Война все спишет. Воспоминания офицера-связиста 31 армии. 1941-1945 Рабичев Леонид
Пишу о мелочах и никак не могу добраться до главного – абсолютно все мечтают о дне, когда любой ценой попадут на фронт, о фронте думают как о счастливом завершении занятий. Не важно кем – солдатом, ефрейтором, сержантом, лейтенантом – страна в опасности. В июле нам перед строем зачитывают приказ Сталина о Сталинграде.
Там наши братья и родители обязаны своей кровью искупить безумное отступление. Ни шагу назад. Им нужна помощь.
Население вокруг бедствует, то и дело вопросы – скоро ли на фронт?
Почему союзники не открывают второй фронт? Половина курсантов пишет рапорты о досрочной отправке на фронт. А мы едим сметану, спим между трав и цветов.
В конце июля построение и тридцатикилометровый марш в казарму и учебные корпуса.
Разбираем и собираем, ломаем и чиним телефонные аппараты, полевые радиостанции, коммутаторы, овладеваем приборами, режем, паяем, зубрим уставы, на плацу стараемся овладеть приемами штыкового боя, собираем и разбираем наганы, пистолеты, боевые винтовки, автоматы, ручные пулеметы и минометы.
Саперные лопаты, старинные ружья со штыками, противогазы, патронташи, набитые кирпичами, больше не носим.
На полигоне стреляем в мишени из настоящих винтовок и наганов, из укрытий бросаем гранаты – наши, немецкие, лимонки. Без конца изучаем их устройство. И без конца, снова и снова изучаем уставы.
Нас переводят в высокие и светлые комнаты с отдельными пружинными кроватями, матрацами, шерстяными одеялами, подушками с наволочками, но уже середина сентября, погода портится, в казармах градусов восемь, холодно, и под одним шерстяным одеялом согреться нельзя.
Отбой, три минуты на раздевание. Летом мне наконец выдали новые кирзовые сапоги, новую, по росту шинель, вместо буденновки – пилотку.
Больше я во время маршей и построений ничем не выделяюсь от остальных, стал как все.
Но лето позади, допекает голод, холод и появившиеся от авитаминоза гноящиеся язвы на ногах.
Чистый, укладываясь в заданное время, ложусь в свою индивидуальную постель, но через десять минут начинаю дрожать, и зуб на зуб не попадает. Еще минуты три – и курсант Денисов срывает со своей постели одеяло и подушку и устремляется ко мне. Чтобы согреться, мы прижимаемся друг к другу, накрываемся двумя одеялами и двумя шинелями и через пять минут засыпаем.
А через пятнадцать минут входит старшина:
– Подъем! На первый-второй рассчитайсь, на плац бегом марш!
Вниз по лестнице на плац.
– Ложись, по-пластунски вперед марш!
Через месяц или два выпуск, почти все экзамены сданы.
Мы уже не те, что были десять месяцев назад.
Старшина объяснений, как всегда, не слушает, жестокость и жесткость его явно не оправданы. На плацу грязь, идет мелкий дождь.
Никто с места не двигается.
У старшины глаза вылезают из орбит, такого еще не было.
– Встать!
Взвод поднимается.
– Ложись!
Взвод ложится.
– Встать!..
Уже двенадцатый час, все, в том числе и старшина, хотят спать.
– Вольно! – командует старшина и все устремляются в свои постели.
Через десять минут зуб на зуб не попадает. Денисов с одеялом, подушкой, шинелью бежит ко мне, согреваемся, засыпаем.
Через пятнадцать минут:
– Подъем!
Глаза старшины, как и наши глаза, полны ненависти. Всем ясно, что старшину надо наказать. Но как? И тут приходит решение, которое мы знаем со слов старшего поколения курсантов. Это легенда училища. Мы стараемся не спать, ждем, когда заснет наш мучитель, и, когда это происходит, по одному подкрадываемся к его сапогам и по одному мочимся. Двадцать курсантов, в сапогах зловонное море.
Утром старшина просыпается и утопает в нашей коллективной моче.
– Подъем! Построение.
– Старший сержант Гурьянов, ко мне! Кто нассал в сапоги?
– Не знаю.
– Сержант Корнев, ко мне! Кто…
– Не знаю.
