Американская дырка Крусанов Павел

Я налил полноценную, сорокаградусную, исполненную по заветам

Менделеева и другим рецептам старинного времени водку в рюмки, а

Вова – нарзан в стаканы.

– Кто был с ним рядом в последние годы?

– А еще некоторые там, за бугром, водку в голубые бутылки разливают, – сказал в ответ Белобокин. – Додумались! Это же на вид чистый купорос получается! Или того хуже – “Нитхинол”… Ты будешь купорос вместо водки покупать? И я не буду. Зачем мне купорос? Мне водку надо. Она полезная – холестериновые бляшки стирает. Еще бы в тетрапак запечатали, как ряженку. – Вова поднял рюмку. – Ну за радость наших редких встреч!

Мы выпили. Белобокин хрустнул сушкой.

– В том, что он делал, – я еще раз попробовал извлечь из Вовы нужный смысл, – насколько он был собой?

– Чувствуешь? Тепло пошло. Пошло, побежало – по пищеводу, в кровушку… Благодать какая! В такие вот мгновения и понимаешь, что рай – это не место, рай – это состояние души. А что пиво их панковское? Херня их пиво. После него вообще ничего не понимаешь и весь мир вокруг обоссанный. Нам это надо? Мир обоссанный нам нужен?

На хер нам такой мир не нужен. – Вова на миг задумался. – Бывает, правда, и водка тяжело идет. Но что вошло с трудом, то нелегко и выходит. Неспроста по басурманскому преданию Аллах, великий и славный, сказал душе, когда велел ей войти в глиняного Адама, а она сдрейфила: “Входи поневоле и выходи поневоле”. С водкой та же история.

Разумеется, Белобокин не был дебилом, а только умело притворялся.

Это составляло обычный план его общественного поведения: он был на публике непредсказуемый шут, без спроса и помимо воли вовлекающий неосмотрительных зевак в свою комедию. Причем, как в таких случаях обычно и происходит, комедии его подчас бывали довольно жестокими.

Воистину прав был Кант, когда говорил, что человек сделан из такой крученой древесины, что ничего прямого из нее не выстрогать. Но, с другой стороны, если бы людей строгали из корабельных сосен, зачем бы им нужны были вино, картины и другие глупости?

В той среде, где вращался Вова, вообще было не принято отделять биографию от мифологии, а правилом считалось прямо обратное. Быть просто художником, поэтом или музыкантом такой-то школы и сякого направления казалось непризнанным мастерам культуры (даже после признания) недостаточным, для ощущения аутентичности требовался чудесный сплав творчества и судьбы – каждый искал свой особый метод, который мог бы позволить смешать личную историю с преданием в одно, воплотить энергию творения не только в музыке, холсте или бумаге, а растопить с ее помощью жизнь, как воск в горячих ладонях, и слепить из этого податливого материала что-то доселе небывалое, свое. Отсюда до создания угодной себе реальности – один шаг. Даже меньше.

Но на деле гармонично сплавить воедино ремесло и жизнь не так-то просто – в результате подобных опытов внутри человека все равно остается главенствовать либо живущий, либо грезящий. Побеждает та сторона, которая от природы оказывается способнее, сильнее и выносливее. Впрочем, здесь, в кипящем котле вечно новой культуры, талант сочинять всегда ценился немногим выше таланта жить, а порой они и вовсе уравнивались. На остывающей периферии этого яростного круга, где-то в самом его пограничье с масскультом, в области, где смысл разрежен, а диапазон версий сужен, где в чести однообразие и повторение, где ключевым словом, вызывающим дрожь вожделения и определяющим материальные, эстетические и духовные пристрастия обитающих здесь существ, является слово “модный”, даже получил развитие особый литературный жанр – жанр бесконечной автобиографии, затяжной исповеди с обязательной демонстрацией неприглядного нижнего белья, жанр полной самолюбования повинной. Именно так – очаровательной повинной, исповеди без покаяния. Всегда без покаяния.

Известно: все играющие на гуслях и свирели, – потомки Каина, но эти – самые окаянные. О них не будем.

Немудрено, что многие непризнанныепризнанные мастера культуры на публике актерствовали, усугубляя полноту жизни всевозможными импровизированными провокациями. Актерствовал и Белобокин – как блоковский паяц, он жил, истекая клюквенным соком. Но то на публике, а сейчас мы были вдвоем – мы знали друг друга тысячу лет, и ему, по правилам, полагалось быть вменяемым. Просто сейчас он завел какую-то игру, какую-то спонтанную забаву и как бы предлагал мне в заданном лабиринте отыскать если не выход, то, что ли, переключатель регистра, позволяющий синхронизировать нашу логику. И я, кажется, этот переключатель нащупал.

– А Курехин пил?

– По-всякому бывало. Бывало – пил, а бывало – только закусывал.

Всухомятку то есть.

Отличная иллюстрация к фразеологизму “найти общий язык”.

– Но толк в водке знал, – продолжал Вова. – Хотя, конечно, поначалу мы все по бормотухе ударяли. Однако вышли, вышли на правильную дорогу и теперь не свернем. Ведь это только сикарахи всякие считают, что водка – зверское дело. Что, мол, косяк там, кокс или другая химия – изящнее вставляет и нежнее торкает. Это они от пустых понтов и голого бескультурья. А если приглядеться, то все титаны духа либо пьют, либо уже в завязке. Есть, конечно, извращенцы вроде всяких там бодлеров и гасанов бен сабов, но неужели мы об этих пидорах говорить будем? Нечего нам о них говорить. Мы горизонт иначе расширяем – мы в

Бога веруем, водку пьем и в баню ходим.

Косяк Белобокин помянул явно в риторическом запале – пыхал он регулярно и с удовольствием, да и в других допингах знал толк. А вот про баню… С баней Капитан тоже многие фундаментальные вещи связывал.

Например, копоушки.

Я снова наполнил рюмки.

– А что тебе, собственно, Курехин? – внезапно принял человеческий облик Вова.

– Да так… – сказал я с осознанным легкомыслием. – На твою живопись глядя, вспомнил его последнюю “Поп-механику”. Сильное было зрелище – голые старухи, штангисты с хлыстами, люди на крестах… А помнишь, как там на сцене каскадер не понарошку, а всерьез загорелся? Жуть!

