Посмотри в глаза чудовищ Успенский Михаил
– Флеминг? – спросил барон. – Какой Флеминг? Который пенициллин?
– Нет, – сказал Флеминг и стиснул зубы. – Который свинцовые пломбы: Ник, вы знаете, что этот человек руководил лабораторией в замке Ружмон?
– Увы, знаю, – сказал я.
– И после этого вы спокойно беседуете с ним?
– В свое время я беседовал с дьяволом, – сказал я. – Разумеется, тогда я был много моложе и наверняка глупее. А вам не приходилось беседовать с дьяволом, Ян?
– В нашей службе эту тематику не разрабатывали, – сказал Ян.
– Еще бы, – хмыкнул Зеботтендорф. – Англичане – известные материалисты.
– Ну, не скажите, барон: – я наклонился и почесал занывший после сегодняшних приключений шрам, заработанный в доме доктора Ди.
И тут раздался вопль.
Кричал Филя на партизанском наречии…
– Командир, этот пидор соленый своих мудозвонов заколдовал, как ты тогда! У них глаза снулые, что у пьяных налимов!
С предупреждением Филя запоздал, как доктор Зорге. Под его многоэтажный мат трое эсэсовцев подошли к краю обрыва и шагнули в пустоту…
Я развернулся и дал барону по морде. Под кулаком что-то хрустнуло. Но это уже ничего не могло изменить.
Попытки образумить или напугать «черных рыцарей» такой мелочью, как стрельба поверх голов, были тщетны. Только потом, когда уже добрая половина из них отправилась, распевая «Оду к радости», на дно, морпехи догадались валить недавних противиков на лед и связывать чем попало. Но слишком неравны были силы. Удержать при жизни удалось тридцать шесть человек из всего гарнизона. Среди них был, конечно, Зеботтендорф, которого к обрыву вовсе не тянуло, и четыре Гитлера, причем один из них говорил только по– венгерски…
– Интересно, барон, – сказал я, – а если вам привязать к ногам колосник горелый и ржавый, да утопить в глубоком месте – тоже воскреснете?
– Так ведь веревка-то перегниет, – сказал барон. – Рано или поздно. Топили. Не один вы такой мудрый.
– Мистер Флеминг так сердит на вас, что наверняка изыскал бы какой-нибудь способ. Рудольф, а вас бросали в расплавленный металл?
– Мистер Флеминг не станет рисковать своей карьерой, – резонно заметил барон.
– За меня с него снимут шкурку, набьют чучело и будут сжигать каждый год за компанию с Гаем Фоксом…
Дверь адмиральской каюты распахнулась, как от удара, и появился М. Таким я его не видел никогда. Так мог бы выглядеть доведенный до белого каления Будда.
– Прошу вас, джентльмены, – проговорил он медленно. – Ник, я хотел бы потом поговорить с вами еще раз. Ян, а вы можете заняться своими текущими делами.
– Да, сэр, – Ян с трудом поднялся и пошел вдоль по коридору. Филя, стоя по стойке смирно с автоматом на груди, проводил его глазами.
– Пожалуй, Николас, мне пора в отставку, – сказал М. – Впрочем, пойдемте, адмирал ждет.
– Он хочет поблагодарить нас за отлично проведенную операцию?
– Он охотно бы вас расстрелял, но Конгресс его не поймет: И зачем вы только приволокли сюда эту гнилушку? – М. кивнул на барона. – Теперь американцы вытянут из него, что захотят.
– Тянули некоторые, – мрачно сказал барон. – И где они все?
– Привык я к нему, – сказал я. – Сколько лет в одни бирюльки играем…
Адмирал был зол и не скрывал этого.
Вся документация по немецкой антарктический военной базе, доставшаяся в свое время союзникам, состояла из трех полуобгоревших страниц, чудом уцелевших в груде бумажного пепла. Бумажки эти больше года пролежали где-то среди малозначащих документов Нюрнбергского трибунала, пока не попались на глаза – совершенно случайно – ребятам Донована, которые сумели извлечь из них кое-что существенное. В частности, сведения о наличии таинственного супероружия и планах его применения. Под это дело и была экстренно организована экспедиция Бирда. И вот вместо желаемой и искомой базы – след применения желаемого и искомого сверхоружия: обширный – с Онежское озеро – залив в море Росса, вода в котором все еще кипит в центре и вряд ли остынет в ближайшие несколько лет…
– Хотите, я назову этот залив вашим именем, Бонд? – спросил адмирал сквозь зубы. – По праву, так сказать, первооткрывателя?
