Князь механический Ропшинов Владимир
I
* * *
В самом конце декабря 1921 года, уже после Рождества, князь крови императорской[1] Олег Константинович приехал с Маньчжурского фронта в Петроград. Он вышел из Николаевского вокзала на Знаменскую площадь, и холодный, ледяной от болотной петроградской сырости ветер хлестнул его по лицу. Олег Константинович поднял воротник шинели и поежился. Великий император Александр Александрович, бронзовый и угрюмый, сидел на своем ломовике посреди площади, встречая всех приезжающих и не удостаивая ни одного из них взглядом. «Здравствуйте, государь», – мысленно сказал князь и постарался еще плотнее спрятать голову в свою шинель, сшитую специально для монгольских степных морозов.
Уже было темно и дуло очень сильно. Знаменская площадь совсем безлюдна – только укутанный в какие-то тряпки дворник с бляхой сгребал снег в углу площади, и городовой в огромной шубе, замотанный для тепла еще клетчатым женским платком, с шашкой, стоял возле разожженной газовой горелки в начале Гончарной. Где-то над Рождественскими медленно разворачивался цеппелин, освещая прожектором под собой пространство улицы. Князь опустил на глаза дальномерные очки своего мехового летного шлема, который еще в поезде достал из чемодана вместо фуражки, и настроил фокус. На стальном клепаном борту семикратно увеличенной кабины цеппелина он прочел написанное белыми буквами слово «Полиция» и разглядел торчавшие из бойниц пулеметы. Романов поднял очки. Три года назад, когда он уезжал на фронт, таких цеппелинов в Петрограде не было.
Извозчиков не оказалось, а ждать он не стал и сел в городской паровик № 14, подъехавший к остановочному павильону на площади. Пневматические двери с мягким шипением открылись перед князем. Справившись у кондуктора, не появилось ли разделение на классы, Романов купил общий билет за 5 копеек и сел на мягкую, обшитую дерматином скамейку. Напротив него сидела барышня в огромной шубе. Ее руки были спрятаны в муфту, лицо скрывалось под платком, накрученным так, что оставались видны только глаза, хотя в вагоне и было тепло. Князь чувствовал, как эти глаза изучают его: георгиевскую шашку, которую он, не снимая с ремня, опер об пол, револьвер в кобуре, летный шлем, небольшой чемодан и приколотый на шинели бронзовый значок: цеппелин и цифра II белой эмали поверх него. Он обозначал, что князь имеет право командовать в бою аэро-крейсерской эскадрой, но барышня этого, конечно, не знала. Или знала? Три года войны в Маньчжурии с ее подлыми жителями приучили князя во всех видеть японских шпионов. Но до Петрограда-то они пока не добрались, да и делать им здесь было нечего.
Но барышню интересовали не погоны, не значки и не надпись «За храбрость» на позолоченном эфесе шашки. Князь казался почти мальчишкой со своими коротко постриженными волосами, но ни один мальчишка в мире не мог нести на себе маску такого спокойствия, переходящего в безразличие. А его по-детски голубые глаза были так ясны, как будто никогда не видели вывороченных снарядами человеческих внутренностей висящими на линиях проволочных заграждений. Среди тысяч героев, встречавшихся петроградским барышням, со всеми их крестами, шрамами, захватывающими рассказами о подвигах и наградными золотыми шашками, ни одному не удалось сохранить таких глаз. А те, кто их сохранил, переждав войну в тылу, лучше бы и не сохраняли.
Знавшие же князя хорошо и вовсе с удивлением говорили между собой, что будто и не было для него последних восьми лет непрерывной войны и страшного мучительного ранения. И что ничуть не изменился он с того августовского дня 1914 года, когда, 22-летним юношей надев форму корнета лейб-гвардии гусарского полка и простившись с родителями на перроне Варшавского вокзала, отправился сражаться с германцами. Только что улыбаться стал как будто вынужденно.
Свет в вагоне потускнел. Князь отвернулся к окну. Паровик стремительно летел через холод петроградского декабря. Дальнобойный луч газового прожектора в миллион свечей, установленного на колоннаде Адмиралтейства, освещал весь Невский до самого вокзала равномерным бледным светом, в котором проносились колючие снежинки. Сам проспект был почти таким же, как и прежде. У дверей ресторанов стояли, красуясь друг перед другом никелированными фигурами на капотах, дорогие автомобили. Механические манекены в освещенных витринах выполняли свою работу: в кондитерских совали в печку хлеб, в ателье гляделись в зеркало, в ювелирных – надевали на себя ожерелья. Их движения были скудны и отточенно точны. Плотные облака дыма и пара, испускаемые разными машинами, сжавшись в ледяном воздухе до состояния ваты, стремительно летели вместе со снежинками в потоке ветра по трубе проспекта между домами с уютно горящими окнами квартир. Только почему-то было очень мало людей, и куда-то делись все извозчики.
Над Фонтанкой, по проложенной на высоте пяти саженей от воды эстакаде, мчался в клубах конденсирующегося на морозе дыма и пара локомотив городской надземной железной дороги. Эстакада шла вдоль всей реки, соединяясь над Таракановкой[2] с Нарвской веткой и потом – с Обводной. Ее выкрашенные темно-зеленой краской полукруглые клепаные опоры втыкались в набережную с обеих ее сторон и были похожи на ребра древнего ящера, сраставшиеся в стальных рельсах позвоночника. К локомотиву был прицеплен единственный вагон, который, вероятно, только что отцепили от курьерского поезда, пришедшего на Финляндский вокзал, и должны были прицепить к составу на Варшавском, Балтийском или Витебском.
Паровик взлетел на Аничков мост, как раз когда локомотив был над ним, и Невский с Фонтанкой на миг потонули в одном большом облаке дыма. Из него он выбрался уже перед театром световых картин «Пикадилли» – за окном мелькнули афиши незнакомых князю фильм, и его внимание привлекла одна – называлась «героико-патриотическая фильма „Небо Маньчжурии“», а на рекламе был изображен цеппелин в темном небе, высвеченный с земли прожекторами.
