Гроб хрустальный. Версия 2.0 Кузнецов Сергей
– Трупы-то откуда?
– Поубивали они там все друг друга… года два назад дело было, как раз самый разгар всего этого дурного галлюциноза.
Глеб кивнул, на этот раз – привычно.
– Ну, – сказал он, – раз есть убийство, значит, есть убийца. Было бы несправедливо, если бы Снежана так и осталась…
– Она так и останется, – ответил Антон. – Поверь мне, она не оживет.
– Я не это имел в виду…
– Я понимаю. Ты имел в виду воздаяние. По мне, лучше на карму положиться.
– Понимаешь, – вдруг горячо заговорил Глеб, – есть еще одна вещь. Этот иероглиф на стене. Я накануне его нарисовал, когда мы со Снежаной были в "Рози О'Грэдис" – и теперь чувствую, будто накликал. Ты не знаешь, кстати, что он означает? – Глеб быстро чиркнул испачканной в салате вилкой по грязной поверхности стола:
– Неа, – протянул Антон, – но у меня есть приятель, который в таких делах спец. Я тебе дам телефон, скажешь, что от меня. Олегом зовут.
– Спасибо, – растерялся Глеб, – а чем он занимается?
– Тусовщик такой, – без энтузиазма сказал Антон.
Еще пять лет назад это слово было комплиментом, а сейчас звучит совсем пренебрежительно, подумал Глеб и кивнул.
– Ты только с ним поосторожней… он иногда – того… странноват бывает, – пояснил Антон и после недолгого колебания добавил: – И вот еще. Раз уж ты решил лезть в это дело, я тебе дам один мэйл. Моего друга. Он сейчас в Америке, но, наверное, все равно сможет помочь. Его зовут Юлик Горский.
Настроить гитару, ударить по струнам, запеть на мотив "Птицы счастья завтрашнего дня":
- Где-то где-то где-то вдалеке
- Едет Ленин на броневике
- На броневике, на броневике
- Едет Ленин на броневике
- Сбросим, сбросим буржуазный гнет
- В руки власть пускай народ возьмет
- Пусть народ возьмет, в рот народ возьмет
- То-то жизнь тогда у нас пойдет
На словах "в рот народ возьмет" ударить по струнам еще сильнее, заглушить похабель, не смущать девушек. Наверное, зря: Маринку чего стесняться, а Ирка, может, и не поймет ничего. Откуда благопристойной девушке знать про минет: помню, осенью Светка Лунева как-то сказала зубов бояться – в рот не ходить. Вряд ли она понимает, о чем идет речь.
Что значит "взять в рот", Маринка знает, но, конечно, не соглашается. Она и руками трогает неохотно, и сама прикрывается, когда я хочу лучше рассмотреть… рассмотреть что? Лоно? Влагалище? Большие срамные губы? То-что-у-тебя-между-ног? Нет таких слов, и правильно, что нет. Курчавые жесткие волосы, розовеющие сквозь них влажные лепестки. Где-то в складках прячется клитор, но пока мне ни разу не удалось его найти. Ну, ничего. У меня много времени впереди, собственно – вся жизнь.
Мы пришли на день рождения к Феликсу, две девушки – Ирка и Марина – и четверо ребят: Абрамов, Емеля, Глеб и я. Должны еще подойти Оксана и Вольфсон, они оба задерживались – наверное, решили сделать совместный подарок. Сегодня Феликс уже получил книгу "Виды Галича" от Глеба, кассету ORWO от меня и плакат "На страже мира и социализма" с ракетами, напоминающими члены, затянутые в презерватив от Емели. Оксана и Вольфсон живут в соседних домах, редкий случай для нашей школы, куда ездят со всей Москвы. Их родители тоже дружат, и Вольфсон с Оксаной познакомились чуть ли не в ясельном возрасте. Кажется, даже вместе ходили в детский сад.
В детском саду девочки меня не интересовали. Я никогда не играл в известные по литературе игры "покажи мне свою, а я покажу тебе свой". Маринка – первая женщина, которую увидел обнаженной. Если не считать мраморных статуй в Пушкинском музее.
Снова ударить по струнам, запеть про южнокорейский "боинг", сбитый в прошлом году. Я сам сочинил, немного под Высоцкого:
- …И вот уже различные эксперты
- Раскрыли тайный ЦРУ приказ
- "Смотрите, летчики, секретные объекты
- Смотрите, летчики, расположенье баз"
- Мир возмущен. Мир строго осуждает
- Права где человека, трам-пам-пам!