– “Механику № 418” финский продюсер оплачивал – Юкка-хрюкка какой-то, – сообщил Белобокин. – Курехин полгода вакханалию готовил: в конце августа выступил в Хельсинки, в сентябре – в Берлине, а в декабре – у нас, в “Ленсовета”, но уже с Дугиным и Лимоновым. У

Дугина как раз избирательная кампания шла – они одновременно на ТВ диспут готовили: Зюганов – Курехин – Дугин. А Юкка как эту

“Механику” в действии увидел, бросил свое продюсерское производство, ушел из семьи и начал разводить кактусы.

– Для Курехина это была прощальная, можно сказать, лебединая

“Механика”. Так ведь?

– Да, но он потом еще в Штаты слетал – там у него в Майами и в

Нью-Йорке концерты были. А когда вернулся, сразу в Москву отправился какой-то японский проект обсуждать. – Белобокин с треском раздавил в кулаке сушку. – В больницу он только в мае лег, а девятого июля умер… Налей, что ли. Помянем.

Мы выпили, не чокаясь. Потом Вова приложился к нарзану, молча подошел к запыленному музыкальному центру, перебрал разбросанные на полу CD-диски и один из них сунул в приемную щель. Это был курехинский “Детский альбом”.

– А в больницу ты к нему ходил?

– Нет. – Белобокин как будто погрустнел. – Мы были приятелями, но не друзьями. Не знаю, были ли у него вообще друзья. Он умел влюбить в себя – это да, но близко не подпускал. Он очень здорово чувствовал край – так здорово, что некоторые пустобрехи его фашистом называли. – Он с досадой махнул рукой. – А в больницу к нему в последние дни Дугин ходил, еще Дебежев, Волков, тоже уже покойник,

Потемкин, Брагинская, отец Константин и авторитет один – Ринат

Ахметчин. Ну и Настя, конечно. Разноперая компания. – Вова продул и закурил “беломорину”. – А вообще тогда свобода кончалась. Серега, как человек необыкновенный, это чувствовал и по-своему отметил. В общем, правильное время выбрал, потому что, когда свобода кончается, быть свободным может только клоун.

Разумеется, Белобокин имел в виду себя – при всем его наведенном юродстве трезвости ума Вове было не занимать.

– Что значит – свобода кончалась? – Я достал сигареты и с удовольствием закурил.

– То и значит. Свобода – это всегда переход, тамбур, междудверье, промежуток. Она есть только на стыке несовместимых времен, или культур, или даже цивилизаций и только в тот момент, когда еще неясно – кто кого. Со второй половины девяностых стало ясно – кто кого. Наше лучшее время кончилось.

Ну что ж, предание о золотом веке – вечный спутник человечества.

Люди никогда не бывают довольны настоящим, а поскольку опыт не позволяет им питать серьезные надежды на будущее, они льстят прошлому и там воображают себе рай. Нипочем бы не подумал, что и

Белобокин подвержен этой грезе. Мы снова выпили.

– Скажи мне, светлая голова, – решил я подлизаться к Вове, чтобы на всякий случай усыпить его бдительность, – почему все начинания

Курехина, какое ни возьми, имели склонность пусть не всегда разрушительную и ниспровергающую, но обязательно провокативную – нарушающую равновесие, спокойствие, привычную трехмерность? Откуда этот интеллектуальный бомбизм?

– Я же сказал, – вновь хрустнул сушкой Вова, – он был необыкновенный человек.

– И что это объясняет?

– Все. – Глаза Белобокина уже горели хмельным огоньком. – Что чувствует обыкновенный человек в уравновешенном, стабильном, трехмерном мире, полном незыблемых авторитетов?

– Что?

– Обыкновенный человек чувствует себя защищенным. А что в этом же случае чувствует необыкновенный человек?

– Что?

– Он чувствует себя обыкновенным человеком. Розовой свинкой.

Эта, в сущности, простая мысль поразила меня своей глубиной и завершенностью – в самом деле, тему можно было считать закрытой. Что я, собственно, хотел узнать? Какие откровения надеялся услышать?

Думал напасть на след? Но какой ты, в задницу, вольный камень, если оставляешь следы?

“Мой конь умчал меня в поля,

Где пахнут липой тополя,

Где воют воем кобеля”, – стремительно летели из динамиков прозрачные звуки “Детского альбома”.

– Пойду сменю в аквариуме воду, – заявил Вова, направляясь к туалету. Он был мастер на изящные иносказания.

3

На столе лежала газета, многотиражный еженедельный дайджест, сложенная так, что первой в глаза бросалась статья о русском ваятеле

Белобокине, утершем нос всему международному скульптурному сообществу: в то время как остальные постигали традиционные материалы от бронзы до хлебного мякиша и от квебрахо до пустых пластиковых бутылок, он взял в качестве сырья стихию – огонь. Статья называлась довольно поэтично: “Динамитчику от Прометея”. Понятное дело – Вова полной грудью вдыхал долгожданный фимиам.

В ожидании хозяина я стал просматривать газету. На следующей полосе было напечатано интервью с председателем Центробанка, где тот суматошно и неубедительно, как пойманный за руку воришка, открещивался от слухов о массовом введении в оборот золотых червонцев и серебряных рублей. Главный аргумент в пользу нецелесообразности подобной реформы вообще лежал в какой-то боковой, вспомогательной плоскости: мол, в эпоху электронных денег чеканная монета окончательно потеряла актуальность. Выходило – можем, но зачем?

– Дурак, – сказал я вслух и перевернул страницу.

Тут открывался чудесный вид на весьма объемный текст, снабженный вымученным фотоколлажем, который (текст) заинтересовал меня куда больше, нежели акафист русскому Прометею и лепет председателя

Центробанка. Это была довольно необычная трактовка египетского мифа о великом путешествии Ра на Ладье Вечности по небесному Нилу, текущему по животу Нут, и подземному, катящему воды сквозь царство мертвых – Дуат. Впрочем, дневной путь солнечной Ладьи не слишком занимал автора, поскольку тут все было относительно ясно – имперские будни, – зато опасное ночное плавание комментировалось подробно и с выдумкой. По существу, главная идея сводилась к следующему: освященный традицией миф содержит в себе зерно сакрального знания, провиденциальное послание – в образе расположенного за гранью западного горизонта загробного мира Дуата описана Америка, и змей

Апоп, чудовищный враг света, способный выпить подземный Нил и посадить на мель солнечную Ладью Ра, – ее господин.