На остановке у Полицейского моста князь вышел и, дойдя до Большой Морской, свернул по ней к арке Главного штаба. Караул из двух закутанных до состояния кулей солдат грелся около бочки с горевшими внутри дровами. Свои короткие 2,5-линейные винтовки Федорова они держали уперев в землю, поскольку не могли надеть на плечо – так много было поддето под шинели, что руки не полностью сгибались в локтях. Солдаты, верно, охраняли подступы к Дворцовой площади – не могли же такие нелепые караульные быть выставлены Генштабом для своей собственной охраны. Автомобили в ряд выстроились от угла с Невским до самой арки. Адъютантские, с хромированными решетками радиаторов и лакированными кузовами, переделанные из довоенных, и обычные разъездные, спешно собиравшиеся во время войны для нужд армии, угловатые и многие до сих пор не перекрашенные, выцветшего зеленого, русского хаки цвета.
На адъютантских автомобилях, как два лакея на запятках кареты, стояли двухаршинные хромированные баллоны со сжиженным газом, заканчивавшиеся вентилями с манометрами и идущими от них под капот трубками. В военных автомобилях, сразу строившихся для работы на газе, топливные емкости были убраны внутрь корпуса. С декабря 1917 года, когда страны Антанты и Центральные державы[3] ударами с воздуха уничтожили друг другу нефтяные прииски в Баку, Плоешти и на Ближнем Востоке, внутренние пожары в которых горят до сих пор, искусственный газ стал единственным возможным топливом для всех машин. И хотя горел он хуже, мощности давал меньше, а места занимал больше, выбора ни у кого не было.
В этом участке Большая Морская была особенно темной, хотя все фонари, как и положено, горели. Но в ночи той ветреной петроградской зимы со снежной взвесью вместо воздуха они не могли осветить ничего, разве что маленькие пятачки в полсажени вокруг себя. Городская управа постановила ставить на главных магистралях и площадях столицы электро-газовые прожектора, световые потоки которых могли хоть как-то проходить сквозь снег. Но сюда, на Большую Морскую, прожектора направлены не были. И только раз она осветилась: когда по небу проплыл полицейский цеппелин, шаря под собой лучом, равнодушно скользившим по редким людям, автомобилям, сугробам сметенного дворниками снега и ни на чем не останавливавшимся. А что же он тогда искал? Ведь ничего иного здесь не было и быть не могло.
Ветер завывал, и снег проносился, царапая лицо. Под высокой, секторами расходящейся аркой, под колесницей Победы и ее бронзовым колесничим князь вышел на Дворцовую площадь. Четыре прожектора по углам Главного штаба и дворца прорезали лучами ее холодное мутно-снежное пространство. Черный ангел на колонне стоял, отвернувшись от вышедшего к нему князя. И не просто отвернувшись, он еще и прятал лицо, всем своим видом показывая, что не рад Олегу Константиновичу. Аляповатый, неуместный на Дворцовой площади дворец, чью барочную избыточность хоть как-то пытались стушевать, выкрасив его однотонной красно-коричневой, кирпичной краской, стоял с темными окнами. Император Николай не любил его и не жил в нем. Он вообще не понимал и боялся Петрограда, своей столицы, в особенности после 1905 года[4].
Из-за дворца поднималась, освещенная прожекторами, и растворялась в низких тучах гиперболоидная башня гражданского инженера Шухова. Ее начали строить в середине 1919 года. Олег Константинович приезжал тогда в Петроград в отпуск: ярко палило солнце, жар от окружавших повсюду каменных стен был нестерпимым, и сам воздух, казалось, плавился, мелко дрожа над раскаленными диабазовыми мостовыми и асфальтированными улицами. В последний день перед возвращением на фронт он стоял на стрелке и, глядя поверх многочисленных барж и барок, наблюдал, как с понтонов забивали сваи вокруг Ватного острова с казенными винными складами, на которые должна была встать башня. Потом, конечно, в газетах князь читал об окончании строительства этого величественного произведения человеческого гения и даже видел фотографии, но не мог представить ее истинный размер[5].
Похожая на рыболовецкий садок, как будто спущенный небесными рыбарями Симоном, называемым Петром, и Андреем на землю для ловли человеческих душ, она выходила из облаков и упиралась в землю Петрограда за дворцом и Невой. Но кто не хотел видеть в ней руку апостола Петра, простертую им над своим городом, говорили, что не сверху вниз нисходит башня, а растет снизу вверх, прободая само небо, и вспоминали мировое дерево из саг кровавых скандинавов.
Жалким и неуместным, по недосмотру не до конца вбитым гвоздем казался рядом с ней шпиль Петропавловского собора. Стальные рельсы башни Шухова вздымались, скрещиваясь, над промерзшим городом, сужаясь и расширяясь согласно строгой математической формуле гиперболического параболоида, но сами оставаясь прямыми. Они кричали Петрограду: вот так, вот так стоять под проклятым ветром – ведь не страшнее же он немецкого иприта! Но город не слышал и прятался в свои поднятые воротники, намотанные платки и надвинутые шапки. И униженно болтались у нижнего яруса башни, как маленькие поплавки огромной рыбацкой сетки, четыре пришвартованных полицейских цеппелина. А там, за тучами, куда вырывалась башня, днем светило солнце, играя на ее стальных заклепках и отбрасывая тени на лежащую внизу свинцовую вату. О, чего бы не отдали жители Петрограда, чтобы вновь увидеть его, забытое, – но не для них оно было.
Князь не захотел идти прямо через площадь и попадать в лучи прожекторов. Он не любил эти лучи: ими шарили по маньчжурскому небу японцы, выискивая в черном ночном воздухе русские цеппелины. И, когда находили, держали, не давая спрятаться в спасительную черноту, а маленькие японские артиллеристы внизу с остервенением крутили колеса горизонтальной и вертикальной наводки зенитных орудий, разворачивая их в сторону гигантской жертвы, как китобои, кровожадно ухмыляясь, готовятся загарпунить кита. И, пока японские офицеры, припав к дальномерам, за те считаные секунды, что у них были, вычисляли дистанцию до цели и ее высоту, ослепленный экипаж цеппелина выбрасывал одну за другой гранаты дымовой завесы, и рулевой выкручивал до боли в пальцах штурвал, пытаясь изменить курс и высоту. А во всех остальных цеппелинах эскадры канониры заряжали орудия осколочно-фугасными зарядами, чтобы после первого же выстрела японских зенитных батарей подавить обнаруживших себя врагов, пронзая их маленькие желтые тела тоненькими осколками и спрессовывая черепа взрывной волной. Вот что делали лучи – за что же было их любить?
