Мотылек Шарьер Анри
Ответ привел начальника в ярость, и он заорал:
– Убрать! И всыпать как следует!
Мы и глазом не успели моргнуть, как «грозу быков» сбили с ног и начали обрабатывать дубинками четверо или пятеро надзирателей, быстро уволакивая его прочь. Слышно было, как он кричал:
– Ублюдки, пятеро на одного. Да еще с дубинками, трусливые паскуды.
Затем: «А-а-а!» – крик смертельно раненного животного. И все. Только звук, будто что-то волокут по бетонному полу.
Лишь круглые тупицы не усвоили бы предметного урока, только что преподанного нам начальником. Дега находился рядом. Движением пальца, одного лишь пальца, он дотронулся до моих штанов. Я понял намек: «Берегись, если хочешь живым добраться до каторги». Через десять минут нас всех отправили в изолятор, каждого в свою камеру. Всех, кроме Пьерро Придурка, брошенного в мрачный подвал карцера.
Нам с Дега повезло: камеры оказались рядом. Но перед этим нас «представили» одному типу – рыжему циклопу под два метра ростом. В его правой руке была зажата новенькая плетка, сплетенная из сыромятных ремней. Это был экзекутор из числа заключенных, игравший по приказу надзирателей роль мучителя. Какой ужас наводил он на узников! С таким подручным стражники могли пороть заключенных без устали, не опасаясь получить нарекание от начальства в случае смертельного исхода.
Уже позже, когда я попал на короткое время в больницу, я услышал историю этого зверя в человеческом образе. Начальника тюрьмы действительно следовало поздравить с хорошим выбором исполнителя своей воли. В прошлом парень работал в каменоломне. Жил в небольшом городишке во Фландрии. Однажды ему взбрело в голову покончить с собой, а заодно и с женой. Для этого дела он воспользовался тяжелой динамитной шашкой. Лег с женой спать в комнате на втором этаже шестиэтажного дома. Жена уснула. Он зажег сигарету и от нее подпалил бикфордов шнур. Шашку держал в левой руке между собственной головой и головой супруги. Прогремел страшный взрыв. Результат: жену собирали ложкой – она буквально превратилась в фарш. Часть дома рухнула, под завалом оказались трое детишек и семидесятилетняя старуха. Все так или иначе пострадали. Сам же Потрошитель, или сей молодец, лишился кисти левой руки (от нее остались мизинец да половина большого пальца), левого глаза и уха. Голову изрядно зацепило – потребовалась трепанация черепа. По осуждении его сделали экзекутором изолятора центральной тюрьмы. Этот-то полуманьяк и имел полную власть над несчастными, прибывшими сюда.
Раз, два, три, четыре, пять, кру-гом… Раз, два, три, четыре, пять, кру-гом… Началось бесконечное вышагивание между дверью и стенкой камеры.
Днем лежать не разрешалось. В пять часов утра пронзительный свисток будил каждого. Вставали, заправляли кровати, умывались, а затем – либо ходи по камере, либо сиди на откидном стуле, прикрепленном к стене. В течение всего дня нельзя было прилечь. Последний штрих исправительной системы заключался в том, что сама кровать, складываясь, приставлялась к стене и сажалась на крюк. Таким образом узник не мог растянуться на чем-либо и отдохнуть, но зато за ним было легче наблюдать.
Раз, два, три, четыре, пять… И так четырнадцать часов. Чтобы приноровиться к такому непрекращающемуся механическому ритму, надо научиться держать голову вниз, руки за спиной и ходить не быстро и не медленно, выдерживая длину шага, и, автоматически повернувшись, выступать вперед левой ногой в одном конце и правой в другом.
Раз, два, три, четыре, пять… В здешних камерах больше света, чем в Консьержери, и шум доносится до слуха – то наш из изолятора, то посторонний из села. По вечерам можно различить, как свистят и поют работники ферм, когда возвращаются домой, веселые от выпитого сидра.
Я получил рождественский подарок. В деревянных брусьях оконного переплета оказалась трещина, и через нее я увидел заснеженные поля и несколько высоких черных деревьев в свете полной луны. Никто бы не возразил против того, чтобы назвать этот вид рождественской открыткой. Деревья раскачивались на ветру, сбросив снежное покрывало, и вырисовывались передо мной совершенно четко. Они выступали большими темными островками на фоне всего остального.
Наступил и сам праздник Рождества. Рождество для каждого, даже для тех, кто оказался в тюрьме. Начальство расщедрилось для пересыльных: нам разрешили купить по две дольки шоколада. Именно две дольки, а не плитки. Мой праздничный ужин в год тысяча девятьсот тридцать первый от Рождества Христова состоял из этих двух долек шоколада марки «Эгебель».
Раз, два, три, четыре, пять… Карающий меч закона превратил меня в маятник: весь мой мир умещался в этом хождении взад и вперед по камере. Все было по науке. В камере ничего не разрешалось оставлять. Совершенно ничего. Более того, узнику не позволялось отвлекаться на посторонние предметы. Если бы меня застукали на том, что я смотрю через трещину оконного переплета, я понес бы суровое наказание. А в конце-то концов, разве они не правы? Ведь для них я был всего-навсего живым трупом, и не более. Какое я имел право любоваться пейзажем?
Откуда-то появился мотылек. Бледно-голубой мотылек с узкой черной каймой на крыльях летал рядом с оконным стеклом. Недалеко от мотылька жужжала пчела. Что они здесь искали?.. Казалось, они лишились рассудка при виде зимнего солнца, если хотели укрыться от холода в тюрьме. Мотылек зимой – это некий возврат к жизни. Как он не погиб? Как случилось, что пчела улетела из улья? Какая дерзость прилететь сюда, если бы они только знали! К счастью, у экзекутора не было крыльев, а то бы им недолго осталось жить.
У меня было сильное предчувствие, что я еще столкнусь с этим грязным садистом. К сожалению, так и случилось. В тот же день, когда эти милые насекомые посетили меня, я сказался больным. Я не выдержал. Одиночество действовало разрушительно. Увидеть хотя бы чье-то лицо, услышать хотя бы чей-то голос, пусть даже неприятный для меня. Но все-таки это был бы голос! Мне надо его слышать.
Стою нагишом в ледяном коридоре лицом к стене. От стенки до кончика носа не более восьми сантиметров. Стою предпоследним в шеренге из восьми человек в ожидании очереди к врачу. Хотелось видеть людей? Ну что ж, ты этого добился! Едва успел шепнуть несколько слов Жюло, по прозвищу Молотобоец, как тут же налетел экзекутор.
Реакция рыжеголового маньяка была страшной. Ударом в затылок он послал меня почти в нокаут, а поскольку я не ожидал удара, мой нос расквасился о стенку. Брызнула кровь. Поднявшись на ноги, встряхиваюсь и пытаюсь понять, что произошло. Слабо протестую. Этого только и требовалось скотине. Пинком в живот он снова распластал меня на полу и принялся нахлестывать бычьей плеткой. Жюло не выдержал – прыгнул на него, и завязалась рукопашная. А поскольку Жюло доставалось в ней больше, то стражники за всем этим делом наблюдали спокойно, ни во что не вмешиваясь. Никто не заметил, как я встал. Огляделся вокруг в поисках чего-либо, что можно было бы пустить в ход как оружие. Вдруг вижу, как врач в операционной перегибается через спинку кресла, пытаясь понять, что происходит в коридоре. Тут же замечаю, как на кастрюле под действием пара прыгает крышка. Большая эмалированная кастрюля стояла на плите, обогревая кабинет. Несомненно, пар еще был нужен и для очистки воздуха.