- И вот уже бойкотом угрожают…
- Но не тому, кому б хотелось нам!
Значит, сегодня будет шесть мальчиков и три девочки – удачный расклад для такого класса, как наш, где всего-то четыре девочки на тридцать шесть учеников. Неудивительно: мужчины гораздо лучше способны к абстрактному мышлению. У женщин, впрочем, есть другие достоинства.
Когда я вырасту, я тоже буду работать в Академии. Буду ездить за границу, одеваться в фирменные шмотки. Побываю в Париже, зайду в публичный дом, пересплю с негритянкой. У меня много времени впереди, собственно – вся жизнь. Мама всегда говорит: мне некуда спешить.
Я пою антисоветские песни, но мне грех жаловаться на советскую власть. Я неплохо живу. У меня все отлично. Я не понимаю тех, кто говорит у нас нет свободы. Я уверен: свобода есть всегда. Достаточно только разрешить себе – и ты свободен. И тогда все становится просто.
Глеб вечно боится, что его арестуют. Шипит, когда по телефону упоминают Галича или Солженицына. Злится, когда я при учителях цитирую Бродского или запретного Мандельштама. Говорит "Медицинский роман", "Извилистая тропка", "История болезни" – вместо "Доктор Живаго", "Крутой маршрут" и "Раковый корпус". Называет журналом "Сельская жизнь" журнал "Посев" и учебником математики – "1984" Оруэлла. Он считает – это и значит "бороться с режимом". А я думаю: надо вести себя так, будто советской власти не существует. Не выдавливать по капле раба, а просто – быть свободным человеком.
Я знаю: нехорошо таскать в школу Самиздат. Можно подставить родителей, да и вообще – опасно. Но я думаю, для свободы не существует нехорошо.
Мама всегда говорит: мне некуда спешить. Но я чувствую, меня что-то подгоняет, будто времени совсем не осталось. Будто я должен успеть сделать все прямо сейчас – спеть песенку, выпить водки, полюбить Маринку. Я повторяю себе: у меня много времени впереди, собственно – вся жизнь, но эти слова не заглушают стука сердца, которое гонит меня вперед.
Мне грех жаловаться на советскую власть, но всякая власть раздражает меня. Мне так много надо успеть – а я должен сидеть на скучных уроках, готовиться к бессмысленным экзаменам по истории, обществоведению и литературе.
Помню, на той неделе Лажа рассказывала о том, что, написав
- "Иных уж нет, а те далече
- Как Саади некогда сказал",
Пушкин имел в виду казненных и сосланных в Сибирь декабристов. Все зашушукались, мне стало противно, я громко сказал: "сосланных в Париж диссидентов". И что? Земля не расступилась, КГБ не явилось по мою душу. Все заржали, а Лажа предпочла сделать вид, что не расслышала.
Кстати, об уехавших в Париж. Я поудобнее перехватываю гитару и пою:
- Ветерок с востока, ветерок красивый
- Перешел в пассаты.
- Вся интеллигенция матушки-России
- Драпает на Запад.
- Едет Рабинович, следом Ростропович,
- После Шостакович.
- Только поприжали, сразу побежали
- Галич и Войнович.
Какая глупость – изымать из библиотек верноподданные книги про "пламенных революционеров" только потому, что автор сменил место жительства! Какая глупость: бояться переписываться с уехавшими друзьями. Я уверен: мои родители находят способ дать о себе знать дяде Саше и тете Ире. Иначе откуда бы у нас были фотографии их роскошной квартиры на Брайтон-Бич, которые я видел у мамы на той неделе?
- Прямо из столицы выслан Солженицын,
- И в местах неблизких
- Щас живет Коржавин, да и Бродский пишет
- Нынче по-английски.
- Разбрелись по свету, Эткинда уж нету,
- Нет и Белинкова.
- Лишь там очутились, подданства лишились
- Копелев с Орловой.
– Кончал бы ты про политику, – говорит Емеля.
– Майор, мы шутим, – говорю я, нагибаясь к розетке, цитируя анекдот. Емеля пытается отобрать у меня гитару, я убегаю в соседнюю комнату. Ату его! кричит Абрамов, и они припускают следом за мной. Мы падаем в коридоре, куча мала, три здоровых лба, вся жизнь впереди, катаются среди ботинок, забыв уже, по какому поводу потасовка.