С площади князь свернул в Миллионную и пошел по ней, заметенной снегом, с пятнами фонарей в непрозрачном воздухе, к себе домой – в Мраморный дворец.
Вся челядь высыпала встречать хозяина, последнего из многочисленной некогда, но съеденной войной семьи великого князя Константина Константиновича. Отвлеченный от каких-то дел, запыхавшийся, прибежал старик управляющий, с бакенбардами по моде Александра II худородный остзейский[6] дворянин Петр Фердинандович. Все они помнили Олега Константиновича, доброго, приветливого юношу, всегда любезного, веселого до войны и немного печального по возвращении из Германии. Десятки глаз смотрели на Олега Константиновича с потаенным страхом: не изменила ли новая война их хозяина, не пропала ли былая жизнерадостность, когда от одного взгляда на него из головы уходили все заботы.
И он постарался не разрушать их память о нем: вспомнил, как улыбался прежде, и стал улыбаться точно так же, со всеми поздоровался и всех назвал по именам, показывая, что никого не забыл. Управляющий тут же хотел дать отчет и стал причитать, что, не будучи предупрежденным о возвращении князя, не подготовил ему достойную встречу и не прибрал в покоях. Но Олег Константинович махнул рукой, уверил, что никакого недосмотра Петра Фердинандовича тут нет, виновато улыбнулся и, сказавшись усталым, поднялся к себе.
Все было на своих местах в спальне. Ничто не поменялось – только от пыли марлей были затянуты люстра, портреты на стенах, зеркала, мягкая мебель и шторы, ковер на полу укрыт шелестевшими под ногами газетами трехлетней давности. Как будто гигантский паук, воспользовавшись отсутствием хозяина, облюбовал для себя все это жилище, оплел, что мог, паутиной и стал ждать жертву. И тикали часы – видимо, паук следил за временем, регулярно подкручивая завод.
Надина карточка в рамке стояла на столике у кровати. Все это время, пока он воевал, она улыбалась ему. Княжна Надя, дочь великого князя Петра Николаевича, до войны была его невестой.
Князь расстегнул ремень и все пять пуговиц своего армейского кителя со стоячим воротничком и, сдернув марлю, сел в кресло. Окна выходили на Неву, на крепость и на башню за ней. После встретивших его вымерших улиц она казалась единственным живым существом в Петрограде: полицейские цеппелины сновали вокруг нее, одни пришвартовывались, другие, наоборот, отчаливали, стайками и по одному улетали и возвращались. Прожектора светили на них снизу, но цеппелины не пугались лучей – откуда было им знать, как опасен может быть этот свет. Князь с восхищением смотрел, как ловко экипажи научились компенсировать ветер – движения цеппелинов были такими плавными и логичными, что казалось, будто они плавают в стоячем воздухе. А, может быть, наверху и не было никакого ветра. Что ему там делать, когда все, за кем он охотится, ходят по земле?
Утром следующего дня князь был вызван по телефону доверенным лицом государя, министром двора бароном Фредериксом.
– Слышал, что вы, Олег Константинович, изволили вернуться в Петроград, – донесся до князя из аппарата добродушный старческий голос министра.
– Да, Владимир Борисович, – ответил он, – мой визит в Петроград краткосрочный и вызван личными причинами, поэтому я не стал о нем никого уведомлять. Кроме, разумеется, командования.
– Конечно, Олег Константинович, конечно, – забормотал Фредерикс, – однако, коль скоро уж вы вернулись, я имею передать вам приглашение его величества прибыть к нему сегодня в Александровский дворец Царского Села. Надеюсь, это не расстроит ваши личные планы? Государь будет рад вас видеть. Я понимаю, приглашение довольно внезапное, но это – пожелание государя. В какое время вам удобно будет прибыть?
– Я готов прибыть к государю в любое время, когда он пожелает меня видеть, – ответил Олег Константинович.
– Ну тогда, скажем, в шесть? Вам удобно это время? Подъезжайте в четверть шестого к Царскому павильону Царскосельского вокзала – оттуда отходит поезд, идущий прямо ко дворцу.
Только положив трубку на рычаг аппарата, Романов подумал, что зря не спросил у Фредерикса, откуда тот знает об его возвращении.
II
* * *
В вагоне поезда было тепло и уютно. Поезда имеют прекрасное свойство: сидя в них, можно представлять себя ребенком или выбрать любой другой возраст, стерев из памяти все, что было после. В жизни так не получится: все время будет встречаться что-то из наставшего потом – если не предмет, то запах, звук, а если и не они – то мысль, что нужно сейчас встать и идти, или говорить, или делать, или рубить саблей. Поезда лишают этих возможностей – в них в любом возрасте нужно просто сидеть и ждать.
Олег Константинович закрыл глаза и вспомнил, как давно-давно, до Германской войны[7], когда он еще жил с мамой, папой и многочисленными братьями, они иногда ездили в Царское Село – и точно такие же мягкие были сиденья, и качался на рельсах поезд, вот только тогда все были вместе, а теперь он один. На фронте погибли братья, не выдержало сердце матери, и умер отец.
Поезд уже отошел с вокзала, когда дверь купе Олега Константиновича с шумом отъехала, и внутрь заглянул великий князь Николай Михайлович, или Бимбо, как называли его за глаза в большой императорской семье, где почти у каждого было свое прозвище.
Было у Николая Михайловича и другое прозвище – Филипп Эгалитэ, в честь герцога Луи-Филиппа Орлеанского, радостно встретившего Французскую революцию и даже голосовавшего в Конвенте за казнь Людовика XVI. Правда, спустя несколько месяцев тоже кончившего свою жизнь на революционной гильотине.