Метнулся к плите, схватил кастрюлю за ручки и, страшно обжигаясь, одним махом выплеснул кипящую воду в морду прохвоста. Тот был так занят Жюло, что не заметил, как я подскочил. Выродок заревел нечеловеческим голосом. Он получил по заслугам. Извиваясь на полу, как червяк, он пытался сорвать с себя три шерстяные жилетки, одну за другой. Когда добрался до третьей, то содрал ее вместе с кожей. Мешал глухой ворот. Кожа, пристав к шерсти, сошла с груди, частично с шеи и полностью со щек. Единственный глаз также обварился. Он ослеп. Он поднялся, страшный, окровавленный, только что освежеванный – без шкуры. Жюло воспользовался моментом и сильно ударил его ногой в пах.
Скотина рухнул, извергая блевотину и пену изо рта. С ним было покончено, а мы ничего не теряли: за плечами пожизненный срок, и больше нам не дадут. Двое надзирателей, наблюдавших за сценой, не осмелились подступиться к нам. Они вызвали подкрепление. Со всех сторон появились тюремщики, и град ударов обрушился на нас. Меня послали в нокаут почти сразу, поэтому я ничего не почувствовал.
Очнулся совершенно голый двумя этажами ниже, в притопленном водой карцере. Медленно приходил в себя. Ощупал руками зудящее от боли тело. На голове насчитал четырнадцать или пятнадцать шишек. О времени не имел понятия. Здесь между днем и ночью разницы никакой. Свет вообще не зажигают. Услышал постукивание в стенку. Стук доносился издалека.
Тук-тук-тук-тук-тук. Так перестукиваются арестанты, устанавливая связь друг с другом. Следует постучать дважды, если хочешь ответить. Постучать – но чем? В темноте не разберешься. Кулаки не годятся – удары кулаком нерезки и неотчетливы. Стал передвигаться, как мне казалось, по направлению к двери, там было чуть светлее. Наткнулся на решетку, не замеченную мной. Сообразил, что до двери оставался еще какой-то метр, а брусья решетки, за которые я держался, не давали к ней подойти. Понял, что нахожусь в карцерной клетке. Таким образом обеспечивается безопасность посетителя в случае покушения со стороны преступника: узник не может до него дотянуться. С узником можно вступить в разговор, подтопить его водой, бросить еду, как собаке, оскорбить без всякого риска. Но есть и преимущество для узника – его нельзя избить безнаказанно, ведь, чтобы его поколотить, надо открыть дверцу клетки.
Время от времени стук повторялся. Кто бы это мог вызывать меня? Парню следовало ответить, поскольку, нарушая порядок, он дьявольски рисковал. Я наступил на что-то твердое и круглое. Ощупал предмет – им оказалась деревянная ложка. Схватив ложку, приготовился отвечать. Жду, крепко прижавшись ухом к стене. Тук-тук-тук-тук – пауза, тук-тук. Тук-тук, ответил я. Этот удар дважды означал для человека на другом конце связи: продолжай – я принимаю. Стук возобновился: тук-тук-тук… Быстро пробегает алфавит – а, б, в, г, д… и стоп! Остановка на букве «п». Сильный удар в ответ – тук! Он теперь знает, что я принял букву. Затем последовали «а», «п» и так далее. Послание гласило: «Папи, порядок? Тебе досталось. У меня сломана рука». Это был Жюло.
Таким образом мы с ним переговаривались более двух часов, не беспокоясь, что нас поймают. Оба были в полном восторге от возможности обменяться посланиями. Поведал ему, что цел и невредим, ничего не сломано. Есть шишки на голове, но обошлось без серьезных ран.
Он сообщил мне, что видел, как меня тащили вниз за ногу и как я стукался головой о ступеньки. Он не терял сознания. Он полагал, что Потрошитель серьезно обварен, что шерсть только усугубила ожоги и что он не скоро очухается.
Три быстрых удара подряд означали: что-то произошло. Я прекратил стучать. И в самом деле, через несколько минут открылась дверь и раздался крик:
– Назад, сука! К задней стенке камеры и стоять по стойке смирно! – Появился новый прохвост-экзекутор. – Меня зовут Баттон[4], это мое настоящее имя. По работе и звание.
Он осветил карцер и меня, голого, большим корабельным фонарем.
– Вот барахло, одевайся. Не двигаться. Вода и хлеб. Не лопай зараз, сутки ничего не получишь.
Он зверем рычал на меня, но затем поднес фонарь к своему лицу, и я увидел, что он улыбается, но беззлобно. Приставив палец к губам, он им же указал на то, что принес для меня. За дверью в проходе, должно быть, находился надзиратель, а ему хотелось показать, что он не враг.
Действительно, вместе с пайкой хлеба я нашел большой кусок вареного мяса, а в кармане штанов – целое сокровище! – пачку сигарет и зажигалку. Подарки такого рода стоили здесь миллионы. Две рубашки вместо одной, шерстяные кальсоны, доходящие до лодыжек. Никогда не забуду этого Баттона. Он платил за устранение Потрошителя. До потасовки он был всего лишь помощником. Теперь же, благодаря мне, он сам дорос до большого человека. Короче, своим продвижением он был обязан мне и выражал свою благодарность. А поскольку с Баттоном я и Жюло были в безопасности, то слали друг другу телеграммы беспрерывно. От Баттона я узнал, что наш отъезд не за горами – через три или четыре месяца.
Через два дня нас вывели из карцера и доставили в кабинет начальника тюрьмы. При каждом из нас по два надзирателя. За столом напротив двери сидели три человека. Своего рода суд. Начальник – за председателя, его заместитель и старшие надзиратели – за заседателей.
– Ага, мои молодые друзья, вот вы и пожаловали! Что вы хотите сказать?
Жюло стоял бледный как полотно, глаза припухли: у него определенно поднялась температура. Три дня назад ему сломали руку. Наверняка было трудно переносить боль. Он тихо произнес:
– У меня сломана рука.
– Ты сам напросился. Будешь знать, как налетать на людей. Тебя покажут врачу при осмотре. Надеюсь, в течение недели. Тебе полезно подождать, ибо боль будет для тебя уроком. Не хватало еще специально вызывать врача из-за таких, как ты. Подождешь, пока тюремный врач будет делать обход, тогда и покажешься. Тем не менее я приговариваю вас обоих к карцеру до нового распоряжения.
Жюло взглянул мне прямо в глаза, как бы говоря: «Для этого господина жизнь человеческая – пустой звук».
Я повернулся и посмотрел на начальника тюрьмы. Он подумал, что я желаю что-то сказать.
– Теперь ты. Приговор, видно, пришелся не по вкусу. Хочешь возразить?
– Нисколько, месье начальник. Единственное, чего страшно хочется, так это плюнуть вам в глаза. Но я не буду этого делать – боюсь запачкать плевок.