В Центральной Америке археологи встречают изображение змеи едва ли не на каждом шагу: ворота храма воинов в Чичен-Ица охраняют изваяния двух огромных змей, гигантские змеи поддерживают стены храма

Кецалькоатля в Теотиуакане, змея, изготовившаяся к прыжку, стережет храм возле города Ченес в мексиканской провинции Кампече, в

Цама-Тулуме, на западном побережье Юкатана, две змеи, взметнувшие головы вверх, хищно целятся на восход, а две змеи со склоненными головами обретают покой после заката…

Чудовищный змей доминировал в культуре месоамериканцев

(Месоамерикой, по аналогии с Месопотамией, профессор Киргофф называл особую культурно-географическую область, расположенную в доколумбовой Центральной Америке) со времен ольмекской цивилизации, древнейшей из известных на этой территории, то есть с середины второго тысячелетия до Рождества Христова (хотя многие ученые, и в частности майянист Майкл Ко, утверждают, что культура всех народов

Месоамерики восходит к некой “культуре-родоначальнице”, столь далеко отстоящей от наших дней, что археологам, вероятно, уже никогда не удастся обнаружить каких-либо материальных свидетельств ее существования). Сходные образы, в том числе и довольно странные, – змея с торчащей из пасти человеческой головой, – прослеживаются в культуре тольтеков, сапотеков и майя. Что уж говорить об ацтеках: помимо Кецалькоатля, Пернатого Змея, воспринятого от предшественников, они имели и своих змееподобных божеств -

Чикомекоатль, что значит “Семь змей”, и мать-землю Коатликуэ.

Словом, змеиные мотивы безраздельно главенствовали в области мифологических и культурных понятий месоамериканцев, а между тем в представлении египтян вход в Дуат, равно как и ворота всех его двенадцати номов, охраняли именно огнедышащие змеи-демоны и змееподобные боги – в частности, змееголовый Нехебкау, змей по имени

Страж Пустыни, змей-хранитель пятых врат Тот, Чье Око Опаляет и пятиглавый змей, именуемый Многоликим.

Далее в статье отдельно рассматривался образ Кецалькоатля. Для жителей Месоамерики Пернатый Змей был поистине универсальным божеством – он был владыкой ветра и хода времен, правил чудовищами и светом ночи, обновлял в деревьях и травах жизненные соки и наделял силой наркотические растения, повелевал водой и рябью на ее поверхности. И, что особенно интересно, Кецалькоатль являлся воплощением Венеры, сторожевой утренней звезды, чей одинокий свет на небосводе предупреждал о скором появлении неумолимого солнца. Между тем известно, что в традиции средневековой Европы утренняя Венера, последняя звезда, гаснущая на востоке, называлась Люцифером, в то время как вечерняя Венера, первая звезда, загоравшаяся на западе, носила имя Геспер. То есть по этой аналогии легко можно соотнести

Пернатого Змея с князем тьмы. Кроме того, Кецалькоатль покровительствовал врачеванию, астрономии, архитектуре, обработке драгоценных камней и другим ремеслам, наукам и искусствам, то есть тем сферам знаний, которые, согласно книге Еноха, были открыты людям непосредственно падшими ангелами. Характерно также, что по ацтекским мифам роль создателя отводилась как раз не “доброму и справедливому”

(к человеку) Пернатому Змею, а “коварному и безжалостному”

Тескатлипоке, богу судьбы, чье имя можно перевести как “Затуманенное

Зеркало”. При этом грозный Уицилопочтли, бог солнца и небесный покровитель народа ацтеков, в союзе со “злым” Тескатлипокой находился в непримиримой вражде с Кецалькоатлем, который неизменно стоял в пантеоне месоамериканцев с ними вровень. Более того,

Пернатый Змей, в отличие от Уицилопочтли и его камарильи, не требовал человеческих жертвоприношений – те же все время алкали вырванных из груди живых трепещущих сердец. То есть Кецалькоатль был богом человека, пришедшим в мир ради человека, чтобы во имя грядущего торжества человека над силами вселенной стать его помощником и заступником, в то время как бог солнца оказался неумолимым кровожадным деспотом, мучителем людей, питающимся их страхом, – добро и зло здесь просто поменялись местами. Воистину, это был перевернутый мир, мир антиподов, мир, поставленный с ног на голову, – загробный мир.

Североамериканские индейцы тоже почитали змею как главнейшее божество, что свидетельствует о том, что и у них, и у месоамериканцев был один господин, но материалом, при помощи которого они славили своего кумира, была земля, а это не столь устойчивая перед вечностью субстанция, нежели ольмекский и ацтекский камень. И тем не менее свидетельства остались… Потомки первых переселенцев из Старого Света, продвигаясь в глубь новых земель, встретили в верховьях Миссисипи странные сооружения в виде гигантских насыпных скульптур, изображавших зверей, птиц и людей, но чаще всего – огромных, иногда многокилометровых змей. Наибольшее число этих земляных скульптур было найдено по берегам рек в штате

Висконсин, встречались они также в Айове, Иллинойсе, Огайо и Джорджии.

Первые описания насыпных изваяний появились достаточно поздно – в

XIX веке. В 1848 году часть этих описаний, а также некоторые, сделанные с натуры, рисунки вошли в одно из известнейших американских исследований по археологии – “Памятники древности в долине Миссисипи”. Но широкая публика о наследии индейской цивилизации узнала лишь благодаря Уильяму Пиджену, археологу-любителю и собирателю индейского фольклора, подвизавшемуся на ниве торговли с местными племенами. Он оказался одним из последних европейцев, кому удалось увидеть земляные создания древних зодчих в их первозданном виде – с приходом на эти места колонистов многие изваяния были разрушены, а другие изменились до неузнаваемости. Вид циклопических сооружений поразил Пиджена и он описал их в своей книге “Наследие Де-ку-да”.