Старшина вызывает командира роты. Тот не выдерживает и смеется. Потом вызывает по очереди курсантов, но никто ничего не знает. Процедура повторяется каждый день. Старшина больше не заходит в помещение взвода, но на плацу зверствует. Однако экзамены позади. У меня все отметки, кроме строевой подготовки, – пятерки, по строевой – четверка. Я редактор стенной газеты, ротный поэт. В каждом номере боевого листка мои стихи. Начала не помню, а конец:
- …Торжественным маршем пройдет по Берлину
- Овеянный славою русский солдат!
Командир училища объявляет мне благодарность и вручает премию – двадцать пять рублей.
Десять месяцев каждое воскресенье нас водили в клуб. Патефон. Лейтенанты и сержанты танцевали, а я забирался в угол, опускал голову на руки и засыпал. На улице я нашел книгу без начала и конца. Когда через неделю начал читать, обнаружил, что это «Очарованная душа» Ромена Роллана.
Часа полтора в клубе я спал, а потом начинал читать, и был этот текст невероятно созвучен моей душе.
И вот однажды, когда я читал, подошла ко мне незнакомая девушка и спросила, что за книга, а потом пригласила на очередной танец, но я от неожиданности так разволновался, сказал, что нога болит, сегодня не могу.
– А в кино со мной пойдешь? – спросила она.
Это было как сон.
– Пойду, – сказал я, и мы вышли из клуба, а она сказала, что через два квартала ее дом и чтобы я посидел в большой комнате, пока она в своей маленькой будет снимать туфли на высоких каблуках, и закрыла за собой дверь.
Я сел на стул, посмотрел на стол, и сердце у меня забилось. Ее родители и братья перед нашим приходом ели гречневую кашу, и на каждой тарелке оставалось по одной-две ложки, которые они не доели. Объяснить ничего не могу.
Я бросился к столу и начал стремительно доедать их объедки. Еду я глотал не разжевывая.
Таня купила билеты в кино, попросила последний ряд, думала, наверно, что мы будем целоваться, но едва я сел на свое место, едва погасили свет, как сознание покинуло меня, я заснул намертво. Она гладила мои руки и целовала меня, но я не просыпался. Когда картина кончилась, она разбудить меня не могла и воткнула мне в руку английскую булавку. Я вздрогнул, проснулся, но понять ничего не мог.
Мы вышли из кино, она что-то говорила, я поддакивал, потом увидел ворота своего училища и вяло попрощался с ней.
И она навсегда ушла.
Любви не получилось.
Глава 4
Центральный фронт
Это были дни восторга и энтузиазма.
Еще полгода назад нас перестали стричь наголо, у всех образовались прически. Получили офицерские шапки и полушубки, получили деньги. Я пошел в парикмахерскую.
20 ноября приехала приемная комиссия из Москвы.
21 ноября я окончательно сдал все экзамены и получил все пятерки.
22 ноября вечером мы били нашего старшину.
На голову ему набросили плащ-палатку, били не слишком, но достаточно и беззвучно. Когда старшина через полчаса появился, все лежали на своих кроватях. Синяк под глазом, из носа капала кровь. Он ходил по комнате, заглядывал всем в глаза. Агрессивность его как рукой сняло. На него жалко было смотреть, тем более что ему, в отличие от всех курсантов взвода, присвоили звание не лейтенанта, а младшего лейтенанта – плохо знал теоретические предметы, на занятия не ходил.
Трудно описать, какое счастье распирало всех нас. Завтра через Уфу поезд увезет нас в Москву, из Москвы на фронт. Одна из самых тяжелых страниц жизни оставалась позади.
От полуголодного существования, заполненного физическими перегрузками, у большинства курсантов, так же, как и у меня, на ногах были глубокие гноящиеся раны, но боль и неудобства от них не шли ни в какое сравнение с днями химподготовки и тактики, с тяжелыми подъемами, с невыносимой тяжестью физического труда, связанного с бесконечными нарядами первых месяцев.
Будут опасности, ранения, может быть, смерть за Родину, но такого больше никогда не будет. Счастье, что это было позади.
Поскрипывали тормоза вагонов, за окнами простиралась бесконечная Россия.
В Москве нас встречали офицеры из резерва Ставки. В автобусах доставили в Спасские казармы на Садовой, рядом с больницей имени Склифосовского.
В полутора километрах от казарм был мой дом, были отец и мать, однако почему-то позвонить домой мне не разрешили, и я совершил очередной отчаянный поступок. Договорился с часовым у ворот, что через полтора часа вернусь, пересек Садовую и без документов, по проходным дворам и кривым переулкам, спасаясь от дежурящих на каждом перекрестке военных патрулей, добежал до своей квартиры на Покровском бульваре.