Начальник пришел в замешательство, покраснел и с минуту не мог сообразить, что я сказал. Но до старшего надзирателя все дошло, как надо. Он заорал баграм:
– Убрать и отделать как следует. Хочу поглядеть на него снова здесь через час, когда он на четвереньках будет вымаливать прощение. Мы его укротим. Я его заставлю языком чистить мне сапоги и подметки. Не миндальничайте с ним – он ваш.
Справа и слева по двое надзирателей уже крутили мне руки. Я оказался прижатым лицом к полу с заведенными вверх руками аж до лопаток. Надели наручники с напальником, когда левый указательный палец подводится к правому большому в специальном зажиме. Старший надзиратель рывком за волосы поднял меня с пола.
Нет смысла рассказывать, что со мной сделали. Скажу только, что наручники не снимали одиннадцать дней. Своей жизнью я обязан Баттону. Каждый день он швырял положенную мне пайку хлеба в клетку, но я не мог есть без рук. Даже зажав ее между прутьями решетки, я не мог впиться в нее зубами. Тогда Баттон стал отламывать хлеб и бросать кусочками, как раз чтобы только взять в рот. Я собирал их в кучку ногами, ложился на живот и поедал, как собака, тщательно прожевывая каждый, чтобы ничего не пропало. Только так и выжил.
Когда на двенадцатый день наручники сняли, то оказалось, что сталь въелась в мясо, а в некоторых местах покрылась запекшейся кровью и гноем. Старший надзиратель перепугался, особенно когда я упал в обморок от боли. Меня привели в чувство и доставили в больницу, где промыли раны перекисью водорода. Санитар настоял на уколе против столбняка. Руки закостенели и никак не хотели принимать естественное положение. Больше получаса растирали камфорным маслом, прежде чем я смог опустить их по швам.
Снова отправили в карцер. Старший надзиратель, увидев одиннадцать паек хлеба, сказал:
– Да у тебя настоящий банкет. Странно, ты даже не похудел за одиннадцать дней голодовки.
– Я пил много воды, начальник.
– Ах так. Понял. Теперь ешь вволю и накапливай силы.
С этими словами он ушел.
Несчастный полудурок! Он ведь так сказал потому, что был убежден, что я ничего не ел в течение одиннадцати дней, и чтобы я нажрался до отвала и сдох. Хрена тебе! Ближе к вечеру Баттон прислал табаку и сигаретной бумаги. Я курил и курил, выпуская дым в вытяжную систему. Она, конечно, никогда не работала, но, по крайней мере, для курения сгодилась.
Связался с Жюло. Он тоже думал, что я не ел все одиннадцать дней и советовал проявить осторожность. Я не открывал ему правды, боясь, чтобы какая-нибудь сволочь не перехватила послание. На руку ему наложили гипс. Чувствовал он себя нормально; поздравил, что я с честью выдержал испытание. Он сообщил, что до отправления конвоя уже недолго. Дежурный санитар сказал ему, что в тюрьму завезены лекарства для прививок. Прививки сделают всем заключенным перед отправлением. Обычно лекарства привозят за месяц до отправки конвоя. Жюло проявил некоторую неосторожность, спросив меня про гильзу.
Я ответил, что все в порядке, но не стал объяснять, чего это мне стоило. В заднем проходе образовалась страшная язва.
Через три недели нас вывели из карцера. Что случилось? Нам разрешили хорошо помыться в душевой, снабдив порядочным куском мыла. Я почувствовал, что возвращаюсь к жизни. Жюло смеялся, как ребенок, а Пьерро Придурок весь светился от счастья.
Поскольку мы вышли прямо из карцера, то не знали никаких новостей. Парикмахер не ответил, когда я спросил шепотом, что происходит. Какой-то тип со злым лицом, которого я вовсе не знал, сказал:
– Полагаю, что нас амнистировали. Приезжает инспектор, и они напугались. Весь секрет в том, что нас надо предъявить живьем.
Всех отправили по обычным камерам. В полдень я впервые за сорок три дня съел миску горячего супа. На глаза попалась деревянная щепка с надписью: «Отправка через неделю. Завтра прививки».
Кто послал? Не знаю. Может, такой же зэк, проявивший к нам расположение и предупредивший об отправке. Он не сомневался в том, что, если узнает один, узнают и другие. Щепка могла попасть ко мне случайно. Я немедленно вызвал Жюло с просьбой передать дальше.
Ночью я слышал, как работает наш «телефон». Я обошелся только одним «звонком». Уютно было лежать в кровати. Рисковать больше не хотелось. Перспектива оказаться снова в карцере не привлекала. Сегодня меньше, чем когда-либо.
Тетрадь вторая
На каторгу
Сен-Мартен-де-Ре
В тот вечер Баттон прислал мне три сигареты и записку: «Папийон, я знаю, после отъезда ты вспомнишь меня добром. Я экзекутор, но стараюсь делать меньше зла заключенным. Я согласился работать потому, что у меня девять детей, а на помилование рассчитывать не приходится. Постараюсь его заслужить, не причиняя людям много вреда. Прощай. Счастливого пути! Конвой послезавтра».
И действительно, на следующий день нас собрали в коридоре изолятора, разбив на группы по тридцать человек. Санитары из Кана сделали нам прививки от тропических болезней. Всадили по три укола и дали по два литра молока на человека. Дега стоял рядом и был очень задумчив. Никто больше не обращал внимания на запрет разговаривать, мы твердо знали, что после прививок в карцер не посадят. Вполголоса болтали прямо на глазах у багров, а те помалкивали в присутствии городских санитаров.
Дега сказал мне:
– Как ты думаешь, хватит ли у них «воронков» с клетушками, чтобы забрать всех за один заезд?
– Думаю, что нет.
– До Сен-Мартен-де-Ре далековато. Если брать по шестьдесят, то управятся за десять дней. Нас здесь собралось почти шесть сотен.
– Нам сделали прививки – и это главное. Что это значит? А то, что ты уже в списках и скоро отправляемся. Выше голову, Дега. Для нас начинается новый жизненный этап. Положись на меня так же, как я рассчитываю на тебя.
Дега посмотрел на меня, и я заметил, что его глаза светятся от удовольствия. Его рука легла на мою, и он подтвердил: «На жизнь и на смерть».
О конвое много не расскажешь. Пожалуй, одна деталь достойна упоминания: в автоклетушке было так тесно, что любой мог спокойно задохнуться. Стражники лишили нас последнего глотка свежего воздуха, не позволяя даже чуть-чуть приоткрыть дверцу клетушки-одиночки. Когда мы прибыли в Ла-Рошель, в нашем фургоне оказалось два покойника – умерли от удушья.
На пристани стояли люди, направлявшиеся на остров Сен-Мартен-де-Ре. Они видели этих несчастных, но нельзя сказать, чтобы как-то посочувствовали им. На судно вместе с нами погрузили и трупы, поскольку жандармы обязаны были доставить в цитадель всех заключенных до единого – живых или мертвых.
Плыли по проливчику недолго, но настоящего морского воздуха успели вдохнуть.
– Пахнет побегом, – сказал я Дега.