В настоящее время самое известное земляное изображение змеи имеет триста девяносто шесть метров в длину и находится в штате Огайо.

К услугам туристов здесь оборудована специальная смотровая вышка, откуда желающие могут увидеть змею целиком – от кончика хвоста до разинутой пасти, пытающейся проглотить яйцо (солнце?). Пиджен встречал множество подобных скульптур, причем – куда более крупных размеров. Индейский шаман Де-ку-да рассказал ему, что в древние времена жрецы Змеи таким образом возносили хвалу всемогущему

Небесному Змею.

Заключение статьи было весьма определенным: когда-то посланники

Старого Света на алебардах и мушкетах принесли сияние солнца в Дуат, дав царству мертвых, тому свету, имя Новый Свет, но издавна известно – завоевавший Вавилон сам становится Вавилоном – змей, господин этих мест, поглотил завоевателей и изрыгнул обратно, уже как своих новых подданных. Теперь там опять зеркальный перевертыш, там все наоборот – в почете больной и слабый, в центре внимания извращенец и урод, в норму возведены подлость, корыстолюбие и трусость, а сила, непреклонная воля, благородное сердце и самостоятельный ум запрещены и наказуемы. И сегодня мы видим, как загробный мир, чудовищный змей Апоп, идет в атаку на мир живых, мир традиции и порядка, – в Египте Дуат обозначался иероглифом “звезда в круге”, уже на нашей памяти самолеты с этим иероглифом на фюзеляже бомбили Югославию, Афганистан, Ирак… Но Ра, конечно, победит, хоть это и непросто. Он всегда побеждает. Апоп падет, и солнце традиции воссияет в Дуате.

Далее шло перечисление богов, помогающих Ра (читай – России) отбуздякать Апопа, с прозрачными намеками на соответствие каждого из них определенным субъектам политической карты.

“Интересно, – пришла мне в голову внезапная мысль, – уничтожив загробный мир, обеспечим ли мы себе жизнь вечную на этом свете?”

Подпись под статьей стояла довольно странная: Витара Черная.

Впрочем, в целом она соответствовала эзотерическому (в третьей степени упрощения) духу текста, пусть и припахивала дешевой цыганщиной. Этот немудреный псевдоним придумала для меня Оля – при других обстоятельствах я бы им нипочем не воспользовался, но тогда я остро чувствовал перед ней вину и, в принципе, был готов к куда большим унижениям. То, что эту статью, опубликованную на прошлой неделе в одной из питерских газет, перепечатал миллионнотиражный дайджест, выглядело симптоматично. Определенно Америка приобретала в обществе образ развенчанной преисподней. Ну… или что-то в этом роде.

4

Когда Белобокин, встряхивая мокрыми руками, вернулся в мастерскую после затянувшейся отлучки, рюмки были уже предупредительно наполнены.

– Понял, с кем водку пьешь, – сказал Вова, увидев у меня газету.

– Понял, – ответил я. – Школа Фидия, Роден и Церетели кусают локти.

Дурацкая реплика пришлась хозяину по вкусу – по лицу его, как масло по сковороде, расплылась самодовольная улыбка.

– У меня, знаешь ли, планов громадье, – признался Белобокин. – Думаю…

– А ты видел того, кто тебе с этим Нобелем помог? – встрял я, пока

Вова не увильнул в сторону своих исполинских планов. – Ну спонсора, который за тебя заявку подал и макет оплатил?

– Анфиску, что ли?

– Да нет, она же так – курьер. Я про главного – про того, кто тебя выбрал. Именно тебя.

– Нет, не видел. – Вова беспечно закурил папиросу.

– И неинтересно было взглянуть? Он же тебя как бы отметил. Можно сказать, оценил и выделил.

– А что мне на него смотреть? Хотя… Может, его на персональную выставку в казематах Петропавловки крутануть?

– Ну вдруг это какой-нибудь давний приятель? Поднялся и вот – помогает.

– Нет у меня таких приятелей, – обиделся Белобокин. – Он же душный, как жаба, – велел смету составить, и я перед ним, точно свинья зачуханная, за каждую графу товарными чеками отчитывался. А за что отчитаться не мог, то он мне в долг записывал, чтобы я из шведского гонорара вернул, если конкурс выиграю. Скупердон, твою мать.

Вове очень не хотелось расставаться с уже завоеванными, но еще не полученными шведскими деньгами. Пусть даже с малой их частью. Что ж,

Капитан, если только он был тем, за кого я его принимал, сделал все, чтобы стать на себя непохожим. Тогда он был одно, а теперь – совсем другое. Воистину, человек немного знает про собственный труп.

Мысленно я пожелал Белобокину поскорее получить свои деньги. А то мало ли что. Ведь шведы тоже бурили свою сверхглубокую скважину

Гравберг-4…

Внезапно я впал в задумчивость. Капитан – тот, прежний – не отпускал меня. Почему он выбрал такую смерть? Откуда этот небывалый диагноз – саркома сердца? Случаев этой болезни в мире – по пальцам перечесть.

Зачем ему понадобилась эта утомительная жвачка? Почему он – раз – и не погас, как лампочка? Одни вопросы. Может, я выбрал неверный ракурс? Во вселенной Патрокла Огранщика, как в отдельно взятом небольшом раю, люди не рождаются и не умирают – они преображаются.

Что это нам дает? Похоже, ничего.

Последними людьми, навещавшими Курехина в больнице, были философ-традиционалист, играющий в политику, то есть по примеру

Маркса стремящийся переустроить мир, модный по той поре режиссер авторского кино, священник и, так сказать, авторитет (не тут ли корни “старых криминальных связей”, посредством которых было организовано заказное ограбление геолаборатории Кольской СГС?). А это что дает? Тоже ничего. То есть только то, что кто-то из них, возможно, знает правду.

– Скажи, – спросил я Белобокина, выливая в рюмки последние капли водки, – ты слышал что-нибудь о книге Патрокла Огранщика?