Ирка возвращается из ванной, я хватаю ее за ногу, она визжит и падает прямо на меня. Моя рука будто случайно оказывается у нее на груди, и я чуть-чуть сжимаю упругий холмик. У Марины совсем маленькая грудь. Очень красивая, но маленькая, а Иркины полукружья не умещаются в ладони.
Абрамов и Емеля рвут друг у друга гитару, а мы с Иркой замираем на секунду, только пальцы мои продолжают двигаться. Я знаю: нехорошо лапать подругу своей девушки. Но я знаю: для свободы не существует нехорошо. Мама всегда говорит: мне некуда спешить, а мне кажется – если я сейчас не сожму в ладони Иркину грудь, я больше никогда не смогу этого сделать. И никакие другие женщины, которые будут у меня, не восполнят этой потери. И моя любовь к Маринке не имеет к Иркиной груди никакого отношения.
Я смотрю Ирке прямо в глаза, полуприкрытые длинными ресницами, – и вижу, как краска заливает ее лицо. Она убирает мою руку, встает и уходит в комнату, где Емеля, завладев гитарой, уже поет: О Марианна, сладко спишь ты, Марианна, мне жаль будить тебя, я стану ждать! Все смеются, потому что Марианна – это полное имя Марины.
Я ни разу не видел Марину спящей. Это только так говорится мы спим вместе. На самом деле мы только занимаемся любовью, днем, после школы. Маринка живет по дороге к метро, мы доходим до ее дома все вместе, а потом она говорит: Чак, пойдем, попьем чаю, мы оставляем ребят и уходим вдвоем. С легкой руки Глеба выражение "попить чаю" зажило в нашем классе собственной жизнью, но я предупредил: если кто будет на эту тему цеплять Марину – дам пизды.
Мы возвращаемся в комнату, я рассказываю, как на прошлой неделе меня таскали к директору за стихи, написанные на уроке истории. Белуга пиздила про Сталинградскую битву, а я конспектировал в жанре нескладушек. Не помню почти ничего, разве что
- фрицам всем пришел капут
- съел их триппер на яйце.
Кажется, это единственные строчки без мата. Впрочем, мне шили не матерщину, а глумление над памятью павших и прочую антисоветчину. Я же отбивался, говоря, что стихи, конечно, похабные, но политически выдержанные. Главное – показать, что не боишься. В крайнем случае, получу выговор с занесением, все равно через полгода снимут – как раз к поступлению в Универ.
Феликс ставит кассету с песнями "Битлз", я обнимаю Маринку, и мы идем танцевать. Джордж Харрисон бесконечно повторяет I Me Mine I Me Mine I Me Mine – вот и учи после этого английский, все и так понятно. На середине песни раздается звонок в дверь: полдесятого, родителям Феликса еще рано, и Глеб бежит в прихожую, надеясь, что пришла Оксана. При этом он, правда, кричит: Вольфсон, ты сестру привел с собой или как? но это не так уж важно.
В самом деле, это Оксана. У нее какое-то совсем незнакомое лицо. Остановившиеся глаза, дрожащие губы, рука судорожно сжимает ремешок сумки. Вольфсона арестовали, говорит она, и в этот момент я понимаю: мама была не права, надо спешить, потому что сердце стучит в груди и подсказывает: не успеть. Я крепче обнимаю Марину и говорю ей: Пойдем, хотя сам не знаю, куда идти и что делать, но просто нельзя так больше, времени осталось совсем немного, и мы должны спешить.
18
Хорошо, что лифт починили, думает Глеб, хорошо, потому что как подниматься теперь по лестнице, мимо пророческой фразы о молодой смерти, как идти по ступенькам, с которых только вчера смыли Снежанину кровь? Хорошо, что все ведут себя, будто ничего не случилось. Как бы мы жили иначе? Что бы мы говорили друг другу при встрече? Ты знаешь, я все думаю: Снежана умерла, а мы остались такими же, как были. Так, что ли?
Нет уж, лучше подняться на лифте, пройти в квартиру, не поворачивая головы, не глядя на лестничную клетку, на ступени, на стену, с которой еще не до конца смыт иероглиф, на Снежанину беду написанный в блокноте два дня назад. Лучше здороваться с ребятами, как ни в чем не бывало, садиться за компьютер, лучше обсуждать концепцию первого номера журнала, словно до этого есть дело хоть кому-то: надо ли нам организовать виртуальную редакцию или достаточно обычной?