Он улыбнулся. А Жюло, стоявший рядом, продолжил:
– Да, побегом пахнет. Меня везут туда, откуда я рванул пять лет назад. И сцапали, как последнего дурака, в тот момент, когда я уже готов был разнести всю малину одного Иуды, завалившего меня в небольшом дельце десятилетней давности. Давайте держаться вместе. В Сен-Мартене в камеру суют по десять человек в любом сложившемся ранее порядке, лишь бы ты оказался под рукой.
В одном ошибся Жюло. Когда мы прибыли на место, его и еще двоих первыми выкликнули из строя и отделили от остальных. Все трое в свое время бежали с каторги. Их возвращали обратно уже по второму разу.
Заключенных распределили по камерам по десять человек. Потекла жизнь, полная ожиданий. Разрешалось разговаривать и курить. Кормили хорошо. Приходилось опасаться только за гильзу. Без всяких видимых причин тебя вдруг вызывают, приказывают раздеться и начинают тщательно осматривать. Сначала все тело, даже подошвы ног. Затем команда: «Одеваться!» И снова отправляют туда, откуда ты явился.
Камеры, столовая, тюремный двор, где мы часами маршируем, построенные в одну колонну: «Левой, правой! Левой, правой! Левой, правой!» Маршировали группами по пятьсот узников. Получался длинный-предлинный крокодил, грохочущий деревянными башмаками: трак-трак, трак-так-так. Все разговоры абсолютно запрещены. Затем команда: «Разойдись!» Все садятся на землю, образуя группы по признакам социального происхождения или положения в обществе. Сначала идет настоящий преступный мир: тут, собственно, наплевать, откуда ты взялся – с Корсики, из Марселя, Тулузы, Бретани, Парижа и так далее. Один даже из Ардеша – это я. В отношении Ардеша должен заметить следующее: из тысячи девятисот узников в конвое только двое оказались из Ардеша. Одного вы знаете, а второго сейчас представим: охотничий инспектор, убивший собственную жену. Не правда ли, парни из Ардеша – прекрасные парни? Другие группы формировались более или менее произвольно, потому что на каторгу отправляется все-таки больше простофиль, чем жуликов, и больше обывателей, чем настоящих проходимцев. Те дни ожидания мы окрестили днями наблюдения. И правда, за нами наблюдали со всех сторон и под всевозможными геометрическими углами.
Однажды в полдень я грелся на солнышке. Ко мне подошел человек. Небольшого росточка тощий очкарик. Я хотел определить, при каких обстоятельствах мог его видеть, но в нашей одежде, когда все почти на одно лицо, сделать это крайне затруднительно.
– Тебя зовут Папийон? – Выговор с сильным корсиканским акцентом.
– Допустим. Что надо?
– Пройдем в сортир, – сказал он и двинулся к туалету.
– Это парень с Корсики, – сказал мне Дега. – Определенно бандит с гор. Что ему нужно?
– Собираюсь выяснить.
Я направился к туалетам, находившимся посередине тюремного двора. Вошел туда и сделал вид, что мочусь. Человек стоял рядом в той же позе. Не оборачиваясь, он произнес:
– Я шурин Паскаля Матр. В комнате свиданий он сказал мне, чтобы я обратился к тебе, если потребуется, от его имени.
– Да, Паскаль мой друг. Что ты хочешь?
– Не могу больше хранить гильзу. У меня дизентерия. Не знаю, кому доверить. Боюсь, что украдут или найдут багры. Прошу тебя, Папийон, поноси несколько дней за меня.
Он показал мне гильзу гораздо больших размеров, чем моя. Я испугался: не устраивает ли он мне ловушку? Весь разговор он завел, положим, для того, чтобы выведать, заряжен ли я. Если я скажу, что вряд ли смогу носить два заряда, вдруг ему того и надо! Не выражая мыслей вслух, я спросил:
– Сколько там?
– Двадцать пять тысяч франков.
Не говоря больше ни слова, я взял гильзу (кстати, тоже очень чистую) и тут же у него на глазах всадил в себя, крайне любопытствуя при этом, смогу ли удержать две. Не было опыта. Я выпрямился, застегнул штаны… все в порядке. Нисколько не беспокоит.
– Меня зовут Игнас Гальгани, – сказал он, перед тем как уйти. – Спасибо, Папийон.
Я пошел к Дега и наедине рассказал о том, что произошло.
– Не очень тяжело?
– Нет.
– Тогда ладно. Забудем.
Мы пытались по возможности связаться с дошлыми парнями, такими как Жюло или Гитт, уже совершавшими побег и возвращавшимися обратно. Ужасно хотелось разузнать, как там, какое обхождение с заключенными, что нужно сделать, чтобы тебя не разлучали с приятелем, и прочее. На ловца и зверь бежит, и в данном случае на нас вышел весьма любопытный малый по собственной инициативе. Корсиканец, родился на каторге. Отец там служил надзирателем, проживал с матерью на островах Салю. Сам он родился на Руаяле, одном из трех островов. Название других – Сен-Жозеф и остров Дьявола. По иронии судьбы, он возвращался назад, но уже не в качестве сына надзирателя, а как преступник.
Он схлопотал двенадцать лет за кражу со взломом. Девятнадцатилетний парень – искренность в разговоре, открытое лицо. Мы с Дега сразу поняли, что парня заложили: он имел самое смутное представление о преступном мире. Но он мог оказаться полезным в том смысле, что от него мы могли узнать, что нас ждет впереди. Он расписал нам всю жизнь на островах, где провел четырнадцать лет. Например, рассказал о том, что у него в няньках ходил зэк, крутой мужик, осужденный за драку с соперником на Монмартре из-за белокурой красавицы. Соперника он, конечно, зарезал. Парень дал нам несколько ценных советов: бежать следует с материка, потому что с островов не убегают. И еще: нельзя попадать в списки особо опасных, ибо с этим ярлыком вряд ли удастся ступить на берег в Сен-Лоран-дю-Марони: прежде тебя упрячут – интернируют на несколько лет или пожизненно в соответствии с твоим «послужным списком». В общем, на островах отбывают срок не более пяти процентов заключенных. Другие остаются на материке. На островах здоровый климат, а материк (как уже говорил Дега) грозит большими неприятностями: всевозможные болезни, смерть в самых затейливых формах – убийство и тому подобное.
Мы с Дега надеялись не попасть на острова. Но у меня засосало под ложечкой: а что, если меня уже отнесли к разряду особо опасных? Пожизненный срок, история с Потрошителем и это дело с начальником тюрьмы. Лучше было бы не ввязываться.
Однажды по тюрьме пронесся слух: ни в коем случае не следует обращаться в лазарет – всех слабых и больных, не способных выдерживать морское плавание, отравляют. Конечно же, это была ерунда. Вскоре Франсис Лапасс, парижанин, нас всех успокоил. Да, там умер один тип от яда, но брат Франсиса, работавший в лазарете, объяснил, как это произошло.
