб. Винсент… Я обещал писать ваш портрет, когда вы работаете над своими подсолнухами. Скоро я его закончу, но не хотели бы вы сейчас посмотреть?
Живо встав со стула и бросив кисть на свой стол, в ящик, заполненный грудой тюбиков, Винсент быстро пересек комнату и протиснулся в пространство перед полотном, услужливо освобожденное Гогеном.
Через минуту Гоген услышал совершенно спокойный, чистый, уже лишенный волнения голос Ван Гога:
– Это совершеннейший я, но только ставший сумасшедшим.
И рассмеялся. Он вышел из комнаты, по обыкновению оставив кисти и краски там, где они были раскиданы.
Через два часа они, шествуя рядом и коротко переговариваясь, направились в кафе мадам Жину. Их отношения портились с каждой минутой. В Арль Гоген приехал по просьбе Винсента, поверив в создание свободной ассоциации художников. И теперь понимал, что ужиться с этим тяжелым во всех отношениях человеком ему не удастся. Мысли о возвращении в Париж стали посещать Гогена все чаще, и, казалось, он искал уже не причины, а повод разорвать отношения и уехать. Жить с Ван Гогом в одном доме было для него мучением.
Легкую, почти невесомую недоплату за обеды Винсент компенсировал, как ему казалось, дарением супругам Жину, совладельцам кафе, их портретов и видов Арля. К этому дню мадам получила уже семь полотен, последнее было вручено ей всего неделю назад. Сначала мадам хотела вывесить их на стены заведения, но муж выразил мнение, что из-за этих гроша ломаного не стоящих холстов он если не будет поднят на смех, то только потому, что никогда их не развесит. Впрочем, если бы он все-таки развесил картины, они не пришлись бы публике по душе. Желающих проводить время в кафе, где чествуют бездарность, все равно поубавилось бы. Поэтому их ужасно выписанные портреты стояли на первом этаже их дома, под лестницей. Винсенту же было сказано, что кафе – слишком примитивное место для его картин. И Ван Гог несколько раз, забывая, что уже говорил об этом, доверял Гогену их общий маленький секрет: портреты хозяев кафе висят в их доме, в гостиной.
– Браво, – всякий раз отвечал Поль.
В отличие от мужа постаревшая, но не утратившая красоты мадам Жину любила Винсента. Ей был по душе его бесхитростный, открытый, похожий на южный темперамент.
За столиком Поль заказал рагу, его спутник, не раздумывая, попросил абсенту.
– Винсент… – взмолился Гоген.
– Поверьте, я не хочу есть. Честное слово. – Ван Гог посмотрел куда-то в сторону и сказал подошедшей хозяйке: – Абсент, мадам.
Печально улыбнувшись, мадам Жину поинтересовалась, не будет ли мсье Ван Гог столь любезен отведать рагу из молодого барашка. Платить за него не нужно, сказала мадам, поскольку совершенно ясно, что за картины, которые висят в ее доме, пожелай она продать их, были бы выручены куда большие деньги, чем одна порция бараньего рагу раз в неделю.
– Только абсент, мадам Жину, – с упрямством голодного человека повторил Винсент.
– Как вам будет угодно, – с нескрываемой досадой произнесла хозяйка и наконец-то обратила внимание на Гогена. Он, вкушающий баранину, выглядел куда свежее своего спутника, и мадам, желая сказать добрые слова обоим одновременно, произнесла: – Мсье Гоген, вы пишете почти так же хорошо, как и мсье Ван Гог. Очень редко удается увидеть рядом двух художников, дорожащих дружбой своей столь же трепетно, как и врученным Господом талантом.
Вилка Гогена замерла на полпути. Подозревая, что ослышался, что в силу возраста эта южанка просто перепутала порядок произносимых имен, он посмотрел сначала на нее, потом на допивающего свой любимый напиток Винсента.
– Когда-нибудь, мсье Ван Гог, – повернувшись к Винсенту, продолжила мадам Жину, – я думаю, что случится это скоро, ваши картины будут чего-нибудь стоить.
Гоген был единственным, кто понял, что его только что ненамеренно оскорбили дважды.
– Когда это случится и вы задумаете продавать их, не берите меньше ста пятидесяти франков, – торопливо посоветовал Винсент. – А последний ваш портрет, мадам Жину, мог бы уйти и за двести! Но если только вы потрудитесь найти известного в Париже торговца. Если хотите, можете обратиться к брату моему Тео, – и Ван Гог благодарно улыбнулся. Бесплатно рагу ему предложили здесь впервые.