Вова насупился, сурово посмотрел на меня, потом окинул взором печальные полупустые рюмки и как-то подозрительно задумался – тяжело, точно тянул баржу. Вслед за тем, не прерывая раздумий, он грузно оплыл на стуле, словно вываленное из миски тесто для люткиного лукового пирога. Клянусь, Белобокин думал сейчас о чем угодно, но только не о книге Патрокла Огранщика, в существовании которой я именно в этот миг отчего-то окончательно уверился. Он вообще забыл обо мне.

– Знаешь, – признался Вова, когда пауза сделалась невыносимой, – я дерьмо.

– Почему? – искренне удивился я.

– Потому что шлифовке поддается любой минерал – только дерьмо не поддается. – Еще немного подумав, Белобокин поднял рюмку и добавил: – Я в мае одуванчики мариную. Они на каперсы похожи.

Закусывать одуванчиками – песня. А я, как ты знаешь, водку люблю – она холестериновые бляшки стирает. – Вова поднял на меня мутнеющие глаза. – Ты вот что, ты ко мне в мае приходи, как одуванчик пойдет…

Мне показалось, что передо мной открылась огромная бессмысленная пропасть, бездна, набитая густой тьмой, куда, если сорвешься, будешь падать годами – ни зависающего прыжка, ни захватывающего полета, одно ужасающее падение. Жуткое чувство.

Между тем взгляд Вовы помутился окончательно, стал неподвижен и тускл – похоже, меняя в аквариуме воду, он попутно наскреб-таки по сусекам горсть грибов. Склонив набок голову, Белобокин встал из-за стола и принялся кружить по мастерской в каком-то сложном по ритму, ломаном, самозабвенном танце. Предметы разлетались от него в разные стороны, как потревоженные кузнечики, как поднятые спаниелем куропатки. Подумав, я не стал их ловить.

Глава девятая. ПЕРВЫЙ ЖУК

1

Мы так устроены, что принимаем всерьез только собственные переживания – все остальное можно отложить, потому что все остальное может подождать. Мы мелочны и однообразны: какие-то семейные разборки, склоки, вечные выяснения отношений… Все эти стишки, все эти песенки: “У него гранитный камушек в груди…” – только это нас в действительности и забирает. Мы не только больше не живем во всей полноте миром и Богом, мы даже разговорыпересуды о мире и Боге отдали на откуп каким-то специалистам по этим, как нам теперь кажется, очень специальным вопросам. И дело не в том, что за пределами наших заморочек мы ничего не можем понять, дело в том, что

другое нам просто не нужно. Мы ничтожны, и заботит нас ерунда: любит – не любит, обманет – не обманет, стыдно – не стыдно, плохой – хороший. Прислушаешься – вокруг на языке у всех одна глупость. Но нам это нравится. Нам нравится бродить, испуская крошечные пузырьки чувств, в собственном соку, а все остальное, все, что вовне, рассматривать как декорацию. Мир вокруг – декорация! Вот уж воистину общество зрелищ.

Примерно с таким направлением мыслей я жил последние несколько дней, потому что соображения о том, что хотел Капитан от Оли, когда писал ей свои писульки, что он пишет ей сейчас и что она ему отвечает, выжгли в моем сознании довольно широкую болевую дорожку. Если он хотел лютку соблазнить, то почему воспользовался электропочтой, а не телефоном, где можно подключить к делу обаяние устной речи, которого

Капитану было не занимать? И почему писал так редко? Я недоумевал.

Я был уныл и растерян. Я копался в домыслах, как навозник в лепешке, и изнемог. Кругом из всех щелей перла весна, просыпалась и тянулась на свет изысканная шелковистая зелень, шелестели и наливались соком дриады… а я? Где моя свежесть чувств? Где? Где мои весенние соки?

Кто их выпил? Кто отменил круговорот меня в природе? Словом, налицо был эмоциональный кризис. Этому следовало положить конец. Тем более что весна закончилась, незаметно наступил июнь и на следующей неделе я собирался отмечать свой сорок третий день рождения. Решимость, с которой мне захотелось изменить свой кислый настрой, немного меня озадачила: прежде я считал, что действия, определяемые не смыслом, а протестом, – сугубый признак бушующей юности.

С другой стороны, если бы Оля с несвойственным ей рвением не погрузилась в диссертацию (признаться, я уже стал забывать, что она – молодой ученый металлогенист), вряд ли бы мне пришло в голову отправиться в Псков на поиски свидетельств существования ложи вольных камней. Да, самозабвенное служение частной геологической дисциплине было не в характере лютки – сколько я ее помнил (год и два месяца), она всегда размеренно и неторопливо грызла древо познания, точно личинка дровосека, исподволь знающая срок, когда ей придет пора окуклиться, созреть и наконец поразить мир явлением себя и своих бесподобных усов. Научная аскеза была ей просто не к лицу, да и как это можно – жертвовать милыми маленькими радостями жизни во имя торжества очередной, с каждым разом все отчетливее мельчающей кабинетной истины? Но на нее словно зуд напал – неделю уже Оля не вылезала из институтских лабораторий и библиотек и в конце концов изнурила свою прелестную головку настолько, что в целях обеспечения полноценного восстановительного сна четвертый день уже ночевала у матери.

Впрочем, по порядку.

Мы с Олей радостно отметили Пасху, которая, помимо своего основного содержания, приобрела для нас особое, добавочное значение – в прошлом году на Пасху мы счастливо нашлись, соединились, безупречно взаимовойдя друг другу в незримые пазы, и сделались аристофановским колобком, андрогином, единым целым (хотелось бы верить), то есть небесная любовь явила нам любовь земную, именно нас выбрав объектом благодати, и это чудо здорово меня пробило. Помню, утром в нашу вторую Пасху мне остро захотелось взять ее в охапку и увезти в деревню, в какую-нибудь усадебку на берегу реки, где в бане живет уж, под крыльцом – еж, в сарае – лягушка, на печи – кошка, в валенке – мышка, а ночью, если вода невысока, в верши на запруде идут линь, лещ, голавль, плотва и окунь. Где ведро падает в колодец, захлебывается и тонет. Где сияет солнце, плывут медленные облака, волнуются высокие травы и белый дождь бьет в лицо и по коленям. Где нам с люткой будет так весело шагать по этим диким просторам. А все остальное станет неважно. То есть неважны станут все пересуды о мире и Боге, потому что Он там растворен во всем. Там бы нам и прозябать до смерти. Но это так, буколики – плач асфальта о золотом веке.