Этот тип сам себя приговорил. Он был известнейшим медвежатником, специалистом по взлому сейфов. Говорят, во время войны он обокрал немецкое посольство в Женеве или Лозанне в интересах французской разведки. Оттуда прихватил с собой какие-то очень ценные бумаги и передал французским агентам. Он отбывал пятилетний срок. Полиция выпустила его из тюрьмы специально для этого задания. С тех пор, с 1920 года, он жил тихо, напоминая о себе раз или два в году. И каждый раз, когда его хватали за руку, он начинал свой маленький шантаж, после чего немедленно вмешивались люди из разведки, и дело прекращалось. Но в последнем случае ничего не сработало. Он получил двадцать лет и должен был отправляться с нами. Чтобы избежать погрузки на судно, он прикинулся больным и попал в больницу. По словам брата Франсиса Лапасса, таблетка цианистого калия положила конец его проказам. Содержимому сейфов и службе разведки теперь ничего не угрожало.
Тюремный двор был полон всяческих слухов и историй, правдивых и вымышленных. Мы слушали и то и другое, хоть как-то скрашивая жизнь.
Каждый раз, когда я шел в туалет, будь то во дворе или в камере, Дега следовал за мной из-за гильз. Он вставал спереди и прикрывал меня от излишне любопытных глаз. Гильза – неприятная вещь вообще, а тут еще сразу две: Гальгани не выздоравливал, ему становилось все хуже и хуже. В этом деле я столкнулся с какой-то нелепой загадкой: гильза, заряженная последней, выходила последней, а первая – всегда первой. Как они там переворачивались и менялись местами – ума не приложу. Но именно так и было.
Вчера в парикмахерской во время бритья кто-то пытался убить Клузио. Два удара ножом под самое сердце. Просто чудо, что он не отдал концы. Об этом я услышал от друга Клузио. Довольно-таки запутанная история, когда-нибудь о ней расскажу. Нападение произошло на почве сведения счетов. Сам нападавший, который чуть не убил Клузио, умер в страшных муках через шесть лет в Кайенне. Ему подсыпали в чечевичную кашу соль двухромистого калия. Санитар, помогавший патологоанатому при вскрытии, принес нам показать двенадцать сантиметров кишки. В ней насчитали семнадцать дырок. Через два месяца и его убийцу нашли удавленным на больничной койке. Кто это сделал – неизвестно.
Двенадцать дней, как мы в Сен-Мартен-де-Ре. Крепость набита узниками до отказа. По крепостному валу днем и ночью ходят часовые.
В душевой произошла драка между двумя братьями. Сцепились, как собаки. Одного, по имени Андре Бейяр, водворили в нашу камеру. Его не могут наказать, уверял он меня, потому что власти совершили ошибку: надзирателям было приказано ни под каким видом не позволять братьям встречаться. Когда вы познакомитесь с их историей, то поймете почему.
Андре убил одну струху, у которой имелись деньжата, а Эмиль, его брат, спрятал краденое. Эмиля накрыли за воровство и дали три года. Однажды, сидя в карцере с другими зэками, он выболтал всю историю: так он разозлился на брата за то, что тот не присылает ему денег на сигареты. Он доберется до Андре, грозился Эмиль, и тут же выложил, как Андре убивал старуху и как он, Эмиль, прятал деньги. Более того, сказал Эмиль, когда он выберется из тюрьмы, то Андре не получит ни су. Один заключенный поспешил донести об услышанном начальнику тюрьмы. События развивались быстро. Андре арестовали, и обоих братьев приговорили к смерти. В блоке для смертников в тюрьме Санте их камеры находились через одну. Каждый подал прошение об отсрочке приведения в исполнение смертного приговора. Эмилю дали отсрочку на сорок три дня, а Андре отказали. Не задаваясь вопросом, какие чувства обуревали Андре при этом, начальство продолжало держать Эмиля в прежней камере по соседству. Более того, их вместе выводили на ежедневную прогулку. На прогулке братья шли друг за другом, позвякивая кандальными цепями.
На сорок шестые сутки в половине пятого утра дверь камеры Андре открылась. В нее вошли начальник тюрьмы, чиновник-регистратор и прокурор, требовавший для Андре высшей меры наказания. Да, это была казнь. Но в тот момент, когда начальник тюрьмы, выступив вперед, собирался заговорить, в камеру вбежал адвокат Андре в сопровождении человека, протянувшего прокурору какую-то бумагу. Горло Андре перехватил спазм, он даже не мог сглотнуть слюну. Возможно ли такое? Ведь казнь, коль она началась, уже не прерывается. И все же ее прервали. Лишь на следующий день, после долгих часов, проведенных в ужасных сомнениях, Андре узнал от адвоката, что непосредственно перед его казнью был убит президент Франции Поль Думер. Сделал это Горгулов. Но Думер умер не сразу. Всю ночь выстоял адвокат перед больницей, предупредив министра юстиции, что если президент умрет до момента казни (между половиной пятого и пятью утра), то он потребует отложить казнь на основании отсутствия главы государства. Думер умер в четыре часа две минуты. Времени как раз хватило, чтобы предупредить Министерство юстиции, вскочить в такси вместе с чиновником, имевшим на руках приказ об отмене казни, но не хватило трех минут, чтобы удержать указанных выше лиц от визита в камеру Андре. Приговоры братьям были смягчены и заменены пожизненной ссылкой на каторжные работы, поскольку в день выборов нового президента адвокат поехал в Версаль и, как только Альбер Лебрен стал президентом, подал ему прошение о замене приговора. Какой президент откажет в смягчении приговора по первому же поданному прошению?
– Лебрен подписал, – сказал Андре, – и вот я жив-здоров, ваш напарник и еду в Гвиану.
Я посмотрел на этого субъекта, сумевшего избежать гильотины, и подумал: «Он прошел через то, что мне и не снилось».
И все же я с ним не подружился. Сама мысль об убийстве несчастной пожилой женщины с целью ограбления переворачивала мне все нутро. Андре всегда везло. Позже он убил своего брата на острове Сен-Жозеф. Свидетелями убийства были несколько заключенных. Эмиль рыбачил и, стоя на скале, ни о чем, кроме своей удочки, не думал. Шум тяжелых волн заглушал остальные звуки. Андре подобрался сзади с толстым трехметровым бамбуковым шестом в руках и толчком в спину спихнул его в море. Место кишело акулами, что и говорить – Эмиль тут же попал им на завтрак. Когда вечером Эмиля не оказалось на вечерней перекличке, его занесли в список пропавших при попытке к бегству. Никто о нем больше не говорил и не вспоминал. Только четверо или пятеро каторжников, собиравших кокосовые орехи на верхнем плато острова, видели, что произошло. Потом, конечно, все узнали об этом, кроме багров. Андре Бейяр ни от кого не услышал об этом ни слова.
За «хорошее поведение» ему предоставили привилегированный статус в Сен-Лоран-дю-Марони. Он получил небольшую отдельную камеру. Однажды Андре что-то не поделил с другим каторжником. Он предательски заманил последнего в свою камеру и убил его, нанеся удар ножом прямо в сердце. Однако его оправдали на основании заявления, что он поступил так в целях самообороны. Позднее, когда каторжные поселения были отменены, он добился помилования, опять-таки по причине «хорошего поведения».