Он явно ожидал, что я отвечу «нет», и я ответил…
– Нет, сэр. Я не настолько честолюбив.
– Отлично, – сказал он. – Тогда я назову его именем своего шурина…
– Наверное, редкая сволочь, – сказал я, повернулся и вышел.
10
Не следует складывать все яйца в одну мошонку.
Чак Норрис.
Ворота закрылись. В морозной темноте подземелья дыхание было громким и искаженным – как из телефонной трубки. Луч фонаря дрожал.
– Пойдем? – неуверенно сказал Николай Степанович.
Гусар молча потрусил вперед. Оглянулся, оскалив зубы. И Николай Степанович вдруг понял, что Гусар идет налегке.
Что-то мигнуло в сознании.
Нет, вторая связка бутылок аккуратно уложена в рюкзак. А Гусар нес на спине проглота. Непонятно, как это соотносилось с грубой действительностью, но из квартиры можно было взять все: пачку любимых турецких папирос «Эльмалы», их в Москве почему-то не достать, неоткупоренную бутылку «мартеля» – и проглота, который вдруг взбесился в террариуме и без которого Гусар уходить отказался.
И вот теперь Гусар шел налегке…
– Ты его оставил в усыпальнице?!
– Грр.
– С ума сошел! Он же вымахает с кита!
– Грр.
– То есть ты уже все решил, да? И все понял? Что нас покупают, что мы зачем-то нужны? И даже догадался, зачем?
– Грр.
– А ведь, с другой стороны – разрешаются миллионы проблем. Наверняка – долой болезни, долой быструю смерть, проблемы пищи, энергии – все уходит. Что они еще там могли? Создавать новые миры, отличные от старого или такие же в точности?
– Грр.
– А мы, значит, гордые: Я знаешь когда вздрогнул? Когда про Шолохова услышал. Ведь мне, в сущности, предложили то же самое – только не роман гениальный, а – судьбу России переделать. Не меньше. Ведь знали, кому предлагать и что предлагать: Ч-черт! Ведь только правду говорил он, только правду!.. А сложилось все в такую приманку…
– Грр.
– Сами мангасы не могут дать нам свою премудрость. Не позволяет тот могучий инстинкт. Только Золотой дракон, который в сущности – что? Библиотека? Нет, больше. Средоточие премудрости, информационный снаряд: исполинский вирус: Он может делиться сведениями с кем угодно, без ограничений – потому что кто же еще, кроме Спящих, обратятся к нему, запертому вместе с ними? И тогда возникает – как бы само собой, случайно, без конкретного умысла – решение: создать новых мангасов. Из людей. У которых не будет внутреннего запрета: Их начинают отбирать – способных к роли; потом гонят по лабиринту…
Нужна тысяча лет? Какие проблемы: И вот – финиш! И – главный приз!
Должность господа Бога вакантна – просим, просим!..
– Грр.
– Вот именно. И я соблазняюсь ею и начинаю творить добро. И через меня в мир потоком идут древние знания. И мы медленно и незаметно для себя начинаем превращаться в Великих Древних: Не знаю, изменимся ли мы внешне, а уж внутренне-то – всенепременно…
– Грр. Грр-грр…
Они вышли к месту перехода в румы. Девять широких полукруглого сечения колонн окружало плоский камень. Николай Степанович поставил на камень связку бутылок, две свечи и две карты. Зажег свечи. Поставил карты так, чтобы тени на нужной колонне совпали…
– Иди, – сказал он.
Гусар нырнул в тень.
Николай Степанович шагнул следом, доставая «узи», обернулся. Из тени все было видно, как через тонированное стекло. Он дал короткую очередь и во вспышках огня успел заметить, как брызнули в стороны кусочки стекла и непроницаемой тьмы…
Шестое чувство (Париж, 1968, октябрь)
– Внутри «роллс-ройс» гораздо больше, чем снаружи, уверяю вас, Ник. Дорогие машины не похожи на дешевые.