– Я думаю, мадам Жину незачем беспокоиться некоторое время, – ровно произнес Поль, дожевывая и глотая кусок мяса. – Некоторое продолжительное время, – уточнил он. Вытерев рот салфеткой, Гоген откинулся на спинку стула.
– Еще раз абсент, мадам, – сдавленным голосом попросил Винсент.
– Глупо, очень глупо, – снова заговорил Гоген, когда хозяйка отошла за заказом, – глупо отказывать себе в еде, потому что мои картины имеют успех, а ваши… – и он посмотрел вслед уходящей мадам Жину. – Я и ваш брат Тео – вот на чем держится зародыш задуманной вами ассоциации художников. Мы скромно пополняем кассу, но кто из нас упрекнул в этом вас, Винсент? Не все получается на первых порах, выразить свое видение бывает подчас невыносимо тяжко…
Схватив наполовину наполненный абсентом стакан, Винсент изо всех сил, обливая себя и скатерть, запустил его в голову Гогену. Стон, вырвавшийся в этот момент из его груди, заставил мадам Жину поднять голову.
Рухнув грудью на стол, Гоген с облегчением услышал за спиной грохот разбившегося о стену стекла.
– Черт бы вас побрал, Винсент! – глухо вскричал он, вскакивая навстречу обмякающему приятелю. – О, черт бы вас побрал!..
Перехватив его тело поперек, он выволок Винсента на улицу.
– Очнитесь, сумасшедший!.. – раз за разом повторял он, нахлестывая по исхудавшим щекам почти потерявшего от голода сознание Ван Гога. – Придите же в себя, безумец! – И с последним ударом из разбитого носа Винсента вырвалась, торопясь, точно опаздывая на свидание с воротником, тонкая струйка крови.
Через четверть часа, втащив потерявшего способность мыслить Винсента в комнату, он с размаху бросил его на постель. Сам же, тяжело опустившись на пол, запрокинул голову так, что она оказалась как раз напротив бедра приятеля.
– Я сойду с ума… – шелестящим шепотом частил Поль. – Я здесь сойду с ума… Он доломает то, что во мне еще цело… Впрочем, что целого во мне осталось?.. Способность писать натюрморты на фоне ушедшей и уведшей детей истеричной дряни? Привычка вращаться в обществе проституток и водить дружбу с зараженным одной из них гонореей одуревшим художником? Боже мой, это все, чего я оказался достоин, перевалив через вершину жизни… – Он посмотрел на лежащего на спине Винсента, на его впалые щеки, покрытые трехдневной, мутно отливающей на солнце рыжей щетиной, почувствовал несвежий запах, доносившийся из его рта, и поморщился.
Поднявшись, он разыскал в комнате, служившей одновременно и мастерской, початую бутылку абсента. Ничего другого тот не пил. Приложившись, Поль с удовольствием влил в себя несколько ресторанных порций, потом с отвращением поморщился и со свистом выдавил из себя:
– Завтра я оставлю его…
Но следующим утром Винсент, проснувшись, проговорил конфузливо, но как-то очень убедительно:
– Милый Гоген, я весьма смутно помню, что делал вчера вечером, но почему-то мне трудно перебороть желание извиниться перед вами. Я… не знаю за что, но простите, ради всего святого.
Разве был правдив с собой Поль, когда пообещал покинуть Винсента! Сейчас он не мог оставить его.
– Я прощаю вас, дорогой Винсент, – страстно ответил он, – но призываю Господа в свидетели: если вчерашнее самым удивительным образом повторится, клянусь, я убью вас!
Вечером этого же дня, приготовив себе в комнате ужин и ощутив необходимость прогуляться по узким улочкам Арля, Поль наскоро перекусил и вырвался прочь из этого дома. Он хотел дышать каштанами и розами и вернулся бы домой вполне пресыщенный хорошими впечатлениями, но не успел миновать центральную площадь города, как услышал за спиной мелкие шажки. Так небрежно и неуважительно к себе частить мог только один человек. И шаги эти Поль распознал бы среди сотен известных ему людей и десятков тысяч незнакомых…
Предчувствуя беду, он обернулся и увидел Ван Гога. Винсент с безумным, исподлобья, взглядом, с влажными от пота висками стоял в трех шагах от него и сжимал бритву в руках так, как всегда сжимал кисть перед последним мазком.
«Бежать?» – пронеслось в голове Гогена.
