Впереди идущие Новиков Алексей
Но не так уж часто получает Виссарион Григорьевич изящные сувениры. Строжайшее инкогнито, под которым прибыл бумажник, раскрылось само собой: Мари!
В жилище одинокого человека брызнул такой ослепительный свет, что Белинский зажмурился, потом медленно, с опаской открыл глаза – чудесное видение, представшее перед ним в виде бумажника, расшитого бисером, так и оставалось явью: Мари, милая Мари, ничего не забыла!
В эту минуту ему, может быть, и в самом деле казалось, что при недавних встречах в Москве произошли события чрезвычайные. Иначе что же могла помнить Мари?
Но трезвая истина немедленно сменила приятный самообман. Олух! Ничего сколько-нибудь важного он ей так и не сказал.
– В Москву! – Белинский бросился к дверям и, остановясь, неудержимо рассмеялся.
Счастливый человек не выпускал бумажника из рук, пока не услышал за стеной чьи-то шаги. Бумажник был поспешно спрятан в стол, но лицо Виссариона Григорьевича продолжало светиться. Гость глянул на него:
– Что случилось, Виссарион Григорьевич?
– Ничего не случилось, – с заметным усилием ответил Белинский, хотя ему очень хотелось объявить: «Случилось, конечно, случилось!» – Садитесь, рассказывайте, – продолжал он. – Всегда рад вас видеть… Нуте?
– Перечитал я, Виссарион Григорьевич, всю книжку «Отечественных записок», – начал гость, все еще присматриваясь. – Мамаево побоище учинили вы супостатам. Но и я, грешный, не сговариваясь с вами, изложил печатно примерно те же мысли о Загоскине. Как же мне не гордиться!
– Читал вашу рецензию в «Литературной газете», – отвечал Белинский, весело поглядывая на гостя, – не занимать вам святой злобы против пустомелей.
– Я той злобой, Виссарион Григорьевич, в Питере обзавелся. Когда ходишь голодным изо дня в день – и так год, и два, и три, – тогда поневоле возненавидишь всех медоточивых брехунов.
– Неплохо, совсем неплохо написали вы о Загоскине. И зло и дельно, – еще раз похвалил Белинский. А сам не мог отвести взгляда от стола: может быть, все только пригрезилось ему?
| – Сколько вам лет, Некрасов? – неожиданно спросил Виссарион Григорьевич. – Двадцать есть? Я уж и не помню, пожалуй, такой счастливой поры.
– Мне идет двадцать первый год, – отвечал Николай Алексеевич Некрасов. – Вскоре буду праздновать гражданское совершеннолетие… Господи, сколько же бумаги успел я перевести! Если когда-нибудь напомнят мне о моих прежних писаниях, решительно отрекусь. По счастью, впрочем, я и сам не упомню все, что печатал из-за куска хлеба. Вот выйду, по древнему обычаю, на площадь и буду каяться: «Вирши для гостинодворских молодцов печатал? Печатал. «Дагерротипы» всякие и прозой и стихами заполнял? Заполнял. Отзывы о пьесах, понятия не имея о законах театра, писал? Писал!»
– Ну, батенька, – Белинский рассмеялся, – коли ударитесь вы в покаяние, тогда и мне надо будет бухнуть на колени рядом с вами на той же площади. Творец небесный, сколько глупостей напорол я, когда проповедовал примирение с нашей действительностью! Страшно вспомнить, – ревел, как упрямый осел: нет, дескать, нужды художникам вмешиваться в дела политические или правительственные! А надо бы давно мне понять: чем выше поэт, тем теснее связано развитие его таланта с развитием общества. Вот мерило!.. Да, – повторил Белинский, остановясь перед гостем, – только тогда и прозрел, когда спустился на грешную землю.
– И я, Виссарион Григорьевич, читая ваши статьи, повернулся к правде.
– Так полагаете? – Белинский покосился. – В таком случае позвольте задать вопрос: почему, сказав суровую правду в рецензии о Загоскине, вы в то же время похвалили какую-то дрянь?
Некрасов смутился.