Потом три дня мы ходили по гостям, обменивались крашенками, христосовались, пили вино, лопали рыхлые подсыхающие куличи, выслушивали бородатые остроты вроде “не яйца красят человека, а человек яйца” и думать не думали про текущие дела нашей странной подпольной борьбы (благо до праздников дела соблюдались в строгом порядке). А между тем янки бурили в Миннесоте как очумелые, спеша прогрызться к золотой начинке недр, и благодаря их ударному труду

Америка, не ведая истинной причины, медленно, но верно, точно травящая сквозь игольную дырку резиновая лодка, сдувалась до заслуженной величины.

По случаю назревшего экономического кризиса Капитолий перекрыл китайским товарам путь на внутренний рынок Союза Американских

Штатов, что, в свою очередь, вызвало кризис производства в

Поднебесной, а заодно и политическую свару с сопутствующим дипломатическим шантажом, войной державных амбиций и целым ворохом сто первых китайских предупреждений. Тем временем по всему миру государственные и частные банки, оборотистые предприятия и просто имущие граждане срочно избавлялись от усыхающего доллара, отказавшись от него, как от резервной валюты. В Америку нежданно хлынула родная денежная масса, втрое превосходящая ту, что имела здесь внутреннее хождение еще два-три месяца назад. Для Вашингтона и стран с ориентированной на него экономикой это была катастрофа -

Америка проваливалась в собственный толчок. На восточном побережье в магазинах пропали тушенка, крупы, соль и спички, а на западном в целях экономии энергоресурсов начались веерные отключения электричества, что привело к массовой порче продуктов в промышленных холодильниках, и были замечены перебои со спиртным. Наконец стало очевидно, что коллективный страх и неуверенность уже изрядно пропитали сознание американцев, сковав их волю иррациональным чувством бессилия. Духи преисподней одолевали эту землю – вселяясь в ее жителей, одни лишали людей способности просыпаться в радости, другие смущали помыслы сомнением, третьи принуждали предавать и в предательстве видеть спасение.

О том, что местные магнаты спешно уводили остатки активов своих компаний за рубеж, главным образом в Россию, можно было бы и не говорить, если б это в точности не отвечало прогнозам Капитана.

Словом, перераспределение беды и блага шло полным ходом, отчего в народной русской жизни образовалось некоторое радостное оживление.

Что касается окрепшей и ставшей уже бесспорной тенденции к национальному сплочению, то чего стоит одна заставка к телепредставлению “Русский передел”, которое вел по субботам круглолицый, плотный и напористый тип с благозвучной птичьей фамилией (помню, он был уже прежде ведущим каких-то программ и даже вызвал во мне симпатию отвагой нескольких суждений, но здесь он заблистал, как римская свечка) – на фоне мерцающих в клиповом режиме документальных кадров побед и ужасов отечественной истории всплывала огненная цитата:

Если русские, вместо того чтобы есть друг друга, помогут друг другу, они станут господами мира.

Константин Леонтьев

(Между прочим, цитату из несуществующего письма Леонтьева по заданию

Капитана сочинил я, в чем каюсь – получилось как-то плакатно, без нюансов. Проще было дать выдержку из подлинной застольной речи

Сталина: “Русские – это основная национальность мира”.) Да что говорить – у всех есть телевизор.

Собственно, я ничего не имел против американцев. Эти забавные толстяки, создавшие героические эпосы о Бэтмене и человеке-пауке, породившие архангелов, размахивающих мечами джедая, и апостолов, преломленным биг-маком насыщающих стадионы, иногда вызывали во мне даже что-то вроде сочувствия, как гудящее осиное гнездо, под которым подвешена смертельная бутылка с разведенным вареньем. Но что делать – работа есть работа.

На остатках пасхального энтузиазма я написал еще одно послание посвященным от имени Дзетона Батолитуса, а Оля подготовила пакет очередных сенсационных новостей о глубинном золоте земли и сопутствующих этому делу геологических обстоятельствах. Помимо этого, вместе с Уваром мы сочинили и опубликовали статью о знаменитом мистике и духовидце XIX века А. Н. Афанасьеве, который под видом собрания русских народных сказок в действительности оставил нам свод закодированных пророчеств, образных иносказаний о грядущем – своего рода аналог катренов Нострадамуса. Для примера мы даже предъявили опыт интерпретации “Терема мухи”. Надо признаться, наша герменевтика была пряма и безыскусна, как штык идущего в атаку гренадера: мужик с горшками олицетворял, конечно, Вседержителя, а потерянный большой кувшин – закатившуюся на край света Америку.

Населил ее, само собой, всемирный сброд: муха-шумиха, комар-пискун, из-за угла хмыстень, на воде балагта, на поле свертень, на поле краса, гам-гам да из-за куста хап. Промискуитет развели страшный -

Содом и Гоморра. Весь мир под себя положить решили, но не тут-то было: пришел медведь-лесной гнет, сел на кувшин, и нету терема – только ливер в стороны брызнул. А медведь, как известно, в представлении просвещенного человечества – традиционный символ

России. Договорились с Уваром, что после расшифровки “Репки” возьмемся сразу за – почему не оторваться? – “Заветные сказки”.

Одновременно шла текущая работа в “Танатосе”: просмотр и корректировка почты наших ученых подопечных, подготовка отвечающих моменту публикаций и прочая рутина, которая стала уже понемногу доставать, так как фантазия моя была близка к истощению, в результате чего основной корпус нестандартных ходов и сюжетов продуцировал теперь интеллект Капитана, а это было немного обидно.

Очень скверно становится на душе, когда что-то не получается. Не то чтобы совсем, а не получается как следует. Выходит, я не дотягиваю, уступаю в сообразительности и выдержке тому, кто виделся мне в дурные дни коварным соперником. Нехорошо.