Николай Михайлович был тучен и, вопреки традиции императорской фамилии, одет не по-военному: в чуть мятом костюме с галстуком, хотя имел звание генерал-лейтенанта и участвовал в последней русско-турецкой войне. Вообще, великий князь не только одеждой и манерами, но и лицом больше походил на богатого промышленника, чем на внука Николая I, и отцом нынешнего государя, Александром III, был однажды отправлен на гауптвахту за то, что катался по Невскому, развалясь на извозчике с сигаретой в зубах. В это теперь невозможно было поверить, так распустил нынешний слабовольный государь всю императорскую фамилию.
Свое прозвище Филиппа Эгалитэ Николай Михайлович вполне оправдывал: он был сторонником парламентской формы правления и главным заводилой великокняжеской фронды, призывавшей государя отдать реальную власть Думе, а в марте 1917-го поддержавшей Временное правительство. Единственный из всех Романовых, он всерьез занимался наукой, и в ученом мире его исследования Наполеоновских войн пользовались большим авторитетом. Состоял мастером масонской ложи.
– Олег Константинович, – радостно воскликнул Николай Михайлович, – не помешаю? А то я по всему вагону прошел – ни одного человека, с кем бы захотелось провести эти полчаса до Царского, нет. Совсем было опечалился, а тут – вы! Такая удача! Уж не гоните старика.
Манеру общения Николая Михайловича многие считали несколько более развязной, чем мог себе позволить член императорской фамилии. Но Олег Константинович любил Николая Михайловича – он тоже был из его детства, как и весь этот поезд, и тоже нисколько не изменился. Лишь, может быть, еще более потолстел, и в его короткой густой бороде добавилось седых волос.
– Конечно, – улыбнулся Олег Константинович, – заходите.
Николай Михайлович тяжело плюхнулся в кресло напротив.
– А вы что же, к государю? – спросил Олег Константинович.
– Какое, – махнул рукой Николай Михайлович, изображая на своем лице маску печали, – меня теперь и на порог не пускают. Как Ники[8] на престол вернулся – в деревню сослал. Ладно, спасибо, хоть не на каторгу. Я так, в гости к приятелю. А вы давно с фронта?
– Вчера.
– Вот как? – воскликнул Николай Михайлович. – И с фронта – сразу к государю? Едете правду ему рассказывать?
– Сказать откровенно, не знаю, зачем я еду, – ответил князь, – просьбу явиться к государю мне по телефону сегодня с утра передал Фредерикс. Чем меня немало удивил, поскольку я о своем возвращении никого не уведомлял и планирую через несколько дней вернуться в действующую армию.
– Да что там Фредерикс, – рассмеялся Николай Михайлович, – весь Петроград об этом знает. Мне сегодня с утра два человека рассказывали: вернулся князь Олег Константинович. Слухи в столице, как вы знаете, разлетаются быстрее ветра – а ветер нынче быстр как никогда. Но расскажите же, что у нас на фронте? Я так понимаю, все идет по сценарию Германской войны?
– На земле да, – кивнул Олег Константинович, – линии окопов на десятки верст в длину. Колючая проволока и минные поля, все как тогда.
– А танки, которые мы купили у французов за 300 тысяч? Тут был даже парад по этому поводу, когда они приплыли в Кронштадт.
– Танков на войне больше не будет. Оказалось, что бронебойные винтовки пробивают их почти с любого расстояния. Даже странно, что никто об этом не подумал, прежде чем платить французам.
– Почему вы считаете, что не подумал?
– По крайней мере, я буду в это верить до тех пор, пока мне не предъявят убедительные доказательства иного. Считайте, что это – моя прихоть, – ответил Олег Константинович.
Николай Михайлович не стал настаивать.
– А воздушный флот? – спросил великий князь.
– У нас шесть воздушных линкоров с главным калибром семь дюймов, у японцев – пять. Но противовоздушная артиллерия с обеих сторон настолько сильна, что использовать линкоры никто не решается. Три месяца назад летали в ночной рейд – разбомбили один железнодорожный узел, потеряли крейсер, и еще один серьезно поврежден. Непонятно, кто проиграл больше. За два дня до моего отъезда поймали и повесили двух японских шпионов. Вот и все новости с фронта.
– Это общая ситуация, – кивнул великий князь, – на Балканах то же самое. Закопались и сидим. Мне кажется, это всех устраивает. Хоть и без побед, зато поражений нет.
– Не думаю, что государю нравится война, на которую тратятся русские жизни и русские деньги и которая не дает побед, – покачал головой Олег Константинович.
– Вы, Олег Константинович, безусловно, самый достойный среди Романовых, – сказал Николай Михайлович с абсолютно серьезным лицом, – это не только мое мнение, это мнение всего высшего света. Поэтому ваше возвращение и вызвало такую ажитацию. Из всех нас, включая дурачка Ники, вы были бы лучшим царем. По крайней мере с точки зрения народа – прямым, честным, добрым и смелым. В императорской фамилии, где каждый хотел повоевать и приложил все усилия к тому, чтобы война началась, вы один воевали на фронте, а не в штабе в десяти верстах за последней линией наших окопов.
– Еще мои братья, – тихо сказал Олег Константинович.
– Да, и ваши братья, конечно. Я имею в виду – из тех, кто… ныне с нами. Я говорю вам это не из желания сделать приятное – вы знаете, мне этот порок не свойствен. Вы были бы действительно лучшим царем – но править вы бы не смогли. Потому что у вас есть существенный для этого недостаток: вы благородны и меряете всех остальных по себе. Так делать не стоит. И особенно – мой вам совет – не надо мерить по себе Ники.
– Николай Михайлович, я вас попрошу – не потому, что я боюсь, я уже много лет ничего не боюсь, – Олег Константинович пристально посмотрел на великого князя, – а просто мне неприятно слышать, что кто-то там примеряет меня на престол. У престола есть законный хозяин, есть наследник, цесаревич Алексей. Меня воспитали с осознанием того, что долг Романовых – служить своей родине и своему народу, но каждый в этом служении должен быть на своем, уготованном ему Богом, месте. Пожалуйста, употребите все свое влияние – я знаю, это в вашей власти, – чтобы подобные разговоры в высшем свете прекратились. Они для меня оскорбительны.