Мама была дома и обалдела от радости.
Папа на работе.
В квартире было холодно. Я объяснил, где нахожусь, и назначил родителям свидание у ворот казармы в восемь часов вечера.
Через сорок минут я был уже в казарме. Утром получил документы и направление на Центральный фронт, на имя начальника связи штаба 31-й армии.
Из всего нашего училища такие же документы получил только один курсант моего взвода – Олег Корнев.
В кассе, кажется, Киевского вокзала мы получили бесплатные билеты сначала до Наро-Фоминска, а потом через Москву до Вязьмы.
О времени отъезда я сумел сообщить отцу.
Вагон был красный, товарный, с двухэтажными нарами внутри и был битком набит солдатами и офицерами, направляющимися на фронт.
Олег втиснулся на нижние нары, я сумел забраться на верхние нары и оказался лицом к лицу прижат к миловидной девушке – санинструктору.
Было что-то мучительное.
Папа стоял на платформе, а я его так и не увидел, а девушка дышала мне в рот, и дыхание ее волновало меня.
Мы сначала невольно, а потом взапой без конца целовались. Одна моя рука была зажата, перевернуться, так же как и развернуться, было невозможно, говорили задыхаясь, шепотом, что, наверное, это судьба, но при высадке, километрах в пятнадцати от переднего края, в толпе навсегда потеряли друг друга, да и с Олегом я разминулся.
Каждый из нас до штаба 31-й армии, находившегося в деревне Чунегово, близ города Зубцова, добирался отдельно.
Стихи написал через шестьдесят лет – 15 марта 2002 года.
- То смех, то мат со всех сторон,
- Махоркой, вшами, вещмешками.
- Воспоминаниями, снами,
- Едой битком набит вагон.
- Винтовка чья-то подо мною,
- И вдруг, о чудо неземное!
- Губами, грудью, животом
- И всем, что видно и не видно,
- Я вдавлен в медсестру. Мне стыдно!
- Но широко открытым ртом
- Она судьбу мою вдыхает,
- Вагон скрипит и громыхает,
- А время третий час стоит.
- Так тесно, как в Аду у Данте,
- – Молчи! – Она мне говорит…
Лет двадцать назад собрал я в своей творческой мастерской проживавших в Москве восемь бывших своих связистов. Пили водку и вспоминали.
– Жалко, Жуков не пришел, – сказал Марков.
– Ты что? – сказал Денисов. – Жукова я под Оршей хоронил.
– Да ты что? – сказал Марков. – Я после войны из Венгрии в Москву его провожал.
– А переправу через Неман помнишь?
– Нет.
– А Гольдап?
– Нет.
– А Ирку Михееву?
– А как же, я с ней…
– А Веру Семенову?
– А как же, я с ней…
– А я с Танькой Петровой…
– Где?
Молчание.
– В Любавичах? В Сувалках? В Левенберге?
Помнили имена женщин, которых любили, друзей, которых хоронили, но абсолютно смешалось в памяти – с кем, когда, где и то, что рассказывали другие, с тем, что пережили сами, и о каждом событии у каждого была своя версия, исключающая все прочие.
А я уже думал о мемуарах, но подтверждения того, в чем сомневался, да и просто понимания не находил. То, что их веселило, меня повергало в уныние.
- Пропали без вести, забыты,
- убиты и в землю зарыты,
- без вести, как древние страны
- и звезды, нет вести с которых,
- и розы, которых сорвали
- без цели, а может, дельфины,
- калужницы знают? Тюльпаны?
- Коты на заборах, стрекозы?..
- О близости и муках в тесноте,
- два с половиной метра, как в пенале.
- Потом вагоны, шпалы, звезды, дали.
- Под Оршей бег в кромешной темноте,
- и каски, и кресты на высоте.
- Но я уже забыл, как мы бежали.
- Погасли звезды, изменился век.
- Существенным в той жизни был не бег,
- а близость женщины и отдых на привале.
Вязьма. Руины. Часа два скитался по бывшему городу, наконец на попутной машине добрался до штаба армии.
Окончил училище, лейтенант. Устав караульной службы знаю наизусть. Кстати, полгода назад за безобразное его нарушение получил трое суток ареста. Я ночью стоял с винтовкой в карауле у входа в складское помещение училища. До смены караула оставалось часа полтора. Вдруг сначала звук шагов, а потом метрах в двадцати силуэт человека. Согласно уставу, кричу:
– Стой! Кто идет?