Белинский взглянул на гостя, не скрывая сердечной к нему приязни. А гость сидел перед ним, сутулясь. В чертах подвижного бледного лица проглядывала усталость.
– Сколько бесстыдной лжи надо развеять, – продолжал Белинский, – а она сызнова рождается каждый день и в газетах, и в журналах, и в книгах. В последних статьях отдал я дань преимущественно москвитянам. А разве в Петербурге меньше мерзости? Один Булгарин чего стоит! Когда я о нем пишу, каждый раз думаю: как обойти цензуру? Пушкина, видите ли, ругать у нас можно, Гоголя – сделайте одолжение. А наступишь на Булгарина – тут каждый цензор бледнеет от страха… Куда вы? – удивился Белинский, видя, что гость вдруг поднялся.
– Проклятая привычка, Виссарион Григорьевич! – Некрасов рассмеялся. – Мне все кажется, что нужно куда-то бежать, рыскать по редакциям да рассовывать свои статейки, как в прежние годы, когда был я, прямо сказать, литературным бродягой. Не обращайте внимания. Пока сами не прогоните, никуда не уйду.
Прошло около четырех лет с тех пор, как дворянский сын Николай Некрасов приехал из Ярославля в Петербург. Молодой человек вез с собой феску, вышитую золотом, какой-то необыкновенный архалук с бархатными полосками и заветную тетрадь собственных стихов. С этой тетрадкой были связаны, как и полагается в шестнадцать лет, тайные, но горделивые мечты.
Прозаическая часть багажа юного путешественника заключалась в свидетельстве о выбытии из пятого класса ярославской гимназии с весьма скромными успехами. Сюда же, к прозаической части багажа, следовало отнести капитал, состоящий из ста пятидесяти рублей ассигнациями, и рекомендательные письма, которыми был снабжен молодой человек для поступления в Петербурге в дворянский полк. Собственно, только для этого и отпустил сына суровый родитель, вовсе не подозревавший о существовании поэтической тетради. В дворянском полку Николай Алексеевич Некрасов должен был приготовиться к офицерскому экзамену и начать, по примеру отца, военное поприще. Но тут молодой человек объявил свое истинное намерение: он поступит в университет – и больше никуда!
И все сразу пошло прахом. Разгневанный родитель отказал в поддержке сыну-ослушнику. Строптивый сын отвечал: если батюшка будет слать ему ругательные письма, он будет возвращать их не читая.
Заветная тетрадка стихов все еще лежала без движения. А какие там были стихи! Сколько красивых слов, сколько томных чувств! Цветистая фраза, превыспренние мысли казались ярославскому гимназисту пределом поэтического совершенства.
Но привезенные в столицу сто пятьдесят рублей быстро растаяли. Пора было нести стихи в журнал или избрать солидного издателя. Но неопытный провинциал понятия не имел, куда идти.
Будущий студент был очень молод, очень беден и малообразован. Как сдать для поступления в университет латынь? Николай Некрасов был куда более сведущ в правилах бильярдной игры, чем в грамматике и синтаксисе чеканного языка величавой древности.
Тут началась повесть его жизни, столь удивительная, что не мог бы измыслить ее самый изобретательный писатель.
В каком-то трактире бездомный юноша встретил подвыпившего, небрежно одетого господина.
– Тебе нужна латынь? Ты будешь ее знать. Едем ко мне на Охту.
На далекой петербургской окраине Некрасов поселился у неожиданного благодетеля в темном чулане. Благодетель оказался преподавателем столичной духовной семинарии. Он пил запоем, затягивавшимся иной раз на неделю. В такие недели ученик усердно повторял пройденное и терпеливо ждал, когда вспомнит о нем учитель.
Потом будущий студент снял комнату у какого-то отставного унтер-офицера. Долг за квартиру достиг потрясающей суммы в тридцать пять рублей, а жилец, истощенный голодом, тяжело заболел. Когда же постоялец, начав поправляться, куда-то неосторожно отлучился, хозяин попросту не пустил его обратно на квартиру.