– Не обольщайтесь – какое место кому уготовано Богом, один лишь Бог и знает. Следующим государем будет не Алексей Николаевич. Алексей долго не проживет, и это всем известно. Он ходит, держась за стены, из страха упасть, поцарапаться и умереть. И рано или поздно именно так и случится. Что касается высшего света, то вы требуете от меня невозможного. Я не в состоянии заткнуть всем рты. А весь высший свет о том только и судачит – кто займет трон следующим. Хотите вы того или нет, но вы – в числе кандидатов. Что до меня, то я бы, конечно, предпочел республику, но идея изъятия у государя всей власти и передачи ее Думе сейчас не в моде, хе-хе.
– Тем не менее я прошу вас по крайней мере донести до всех любопытствующих мою точку зрения на сей счет.
– О, это безусловно, – кивнул Николай Михайлович, и Олег Константинович в очередной раз подумал, что с великим князем никогда нельзя понять, когда он серьезен, а когда паясничает.
– Я вообще не понимаю, – перевел разговор с неприятной для себя темы Олег Константинович, – почему государь не распустил окончательно Думу после того, как она в феврале 1917-го устроила государственный переворот?
– Распустить окончательно Думу – значит признать очевидные, но страшные вещи, – хихикнул Николай Михайлович, – посудите сами. Когда в феврале 1917-го в Петрограде начались волнения, Дума ничего не делала. Потом сами собой разбежались министры, а государь уехал в ставку, где, верно, принимал свои любимые парады. В результате в столице настала анархия, Дума была вынуждена взять власть и назначить Временное правительство. Ну кто-то же должен был это сделать. Потом Гучков с Шульгиным[9] поехали к Ники рекомендовать ему отречься от престола. Никто, заметьте, револьвер к сей венценосной голове не приставлял и вопрос «жизнь или корона?» не ставил. Он отказался от своего царства, которое сберегали его отцы, деды и прадеды, даже не потрудившись за него повоевать. Добровольно! Потом публика увидела, что власть у Временного правительства не сегодня завтра отберут немецкие шпионы Ленин с Бронштейном, и потребовала генерала Корнилова в диктаторы. Посланный Корниловым генерал Крымов застрелил в Зимнем дворце Керенского, а его конный корпус прошел парадным маршем по Невскому, повесил на фонарях всех членов Петроградского совета и всю большевистскую братию. Тотчас же Временное правительство в полном составе, только что без Керенского, высказалось за возвращение вакантной короны обратно на голову Ники. И в чем после этого обвинять Думу? В том, что двое ее членов без оружия приехали в ставку, набитую верными государю войсками, и попросили его подписать отречение? А государь, вместо того чтобы повесить мятежников, покорно все подписал? А когда бравый генерал Корнилов за пару дней разогнал толпу дезертиров и плохо вооруженных рабочих, которых не могло разбить все царское войско, Николай надел обляпанную жирными пальцами Керенского корону обратно. То есть государь у нас как дите малое: скажут «отдай престол» – отдаст, не найдут вместо него никого получше, скажут «ладно, садись обратно» – и он сядет. Собственно, конечно, именно так оно и есть – но, чтобы разогнать Думу, надо себе в этом признаться. А Ники свои слабости не признает никогда!
Олег Константинович посмотрел в окно, где уже возникали огни приближающегося Царского Села. Может быть, Николай Михайлович и был прав в своих оценках личности государя. И даже, наверное, прав. Но какое имеет значение, плох царь или хорош? Разве солдаты на войне, умиравшие за отечество, рассуждали, плохи ли царь с отечеством или хороши, если хороши, то умирали с большим воодушевлением? Долг всякого русского человека – быть верным своему государю. И его, Олега Константиновича, род, первый среди всех русских родов, имеющий перед ними особенные привилегии, имеет и особенную ответственность. Он должен быть первым во всем – и в служении своему государю в том числе. Олег Константинович жил, повинуясь долгу Романовых. Он физически не мог жить иначе. А раз так, то в чем польза от оценок личности государя?
– Как вы находите Петроград? – спросил между тем Николай Михайлович, поглаживая пальцами висевший на цепочке от часов маленький золотой, вероятно масонский, треугольник.
– Нахожу в нем огромную стальную башню и цеппелины, – ответил Олег Константинович, поворачиваясь к великому князю, – и климат поменялся не в лучшую сторону.
– Да, все так, все так, – задумчиво пробормотал Николай Михайлович, – вы вернулись в город башни и цеппелинов, идеальных механизмов. И ветра. Они, кстати, взаимосвязаны: ветер появился, когда достроили башню. Бытует даже мнение, что она каким-то образом изменила нашу розу ветров. Хотя это чушь, конечно. На самом деле, откуда взялся ветер, не знают даже в Академии наук. Вы уже успели полюбоваться башней в ночи? У вас же окна на Неву выходят?
Олег Константинович кивнул.
– А не находите ли вы странным, что ночью башню освещают прожекторами?
Олег Константинович удивленно посмотрел на великого князя.
– Я поагаю, в целях облегчения навигации… – растерянно сказал он, понимая, что это не причина, и действительно довольно странно освещать башню столь ярко.
– Бросьте, – махнул рукой Николай Михайлович, – для навигации достаточно нескольких маяков.
– Зачем же тогда? – спросил князь.
– Затем, что она здесь главная, – ответил Николай Михайлович, – в правящих кругах утвердилось мнение, что машины гораздо благонадежнее людей. Они не устраивают забастовки и не перекрывают улицы баррикадами. На войне не подвержены большевицкой агитации, не братаются с немцами и не бегут с поля боя. Но главную свою услугу они оказали государю уже после победы. Машины навели в Петрограде порядок, который не могли навести ни полиция, ни армия. Когда была построена башня и началось постоянное патрулирование цеппелинами, вакханалия грабежей и убийств, не прекращавшаяся на городских окраинах с самого окончания войны, была остановлена за несколько недель. Теперь цеппелины и башня для государя – единственные надежные защитники его власти. Но, – Николай Михайлович ухмыльнулся, – добро бы один только Ники и Ко уверовал в машины. Однако их полюбил и народ! Конечно, они избавили мещан от страха быть убитыми на улице бездомным солдатом, но вот городовыетоже общественный покой охраняют, а кто их любит? После февральского переворота в Фонтанке десятками топили! А потому что цеппелины, в отличие от городовых, не берут взяток. Пулеметы, стреляющие с неба, суровы, но справедливы. Их жестокость не в счет. Народ истосковался по справедливости, а кто справедливее машины?