А силуэт не отвечает, и до меня уже метров десять.
Кричу:
– Стой! Стрелять буду! Ложись!
И поднимаю винтовку, взвожу затвор, а он идет, и уже от меня в трех шагах, и молчит. Палец на курке. Решаю стрелять в воздух, но не стреляю. Внезапно узнаю своего командира взвода. Рапортую:
– Товарищ лейтенант! На посту номер три курсант Рабичев.
А он выхватывает у меня из рук винтовку и говорит:
– Вы почему не стреляли? Трое суток ареста.
– Товарищ лейтенант, я же вас узнал!
– Стрелять надо было. Трое суток, – и поднимает тревогу.
Вызывает командира караула, меня на посту подменяет Олег Корнев, я снимаю ремень и иду на гауптвахту.
Было это полгода назад.
А сейчас – блиндаж, у входа на карауле младший сержант, но не стоит, согласно уставу, а сидит на пустом ящике от гранат. Винтовка на коленях, а сам насыпает на обрывок газеты махорку и сворачивает козью ножку. Я потрясен, происходящее не укладывается в сознание, кричу:
– Встать!
А он усмехается, козья ножка во рту, начинает высекать огонь. В конце 1942 года спичек на фронте еще не было. Это приспособление человека каменного века – два кремня и трут – растрепанный огрызок веревки. (Высекается искра, веревка тлеет, козья ножка загорается, струя дыма из носа.) Я краснею и бледнею, хрипло кричу:
– Встать!
А младший сержант сквозь зубы:
– А пошел ты на х..!
Не знаю, как быть дальше. Нагибаюсь и по лесенке спускаюсь в блиндаж. Никого нет, два стола с телефонами, бумаги, две сплющенные снарядные гильзы с горящими фитилями, сажусь на скамейку.
Снимаю трубку одного из телефонных аппаратов. Хриплый голос:
– Е… твою в ж… бога, душу мать и т. д. и т. п.
Я кладу трубку. Звонок. Поднимаю трубку. Тот же голос, но совершенно взбесившийся. Кладу трубку. Звонок – поднимаю трубку, тот же голос:
– Кто говорит? – И тот же, только еще более квалифицированный и многовариантный мат.
Отвечаю:
– Лейтенант Рабичев, прибыл из резерва в распоряжение начальника связи армии.
– Лейтенант Рабичев? Десять суток ареста, доложить начальнику связи! – И вешает трубку.
Входит майор. Я докладываю:
– Лейтенант Рабичев… и далее – о мате в телефонной трубке, о десяти сутках.
Майор смеется:
– Вам не повезло. Звонил генерал, начальник штаба армии, а вы вешали трубку. Ладно, обойдется, капитан Молдаванов будет через два часа, а пока есть дело. Необходимо привезти карты из топографического отдела армии, вот доверенность.
Он вписывает в готовый бланк доверенности мою фамилию и объясняет, что у третьего блиндажа слева стоит лошадь, чтобы я верхом доехал до деревни Семеново. Дорога прямая, на пути незамерзающая речка и деревня. Туда – назад, как раз к приходу Молдаванова.
– Есть!
Прячу доверенность в планшетку. Иду налево, первый, второй, третий блиндаж. Смотрю – к обесточенному столбу привязана лошадь, на спине вместо седла подушка, перевязана веревкой. Изумление и недоумение.
Я москвич, никогда верхом не ездил, в училище тоже не научили. Лошадь, а ни седла, ни шпор нет. Попробовал, ухватившись за подушку, подтянуться на руках, подушка поползла вниз, ничего не вышло. Тут увидел на поляне пень. Отвязал от столба уздечку, одной ногой на пень, двумя руками за гриву и оказался на подушке. Натянул уздечку – лошадь пошла, стукнул каблуками по ребрам – побежала рысью. Каждую секунду меня подбрасывает, никак не могу приспособиться к ритму, то и дело, чтобы не упасть, вцепляюсь в гриву, обнимаю шею лошади, невольно перетягиваю уздечку то вправо, то влево. Лошадь вращает головой, останавливается, с тоской смотрит на меня.
Минут через двадцать начинает болеть все между ногами, и я меняю положение, свешиваю ноги в одну сторону, то есть то направо, то налево, верчусь и никак не могу найти оптимального положения.