– Вы правы, Билл. Потому что они стоят дороже.
Маленький буксир волок по Сене огромную баржу. На барже шла своя жизнь, совершенно отдельная от береговой. Там висело белье, бегали дети и собаки.
– Пойдемте, Билл, – сказал я. – Во-он там есть еще одно славное кафе.
Атсон устроил мне экскурсию по Парижу моей юности. Верно сказано, никогда не следует возвращаться туда, где тебе было хорошо. Мы уже побывали и на бульваре Сен-Жермен, 68, и на рю де ля Гет, 25, и на рю Бара, 1, и на рю Бонапарт, 10, и на рю Камбон, 59. Дома казались другими, и сам себе ты казался другим, и только Париж был прежним. У Мишо подавали устриц с легким белым вином, у Жако – все ту же пулярку, а старый Бриганден, конечно, давно умер, и в его заведении хозяйничал сын – тоже старый Бриганден. А может быть – внук. И тоже старый Бриганден. Один я был молодым в этом древнем городе.
– У французов хватило ума не устраивать драку на улицах, – сказал Атсон, когда мы двинулись вдоль набережной. Атсон был в дешевых бумажных синих штанах, в пиджаке с замшевыми заплатами и какой-то залихватской вельветовой кепчонке. Я облачился в джинсы и свитер грубой вязки. Я сейчас походил на студента Сорбонны – но не прежнего, 1909 года образца (тогда мы косили под апашей), а нынешнего, одного из тех, что в недавнем мае переворачивал машины и швырял в ажанов булыжники. Ажаны косились на меня с подозрением.
Черный «роллс-ройс» Атсона тихонько катил следом за нами, терпеливо ожидая у дверей различных забегаловок, ни одну из которых мы старались не пропустить.
День был ясный и тихий.
– Никогда не представлял, что этой кислятиной можно так набраться, – сказал Атсон и полез в карман пиджачка за фляжкой, памятной мне еще с Атлантики.
– Уберите виски, Билл, – сказал я. – Пить виски в Париже невообразимая пошлость.
– Тогда ведите меня туда, где есть коньяк, – сказал Атсон.
И мы пошли туда, где был коньяк, и я сказал Атсону, что настоящий «мартель» содовой отнюдь не разбавляют.
– Учите, учите меня, – проворчал Атсон. – Будто я в Париже не бывал. Только тогда, в двадцатых, мы сами устанавливали свои порядки, потому что у нас были доллары. Представить страшно, сколько тогда можно было выпить на один– единственный доллар… Гарсон, два абсента!
– Билл, – сказал я. – Опомнитесь. Абсент давным-давно запрещен и изъят из обращения. Ученые определили, что он вызывает необратимые изменения в мозгу.
– Ученые ничего не понимают в выпивке, – сказал Атсон. Французский его был чудовищен, как некогда у меня.
– Теперь нужно что-нибудь проглотить, – сказал я. -Гарсон, две foie de veau!
– Это что за зверь? – изумился Атсон.
– Неужели вы забыли? – ответно изумился я. – Старая добрая телячья печенка.
Молодая.
К печенке полагалось божоле в высоких стаканах. Заведение было недорогое и не rafinee, но очень приличное. Нас сперва даже не хотели пускать, но телохранитель Атсона пошептался с хозяином, и все устроилось.
– Да, раньше все здесь было по-другому, – сказал Билл. – Здесь сидели художники со своими шлюхами, бандиты, поэты. Я не понимал ни слова по– французски, но чувствовал, что нахожусь среди полубогов.
– Да, – сказал я. – Тогда можно было просидеть здесь полдня за чашкой кофе, а первый попавшийся оборванец мог прочесть тебе лекцию об искусстве Египта Второй династии.
– А теперь тут одни разбогатевшие проходимцы вроде нас, Ник, – сказал Атсон. -
И толкуют они исключительно о биржевых курсах, если не о методах ограбления банков. Один был настоящий мужик на всю Францию, де Голль, и того они спровадили на пенсию. И все они тут герои Сопротивления…
Он поймал за бок проходившего мимо господинчика в серой тройке, подтянул к себе, и, наморща лоб, довольно грамотно спросил…
– Месье – герой Сопротивления, не правда ли?