Поезд остановился – железнодорожники, переводили стрелку, чтобы пустить его в объезд самого Царского Села на особую ветку, идущую прямо к Александровскому дворцу.
– Да и как народу не уважать машины? – продолжал разглагольствовать Николай Михайлович. – Придите на любой завод: машины там в почете, их тряпочкой протирают, а рабочие кому нужны? Отрезало ему руку – ну сам и виноват. А ведь машины с каждым днем все умнее и умнее. Скоро не люди ими – они людьми управлять будут! У нас тут, кстати – слышали ли, – театр открылся, в котором все актеры механические. Так что недалек тот день, хе-хе!
– Так народу, наверное, обидно должно быть, – возразил Олег Константинович, с улыбкой следивший за ходом рассуждений Николая Михайловича.
– Это нам с вами, ваше высочество, обидно будет, когда над нами консервную банку начальником поставят, – ответил великий князь, – а народу цеппелин с пулеметом лучше, чем городовой с ржавой шашкой. На заводе мастер, такой же, как ты, из подлого сословия, а тобой помыкает. Оштрафовать волен. Разве не лучше подчиниться высшему разуму, воплощенному в машине? От нее хоть луком да портянками не воняет. Ну а иные, которые совсем философски на вещи смотрят, прямо говорят: грядет царствие машин! И башня – символ этого царствия – каждую ночь уже горит неугасимой лампадой.
– Кто же это говорит? – спросил Олег Константинович.
– Да в любой газете об этом написано, надо только уметь прочесть, – воскликнул Николай Михайлович, – вот на спор, хотите – сейчас найду?
Он вытащил из кармана пиджака сложенный вчетверо сегодняшний «Петроградский листок», купленный на вокзале в ожидании поезда. И стал его просматривать.
– Что-то долго стоим, – сказал Олег Константинович.
– Конечно, – не отрываясь от газеты, пробормотал Николай Михайлович, – это царский поезд без остановок пропускают, а нам, которые пониже, надо ждать. Иначе путаница возникнет в свыше установленном порядке вещей… О, глядите!
Николай Михайлович с торжествующим видом протянул Олегу Константиновичу газету.
– Благоволите прочесть, в «Событиях петроградского дня», вторая заметка, – сказал он.
«Новый Раскольников с 15-й линии, – прочел князь название заметки. – Вчера в квартиру вдовы купца Игошкина на 15-й линии Васильевского острова пришел хорошо одетый молодой человек, сказавшийся покупателем на золотую табакерку, которую г-жа Игошкина продавала, дав о том объявление в газету, с целью улучшить свое материальное положение. Как рассказала полиции кухарка Ольховцева, находившаяся во время визита в кухне и все слышавшая, посетитель осмотрел товар, однако вместо того, чтобы платить, ударил вдову ножом и, схватив табакерку, а также еще ряд золотых предметов, бросился вон из квартиры. Опомнившись от страха, Ольховцева открыла выходившее во двор окно и стала звать дворника. Прибежавший на крик дворник и остановил молодого человека, который в тот момент как раз сбежал по лестнице. Что, вполне вероятно, спасло ему жизнь, так как в противном случае бегущего по улице убийцу наверняка застрелили бы из цеппелина.
В полицейском участке оказалось, что убийца – студент Горного института Петр Коновалов, сын помещика из Киевской губернии, которому отец каждый месяц высылает по 100 рублей на жизнь в столице. На вопрос судебного следователя, зачем же он, получая такое вполне достойное содержание, решился на убийство, Коновалов ответил следующее. Денег ему не хватает, так как все, что получает от родителя, он тратит на покупку различных технических приспособлений, с помощью которых надеется сделать механического человека, способного самостоятельно двигаться и действовать. «Время для такого изобретения настало, – заявил он следователю, – и, кто сделает его первым, тот и войдет в мировую историю». Прибывшие на квартиру студента полицейские действительно обнаружили там множество разных механизмов, а также следы опытов над животными. Квартира большая, но находится в крайне запущенном состоянии – видно, что ее хозяин о собственном комфорте нисколько не заботится.
По решению следователя студент Коновалов отправлен для освидетельствования в клинику для душевнобольных».
– Явный сумасшедший, – сказал князь, возвращая газету.
– Конечно, – согласился Николай Михайлович, – но таких сумасшедших день ото дня все больше.
Между тем они приехали, и железнодорожный служитель, постучав в дверь купе, доложил, что всех приглашенных к государю просят пожаловать в вокзал, где их ждут присланные из дворца автомобили.
– Ну счастливо вам, – сказал, протягивая Олегу Константиновичу пухлую руку с двумя перстнями, Николай Михайлович, – а за мной другой автомобиль прислан. И имейте в виду: все, что я вам говорил про Ники, еще в большей степени относится к Питириму.
– Митрополиту? – удивился Олег Константинович.
– Да, местному митрополиту. Он теперь у государя и государыни вместо Гришки Распутина. Только это особо не афишируется – чтобы дело не кончилось как в прошлый раз.
III
* * *
Государь встретил Олега Константиновича в парадном кабинете царскосельского Александровского дворца, с обшитыми дубовыми панелями стенами и нависавшими антресолями, скрадывавшими высоту пространства. Был полумрак, и только бильярдный стол ярко освещался висевшей прямо над ним лампой. На нем не играли уже восемь лет: сначала по столу была разложена карта боевых действий Германской войны, а теперь – одновременно Маньчжурского и Балканского фронтов.
Император встал из-за стола и вышел навстречу. Он был таким же, каким князь помнил его со времен последней встречи, на новогоднем балу в Зимнем в начале 1919 года. Николай Александрович вообще не замечал времени и ничем не отличался бы от своих казенных портретов, написанных в начале царствования, но в середине войны он вдруг осунулся и под глазами появились мешки, как будто снарядный голод, который испытывали его солдаты, истощил и самого государя.