Он мог бы спастись, бросившись вперед, он был здоровее Винсента во всех отношениях. Но ему вдруг припомнилось, что признаки испуга никогда не удовлетворяют элементарных претензий сумасшедших, как и собак, на собственное превосходство. И тогда Гоген, опустив руки и перестав моргать, сделал шаг навстречу своей смерти…
Винсент остановился, шумное дыхание его на мгновение сбилось, рука дрогнула, и он, отступив назад, вдруг развернулся и, низко склонив голову и не шевеля руками, опущенными вдоль тела, стремительно бросился прочь.
– Пресвятая Богородица… – прошептал Поль серыми, как вчерашний фарш, губами. – Это переходит все границы, простите.
Через десять минут, ничуть не изменившийся внешне, пребывая все в том же состоянии смертельного ужаса и полной растерянности, он снял номер в самом лучшем отеле Арля и, пытаясь привести хоть в какой-то порядок мысли, стал шагами мерить комнату.
– Первое… Письмо Тео. Рвать окончательно и бесповоротно. Второе… Второго нет и быть не может!
Ринувшись к бюро, он выудил из него бумагу с эмблемой отеля и чернильницу.
«Дорогой Тео! – писал Поль брату Винсента. – Обстоятельства складываются таким образом, что дальнейшее мое нахождение с вашим братом решительно невозможно. Несколькими часами до того, как я сел писать эти строки, Винсент в припадке умоисступления напал на меня с бритвой. Сутками ранее он – о чем я предпочел не сообщать вам поначалу, но теперь утаивать это невозможно, в кафе мадам Жину совершенно беспричинно швырнул мне в голову граненый стакан. Я прошу вас прислать мне вырученные за последние мои картины деньги, Тео, и понять правильно мое настроение в данный момент. Я в прострации, и состояние мое легко описать красками вашего брата. Ваш Поль».
Дописав, Гоген собрался было идти отправлять его, но вдруг почувствовал, что на него навалилась чудовищная усталость. Все, что он мог совершить сейчас, это добраться до кровати и, не раздеваясь, уснуть. Что он и сделал.
Утром, едва забрезжил рассвет, он тут же сел на кровати. Гоген только что во сне видел Винсента, у него в руке была бритва, он что-то кричал, но Поль не понял и слова.
Однако пора было отправлять письмо.
Выйдя на улицу, он обнаружил странную суету. На площади и в начале улочки, на которой было расположено кафе мадам Жину, царила неразбериха. Точка хаоса, доведенная до абсолюта. Не слишком конфузясь от того, что небрит и помят после сна в одежде, Поль дошел до гудящей толпы. И только сейчас заметил, что это всего лишь сторонние зеваки, преимущественно – девицы салона мадам Лили. Многие из них Гогену были хорошо знакомы. Он находил в их обществе способ убежать от одиночества.
Столпотворение происходило у дома, где он жил с Винсентом. Отчего-то волнуясь, Поль быстрым шагом направился к дому. У крыльца стояли двое полицейских: один в штатском – не узнать в нем представителя власти мог разве что приезжий, и ажан в форме. Первый курил трубку, второй – сигару. Поль медленно, обводя взглядом толпу и соображая, что могло случиться этой ночью, подошел к тому, что был в штатском.
– Мсье Гоген? – не очень дружелюбно попытался познакомиться с Полем толстячок в шляпе.
– К вашим услугам.
– Я комиссар Деланье, – неохотно, словно выдавая государственную тайну, признался толстячок. – А вы художник, – последнее не было похоже на вопрос.
– Да вы просто провидец, мсье Деланье.
– Почему бы вам просто не сказать, что не удивлены моим провидением и что имя ваше в Арле известно?
– А почему бы вам просто не сказать, что вам от меня нужно?
– Как вы распоряжались своим временем с семи часов вечера вчерашнего дня и до того момента, как увидели меня?
– Лучше скажите, что вам нужно.
– Мсье Гоген, я вижу, вы из тех людей, разговор с которыми складывается удачно только в полицейском участке. – Толстячок выразительно закусил мундштук трубки и принялся изучать усы Гогена, как умерщвленную в морилке бабочку.
Полем овладела тревога.
– Что с Винсентом? – дрогнувшим голосом спросил он. – Вы здесь из-за него?
– Так чем вы занимались и где были в указанное мною время? – как и всякий провинциальный полицейский, комиссар Деланье был непробиваем.
– Если я отвечу вам отказом, вы вряд ли начнете рассказывать мне о Винсенте?
– Лучше бы вам не отказывать мне.
Поль занервничал. Он понимал, что произошло что-то нехорошее. И лучше бы ему на самом деле не вести себя как последнему идиоту, порождая у представителя власти подозрения и неприязненное к себе отношение. Но справиться с собой оказалось труднее, чем нагрубить толстячку.