Тюрьма в Сен-Мартен-де-Ре была битком набита арестантами двух совершенно разных категорий: восемьсот или целая тысяча настоящих каторжников и девятьсот ссыльных. Быть каторжником означало совершить что-то серьезное или, по крайней мере, быть обвиненным в каком-то тяжком преступлении. Самое мягкое наказание за это – семь лет каторжных работ, затем срок возрастает и доходит до пожизненного заключения или, как еще говорят, вечного. Замена смертного приговора автоматически означает пожизненное заключение. Ссылка с содержанием под стражей – нечто другое. Если человек имеет три или семь судимостей, его могут выслать. Как правило, это неисправимые воры, и общество, естественно, должно от них защищаться. И все же следует считать постыдным для цивилизованной нации прибегать к такой мере, как ссылка. Все эти мелкие воришки, работающие топорно (уж больно часто попадаются), получившие высылку (а в мое время это было равнозначно пожизненному заключению), не украли за всю свою воровскую карьеру больше десяти тысяч франков каждый. Вот вам пример из набора величайших глупостей, который вам предлагает французская цивилизация: нация не имеет права ни мстить, ни выбрасывать из общества людей, оказавшихся помехой для наработанных поведенческих стереотипов. Их скорее надо перевоспитывать, чем наказывать таким нечеловеческим образом.
Уже семнадцать дней, как мы в Сен-Мартен-де-Ре. Уже известно название судна, которое повезет нас на каторгу, – «Мартиньер». На борт должны подняться тысяча восемьсот семьдесят узников. В то утро восемьсот или девятьсот зэков собрали во дворе крепости. Мы построены в колонны по десять человек и, заполнив все пространство двора, стоим уже час в ожидании. Открылись ворота, и вошли люди в форме, отличной от той, которую мы привыкли видеть на тюремных стражниках. На них были добротные небесно-голубые мундиры военного образца. Не жандармские и не солдатские. На каждом широкий ремень с кобурой и торчащей рукояткой револьвера. Всего человек восемьдесят. У некоторых – нашивки. Загорелые, в возрасте от тридцати пяти до пятидесяти. Те, что постарше, выглядели приветливее, те, что помоложе, ходили грудь колесом и важничали, держась высокомерно. С группой приезжих офицеров появились начальник тюрьмы Сен-Мартен-де-Ре в чине полковника жандармского корпуса, трое или четверо медработников в форме войск, расквартированных на заморских территориях, и два священника в белых сутанах. Жандармский полковник взял рупор и поднес к губам. Мы ожидали, что прозвучит команда «смирно!». Ничего подобного. Он произнес зычным голосом:
– Слушайте все внимательно. С этой минуты вы переходите в ведение Министерства юстиции в лице представителей администрации исправительных учреждений Французской Гвианы с административным центром в городе Кайенне. Майор Барр, я передаю в ваше распоряжение восемьсот шестнадцать осужденных вместе с поименным списком. Будьте любезны провести проверку наличия состава.
Сразу началась перекличка. «Такой-то, такой-то». – «Здесь». – «Такой-то…» И так далее. Два часа продолжалась перекличка – все оказались на месте. Затем мы видели, как оба начальника обменялись подписями тут же на столике, специально принесенном для этого случая.
У майора Барро было столько же нашивок, сколько и у полковника, только у майора золотые, а у жандармского полковника – серебряные. Майор Барро в свою очередь взял рупор:
– Ссыльные, с этой минуты к вам будут обращаться только так: ссыльный такой-то или ссыльный номер такой-то – соответственно присвоенным номерам. Ссыльные, с сегодняшнего дня вы подпадаете под особую юрисдикцию и правовые нормы, действующие на территории исправительных поселений. Ваши дела будут рассматриваться в особых трибуналах, выносящих окончательное решение в зависимости от тяжести проступка. Все преступления, совершенные на территории поселения, проходят через эти трибуналы с вынесениемприговора от тюремного заключения до смертной казни. Дисциплинарные меры воздействия, такие как тюрьма или одиночное заключение, осуществляются, само собой разумеется, в различных учреждениях, принадлежащих администрации. Офицеры, стоящие перед вами, называются надзирателями. При разговоре обращайтесь к ним «месье надзиратель». После приема пищи вам выдадут вещевые мешки, в которых лежит ваша одежда каторжан; кроме того, в вещмешках припасено все необходимое для вас – другого не понадобится. Завтра вы взойдете на борт «Мартиньера». Мы отправляемся вместе. Не падайте духом, покидая Францию: вам будет лучше в местах поселения, чем здесь в одиночке. Можете разговаривать, забавляться, петь и курить. Нет никаких оснований бояться грубого обращения с вами при условии безупречного поведения. Прошу вас оставить выяснение личных отношений до Гвианы. В море соблюдается строжайшая дисциплина. Надеюсь, вы меня поняли. Если среди вас есть такие, которые считают, что по состоянию здоровья не вынесут морского перехода, они могут обратиться в лазарет, где пройдут медицинское освидетельствование у нашего медицинского персонала, сопровождающего конвой. Желаю приятного путешествия.
Церемония закончилась.
– Ну, Дега, что скажешь?
– Папийон, я был прав, когда говорил, что главную опасность следует ожидать со стороны других осужденных, с которыми нам придется столкнуться. А этот пассаж из его речи – «оставить выяснение личных отношений до Гвианы» – говорит о многом. Боже, какие тайные и явные убийства, должно быть, там совершаются.
– Не беспокойся, рассчитывай на меня.
Я встретился с Франсисом Лапассом и спросил:
– Твой брат все еще санитар?
– Да, за ним не числится ничего серьезного. Он на высылке.
– Свяжись с ним побыстрее, попроси у него скальпель. Если надо денег, пусть скажет сколько – я заплачу.
Через два часа у меня уже был хороший стальной скальпель – грозное оружие. Великоват, правда, но это единственный недостаток.
Я направился в центр двора и сел поближе к туалетам. Послал отыскать Гальгани, чтобы возвратить ему гильзу. Но попробуйте отыскать его в кружащейся толпе среди восьми сотен человек, запрудивших двор. С тех пор как мы здесь, не удавалось встретиться ни с Жюло, ни с Гитту, ни с Сюзини.
Преимущество общинной жизни заключается в том, что ты принадлежишь новому обществу, если это только можно было назвать обществом. В нем ты живешь, разговариваешь и становишься частью его. Столько надо сказать, услышать и сделать, что на раздумья не остается ни капли времени. И мне казалось – по мере того как размывались очертания прошлого, постоянно теряя свою важность в сравнении с повседневной жизнью, – что по прибытии на место каторги нужно почти забыть, кем ты был, как и почему там оказался, а сосредоточить внимание на одном – на побеге. Я ошибался, потому что самым важным, всепоглощающим предметом, предметом превыше всего был предмет выживания.
Где они, эти фараоны, члены суда, присяжные заседатели, судьи, жена, отец, друзья? Они остались там же, живые и невредимые, каждый на своем месте в моем сердце; правда, по сравнению с тем огромным эмоциональным напряжением, которое я испытал при отплытии, перед прыжком в неизвестность, по сравнению с новыми дружескими связями и новыми гранями жизни они утратили для меня былое значение. Но это только казалось под воздействием впечатлений. Когда мне хотелось перелистать страницы жизни каждого из них, все они немедленно снова оживали передо мною.