Холодной осенней ночью молодой человек в плохонькой шинелишке и летних брюках опустился на приступку у входа в какой-то магазин.
Подошел нищий, хотел было просить милостыню, но, приглядевшись, осекся. Нищий и увел молодого человека в свое логово где-то на Васильевском острове. Николай Некрасов вступил в большую унылую комнату, в которой ютились нищие, бродяги и женщины, потерявшие человеческое обличье. Все было похоже на преисподнюю, в которой осуждены томиться грешники. Это были петербургские углы.
Наутро, написав какой-то старухе какое-то прошение, Некрасов получил от нее пятнадцать копеек.
Это не был его первый литературный гонорар. Как вол, которого кормят ноги, юноша рыскал по Петербургу в поисках любой работы. Он составил занимательную азбуку, заказанную ему мелким литературным промышленником, написал по заказу сказку о бабе-яге. В дышащем на ладан журнале «Сын отечества» милостиво напечатали его стихотворение «Мысль».
Жизнь сталкивала его с удивительными личностями. Одно время он жил у художника, склонного более к философским размышлениям, чем к деятельности. В храме искусства, в котором жил этот живописец и где поселился молодой поэт, недавно явившийся миру на страницах «Сына отечества», не было часов. Время узнавали по зарубкам, сделанным на двери. По зарубкам скользил солнечный луч, на каждой зарубке был обозначен определенный час. Когда на хмуром петербургском небе не было солнца, время останавливалось.
Время то останавливалось, то летело для Некрасова с непостижимой быстротой. Многое было похоже на тяжелые перемежающиеся сны. Во сне или наяву он жил какое-то время в углу, в котором не было ни стола, ни стула, никаких вещей. Молодой человек писал, лежа на полу. Когда в низкое окно заглядывали любопытные, жилец прикрывал внутренние ставни и опять писал, писал, писал… Увы, это были не только стихи, но и презренная проза: заметки, хроники, переводы с французского, который он плохо знал, рецензии на спектакли и книги, – словом, все, что можно было сбыть хотя бы в самый захудалый листок.
Он ходил в знаменитую смирдинскую библиотеку и там, читая, учился писать. Он дал себе слово не погибнуть и умел держать слово.
А университет? Через год после приезда в Петербург Некрасов явился держать вступительные экзамены на факультет восточных языков. Неожиданно для себя он получил пятерку по латинскому языку, но далее последовала единица по всеобщей истории. Впереди предстоял грозный экзамен по физике. Встреча с этой таинственной незнакомкой не сулила ничего доброго. Некрасов не явился на экзамен. Его вычеркнули из списков экзаменующихся. Развеялась еще одна надежда: молодой человек так рассчитывал в случае удачи на примирение с отцом!
В двадцати верстах от Ярославля, на почтовом тракте неподалеку от Волги, стоит столб с надписью: «Сельцо Грешнево господ Некрасовых». Когда-то Некрасовым принадлежали огромные имения в разных губерниях. Все спустили прадеды и деды. У нынешнего помещика Алексея Сергеевича Некрасова всего сто сорок семь крепостных душ. Но в барском доме царят прежние порядки. Свистят арапники, егеря готовят собак – барин едет полевать. После охоты у Алексея Сергеевича собираются картежники, разгульные крики оглашают дом. Барин выбирает наложниц среди крепостных красавиц, а с конюшни слышатся вопли истязуемых рабов.
Когда Некрасов вспоминал о родном гнезде, ужас и отвращение потрясали его душу. Все мысли обращались к матери, которая томится в этом аду. Ей, матери, отдана страстная сыновняя любовь. В разлуке с ней горюет неудачник сын, не выдержавший экзаменов в университет. Но он подает новое прошение о приеме его в вольнослушатели, теперь на словесное отделение, а еще через год опять держит экзамен, но уже по юридическому факультету.
Новая неудача еще раз закрывает перед ним университетские двери. Профессора отнеслись с полным равнодушием к автору поэтического сборника «Мечты и звуки». Да ведь и автор укрылся под скромными инициалами НН.