Хорошо, что милиции нет дела до убийства. Хорошо, что менты сказали: в подъезде на Снежану напал наркоман, который искал денег на дозу, пьяный подросток, просто маньяк-убийца. Хорошо, что никто не обратил внимания на исчезновение кухонного ножа, никто не прочитал странный иероглиф, выведенный над трупом.
Хорошо, что все идет по плану: в журнал приходят статьи, их нужно верстать, а перед этим можно прочесть. Хорошо, что есть люди, которые не знают, что вчера на лестнице в Хрустальном проезде, дом 5, была зарезана девушка двадцати двух лет, в самый свой день рождения. Хорошо, что можно читать статью на важнейшую тему: что такое "сетература" и почему будущее принадлежит именно ей. Хорошо, что можно подумать об этих новых русских словах: "сетяне" вместо "netizens", "мыло" вместо "e-mail", "гляделка" вместо "browser" и Повсеместно Протянутая Паутина вместо World Wide Web. Хорошо, что при слове "паутина" можно не вспоминать черный лак ногтей за вуалью чулка, можно не думать, связано ли убийство Снежаны с историей Маши Русиной, не думать: Снежана погибла только потому, что могла выдать того, кто лишил Шварцера денег Крутицкого.
– Мы решили некролог в Сети повесить. – В комнату вошел Андрей. – Давай я текст напишу, а ты прикинешь, как это должно на экране выглядеть. Вот, даже фотография есть.
Он протянул Глебу карточку: живая Снежана улыбалась и поднимала к объективу бокал вина, красного, как ее глаза, высвеченные вспышкой.
– Хорошая фотка, – сказал Глеб.
– Да, – кивнул Андрей, – глаза только убрать. А так нормально.
Глеб пошел к сканеру в углу. Под крышкой листок бумаги – видимо, кто-то забыл. Глеб вынул листок, пристроил фотографию Снежаны, закрыл крышку и нажал кнопку. Взгляд скользнул к листку. Теперь он его узнал: та самая страничка с иероглифом, из блокнота Снежаны.
Глеб вертел листок в руках и вспоминал, как Снежана спросила: "Это имеет ко мне отношение?" – и он ответил: "Самое непосредственное", – не подозревая, что эти слова окажутся пророческими. Что он тогда имел в виду? Что он, рисуя иероглиф, вспоминал Таню, о которой напоминала ему Снежана? Но как иероглиф попал на стену? Может, не нарисуй он его, Снежана осталась бы жива?
Он снял трубку и набрал номер, который дал ему вчера Антон.
– Олег слушает, – ответил бодрый голос. Глебу он сразу не понравился – как раз потому что бодрый.
Поначалу Олег никак не мог вспомнить Антона, но в конце концов договорился встретиться завтра на закрытии сезона в "Птюче". Решив, что у него еще есть время узнать, где находится "Птюч", Глеб повесил трубку и вернулся к компьютеру. Выставил свет на фотографии Снежаны, подчистил фон. Хорошо, что можно делать знакомые, привычные действия, хорошо, что они успокаивают. Словно фотография – не портрет умершей девушки, а обычный фотоимидж, требующий доработки.
– Посмотри, нормально? – спросил он Андрея, и тот кивнул, почти не глядя.
Глеб вернулся в "Нетскейп" и подумал, что надо бы написать этому Юлику Горскому, но вместо этого зашел на страницу, про которую говорил Феликс. Крошечный сайт, посвященный их выпуску. В качестве заставки – граффити "Курянь – дрянь" и несколько слов на французском. И мелким шрифтом примечание: снимок сделан в парижском туалете. Древняя матшкольная легенда все-таки оказалась правдой, Глеб удивился, что еще способен этому радоваться. Несколько фотографий, неполный список с адресами и е-мэйлами, форма для подписки на лист рассылки. Глеб вбил свой гласнетовский адрес и нажал кнопку "Add". Через минуту в new mail folder его Pegasus'а свалилось сообщение: Глеб включен в число подписчиков листа 5-84. Он написал несколько приветственных слов и кинул письмо на лист. Писать длинно не хотелось: не было настроения, да и транслит он не любил. Андрей же объяснил ему, что за границу лучше не писать в КОИ8, не говоря уже про виндовую кодировку: западные университетские компьютеры могут не поддерживать русских шрифтов.