Кроме того, вокруг нас, участников проекта “Другой председатель”, понемногу и впрямь, как накаркал в своей памятной проповеди Капитан, сгущалось что-то тревожное. Что-то по самой своей сути недоброе – не вполне материальное и потому плохо различимое. Но я подспудно чувствовал угрозу – слабым раствором опасности было пропитано все окружающее пространство и даже сам воздух, которым, не имея иного выбора, нам приходилось дышать. В свете этого чувства, улавливающего общий фон тревоги, редкий феномен ноябрьской шаровой молнии вполне можно было расценивать как предупреждение. Хотя, конечно же, и так было понятно, что это не кара, а знак. Вообще складывалось впечатление, будто каждого участника проекта в отдельности вполне осмысленно отыскивали и накрывали, как лимонницу сачком, некие блуждающие зоны повышенного травматизма. И в этой западне пойманный начинал биться, трепыхать крылышками, калечиться и осыпать пыльцу. А потом сачок исчезал, милостиво растворялся – до морилки дело ни разу не дошло.

Так полиглот, работавший в “Танатосе” по договору, на майские праздники вставлял в своем дачном скворечнике стекло, рассек руку и пошел за йодом к соседу – закоренелому самогонщику. Тот забинтовал ему рану и налил врачующий стакан первача, который малопьющий полиглот с омерзением выпил, пролив неверной рукой изрядную долю на себя. А когда, решив закурить, он чиркнул на кухне соседа хозяйственной спичкой, отскочивший серный метеор спикировал ему на брюки и полиглот вспыхнул, как проспиртованная ватка. Ничего страшного – отделался легким испугом и горелым пятном на штанах в причинном месте. Если бы не его исторические седины и смирный характер, можно было бы предположить, что нам явлено предостережение, иллюстрация возможного наказания сразу за три греха – пьянство, блуд и табакокурение.

На следующий день в доме бухгалтера “Танатоса” взбунтовались духи воды и, прорвав какую-то трубу, залили ей квартиру. Прибывшая аварийная бригада благополучно духов усмирила, но когда хозяйка с тряпкой и тазом, пытаясь навести порядок, ползала по полу, на спину ей прыгнула кошка, спасавшаяся от потопа и ужасных водопроводчиков на шкафу. От неожиданности бухгалтер вскочила, поскользнулась и – хрясь! – закрытый перелом лучевой кости.

Сразу же после этого случилась история со Степой Разиным – он грыз за чаем тыквенный козинак и до основания расколол себе зуб о непонятно как туда попавшее базальтовое вкрапление. От боли он растерялся, потерял бдительность и угодил в руки какого-то костоправа, назвавшегося дежурным стоматологом (дело было ночью).

Тот извлек ему по частям расколотый зуб, нерадиво оставивзабыв в гнезде один корень. В результате началось воспаление, и Степа с перекошенной рожей очутился в больнице в отделении черепно-лицевой хирургии.

У Капы на глазу выскочил ячмень, но это, пожалуй, не в счет.

Не знаю, что происходило в Пскове, но когда в “Танатос” приехал гвоздобой Василий, чтобы подменить маявшегося в больнице Степу на ответственном посту электропочтового контроля, голова у него была забинтована, а под глазами лежали желтые тени.

С Олей, слава Богу, все было в порядке.

Что касается меня, то травматизм коварно обрушился на мои любимые вещи. Еще зимой из старых запасов (в июне мы с люткой неделю провели на базе отдыха под Гдовом, где мне удалось наловить порядком всяких колеоптер) я сделал рамку под названием “ВДВ. Псковская дивизия”.

Там были майские жуки с распущенными веером усами, золотистые и медные бронзовки, перевязанные восковики с пушистыми шмелиными переднеспинками и ефрейторского вида черные могильщики с красными булавами усиков. Они были расправлены, будто в застывшем полете, – с выпущенными крыльями и приподнятыми у всех, кроме бронзовок (эти летают, не разводя надкрылий), элитрами. Я эффектно построил их в парящий боевой порядок, а внизу рамки разместил трупы поверженных врагов: пустынных чернотелок, колорадских жуков, угрожающего вида закавказских рогачей и одну когда-то по неосторожности покалеченную мной эудицелу Смита. Получилось отличное наглядное пособие в деле военно-патриотического воспитания безбашенной поросли. Рамка явно удалась и очень мне нравилась, так что я даже не выставил ее на продажу. И вот теперь она по прихоти какой-то шкодной нечисти сорвалась у меня со стены, разбилась, и доблестные псковские десантники перемешались в одно крошево с сокрушенными недругами.

Горе мое было безутешным. В довершение несчастий я поехал к Увару, который посадил на своей “Оде” аккумулятор, забыв выключить в запаркованной машине ближний свет, и, заводя подцепленную на

“галстук” “Оду” с толкача, пропорол на трамвайных рельсах “сузучке” шину.

Однако все перечисленное было ерундой по сравнению с основным содержанием уже упомянутого стойкого предчувствия угрозы.

Осмысленное содержание этого ощущения сводилось к следующему: некая надмирная и чуждая человеку сила крайне недовольна тем, что, вызванная до срока, она вынуждена явиться во всей своей неприглядной красе в то время, как здесь ее не любят и не очень-то хотят с ней

договариваться. Поэтому она достанет не только тех, кто ее явиться принудил, но и тех, кто последних на это дело науськал. Впрочем, разве бывает у ощущения осмысленное содержание? Как бы там ни было, иначе я сказать не умею.

Итак, дабы развеять хмарь пасмурного настроения перед грядущим сорокатрехлетием, я решил отправиться в Псков, где наметил провести две встречи, цель которых была, пожалуй, довольно легкомысленной и сводилась к желанию прощупать ближний круг соседства Капитана. Хотел ли я найти там следы таинственных вольных камней, как нашел их в мастерской Белобокина (нечаянная реплика про нешлифующееся дерьмо)?

Хотел. Пусть это и выглядит безрассудно. Собственно, я всю жизнь занимался безрассудным делом, будь то погоня за летящим хрущом или сверление Америки, – с какой стати менять установку?