Увы! Стихов НН никто не покупал. Появилась суровая рецензия Белинского. «Посредственность в стихах нестерпима», – писал критик. Поэт отправился по книжным лавкам и собрал все непроданные «Мечты и звуки». Может быть, легче было бы ему, если бы знал он, что много лет тому назад по петербургским книжным лавкам так же точно ходил автор идиллии «Ганц Кюхельгартен».
Провалившись вторично на экзаменах в университет, Некрасов взял из канцелярии бумаги. Не суждено ему стать ни знатоком восточных языков, ни словесником, ни юристом.
Однако именно в это время молодой человек, потерпевший крушение, оказался на пороге другого университета, в который доступ был открыт немногим счастливцам. Пусть помещается этот университет не в старинном здании Петровских коллегий, а всего только в скромной квартире Виссариона Белинского.
Белинский обратил внимание на рецензии в некоторых изданиях. Неведомый рецензент нередко высказывал мысли, близкие самому Белинскому, писал горячо, живо, зло и остроумно. Знакомство вскоре состоялось. Псевдоним автора поэтического сборника «Мечты и звуки» раскрылся. Впрочем, Некрасов и сам уже посмеивался над чувствительными стишками.
Теперь рецензии Некрасова печатаются в «Литературной газете» и в «Отечественных записках». В печати появляются его рассказы. В петербургском театре с успехом идут водевили Перепельского – это все он же, Николай Некрасов. Молодой литератор присматривается и к тайнам издательского дела. Куда еще направить неуемную энергию?
В тот вечер, когда Николай Алексеевич забежал к Белинскому, их беседа затянулась допоздна. Некрасов вспоминал родное Грешнево. Яростно ненавидит он грешневские порядки, а поскольку такие же порядки существуют в каждой помещичьей усадьбе, стало быть… Николай Алексеевич не боится заглянуть в будущее. Он насквозь видит духовную немощь тех, кто изобретает утешительные пластыри. Молодой человек, прошедший суровую школу жизни, чурается прекраснодушия, какую бы маску оно ни надевало.
Большие, еще для самого себя неясные надежды возлагает на этого молодого человека Виссарион Белинский. Но и молодой человек не смеет даже себе признаться в сокровенной мечте: мыслями его раз и навсегда овладел Гоголь; если бы когда-нибудь суждено было ему явиться перед читателями так, чтобы продолжить дело Гоголя!
Гость собрался уходить, когда в раздумье спросил Виссарион Григорьевич:
– Где бы достать денег, Некрасов?
– А Краевский? – удивился Некрасов. – Неужто, богатея на «Отечественных записках», он так и будет держать вас на голодном пайке?
– Краевский аккуратно выполняет обязательства, тем более что условие, заключенное со мной, весьма ему выгодно. Я же, грешный, вынужден постоянно забирать вперед. Издатель «Отечественных записок» кряхтит, но не отказывает. Сейчас я у него в большом долгу и больше просить не буду. А деньги мне вот как надобны, прямо сказать – до зарезу!
– На что же так нужны вам деньги, Виссарион Григорьевич, если, конечно, не секрет?
– У всякого бывают свои причуды. Ну, предположим, тянет меня катнуть в Москву.
– Да ведь вы только недавно там были?!
– Был, – подтвердил Белинский, – и, может быть, именно потому мне надо опять и непременно там быть. – Он снова покосился на письменный стол, где покоился бисерный бумажник. – Всякие бывают причуды у людей, – повторил Виссарион Григорьевич и деловито продолжал: – Нуте, какой же коммерцией раздобыть денег? Вы, Некрасов, великий изобретатель, придумайте!
– Есть у меня одна мыслишка, коли так. Что, если издать мифологию для детей, и, конечно, с хорошими картинками? Очень нужная книга. Издателя авось я найду. А вы напишете текст, Виссарион Григорьевич. Вот и будут деньги.