Герой, не сопротивляясь, подтвердил свое участие в этом замечательном движении. Атсон притянул его ближе, чмокнул в лоб и милостиво отпустил.
Месье одернул пиджак и ускоренным шагом направился к выходу.
– Знаете, Билл, – сказал я. – В Белоруссии я сидел в болотах со своими людьми и стрелял в немцев. И сидели мы в болотах два года. Поэтому здешний Резистанс представляется мне скаутским пикником. Представьте себе – в миленький, уютный домик la belle France врывается громила, насилует хозяйку, хватает все, что ему приглянется, и, наконец, остается здесь на постой. La belle France его обихаживает, кормит телячьей печенкой, поит лучшими винами и стирает его загаженные на Восточном фронте подштанники. Кроме того, она выдает ему евреев, чтобы belle ami Фрицу лучше спалось. И вот в один прекрасный день хозяйка видит, что постоялец начал подыхать. Пена изо рта, судороги. И тогда отважная, мужественная и самоотверженная la belle France хватает сковородку и бьет его по башке. Вот и весь ихний Резистанс до копейки.
– Не всем быть героями, Ник, – сказал Атсон и достал сигару. – Надо же кому-то и телячью печенку готовить.
– Именно так они и подумали, Билл, – сказал я. – Хором. Все вслух. И сбылось по слову их.
– Вы им завидуете? – спросил Атсон.
– Да, – подумав, сказал я. – В этом есть определенная мудрость. Правда, при условии, что кто-то – кого вы не любите – будет отдуваться за вас.
– Самостоятельные стали, – сказал Атсон. – Алжир просрали, бомбу завели. И сразу же принялись бороться за мир во всем мире.
– Вообще-то мы здесь в гостях, Билл, – сказал я.
Он пристально огляделся, словно бы держа в кулаке невидимую зрительную трубу.
– Вы правы, Ник, – сказал он. – Пора сменить заведение. Янки не любят, когда им напоминают, что они в гостях, – добавил он с деланным гундосым новоанглийским акцентом.
В следующем погребке ему было понравилось, но нарумяненный гарсон с подведенными глазками от души поздравил мистера Атсона, которому удалось подцепить такого славного мальчика (кто имелся в виду – я или телохранитель – мы выяснять не стали).
Отплевываясь и отряхиваясь, мы отправились на площадь Контрэскарп. Люди на многочисленных автобусных остановках с удивлением разглядывали редкий в этих широтах «роллс-ройс». Кафе «На любителя» находилось на своем прежнем месте, и его так и не удосужились проветрить с тех самых пор, как мы с Рене Гилем в моменты острого безденежья хаживали сюда и проводили вечера в плотном воздухе, целиком состоявшем из табачного и винного перегара.
Прислонившись к обитой цинком стойке, Атсон сразу же погрузился в юношеские грезы о временах сухого закона.
– Ник, это было золотое время, – говорил он, рассматривая синий граненый стакан с толстым дном. – Мои девки недавно подсунули мне «Великого Гэтсби».
Это все про меня, Ник, это все про меня!
– Наверняка автор бывал у этой стойки, – сказал я. – Стоял вот здесь же, на этом самом месте…
– Извините, месье, – сказал бармен. – Но месье Фицджеральд никогда не стоял у стойки, а сидел вон в том углу. У него были слишком короткие ноги, – добавил он, как бы извиняясь за Фицджеральда.
– Да, – сказал я. – Для этого марафона у него были слишком короткие ноги.
– Вообще-то за этим столиком не сидят, – сказал бармен. – Но за пятьдесят франков…
– Старых? – спросил я. Бармен расхохотался.
– Ну, до этого мы еще не опустились, – сказал он. – А вашему спутнику не вредно и посидеть.
– В лучшие годы мой желудок вмещал галлон виски, – насупившись, сказал Атсон.
Я взял его за рукав и потащил к столику, огражденному от прочих красным бархатным шнуром.
– Дайте нам по бутылке очень сухого хереса, – сказал я, – и что-нибудь поесть – на ваше усмотрение. Мы сегодня с утра на ногах.
– Про галлон я не соврал, – сказал Атсон.
Его телохранитель у входа, выразительно жестикулируя, беседовал о чем-то своем, профессиональном, со здешним вышибалой.