А вот и Гальгани ведут ко мне. Несмотря на толстые, как галька, линзы очков, он едва ли что-нибудь видит. Выглядит лучше. Он подошел ко мне и потряс руку без слов.
– Я хочу вернуть гильзу. Теперь ты в порядке и можешь носить сам. Слишком большая для меня ответственность на предстоящий морской переход. А потом, кто знает, будем ли мы соприкасаться в колонии или даже видеть друг друга. Лучше тебе взять ее обратно.
Гальгани посмотрел на меня с грустью.
– Значит, так, идем в туалет, и я верну ее тебе.
– Нет. Не хочу брать. Держи ее сам – я отдаю ее. Она твоя.
– Почему?
– Не хочу быть убитым за гильзу. Лучше жить без денег, чем кончить с перерезанным горлом. Я отдаю ее тебе, ведь, в конце концов, какой смысл тебе рисковать из-за моих бабок? Уж если рисковать, так за свои.
– Ты напуган, Гальгани. Тебе уже угрожали? Кто-нибудь подозревает, что ты заряжен?
– Да. Трое арабов постоянно ходят за мной. Вот почему я не навещал тебя. Не хотел, чтобы они подозревали о нашей связи. Каждый раз, когда иду в туалет, днем или ночью, один из них идет следом и пристраивается рядом. Не так откровенно, но я дал ясно понять, что не заряжен. Все равно не отстают. Думают, что моя гильза у кого-то другого. Они не знают у кого, поэтому и преследуют, чтобы выведать, когда я получу ее обратно.
Я пристально глядел на Гальгани и видел, что он пребывает в паническом ужасе, действительно замордован преследованием. Я спросил:
– В какой части двора они держатся?
– Там, у кухни и прачечной, – ответил он.
– Ладно, подожди здесь. Я сейчас вернусь. Или нет. Я все обдумал, пойдешь со мной.
В сопровождении Гальгани я отправился к арабам. Вытащил из кепки скальпель и спрятал его в рукаве лезвием вверх, а ручку зажал в ладони. Пересекая двор, я их увидел. Четверых. Трое арабов и корсиканец по имени Жирандо. Оценил ситуацию на месте. Стало ясно, что корсиканец сидит на крючке у этих крутых мужиков и играет роль наводчика. Несомненно, он знает, что Гальгани является шурином Паскаля Матра и что было бы просто невероятным, если бы у него не оказалось гильзы.
– Эй, Мокран, как дела?
– В порядке, Папийон. У тебя тоже?
– Не совсем. Черт побери! Я пришел сказать вам, ребята, что Гальгани мой друг. Если с ним что случится, первым схлопочешь ты, Жирандо. А потом и все остальные. Как вы к этому отнесетесь – вам решать.
Мокран встал. Ростом с меня (метр семьдесят четыре) и в плечах не уступает. Мои слова его завели, и он уже двинулся было на меня выяснять отношения силой, как увидел перед собой блеск новенького скальпеля в моей руке.
– Еще шаг – и убью как собаку!
Его отбросило в сторону. В таком месте, где каждого постоянно обыскивают, а я вооружен! Он был потрясен моей решительностью и длиной лезвия.
– Я встал поговорить, а не драться, – сказал он.
Я знал, что это неправда, но мне было выгодно спасти его честь перед друзьями. Я помог ему выйти из положения.
– Тогда другое дело, если поговорить…
– Я не знал, что Гальгани твой друг. Я думал, что он просто шнырь. Ты же прекрасно знаешь, Папийон, что если у тебя нет ни шиша, то где-то надо раздобыть деньги для побега.
– Разумно. У тебя такое же право бороться за собственную жизнь, Мокран, как и у любого из нас. Только держись подальше от Гальгани, понял? Поищи в другом месте.
Он протянул руку, я ее пожал. Фу! Пронесло! По правде сказать, я бы никогда не выбрался отсюда, если бы пришил этого малого. Немного позже я сообразил, что совершил досадную ошибку. Уходя вместе с Гальгани, я бросил на прощание:
– Не говорите никому об этой шалости, а то старик Дега разнесет меня в пух и прах.
Я попытался убедить Гальгани в необходимости забрать гильзу. Он сказал, что сделает это завтра перед отъездом. На следующий день он так затаился, что мне пришлось отправляться в плавание с двумя гильзами «на борту».
В тот вечер никто из нас – в камере ютилось около одиннадцати человек – не проронил ни слова. У всех в голове крутилась одна и та же мысль: это последний день, который мы проводим на французской земле. У каждого в той или иной мере возникло чувство тоски по дому, по стране, которую мы покидаем навсегда. Впереди нас ждут неизвестная земля и незнакомый образ жизни.
Дега сидел молчаливо рядом с зарешеченной дверью в коридор, где воздух был чуточку посвежее. Я пребывал в полной растерянности. Поступавшая информация была настолько противоречивой, что никто не знал: то ли радоваться, то ли отчаиваться, то ли на все махнуть рукой.
Соседи по камере принадлежали исключительно к преступному миру. За исключением малыша-корсиканца, родившегося в колонии. Все эти люди пребывали в состоянии безразличия. Перед серьезностью и важностью момента они превратились почти в глухонемых. Сигаретный дым клубился и плыл из камеры в коридор, словно облако, а если ты не хотел, чтобы тебе выело глаза, то должен был сидеть ниже этого туманного едкого одеяла. Никто не спал, кроме Андре Бейяра, что для него было вполне естественным как для человека, уже раз почти потерявшего собственную жизнь. Что бы его ни ожидало впереди – это все равно нежданный подарок судьбы.
Перед глазами прошла вся моя жизнь, словно на киноленте: детство в любящей семье, привычный и милый сердцу порядок, мягкое и достойное человека отношение друг к другу, доброта, запах мимозы, расцветавшей каждую весну перед дверью дома, родительский дом, где собиралась семья, – все пронеслось перед глазами. Картина была озвученной. Слышался голос матери, нежный и любящий, голос отца – добрый и участливый, лай охотничьей собаки Клары, зовущей меня в сад поиграть. Мальчишки и девчонки, спутники детства, участники забав моих счастливейших дней. Я совсем не предполагал увидеть этот фильм, но по прихоти подсознания передо мной против моей воли зажегся волшебный фонарь и чудесные кадры заполнили ночь ожидания перед прыжком в великую неизвестность – кадры сладких воспоминаний и чувств.
Настало время разложить все по порядку и наметить схему действий. Итак, мне двадцать шесть, и я в хорошей форме. У меня пять тысяч шестьсот франков, моих собственных, и двадцать пять тысяч, принадлежавших Гальгани, Дега со мной – у него десять тысяч. Казалось, можно было располагать сорока тысячами франков. Сами посудите, если Гальгани не смог хранить свои бабки здесь, то уж на корабле или в Гвиане подавно не сумеет. Да он и сам это знает, поэтому и не спрашивает гильзу. Значит, можно рассчитывать на эти деньги – конечно, взяв Гальгани с собой. Он только выиграет – деньги-то его. Они же пойдут и ему на пользу, и мне хорошо. Сорок тысяч франков – большие деньги. С ними можно найти помощников среди каторжан, ссыльных, поселенцев, отбывших свой срок, и надзирателей.