– Я тебе текст послал, – сказал Андрей, и Глеб прочитал три абзаца обычных поминальных слов, за которыми, как Андрей ни старался, не чувствовалось ни живой, ни мертвой Снежаны. Слова, подумал Глеб, еще хуже цифр: они притворяются, будто могут передавать эмоции.
– Отлично, – сказал он Андрею и принялся мастерить поминальную страничку.
Когда он закончил, в его ящике уже лежало письмо от Вольфсона:
"Привет Гл,
– писал Вольфсон транслитом, -
уже собирался спать, а тут твое письмо. Классно. Как там у вас в Москве? Голубой aka Железный писал тут на днях, что Абрамов куда-то испарился, – ты не видал его часом? Я с ним последний раз говорил два года назад, когда он у меня пять тысяч занимал. Глупая получилась история: занял под большой процент, сильно выше банковского, обещал вернуть через три месяца – а потом исчез. Я сестру попросил с ним связаться, так он полгода голову морочил – все говорил "на той неделе". Но, врать не буду, все отдал, даже с процентами. Сестра написала, что последнюю сумму доносил просто совсем уж мелкими купюрами – видимо, последнее отдавал. Я ему написал тогда, что он дурак, если последнее: мы ж друзья, сказал бы, я бы подождал и процента не взял. Мне эти пять тысяч все равно погоды не делают – у нас в Силиконке такие цены, что закачаешься. Думал купить домик – но, пожалуй, подожду пару лет: цены на недвижимость должны пойти вниз, не может фанерная халупа стоить полмиллиона…"
"Понты кидает", – подумал Глеб. Странно: в нескольких тысячах километров от Москвы человек с помощью опто-волоконного и медного кабеля пытался воссоздать то, что давным-давно умерло. Все эти прозвища могли существовать только в мире, где секс был фигурой речи, а Бродский и Солженицын – запретными именами, в мире, который давно исчез по ту и по эту сторону океана. Разве что в виртуальной реальности подписного листа он мог воскреснуть: там тоже одни слова и никаких тел.
Ниже Вольфсоновской подписи Глеб обнаружил постскриптум: Про Емелю уже знаю. Грустная история.
Глеб нажал на "Reply" и ответил на лист, мол, Абрамова видел несколько дней назад и, если кто увидит, пусть скажет, чтобы связался со мной, – типа, остались кое-какие вещи. Глеб имел в виду карточку Visa, но решил не упоминать – мало ли что, все-таки деньги, пусть и виртуальные.
Хорошо, что нужно помнить об этом: хорошо, что в мире существуют кодировки, русские шрифты, университетские сервера и всемирная сеть Интернет – а не только подъезд дома номер пять по Хрустальному проезду, где только вчера лежала убитая Снежана.
19
Переход на "Павелецкой" такой длинный, что успеваешь подумать о многом. О том, что не знаешь, как будешь искать Олега в "Птюче". Не знаешь, почему от всех воспоминаний о Снежане в памяти остались только черные мухи лакированных ногтей, запутавшиеся в белой паутине чулка, точно так же, как от Тани – всего лишь воспоминание о выцветших на Крымском солнце волосах. Не знаешь, куда мог деться Абрамов.
Переход такой длинный, успеваешь подумать: его ведь могли просто убить. Выкрасть из квартиры – и убить. Непонятно, правда, кому нужен мертвый Абрамов. Успеваешь подумать: надо бы позвонить Ирке. Вдруг он зашел к ней попрощаться? Успеваешь мысленно поставить галочку: "позвонить Ирке".
Переход такой длинный, успеваешь вспомнить, как в школе Феликс размечал поля дневника разнокалиберными звездочками с неровными лучами. Успеваешь вспомнить, как Лажа подозвала его после уроков и зловеще сказала: чтобы этого больше здесь не было, а потом пересчитала кончиком ручки в лучики звезд. Раз, два, три… шесть. У каждой звезды – ровно по шесть, как у магендовида, как на израильском флаге, на сионисткой броне, на карикатуре из "Крокодила". Феликс потом говорил, усмехаясь счастливо и гордо: Гены – великое дело! Был бы узбеком – рисовал бы тогда полумесяц!