– У вас не голова, а фабрика гениальных идей! Доброе дело – дать ребятам мифологию. Пусть приобщаются к истинной поэзии. Довольно потчуют их моралисты постным сахаром, а виршеплеты – касторкой. Действуйте, Некрасов! – Виссарион Григорьевич совсем было загорелся и вдруг спохватился: – Только время-то опять уйдет! Ох, время!..
Глава десятая
В безвестных Маковищах, в краю, присоединенном к России после раздела Польши, проживала столь же безвестная панская семья. В семье маковищенских панов крепко держались старинных обычаев. При посещении богатой и знатной родственницы пани Конюховской они склоняли колена и, прежде чем быть допущенными к целованию руки высокородной пани, смиренно лобызали ее туфлю. При прощании повторялся тот же церемониал. Именно при таких обстоятельствах проворный панич из Маковищ и получил в награду за усердие первый в своей жизни червонец.
Панич из Маковищ умел с детства привлечь к себе внимание благодетелей, для чего не брезговал дружбой ни с учеными попугаями, ни с жирными моськами, если числились они в барских любимцах. Это были робкие, но вполне самостоятельные шаги будущего великого человека.
Ходили слухи, что во время восстания под водительством Костюшко сам маковищенский пан сыграл какую-то неблаговидную роль. Супруга его действовала с большей решительностью: обуреваемая алчностью, она объявила русским властям, будто при поспешном удалении из Маковищ в смутные дни она оставила там гарнец рассыпного отборного жемчуга, и подтвердила свое показание под присягой. Но миф о целом гарнце жемчуга показался настолько невероятным, что вместо вознаграждения потерпевшей пани возникло конфузное дело о кривоприсяжничестве. Впрочем, пани кривоприсяжница нашла высоких покровителей в Петербурге и отважно двинулась в дальний путь. Вся эта история вряд ли стала бы любопытной для потомков, если бы заботливая пани не взяла с собой любимого сына – того самого, что умел еще в детские годы заработать червонец при целовании туфли высокородной пани Конюховской.
В Петербурге открылась новая страница в жизни маленького панича. Одетый для шутки в польский кунтуш, он забавляет теперь русских вельмож и по прежнему опыту не брезгует дружбой ни с попугаем, ни с моськой. В знатных петербургских домах этот испытанный путь оказался столь же надежным.
Картина резко изменилась, когда панича поместили в кадетский корпус. Жестокий воспитатель щедро потчевал новичка розгами. Новичок, не вытерпев истязаний, пробовал жаловаться. Новые удары розог обрушились на его спину. Тут воспитуемый постиг важный урок житейской мудрости: уважай власть!
Юный кадет, принадлежавший к семейству ревностных католиков, начал ходить в православную церковь и вскоре усердно пел на клиросе. Юнец сообразил: ему приличнее быть русской веры, ему выгоднее быть русским.
Выпущенный из корпуса в офицеры, он провел следующие годы, по собственным его словам, на ратном поле, в бивуачном дыму. Впрочем, не столько бивуачный дым, сколько сплошной туман окутывает ратные подвиги панича из Маковищ. Это он, перебежчик, служил под знаменами Наполеона. Кто виноват, что ставка панича была бита? Кончились военные бури, рассеялся спасительный туман, скрывший щекотливые подробности жизни молодого человека. Ему снова выгоднее быть русским.
На улицах Петербурга появился молодой коренастый мужчина с вкрадчивыми манерами и опасливо бегающими глазами.
Он начал с литературного воровства, мягко именуемого плагиатом, потом до колик насмешил читателей невежеством своих исторических открытий и наконец обрел истинное призвание в тот счастливый час, когда объявился в «Северной пчеле».
Отныне имя Фаддея Венедиктовича Булгарина приобретает громкую известность. Лобызание царственного ботфорта и прочих ботфортов, управляющих Россией, происходило на страницах «Северной пчелы» с таким воодушевлением и простосердечием, что только диву дались собратья молодого журналиста, промышлявшие тем же ремеслом.