Дорога упирается в речку. Это брод. Чтобы вода не затекла в сапоги, приходится задирать ноги. Чудом сохраняю равновесие и оказываюсь на другом берегу. Мимо заборов и калиток проезжаю через деревню, занятую какой-то воинской частью. Последний километр иду пешком, лошадь веду за собой.
Картографический отдел в тылу, в сохранившейся избе. Привязываю уздечку к забору. Получаю карты. Это довольно тяжелый рулон, килограммов пять. Не догадавшись попросить, чтобы мне перевязали его, держу под мышкой.
Одной ногой на слегу забора, другую перекидываю. Я на лошади. Терплю боль и неудобства. Еду. Вдруг небо затягивает облаками, гром, молния – и ураганный порыв ветра чуть не сбрасывает меня. Двумя руками вцепляюсь в гриву, и рулон падает на землю. От удара лопается оберточная бумага, ветер подхватывает карты, и некоторые из них уже, как птицы, кружатся в воздухе.
Я спрыгиваю с лошади, с трудом едва успеваю прижать к покрытой снегом земле более половины карт. К счастью, рядом оказывается камень, придавливаю камнем, вслед за ветром ловлю, подбираю и, в конце концов, собираю все разлетевшиеся карты. Оглядываюсь. Лошади нет. Пока я гонялся за своими птицами, она убежала.
Снимаю гимнастерку, заворачиваю в нее карты и в подавленном настроении пешком тащусь по направлению к штабу.
Деревня. У последнего дома к забору привязана моя лошадь с подушкой. Кто-то из солдат или офицеров части, расположенной в деревне, сумел остановить ее.
Я счастлив. Кажется, мне удается выполнить мое первое армейское задание.
Опираясь на забор, залезаю на подушку, переезжаю вброд через речку, привязываю лошадь к столбу, надеваю гимнастерку, ремень и портупею.
Докладываю о выполнении задания.
Два часа командующий артиллерией армии, заместитель его по противовоздушной обороне подполковник Степанцов и заместитель начальника связи армии капитан Молдаванов думали, что с нами делать. Приказ командующего фронта об образовании при штабе армии отдельной 100-й роты ВНОС они уже получили, но каково ее будет назначение, как она будет организована в условиях первого эшелона армии, не знали. Решение было принято условно. В мое и Олега распоряжение передавалось около ста пятидесяти резервистов: пехотинцев, связистов, артиллеристов, бывших лагерников. Половина поступивших из госпиталей после ранения, половина добровольцев и бывших штрафников из резерва фронта.
В течение месяца мы должны были обучить их всему, чему сами научились в своем Бирском военном училище.
Вечером из госпиталя после ранений прибыли командир роты Рожицкий и интендант – старший лейтенант Щербаков.
О задачах службы ВНОС в армейских условиях они понятия не имели и целиком положились на меня и Олега Корнева.
Штаб роты, состоявший из командира, его ординарца, взвода управления, интенданта, писаря, радиостанции РСБ в машине с тремя радистами, двух верховых лошадей, гужевого транспорта, состоящего из нескольких телег с лошадьми и солдат при них, парикмахера, портного, а также трех или четырех полуторок с шоферами, повара, временно обосновался в пустой тыловой деревне Сергиевское.
Уже со следующего дня начали прибывать команды солдат. Через три дня рота была укомплектована, и мы начали проводить учебные занятия.
Через месяц рота должна была быть приведена в боевое состояние и приступить к боевым действиям.
Прибыли три офицера: кандидат технических наук старший лейтенант Алексей Тарасов, артиллерист – старший лейтенант Грязютин и связист – лейтенант Кайдриков. Они присутствовали на всех наших занятиях и приобретали новую профессию наряду с солдатами. Каждый взвод теперь состоял из шести постов связи и наблюдения, которые должны были быть расположены на переправах и господствующих высотах.
Армия по фронту занимала восемнадцать-двадцать километров и в глубину располагалась на площади от одного до двадцати километров. Под нашим наблюдением, таким образом, должна была оказаться вся территория армии со всеми приданными к ней частями. Мы должны были создать свою параллельную систему связи со штабами корпусов, дивизий, аэродромов, отдельных артиллерийских бригад, зенитных подразделений и всех армейских узлов связи.
26 декабря в 16.00 капитан Молдаванов приказал мне в течение сорока восьми часов проложить сорок километров телефонного кабеля и организовать на высотах в районе деревень Калганово, Каськово, Чунегово шесть постов наблюдения и связи.