Переход такой длинный, успеваешь подумать: вот оно как все сложилось, никому уже нету здесь дела ни до Израиля, ни до лучей тихо гаснущих звезд, разбросанных в школьной тетради. Все изменилось
Выходишь наружу, успеваешь подумать: все изменилось. Два года назад было много старушек, сейчас стало много ларьков. И наверняка еще много чего изменилось. Американцы говорят: мы живем в стране in transition. То есть – на переходе. Переход такой длинный, хватит на всю жизнь.
Началась перестройка, появились кооперативные рестораны и магазины, исчезли сахар и мыло, появились талоны, распалась Империя Зла, всем заправляли бандиты, анекдоты про новых русских, рубли и условные единицы, брокер, дилер, инфляция, гиперинфляция, много новых и умных слов. И какая-то жизнь по ту сторону слов, люди, что голодают, стреляют друг в друга, богатеют и разоряются.
Я читаю о них иногда в газетах, последнее время – читаю в Сети, но признаю: мир, что я вижу, не слишком мне интересен. Куда лучше – прозрачный пузырь монитора, жизнь проводов, байтов и битов, имен и никнеймов. Переход такой длинный, хватит на всю мою жизнь.
Реальная жизнь слишком реальна, чтобы быть интересной.
Интернет – не единственный способ избежать реальности, думает Глеб, стараясь поймать ритм музыки. Его окружают подростки в обтягивающих майках и тяжелых ботинках, они улыбаются и раскачиваются в такт доносившимся со всех сторон звукам. Сразу вспоминались школьные времена, когда родители говорили, что "ABBA" или "Boney M" – вовсе не музыка. Сейчас он лучше понимал их: звуки, под которые танцевали в клубе "Птюч", напоминали скорее писк модема, чем танцевальную мелодию.
В этот момент кто-то дернул его за рукав. Глеб обернулся. Перед ним стояла Настя.
– Ты тоже сюда ходишь?! – Она с трудом перекрикивала музыку
– Нет, – ответил Глеб, – я по делу.
Она сказала что-то еще, но Глеб не расслышал.
– Купи мне воды! – крикнула она громче.
Глеб попросил маленькую бутылку "Святого источника" (ну и цены у них здесь!). Настя выпила бутылку залпом и направилась к танцполу. Музыка неожиданно смолкла (раздались негодующие крики), и объявили, что сейчас пройдет фэшн-шоу. Недовольная Настя вернулась к стойке.
– А какое у тебя дело? – спросила она. Она пританцовывала, дергая плечами и постукивая грубым ботинком по полу – не иначе, в такт внутренней музыке.
– Я ищу Олега, – сказал Глеб.
Настя огляделась:
– Только что видела, а сейчас нет вроде. А ты Снежану давно знал?
– Нет, – сказал Глеб, – пару недель.
– Классная была, – ответила Настя. – Мы с ней как-то на рейв ходили. Закинулись "экстази" и всю ночь колбасились. У тебя нет таблов, кстати?
– Нет, – ответил Глеб, не очень понимая, о чем его спрашивают.
– Сам-то пробовал? Очень круто. Понимаешь, такая вещь… рейв людей объединяет. Наши сознания образуют такую единую сеть, и мы все – как одно существо… во всяком случае, пока диджей винилы крутит.
Слово "сеть" теперь вызывало у Глеба только одну ассоциацию, и на всякий случай он кивнул.
– Это лучшее, что есть в жизни, въезжаешь? Космические энергии – прямо через тебя. Вот Луганов говорил, что рэйв… это… отменил разделение на того, кто создает искусство, и того, кто его потребляет. Мы теперь едины – диджеи, клубные люди, просто случайно зашедшие – как ты.
– А Луганов, – спросил Глеб, – он тоже тут бывает?
– О, – Настя все пританцовывала, – о, Луганов всюду бывает. Он… это… everyman… нет, everywhereman.
Вряд ли можно так сказать по-английски, решил Глеб и снова кивнул.
– А что вы делали тогда, на Снежанином дне рождения? – продолжил он, радуясь, что Настя в таком приподнятом состоянии вряд ли сможет соврать, – вы все время вместе были?
– Ну, – она наморщила носик, – ну, это такой вопрос… я, наверное, в ванне была… или в туалете.
– А вы не видели, чтобы кто-нибудь выходил из квартиры?
– Да все выходили. Как менты пришли – так все и ломанулись на лестницу.
– Я имею в виду – до того, как менты пришли, – терпеливо разъяснил Глеб.