Оперившись, Булгарин еще раз печатно объявил себя русским и, как русский, правдолюбцем. Правдолюбец неутомимо преследовал Пушкина, то обвиняя его в отсутствии патриотических чувств (а кто, как не Булгарин, мог быть нелицеприятным судьей в этом деле?), то объявляя всенародно о полном падении таланта поэта. Гоголя «Пчела» встретила грозным рокотом… Но кто перечислит все патриотические подвиги Фаддея Булгарина, которые совершал он из года в год, изо дня в день?
Фаддей Венедиктович приобрел солидную полноту, надежное благосостояние и милости верховной власти. Разумеется, в Петербурге ему платили щедрее, чем это делала в свое время высокородная пани Конюховская.
Первые сановники политического сыска охотно принимают его с заднего крыльца. Фаддей Венедиктович может представить любую справку о подозрительных занятиях писателя и журналиста. В сочинении этих так называемых «юридических» статей, не предназначенных для печати, Фаддей Венедиктович не имеет себе равных. Он подтверждает свои доносы клятвенным ручательством, но ему никогда не грозит, конечно, обвинение в кривоприсяжничестве, как случилось когда-то с незадачливой пани Булгариной.
Фаддей Венедиктович давно не ищет дружбы ученых попугаев или мосек, заслуживших милость высоких покровителей. Но если случится ему надобность в дружбе приближенного лакея особо влиятельной персоны, знаменитый писатель Булгарин не будет кичиться своим званием, а спина его никогда не устанет от поклонов.
Во время прогулок Фаддей Венедиктович направляет стопы преимущественно в лавки Гостиного двора.
– Как торгуешь, борода? – милостиво осведомляется у купца высокий гость.
– По малости, ваша милость, а желательно бы, конечно, расширить коммерцию.
Если купец был догадлив, далее разговор с высоким гостем происходил один на один; разговор сопровождался шелестом ассигнаций, и продолжался этот приятный для слуха шелест до тех пор, пока Фаддей Венедиктович не изъявлял удовлетворения великодушным кивком головы.
Иногда, прогуливаясь для пользы здоровья, издатель «Северной пчелы» навещал не только купцов, но и фабрикантов. Дальнейшее совершалось в том же порядке и при том же приятном для слуха шелесте.
А на страницах «Северной пчелы» появлялся очередной фельетон Булгарина, посвященный отечественной торговле и промышленности, в котором автор примера ради приводил фамилии купцов и фабрикантов, достойных особого внимания покупателей.
Но не эти заслуги Булгарина перед отечественной торговлей и промышленностью имелись в виду, когда Фаддей Венедиктович получал бриллиантовый перстень из кабинета его величества. В таких случаях награждалось перо Булгарина, «всегда верное престолу». Императорский двуглавый орел не чурался открытого союза с ничтожной «Пчелой».
На «Пчелу» подписывается купечество (а не подпишешься – как пить дать, разорит лиходей!). Подписываются чиновники – кто из любознательности (что пишет «Пчелка»?), кто страха ради. Читают «Пчелку» гостинодворские молодцы и даже образованные девицы. В канцеляриях частных приставов и у квартальных надзирателей никогда не назовут ее «Пчелкой», но всегда уважительно – «Пчелой».
Фаддей Венедиктович Булгарин стал, можно сказать, символической фигурой в столице императора Николая I. Впрочем, он не был единственным.
Если бы любопытный провинциал, остановясь у особняка, сквозь парадные двери которого виднеется лестница, устланная коврами и уставленная тропическими растениями, спросил у прохожего: «Интересуюсь знать, сударь, кто здесь обитает?» – а прохожий буркнул бы на ходу: «Профессор Сенковский», – то усомнился бы, конечно, заезжий человек: когда селились ученые крысы в таких хоромах?! Но если бы объяснить приезжему толком, что проживает здесь профессор Сенковский, он же барон Брамбеус, тогда все бы стало ясно.
– А, барон Брамбеус! – почтительно повторил бы простодушный житель провинции. – Так его же вся грамотная Россия знает!
И в самом деле, редактор журнала «Библиотека для чтения» профессор Осип Иванович Сенковский, пишущий под многочисленными псевдонимами, не зря сменил ученые занятия на перо журналиста. Его называют одним из триумвиров, которые еще недавно безраздельно властвовали на тучном поле столичной журналистики.