Пришел к положительному выводу. Как только приедем в Гвиану, надо бежать вместе с Дега и Гальгани. Только на этом и надо сосредоточить внимание. Потрогал скальпель – холодная сталь вызвала приятное ощущение. Она придала мне уверенности. Грозное оружие не подведет. Оно себя уже показало в деле с арабами.
Около трех утра приговоренные к одиночному заключению сложили в кучу одиннадцать вещмешков у зарешеченного входа в камеру. Мешки были набиты битком, и на каждом висела большая бирка. Одну, оказавшуюся между прутьями решетки, удалось прочитать: «С…, Пьер, тридцать лет, рост метр семьдесят три, размер в поясе сорок один, обувь сорок два, номер…» Этим «Пьером С…» был Пьерро Придурок, парень из Бордо, получивший в Париже двадцать лет строгого режима за убийство.
Он, в общем-то, хороший малый, известный в преступном мире своей сдержанностью и прямотой. Я хорошо знал его. Бирка показала мне, насколько четко и организованно работают власти, ответственные за исправительные колонии. Не то что в армии, где обмундирование выдают на глазок. Здесь же – полная опись, и каждый получит вещи своего размера. Через чуть отогнутый верхний клапан вещмешка проглядывала униформа – белая с красными полосками. В такой одежде вряд ли проскочишь незамеченным.
Попробовал вызвать в памяти картинки суда: присяжные, судьи, прокурор. Ничего не получалось. Какие-то общие представления, смутные образы – вот и все. Я понял, что, если хочешь еще раз пережить все события так же ясно, как это было в Консьержери и Болье, ты должен быть совершенно один, наедине с собой. И, уловив это, я почувствовал облегчение и увидел, что предстоящая жизнь в коллективе предъявит другие требования, потребует других действий и других планов.
К решетке подошел Пьерро Придурок и сказал:
– Порядок, Папи?
– А как у тебя?
– Ну, что касается меня, то я всегда мечтал поехать в Америку, но я же играл по-крупному – так и не скопил на поездку. Фараонам взбрело в голову сделать мне подарок. Ты же не можешь это отрицать, Папийон.
Он говорил естественно, без всякого хвастовства. Чувствовалось, что он уверен в себе.
– Бесплатный проезд в Америку за счет фараонов – это, сам понимаешь, кому только рассказать. Лучше прокатиться в Гвиану, чем отстучать пятнадцать лет в одиночке во Франции.
– Сойти с ума в камере или отбросить концы в карцере во Франции даже хуже, чем сдохнуть от проказы или желтой лихорадки. Я так полагаю!
– Совершенно нечего добавить, Папийон.
– Посмотри, Пьерро, это твоя бирка.
Он наклонился и внимательно стал читать, потом медленно, членораздельно произнес каждое слово:
– Не терпится переодеться. Не вскрыть ли мешок – а кто чего скажет? В конце концов, они же для меня старались.
– Оставь мешок, – когда скажут, тогда и откроешь. Не время нарываться на неприятности, Пьер. Надо обдумать все тихо и спокойно.
Он понял, что я имел в виду, и отошел от решетки.
Луи Дега посмотрел на меня и сказал:
– Это наша последняя ночь, малыш. Завтра нас увезут из прекрасной Франции.
– Наша прекрасная страна, Дега, не имеет такой же прекрасной системы правосудия. Может, нам предстоит узнать страны не столь красивые, но такие, где обращаются несколько человечнее с людьми, которые поскользнулись.
Тогда я не думал, что был так недалек от истины. Будущее действительно показало, что я был сто раз прав. Снова наступила полная тишина.
Отъезд
Шесть часов утра – и все пришло в движение. Заключенным принесли кофе. Затем появились четверо надзирателей. Сегодня они в белой форме, при револьверах. Безукоризненно-белые кители и начищенные до золотого блеска пуговицы. У одного красовались три шеврона на левом рукаве, на плечах – ничего.
– Ссыльные, на выход в коридор! Строиться по двое. Разобрать вещмешки со своими бирками. Подойти к стене. Стоять спиной к стене, лицом к проходу. Вещмешки поставить перед собой.
Двадцать минут потребовалось на построение. Стоим шеренгой с вещмешками у ног.
– Раздеться! Скатать вещи, положить на блузы, перевязать рукавами – очень хорошо. Эй, ты там, взять узлы и перенести в камеру… Одеваться! Берите нижнюю рубашку, кальсоны, полосатые штаны, куртку, ботинки и носки. Оделись?..
– Да, месье надзиратель.
– Так. Шерстяной свитер вынимается из вещмешка только в случае холодной погоды или дождя. Мешки на левое плечо – взять! В две колонны становись! За мной – марш!
Небольшой отряд – с сержантом во главе, двумя стражниками по бокам и одним сзади – двинулся на выход. Через два часа во дворе тюрьмы стояли в строю восемьсот десять человек. От этой массы отделили сорок человек, в числе которых оказались мы с Дега и трое из бывших в бегах – Жюло, Гальгани и Сантини. Нас построили в колонны по десять человек, за каждой колонной – надзиратель. Ни цепей, ни наручников. На расстоянии трех метров спереди десять жандармов. У них винтовки, стволами направленные в нашу сторону. Жандармы идут пятясь и держа друг друга за портупею.
Большие ворота цитадели открылись, и мы медленно двинулись вперед. Как только первая шеренга вышла из крепости, появились еще жандармы для усиления охраны. У них винтовки и автоматы. Они держат шаг в двух метрах от первых конвоиров, другие жандармы оттесняют огромную толпу, собравшуюся проводить нас на каторгу. На полпути к пристани я услышал тихий свист, идущий из окна одного дома. Бросив взгляд в том направлении, я заметил в окне мою жену Ненетту и друга Антуана. В другом окне были жена Дега Пола и его приятель Антуан Жилетти. Дега тоже их видел. Так мы и шли, задрав головы и уставившись на окна, пока это было возможно. Это был последний раз, когда мы виделись с женой и Антуаном. Мой друг погиб позже во время воздушного налета на Марсель. Никто не разговаривал. Полная тишина. Ни оставшиеся узники, ни надзиратели, ни жандармы – никто из толпы не решился нарушить безмолвие тягостного момента, душераздирающей минуты, когда каждый знал, что тысяча восемьсот человек вот-вот исчезнут навегда из жизни.
Поднялись на борт. Первых сорок, то есть нас, водворили в нижний трюм – в клетку с толстыми железными прутьями. Клетка маркирована табличкой, на ней написано: «Помещение № 1. Сорок человек. Категория усиленного режима. Строжайшее круглосуточное наблюдение». Каждый из нас получил скатанную подвесную койку. На ней до черта колец для подвески. Кто-то схватил меня за руку – Жюло. Ему здесь все было знакомо, поскольку уже приходилось плавать десять лет назад. Он знал, как обустроиться.
– Сюда, быстро. Повесь мешок, где собираешься навесить койку. Вот местечко рядом с двумя задраенными иллюминаторами, но их откроют в море. Здесь дышать будет полегче, чем в другом месте.
Я представил ему Дега. Разговорились. В этот момент в нашу сторону направился один малый. Жюло рукой преградил ему дорогу:
– Не суйся сюда, если хочешь добраться живым до колонии. Усек?