Николай Александрович был по обыкновению любезен, расспрашивал о делах на фронте, передавал поклон от Александры Федоровны, которая хотела видеть князя лично, но в этот день занемогла. Князю было неуютно все время чувствовать на своей спине взгляд молча сидевшего в углу митрополита Петроградского и Ладожского Питирима, о присутствии которого сам государь, казалось, забыл, и Олег Константинович с нетерпением ждал, когда же император перейдет к тому, ради чего его пригласил.
Внезапно митрополит, как будто проснувшись, зашелся долгим старческим кашлем. Николай, в этот момент что-то говоривший князю, замолчал и посмотрел на Питирима. Сам князь не стал оборачиваться, предпочтя следить за лицом императора, и, как ему показалось, увидел у того в глазах хорошо запрятанную искру переходящего в ненависть страха.
Митрополит откашлялся и, ни слова не говоря, шаркающими шагами пошел к двери. Дверь скрипнула, а потом хлопнула. Николай посмотрел на князя, как будто он ждал ухода Питирима и теперь мог сказать то самое главное, ради чего вызвал.
– Этот дом, – сказал государь, – я очень люблю его. Я здесь родился. И здесь я могу подходить к окну, смотреть в него на озеро, на парк. Там деревья. А в этом гадком Петрограде к окну не подойти – из моей спальни виден Александровский сад. И там пули. Пули корежили ограду. Ограду заменили, она как новая. Но они втыкались в деревья.
Николай говорил, как говорил обычно, тихим спокойным голосом, но его глаза, всегда вежливо и немного застенчиво смотревшие на собеседника, были теперь пусты, расфокусированы, словно никакого собеседника перед ним вовсе не было.
– Там, под моими окнами, все деревья в шрамах. В шрамах от пуль моих солдат, которые стреляли в мой народ, – продолжал он. – Я читал, как все было. 9 января детишки залезли на деревья, чтобы посмотреть, как я выйду к рабочим, а я не вышел, и по ним стреляли, и они падали, падали с деревьев, как подстреленные воробушки. Рабочие шли ко мне с иконами, с хоругвями, с портретами, с моими портретами, а мои солдаты, моя гвардия стреляла в них. Их жены потом ходили по мертвецким в больницах, выискивая своих мужей, а их там не было, потому что их уже тайно, без отпевания, похоронили в общих могилах. Я читал следственные материалы, накануне они говорили: «А ну как не выйдет к нам царь?» И сами себе отвечали: «Тогда нет у нас больше царя!»
Государь, наконец, сфокусировал свой взгляд на князе.
– Вы понимаете? – спокойно сказал Николай. – Нет у них больше царя. Меня у них нет. Это была точка отсчета всего. Потом – кровь, забастовки, негодяй Витте вырвал у меня манифест о созыве Думы[10], и дальше – все только хуже, хуже, пока не случилось восстания в феврале. Теперь порядок водворен, но… это только такая видимость. Они точат ножи. Они хотят убить моих детей и меня. Потому что у них больше нет царя, понимаете?
В лучах прожекторов, освещавших черное пространство вокруг дворца, падал снег. Государь подошел к князю и обнял его за плечи:
– Ваша семья, Олег Константинович, единственная из всей императорской фамилии воевала не в штабах, а на фронте. Все русское общество смотрит на вас с восхищением, а я вижу в вас того единственного человека среди нас, которому могу довериться. Который кровью своею доказал верность России. Я вижу в том, что вы вернулись из Маньчжурии именно сейчас, перст Божий, потому что чувствую, что в ближайшее время должен буду опереться об вашу руку. Прошу вас – поклянитесь, что не оставите своего государя.
Олег Константинович, удивленный и тронутый словами императора, тихо сказал: «Клянусь». Они стояли друг напротив друга, в одинаковых зеленых армейских кителях с орденами Св. Георгия IV степени. Князь Олег Константинович получил его в 1914 году, когда, возглавив кавалерийскую атаку, первым врубился в немецкий разъезд и получил едва не ставшее смертельным ранение. Император – через год, за то, что при посещении Юго-Западного фронта находился на расстоянии 6 верст от австрийских позиций, побывав в зоне действенного огня вражеской артиллерии.
– Спасибо, – сказал государь, и его голос как будто дрогнул, – я не знаю еще, о чем именно вас попрошу, но попрошу уже очень скоро. Останьтесь пока в Петрограде.
Олег Константинович кивнул. Повисла какая-то неловкая пауза.
Князь вытянулся.
– Можете мною располагать, как вам угодно, – сказал он.
Николай благодарно улыбнулся.
Когда автомобиль с князем и бароном Фредериксом, взявшимся его проводить, выехал из Александровского парка в сторону Царскосельского вокзала, в кабинет императора вернулся митрополит Питирим. Он вернулся не так, как уходил: просунувши в дверь голову, внимательно посмотрел на государя, словно пытаясь понять, уместен ли он сейчас, и откашлялся. Николай повернулся к нему.
Своей походкой слегка вразвалочку, которую так любили обсуждать его злопыхатели, митрополит вошел в кабинет.
– Светлый, светлый человек князь Олег, государь, – сказал Питирим слащавым голосом, – угодно ли вам было просить его остаться, не уезжать на фронт?
– Да, – задумчиво сказал Николай, – я попросил, и он поклялся, что не оставит в беде своего монарха.
– Достойный ответ, но иного и ожидать не приходилось. Князь Олег – самый достойный из всех Романовых – после семьи вашего величества, разумеется, – так говорят в петроградском обществе. А что же, он действительно едва не умер от раны в войну?
– Да, я помню, сначала сообщали, что умрет вот-вот. Его отец, Константин Константинович, весь бледный, примчался ко мне за указом о награждении сына, боялся, что не довезет ему, еще живому. А тот потом выжил.
– Слава Богу, слава Богу, – закрестился митрополит, – и, говорят, немец его вылечил?
– О, я не помню, – махнул рукой Николай, – это ж так давно, почти десять лет назад было. Да и какая разница?
– А вот говорят все же, что именно немец, – пробормотал под нос Питирим, – наш бы, говорят, доктор никогда не вылечил. А немец смог. Такой народ.