К этому же триумвирату принадлежат издатели газеты «Северная пчела» – Фаддей Венедиктович Булгарин и Николай Иванович Греч.
Случалось, что Николай Иванович ссорился с Фаддеем Венедиктовичем или оба они вдруг нападали на «Библиотеку для чтения». Но домашние ссоры триумвиров никогда не касались главного. Главное же заключалось в том, чтобы ни с кем не делить обильную жатву, собираемую с подписчиков. В том триумвиры были одинаково тверды, хотя и шли к цели разными путями.
Осип Иванович Сенковский стремился отвлечь внимание читателей от опасных мыслей вполне безопасными анекдотами, каламбурами и шутками. Он умел эти шутки крупно присолить и крепко приперчить, меньше всего заботясь о том, чтобы потрафить изысканному вкусу. Не скоро разглядели наивные читатели за этими каламбурами и парадоксами мертвый оскал отпетого циника. Сенковский создавал литературные репутации единым манием руки и с той же легкостью их разрушал, чтобы завтра провозгласить на страницах «Библиотеки для чтения» явление нового гения. С тем же цинизмом отзывался барон Брамбеус о бесплодных мудрствованиях науки, чем доставлял истинное утешение невеждам.
Являясь перед читателями, барон Брамбеус ставил себе в заслугу отсутствие всяких убеждений. Но как-то всегда случалось так, что ядовитые его стрелы безошибочно летели только в одном направлении – туда, где объявится смелая, честная мысль и неподкупный талант.
Если же у кого-нибудь из сотрудников «Библиотеки для чтения» не хватало умения заинтриговать читателей или досыта их посмешить, тогда редактор вписывал незадачливому автору целые страницы собственной рукой. Никто из пишущих в «Библиотеке для чтения» никогда не знал, в каком виде предстанет в журнале.
Но он умел работать, этот ученый циник, напяливший на себя шутовской колпак! Журнал, редактируемый Сенковским, выходил без опозданий, невиданно толстыми книжками, со множеством занимательных материалов. По новизне долго нравилась публике и замысловатая клоунада барона Брамбеуса. Подписка на «Библиотеку для чтения» шла вверх.
«Северная пчела» появилась на петербургском горизонте задолго до рождения «Библиотеки для чтения», а потому издателям ее не было нужды мудрить и изворачиваться, как барону Брамбеусу. «Северная пчела» пребывала в состоянии постоянного восторга от каждого распоряжения правительства, будь то хотя бы действия будочника, маячащего на перекрестке улиц. При этом Фаддей Венедиктович Булгарин имел похвальную привычку говорить в газете не от себя и даже не от совместного имени издателей «Северной пчелы», но не иначе как от лица всего русского народа. Русский же народ, по свидетельству «Северной пчелы», неизменно выражал власти преданность и благодарность по всякому поводу и без повода, от полноты чувств. Если верить «Пчеле», народ имел единственное желание: сохрани бог, чтобы не было на Руси перемен! Всякая перемена может только помешать процветанию, достигнутому раз и навсегда в Российской империи.
Высшие сановники столицы более всего одобряли эти мысли «Северной пчелы»: «В «Пчеле» выходит как-то чувствительно и наглядно…»
Впрочем, благоденствовали все триумвиры. Был у них, правда, изрядный переполох, когда Пушкин стал издавать журнал. Но Пушкин погиб, не осуществив многих своих замыслов, а «Современник» под водительством смиренного профессора Плетнева кое-как ковыляет теперь вдали от больших журнальных дорог.
Потом объявился в Москве какой-то критикан Виссарион Белинский. Но столичные триумвиры вначале даже внимания на него не обратили. Удары становились сильнее, однако, по дальности расстояния, все-таки не очень беспокоили. А потом Белинский и вовсе замолк: негде стало ему печататься в Москве. Петербургская журнальная вотчина оставалась целиком за «Северной пчелой» и «Библиотекой для чтения».