2

Земля, не забывая заветов скромности, надевала одежды благополучия: деревья жирно блестели свежей зеленью, на обочине цвели одуванчики, а в тени придорожной лесополосы там и сям белыми сполохами сияла отцветающая черемуха. Остановившись за Жельцами, чтобы, по выражению

Белобокина, “сменить в аквариуме воду”, я увидел в кювете обычную для этих мест зернистую жужелицу, которая бежала по дну канавы, волоча за собой двух муравьев, вцепившихся ей в заднюю ногу. Это был мой первый трофей в сезоне 2011 года (жучиные дела за хлопотами по наказанию Америки оказались порядком запущены), поэтому я поднял коричнево-зеленоватого, как старая бронза, и довольно крупного жука с земли, щелчком сбил с его лапки муравьев и, полюбовавшись чеканными надкрыльями и шустрыми усами, сунул в пустую пластмассовую коробочку из-под фотопленки, которую всегда носил с собой.

К двум часам по полудни я уже был в Пскове – здесь вовсю кипела сирень, в СПб только-только расцветшая, и степенно несли свои белые свечи каштаны. Поскольку миссия моя носила негласный характер, я оставил машину метрах в ста от “Лемминкяйнена” и, стараясь не угодить под окна достославной конторы, петлей прошел к торцевой стене дома, где располагался вход в мастерские облакиста и гобеленщика.

На первом этаже за дверью раздавались странные скребуще-чавкающие звуки, природу которых определить на слух мне не удалось. Возможно, по этой причине я сразу отправился к деревянной лестнице, ведущей, как я понял, наверх, в хозяйство мастера художественных плетений.

После дневного освещения пролет лестницы казался беспросветным – ни окон, ни лампочки здесь предусмотрено не было. Я попробовал подсветить путь экраном мобильника, но эффект получился обратный – яркое изумрудное пятнышко лишь сгустило окружающий сумрак. Глаз тем не менее вскоре пообвык, так что путь на второй этаж обошелся без приключений, что в условиях повышенного травматического риска на нашей поляне выглядело ободряюще.

Дверь наверху – обычная деревянная дверь, покрытая в незапамятные времена коричневой половой краской, – была приотворена, из чего следовало, что, раз нужды запираться гобеленщик не видел, посторонние сюда ходили нечасто. В целом эта часть дома изнутри представляла собой разительный контраст с офисными палатами

“Лемминкяйнена” и, по существу, куда большекореннее увязывалась с внешним обликом древнего строения. Здесь чувствовалось фундаментальное сродство, бесхитростное единство формы и нутра, убитое в гнездилище Капитана жидкими обоями и подвесными потолками.

Я постучал и, не дожидаясь ответа, заглянул за дверь.

Обычно в незнакомом помещении взгляд первым делом ищет человека и лишь потом оценивает интерьер. Здесь было не так. Посередине мастерской на ко2злах лежала огромная деревянная рама с натянутой ворсистой основой, в которой уже завелась и дала уверенные всходы черно-зелено-серая шпалера. Под нее был подложен порядочный картон с эскизом, изображавшим неопределенного вида цветок. Вначале я заметил именно эту раму и только следом – хозяина, прислонившегося плечом к простенку между окнами и помешивающего что-то в керамической кружке звонкой ложечкой. Статичность позы, вероятно, и стала причиной того, что гобеленщик перешел в объекты второго ряда.

Мастеру узелков на вид было лет двадцать пять – тридцать; он был худощав, хорошо сложен, небрежно, но, как заведено у художников, с претензией одет (старые зеленые джинсы, серая льняная косоворотка, стоптанные, мягкой кожи мокасины, расшитая бисером шапочка-таблетка) и прятал глаза за черными стеклами круглых очков. Последнее выглядело странно, если предположить, что здесь он работал.

Впрочем, оригинальность методаприема для художников, бывает, сто2ит намного выше результата. Подчас они со всем цинизмом прямо так и заявляют: вот, гляди какой кунштюк, любуйся моим приемом – именно им, а не самим произведением.

– Бог в помощь! – сказал я как можно приветливей. – Простите за вторжение.

Гобеленщик не отреагировал – не отставил кружку, не предложил хлеб-соль, не отвесил земной поклон. То есть взгляд его, возможно, бессмысленно кружил, точно муха под лампочкой, или изучал изнанку век, или выражал что-то вполне конкретное, но за очками все равно было не различить, что именно. Вид этих черных стекляшек напомнил мне не к месту погребальный плач: “Ты пошто, смерть, совьим глазам смотреть даешь, а на сокольи глаза пятаки кладешь?”

– Мне ваш сосед, – я указал на стену, за которой, предположительно, находились приемная и кабинет Капитана, – о вас рассказывал. Вот я себе и позволил. Ищу, знаете ли, для квартиры гобелен.

Представиться потенциальным покупателем или заказчиком, подумалось мне, будет здесь наиболее удобным – почти наверняка окажешься желанным гостем. Художники ведь в этом смысле – в смысле внимания со стороны покупателей или заказчиков – по большей части люди небалованные. С другой стороны, а кем еще назваться? Не сантехником же.

– Размер? – Тон хозяина был несколько брезгливым.

– Что? – не сразу понял я.

– Какой размер?

– Ах да… Примерно два на полтора. – Я демонстративно задумался и уточнил: – Два – по горизонтали.

– Хотите готовый или по эскизу?

– А что, вы впрок плетете?

– Есть кое-что.

В мои планы не входил осмотр пыльных ковриков, поэтому я заявил:

– По эскизу. Там, знаете, должны быть жуки. Вы жуков изобразить сумеете?

– Каких жуков?

Кажется, мне удалось сбить его с толку.

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

К 70-летию легендарной операции «Багратион»! Новый фронтовой боевик о подвигах советских танкистов. ...
Мы часто воспринимаем мир неверно, как хаотичное нагромождение случайных элементов и взаимодействий,...
Доказав свою личную силу и силу кучки близких тебе людей, ты вдруг понимаешь, что этого совершенно н...
Это самая важная книга о продажах! Она вобрала в себя все необходимое: основы агентской работы, азбу...
«…На первый взгляд они напоминали людей. Голова, руки-ноги, одежда. Правда, драная, грязная и какая-...
В этом мире земля, истерзанная катаклизмами, порождает магов, чтобы они исцелили ее раны. Но у магов...