Между тем, как я уже писал, только месяц назад получил в свое распоряжение из резерва армии сорок восемь пехотинцев.
Двадцать два из них в резерв после очередных ранений, человек восемь в составе кадровых частей пережили и финскую войну, и отступление 1941 года, имели в прошлом по два-три ранения и были награждены медалями, трем было присвоено звание сержантов, а двум – Корнилову и Полянскому – звание старших сержантов.
А двадцать шесть еще вообще пороха не нюхали, попали в резерв из тюрем и лагерей – одни за хулиганство и поножовщину, другие за мелкое воровство. Приговорены они были к небольшим срокам заключения, по месту заключения подавали рапорты, что хотят кровью и подвигами искупить свою вину.
Все они были еще очень молодые, по восемнадцать-двадцать лет, и действительно, на войне, пока она шла на территории страны, пока не начались трофейные кампании 1945 года, пока в Восточной Пруссии не столкнулись с вражеским гражданским населением, оказались наиболее храбрыми, способными на неординарные решения бойцами. Однако были среди них и хвастуны, и люди бесчестные и трусливые, но то подлинное чувство локтя и солдатской взаимопомощи, уверенность в конечной победе, то чувство патриотизма, которое в 1943 году царило в армии, заставляло их скрывать свои недостатки, не хотели, да и, вероятно, не могли они быть не такими, как все их товарищи.
Тоталитарное государство, люди-винтики, «совки» – осознание всего этого пришло ко мне значительно позднее.
Тогда же – и это очень важно для понимания тех отдельных коллизий войны, которые я в виде исповеди написал спустя шестьдесят лет, – тогда я, невзирая на различие образования, семейного воспитания и духовного опыта, воспринимал их как своих друзей и в какой-то мере как офицер – как своих детей. В процессе обучения старался передать им все, что знал, читал им вечерами стихи Пушкина, Пастернака, Блока, Библию и драмы Шекспира, и лучших, более восприимчивых слушателей, у меня в жизни не было.
Двадцать четыре дня по восемь часов в сутки я обучал их всему тому, чему сам научился в военном училище: телефонии, наведению линий связи, способам устранения обрывов кабеля, устройству телефонных аппаратов и полевых радиостанций, авиации. Но и строевой подготовке, и овладению оружием, винтовками и автоматами, и стрельбой из них по целям. И гранатами меня снабдили, и кидали мы их из укрытия – обыкновенные, с ручками, и лимонки, и трофейные немецкие гранаты. И трофейные немецкие автоматы были у нас, учил их ползать по-пластунски, и уставами мы занимались, и знакомством с немецкими самолетами, и распознаванию их типов по звуку их моторов, и работе на полевых радиостанциях. Обучению новичков, безусловно, помогали мне опытные мои сержанты. Одним словом, за двадцать четыре дня, с большим или меньшим успехом, превратил я бывших пехотинцев, минометчиков и лагерников в связистов. Почти всему они научились, и наступил день, когда получили мы винтовки, автоматы, патроны, гранаты и шесть лошадей с подводами. Но на армейских складах почему-то не оказалось ни необходимых нам пятидесяти километров кабеля, ни зуммерных, ни индукторных телефонных аппаратов. (Думаю, что в конце 1942-го и начале 1943 года дефицит кабеля в ротах, батальонах, полках, дивизиях объяснялся, как и многое другое, невосполненными еще потерями кошмарного отступления наших армий в 1941 году. Уже к середине 1943 года ни с чем подобным я, как правило, не сталкивался.) Должны были нам прислать и кабель, и аппараты, и радиостанции. Обещали, но, когда это произойдет, никто не знал.
Именно поэтому приказ капитана Молдаванова 26 декабря 1942 года чрезвычайно удивил меня.
– Товарищ капитан, – сказал я ему, – я не могу через сорок восемь часов проложить сорок километров телефонного кабеля. У меня нет ни одного метра и ни одного телефонного аппарата.
– Лейтенант Рабичев, вы получили приказ, выполняйте его, доложите о выполнении через сорок восемь часов.
– Но, товарищ капитан…
– Лейтенант Рабичев, кругом марш!
И я вышел из блиндажа начальника связи и верхом добрался до деревни, где в тылу временно был расквартирован мой взвод…
В состоянии полного обалдения рассказал я своим сержантам и солдатам о невыполнимом этом приказе. К удивлению моему, волнение и тоска, охватившие меня, не только никакого впечатления на них не произвели, но, наоборот, невероятно развеселили их.