– Билл, а на кой черт вам телохранитель? – спросил я.
– Таскать кошелек, – расплылся Атсон. – Ненавижу чеки. Государству ни к чему знать, с кем и за что я расплачиваюсь.
– Вы сражались за это государство, – напомнил я.
– Ну и что? – сказал он. – Это не повод для близкого знакомства, – он погрустнел и задумался. – Ник, может вы объясните: почему ни в одном баре, где я сидел, с посетителей не берут по пятьдесят франков просто так? А вот мы отдали – и не жалко.
– А черт его знает, – сказал я. – Вообще-то надо бы. Одно могу сказать точно – сам Фицджеральд не имел в этом деле и одного процента.
– Вот суки, – сказал Атсон.
– Писатель должен жить долго, – сказал я. – Особенно в России.
– Кстати о России, – воскликнул Атсон. – Еще во времена своей молодости я здесь же, в Париже, слышал легенду о русском коктейле, который так и назывался «молодость»… Говорят, что никто не мог устоять на катушках после одного-единственного стакана.
– Коктейль «молодость»? – повторил я задумчиво и внимательно вслушался в звучание. – «Йорз»… А, так вы имеете в виду ерша? Есть такой коктейль. Секрет его мне известен.
– Поделитесь?
– Секрет за секрет. Кто хлопнул Кеннеди?
– Тоже мне – секрет, – фыркнул Атсон. – Вся деловая Америка знает. Ник, а почему это вас интересует? Он вам тоже был должен?
– Не он лично. Должок перешел по наследству от Рузвельта.
– А-а, вот вы о чем… Теперь концов не найдешь. И… э-э… О таких вещах не принято говорить, Ник, но уже, наверное, все равно. Мы взрослые люди. Сколько вы ему дали?
– Двадцать миллиардов золотом.
Атсон откинулся на спинку стула и громко свистнул. Подскочил гарсон.
– «Баккарди», – коротко распорядился Атсон. Гарсон упал духом.
– Тогда водки, – сказал я. – Смирновской со льда. Пива темного, густого, лучше чешского. Нет чешского – тащите немецкое. В крайнем случае – «гиннес», опять же черный.
– И две дюжины калифорнийских устриц, – добавил Атсон.
– Калифорнийские недавно кончились, – нашелся гарсон. – Могу предложить португальские – они ничем не хуже.
– Из Паломареса, – сказал я. – Разговаривают с едоком на трех языках.
– Можно послать за остендскими…
– Пойдемте отсюда, Ник, – заплакал Атсон. – Здесь я опять в гостях. Подумать только – в Калифорнии любой бродяга…
– А на Волге топят печи сушеными осетрами, – добавил я.
Видя наши поползновения встать, хозяин заведения подбежал собственнолично с извинениями и заверениями, что все требуемое доставят немедленно и сразу, а гарсон за грубость будет в присутствии заказчика кастрирован, расчленен, отлучен от церкви и уволен без выходного пособия.
Кончилось все тем, что в дальнейший путь мы тронулись втроем с уволенным и отлученным гарсоном, заявившим во всеуслышание, что во всем Великом городе он не знает более постыдной, вонючей, паскудной, отталкивающей, претенциозной, разорительной, низкопробной, позорящей честь Франции, коллаборационистской, петеновской, буржуазно-империалистической дыры, чем кафе «На любителя», куда ни один уважающий себя Фицджеральд сроду не заходил, и даже неприхотливый Хемингуэй заглянул один раз, постоял в дверях, плюнул и ушел.
Звали гарсона Габриэль, и к своим годам он успел послужить в Иностранном легионе, поучаствовать в салановском мятеже и поучиться в Сорбонне – впрочем, не дольше моего. В свободное от вытирания стойки время он сочинял стихи под Леконта де Лиля и даже издал за свой счет сборник под названием «Путь Кортеса». Я стал чувствовать, что Земля мне тесновата.
Освежаясь по дороге в малозначительных, на три-четыре посетителя, забегаловках, мы просквозили узкую улицу Муфтар, прошли мимо старинной церкви Сент-Этьен-дю-Мон и лицея Анри Четвертого, веселого короля, вновь пересекли бульвар Сен-Жермен…
По дороге Габриэль рассказывал нам о майских событиях и проблемах «нового романа». Странным образом это сплеталось воедино.