Олег Константинович вместе с Фредериксом выехали из той части Александровского парка, что примыкала ко дворцу и была окружена железобетонным забором с натянутой поверху колючей проволокой. Просека в 10 саженей шириной была прорублена перед ним прямо по старинному парку и вся насквозь просвечивалась прожекторами с вышек. Только таблички «Подход запрещен, будут стрелять без предупреждения» стояли в этой пустоте.
Фредерикс сел на переднее сиденье рядом с шофером, и караульный у ворот, увидев его лицо, не стал даже подходить к машине, а сразу же подбежал к щитку электрического привода, открывавшего тяжелые ворота. И, когда уже они выехали прожектор на вышке провожал их своим светом, постепенно теряющимся в хлопьях летящего снега.
– Слышали ли вы, князь, о нашей диковинке – Механическом театре? – спросил Фредерикс.
Олег Константинович покачал головой и вопросительно посмотрел на барона.
– Не знаю, понравится ли вам, однако посмотреть в любом случае рекомендую, – продолжил министр двора, – впечатляющее достижение наших инженеров, из всей Европы на представления приезжают. Государь велел передать вам билет.
Князь поблагодарил барона и убрал протянутый ему конверт в карман шинели, застегнув его на темно-зеленую полевого образца пуговицу.
Паровоз стоял под парами, несколько пассажиров, ехавших из Царского в Петроград, уже сидели в вагоне. Князь был последним, и служитель закрыл за ним дверь. Олег Константинович с удивлением поймал себя на мысли, что хорошо было бы так же, как Николай Михайлович, пройти по всему вагону и посмотреть – нет ли человека, с которым приятно скоротать дорогу до города. Но такого человека ведь все равно не было в этом вагоне. Он сел в первое свободное купе, запер за собой дверь и выключил свет, чтобы в окно было видно улицу, а не его собственное отражение. Но напрасно: чернющая чернота окружала вагон – ни одного огонька не было на протяжении 20 верст между императорской резиденцией и столицей, в самом сердце Российской империи.
IV
* * *
Где-то в чистом небе, наверное, светило солнце, но тучи над городом не пускали его внутрь. Было ли утро, или оно уже перешло в день – только пушка Нарышкина бастиона крепости разделяла их. Она еще не стреляла. Значит, утро. Автомобиль Олега Константиновича по Миллионной выехал на Дворцовую площадь, оттуда свернул на набережную и помчался в сторону залива, где поднимались краны верфей и трубы линкора «Святой Фома». Крейсера с небольшой осадкой, сумевшие пройти под мостами по неглубокому речному руслу, стояли пришвартованными у набережной. Одинокие караульные, пряча от лютого ветра головы в башлыки, сжались у трапов, мечтая о том, как закончат дежурство и пойдут в кубрик есть приготовленные судовым коком дымящиеся наваристые щи, от которых тепло разливается по телу, возвращая жизнь. И кок, подмигнув, щедро бросит в миску дополнительный кусок мяса: ешь, браток, околел небось наверху-то? Сам-то из-под Полтавы – там таких холодов отродясь не видали. А тут – одно слово, столица.
Стена ледяного снега стояла между автомобилем князя и сменяющимися один за другим серыми, в деформирующей окраски крейсерами.
Мелькнул выхваченный светом мощных фар из непрозрачного петроградского воздуха Спас-на-Водах, воздвигнутый за каналом Адмиралтейской верфи в память о погибших в Цусиме. Здесь строили для них корабли, здесь же поминают и их души. Набережная Невы кончалась, автомобиль резко повернул налево, по Мойке выехал на Пряжку и на Матисовом острове встал перед огромной, давящей, похожей на тюрьму и, в сущности, тюрьмой и являвшейся лечебницей Святого Николая для душевнобольных. Вызванный телеграммой, ради нее и вернулся Романов с Маньчжурского фронта.
Был приемный час: несколько десятков человек, закутанных в невероятные тряпки и тем лишенные пола, возраста, имеющие только сословие – подлое, толпились перед входом. Каждый сжимал в руках тюк с едой – разве же здесь досыта кормят их несчастных больных родственников? Романов решительно подошел к двери, и привратник, придирчиво спрашивавший каждого, к кому идет да в какую палату, вытянулся во фрунт. Видно, из отставных солдат. Подействовали ли на него подполковничьи погоны князя, георгиевская шашка или в этот миг в ясных глазах Олега Константиновича появилось что-то, что подсказало всем встречным необходимость отойти в сторону?
– Где, любезный, палата № 128? – спросил князь.
– По лестнице во второй этаж, а там направо до конца, ваше высокоблагородие, – гаркнул, как на плацу, привратник. Он был когда-то хорошим солдатом.
Внутри пахло больницей: щами, сырым, плохо высушенным бельем и застоявшейся мочой. По широкому коридору с облупившейся зеленой краской и вытертым кафелем без цели бродили какие-то потерянные люди – не то тихие больные, не то пришедшие их навестить родственники. Лестница была прямо – широкая, с затянутым сеткой пространством между пролетами и чем-то липким, разлитым на ступеньках. Князь взбежал по ней на второй этаж.
На втором этаже были те же запахи, но гораздо больше людей. Грязные, давно не мытые окна с решетками и пыльные лампочки без абажуров под беленым потолком, одинаковые двери палат, выходящие в коридор. Больные и мало чем отличавшиеся от них посетители ходили, держась друг за друга, и тихо, смущенно переговаривались, глядя в пол. Только медбратья в замызганных халатах выделялись среди них каменными лицами, единственными среди всех лишенными печати страдания.
Под удивленные взгляды медбратьев князь пошел по коридору. Визгливый, истошный идиотский смех раскатился у него за спиной. Князь вздрогнул и повернулся: смеялись из-за закрытой на засов двери. И весь коридор тут же ответил: в смехе, воплях, крике, улюлюканье потонули прочие звуки. Больные заметались, вцепились в рукава своих родственников, но напрасно: только страх и панику могли они прочитать в их глазах. Кто-то упал на пол и забился в припадке, иные сморщились, сжались, закутались в свои больничные халаты и забились под стены.