– Лейтенант, доставайте телефонные аппараты, кабель через два часа будет!
– Откуда? Где вы его возьмете?
– Лейтенант, б…, все так делают, это же обычная история, в ста метрах от нас проходит дивизионная линия, вдоль шоссе протянуты линии нескольких десятков армейских соединений. Срежем по полтора-два километра каждой, направляйте человек пять в тыл, там целая сеть линий второго эшелона, там можно по три-четыре километра срезать. До утра никто не спохватится, а мы за это время выполним свою задачу.
– Это что, вы предлагаете разрушить всю систему армейской связи? На преступление не пойду, какие еще есть выходы?
Сержанты мои матерятся и скисают.
– Есть еще выход, – говорит радист Хабибуллин, – но он опасный: вдоль и поперек нейтральной полосы имеются и наши, и немецкие бездействующие линии. Но полоса узкая, фрицы стреляют, заметят, так и пулеметы и минометы заработают, назад можно не вернуться.
– В шесть утра пойдем на нейтральную полосу, я иду, кто со мной?
Мрачные лица. Никому не хочется попадать под минометный, автоматный, пулеметный обстрел. Смотрю на самого интеллигентного своего старшего сержанта Чистякова.
– Пойдешь?
– Если прикажете, пойду, но, если немцы нас заметят и начнут стрелять, вернусь.
– Я тоже пойду, – говорит Кабир Талибович Хабибуллин.
Итак, я, Чистяков, Хабибуллин, мой ординарец Гришечкин.
Все.
В шесть утра, по согласованию с пехотинцами переднего края, выползаем на нейтральную полосу. По-пластунски, вжимаясь в землю, обливаясь потом, ползем, наматываем на катушки метров триста кабеля.
Мы отползли от наших пехотинцев уже метров на сто, когда немцы нас заметили.
Заработали немецкие минометы. Чистяков схватил меня за рукав.
– Назад! – кричит он охрипшим от волнения голосом.
– А кабель?
– Ты спятил с ума, лейтенант, немедленно назад. Смотрю на испуганные глаза Гришечкина, и мне самому становится страшно.
К счастью, пехотинцы с наблюдательного поста связались с нашими артиллеристами, и те открывают шквальный огонь по немецким окопам.
Грязные, с тремястами метрами кабеля, доползаем мы до нашего переднего края, задыхаясь, переваливаемся через бруствер и падаем на дно окопа. Слава богу – живые. Все матерятся и расстроены. Чистяков с ненавистью смотрит на меня. Через полтора часа я приказываю Корнилову срезать линии соседей, а сам направляюсь на дивизионный узел связи и знакомлюсь с его начальником – братом знаменитого композитора, старшим лейтенантом Покрассом.
Мы выясняем, кто где живет в Москве. Я рассказываю ему об Осипе Брике, а он наизусть прочитывает что-то из «Возмездия» Блока. Говорим, говорим. Через час он одалживает мне пять телефонных аппаратов. Ночью мы прокладываем из преступно уворованного нами кабеля все запланированные линии, и утром я докладываю капитану Молдаванову о выполнении задания.
– Молодец, лейтенант, – говорит он.
– Служу Советскому Союзу, – отвечаю я.
Молдаванов прекрасно знает механику прокладки новых линий в его хозяйстве. Общая сумма километров не уменьшилась. Завтра соседи, дабы восстановить нарушенную связь, отрежут меня от штаба армии.
Послезавтра окажется без связи зенитно-артиллерийская бригада. Я больше не волнуюсь. Игра «беспроигрышная»: слава богу, связисты мои набираются опыта. Декабрь 1942 года.
Письмо от 11 февраля 1943 года
«Я командую взводом. Бойцы мои в два, а то и в три раза старше меня. Это замечательные, бесконечно работящие, трудолюбивые, добросовестные и очень веселые люди. Любая трудность и опасность превращается ими в шутку.
После года военного училища я полностью включился в боевую работу, каждый новый день воспринимается мной как большой праздник, самое радостное то, что фрицы бегут.
Нет бумаги, нет книг, и я не читаю и не пишу. Впрочем, это не совсем так.
Нашел в пустой избе Евангелие и по вечерам при свете горящей гильзы читаю своим бойцам. Слушают внимательно».