– Вот здесь у нас стояла баррикада, – объяснял Габриэль, размахивая длинными руками. – Здесь была баррикада и в сорок четвертом, и при Коммуне, и при Реставрации, и при Второй республике, и при Первой республике, и при Фронде, а уж про Варфоломеевскую ночь и говорить нечего. И всякая заварушка в Париже сводится к тому, чтобы стащить в это место фонарные столбы, бочки, бетонные балки и старую мебель с чердаков, где она накапливается как раз для такого случая. Вы не знаете, почему революция всегда уходит в песок?
– Не только в песок, – сказал я.
– Значит, вы согласны с Сартром? – обрадовался он.
– Я, страшно сказать, даже Бердяева читал, – ответил я.
– Так давайте и зайдем прямо к Сартру! – воскликнул Габриэль. – К нему можно запросто…
– Нет уж, – сказал Атсон. – Я простой американский империалист. Но я уже знаком с мистером Сартром. Хотите, расскажу?
– Конечно, хотим! – хором воскликнули мы.
– Было это незадолго до того, как Джонни неудачно съездил в Даллас, – начал Атсон. – Девицы мои ходили в застиранных джинсах с фабричными дырами на жопах и все хотели приобщить своего папочку к современности. Вот они и затащили меня в какой-то шикарный театр на Бродвее. Комедия называлась «Мухи», и это мне сразу не понравилось. В зале воняло как на плохой скотобойне, а я уже от этого отвык. Мух действительно было много – должно быть, черномазые ловили их всем Гарлемом и сдавали продюссеру по десять центов за дюжину. На сцене без всяких развешенных тряпок валялись чьи-то потроха.
Комедианты то и дело ходили за сцену – должно быть, проблеваться. Вместе с программкой зрителям давали гигиенические пакеты. Хорошо, догадался я захватить свою старую фляжку, заделанную под молитвенник. А билеты, между прочим, были по сто двадцать долларов. И публика собралась чистая. Артур Миллер, но уже без Мэрилин, Бартон с Элизабет, Юл Бриннер с… э-э… ну, с дамой какой-то, университетские профессора и прочая сволочь. И вот дают пьесу. Смотрю и чувствую – что-то знакомое. А когда они друг друга по именам звать стали, тут-то до меня и доперло. Это же натуральная «Орестея»! Ну, думаю, не может же такого быть, чтобы Сартр все внагляк передрал! Должен же он от себя хоть что-то выдумать! Девки мои объясняют – вот он мух и выдумал.
Ну, думаю, все. Должно быть, Бог умер, раз такого не видит. Закат Европы… С горя ушел в буфет и напился. К аплодисментам возвращаюсь в зал. Мухи как летали, так и летают. Вонять еще сильнее стало. Дамам плохо, зеленые, но держатся. Автора, кричат, автора. И выходит не Эсхил, как по совести положено, а этот самый Сартр. Посмотрел я на него, и тут же понял: я тоже так могу.
Возьму «Ромео и Джульетту», представлю, что я на матрасах лежу и всю эту историю ребятам рассказываю. Тараканов каких-нибудь подпущу…
– Так это же «Вестсайдская история» получится, – заметил Габриэль.
– Что получится? – упавшим голосом спросил Атсон.
– «Вестсайдская история», – повторил Габриэль. – Натали Вуд, музыка Бернстайна…
– Тогда я не понимаю, кто сидит в Синг-Синге, – сказал Атсон. – Эсхила грабят, Шекспира грабят… Я и говорю – закат Европы. А заодно – и Америки. Надо выпить, ребята, душа горит.
Литературное чутье остановило Атсона не где-нибудь, а возле кафе «Клозери де Лила».
– Плохой писатель Хемингуэй, – сказал гарсон. – Что это за творец, у которого все понятно? Он сказал, она сказала… Он попросил, она отказала… Примитив.
Нобелевку взять не побрезговал. А вот Сартр со своим экзистенциализмом взял и железно облажал Нобелевский комитет…
В кафе мы вошли с важностью и степенностью артиллерийского снаряда на излете. Габриэль все объяснил своим коллегам, и нас «с великим бережением» усадили за любимый столик нелюбимого гарсоном Хемингуэя. Именно здесь, по его собственной легенде, был написан рассказ «У нас в Мичигане» и начало «Фиесты». По стенам висели автографы и наброски великих.
Нам подали большую менажницу с холодными закусками, по большой порции палтуса в кляре и огромный графин белого вина.
– Здешний уксус мне надоел, – сказал Атсон. – И никогда на столах нет кетчупа.
– И тертой редьки нет, что характерно, – сказал я.
Гарсон ничего не говорил и только шевелил челюстями, словно и не толокся целый день возле кухни. Хотя ничего удивительного…
Я помахал рукой официанту.
– Принесите нам водки, смирновской, со льда. И пива, темного, густого, чешского.
Глаза официанта на мгновение увеличились, но он вышколенно кивнул и бросился выполнять заказ. Психов это кафе на своем веку повидало больше, чем Канатчикова дача.
Секунд через шесть он вернулся, неся три рюмки и три бутылочки.
– Вы меня плохо поняли, друг мой, – сказал я. – Когда говорят «смирновской со льда», разумеют целую бутылку, лучше литровую. Запотевшую, со слезой.
– О-ла-ла! – обрадовался официант и добавил по-русски: – Le zapoy!
– О нет, – сказал я. – Это еще не zapoy. Это пока еще называется guljaem!
– Guljaem! – с еще большим восторгом воскликнул официант и пропал.
Возвращался он, танцуя. Исполинская бутыль «столового вина № 21», действительно запотевшая, была оборудована хитроумным гидравлическим устройством, позволяющим наполнять рюмки, не тревожа всего вместилища. На нас начали оглядываться.
– Галлон, – с тихим благоговением сказал Атсон. – Как давно я не видел живого галлона!
На лице Габриэля отразился экзистенциальный ужас. Должно быть, он понял в эту секунду, что выбор им уже сделан, и выбор этот роковой.
– Бесподобно, друг мой! – воскликнул я. – А теперь – не найдется ли в вашем гостеприимном заведении хотя бы один стакан с семнадцатью гранями?
Официант выронил поднос, но успел его подхватить.
– Да, месье. Один должен быть. Но это не простой стакан. Когда месье Шаляпин демонстрировал мощь своего голоса, именно этот стакан из дюжины выдержал.
Только не разбейте его.
Стакан принесли в серебрянном подстаканнике. Я осторожно извлек священный сосуд из оправы и водрузил его на середину стола.
– Друзья мои! – я встал. – Все знают, что беспричинное пьянство неизменно ведет к распаду семьи, частной собственности и государства. Но мало кто знает, какой знаменательный день сегодня не отмечает человечество. Двести лет назад в этот день великий русский ученый Михайла Васильевич Ломоносов продемонстрировал графу Шувалову первое изделие стеклолитейной мастерской – вот точно такой же русский граненый стакан. Граф Шувалов взял в руки теплый стакан, прижал его к груди и произнес исторические слова: «Сосудом сим слава Росии прирастать будет!» Прошу выпить за славу Росии!
Мы встали и выпили – еще из тех первопринесенных маленьких рюмочек.
– А теперь, Билл, я хочу продемонстрировать вам приготовление знаменитого коктейля «Йорз»…
Позвольте вашу недокуренную сигарету.
С некоторой оторопью он протянул мне дымящийся окурок. Я двумя пальцами взял этот еще теплый трупик и бросил на дно стакана. Все неотрывно смотрели на меня.
Окурок я залил водкой. Коротко зашипело, взлетел парок.
– Смотрите, Билл. Ровно половина объема – водка.
– Да-да.
– Теперь берем пиво…
Я долил водку пивом – вровень с краем. Пенный ободок быстро истаял.
– Вот и все, Билл. Теперь вам остается выпить это.
– С окурком?
– Можете его потом выплюнуть, это не возбраняется.
– Понятно. Хм: – он оглядел публику. Публика притихла и смотрела внимательно: что же будет. – Если сегодня вы доберетесь до Сартра, заделайте ему такой же коктейль, только вместо окурка бросьте туда муху.
Он опрокинул в себя стакан, потом деликатно нагнул голову и выплюнул окурок в горсточку.
– Долго ждать? – спросил он.