– До того… – Настя задумалась, – до того мы даже из комнаты не выходили. Ну, из компьютерной.
– А может… – начал Глеб, но тут Настя показала пальчиком на человека, подошедшего к барной стойке:
– Вот Олег, который тебе нужен!
И тут же заиграла музыка. На этот раз – в самом деле музыка, даже слова были. Молодежь на танцполе радостно зашумела – но это всего-навсего начался фэшн-показ.
Глеб с Олегом пожали друг другу руки, и Глеб вынул из кармана листок с иероглифом.
– Не скажешь, что это такое? – спросил он.
– Иероглиф "синобу", – объяснил Олег. – Зачем тебе?
– Ну, так… – Глеб замялся. – Интересно.
– Он значит "терпение", – сказал Олег. – Состоит из двух частей – "катана" и "кокоро", то есть "меч" и "сердце".
– А мы можем понимать "меч" просто как лезвие? – спросил Глеб, холодея.
– При некотором желании. А "кокоро" означает не столько "сердце", сколько "суть". Собственно, есть эзотерическое объяснение: "терпение – это сердце меча, ждущего в ножнах". Мне кажется, тут "терпение" имеет оттенок "готовности", но не поручусь.
– Красиво, – сказал Глеб.
– Тут как в магии, – продолжал Олег. – Каждая черточка имеет значение. Вот если сделать так, – и он ногтем зачеркнул часть иероглифа, – то мы получим здесь составную часть "неизбежность". Когда терпение истощилось, меч неизбежно вырывается из ножен.
– А ты специалист по Японии?
– Я много по чему специалист, – усмехнулся Олег. – Японией немного занимался, когда интересовался японской эзотерикой, времен Второй мировой. Был один человек, объяснил.
Глеб кивнул.
– Правда, я сейчас ко всем этим делам довольно сдержанно отношусь, – сказал Олег. – Опасное дело, если без опыта. Навалять можно, и будет такой расколбас, что мало не покажется.
– Да я ничего такого не собираюсь, я просто узнать… у меня подруга погибла, ну, я и пытаюсь понять – отчего.
– Понять – гиблое дело, – сказал Олег. – Понять ничего нельзя. Но за этим тебе, конечно, надо к Юлику Горскому… если денег на билет хватит, ясное дело.
– У меня его мыло есть, – сказал Глеб.
– Мыло – это неплохо, – кивнул Олег. – Но я все-таки не уверен, что сработает. Даже если там волоски остались – этого еще недостаточно.
– Я имею в виду – электронная почта, – пояснил Глеб. До него дошло, что за музыка играет сейчас в клубе. Измененная до неузнаваемости песня "Битлз". Певец голосом, в котором не осталось ничего человеческого, повторял: "I Me Mine I Me Mine I Me Mine".
– Люблю "Лайбахов", – сказал Олег, заметив, что Глеб прислушивается. – Хотя они немного аутфэшн уже, но все равно люблю. Тоталитаризм как он есть. Настоящая нацистская музыка. Правильно Вероничка их зарядила.
– А кто такой этот Горский? – спросил Глеб и подумал: в последнее время все почему-то употребляют слова "арийский" и "нацистский" как похвалу.
– Юлик? – удивился Олег, – такой человек. Гуру по жизни.
Глеб кивнул.
20
Глеб сидит у компьютера, в офисе на Хрустальном. Еще неделю назад в этой же комнате на дне рождения Снежана слушала треп Луганова, украдкой бросала взгляд на свое отражение в темной поверхности монитора. Сейчас Снежаны больше нет в живых – осталась только память о черном лаке ногтей, две-три цитаты из Пелевина и Тарантино. Ее смерть окончательно выдернула Глеба из апатии последнего года. Возможно, Снежана чем-то напоминает ему Таню – и ее смерть освобождает от воспоминаний о Тане, от памяти о выцветших на крымском солнце волосах, от привкуса горечи и тоски. Глеб сидит у компьютера, вспоминает Снежану, прикидывает: кто? зачем? как?
Ответ на второй вопрос очевиден: причина – Маша Русина, та – или, точнее, тот, – кто был Машей Русиной. Именно он, чтобы скрыть свое настоящее identity, убил Снежану. Похоже, кто-то из постоянных гостей Хрустального: не зря же здесь бывает "весь русский Интернет". Есть, впрочем, еще одна версия: Снежана сама была Машей Русиной, а убил ее Шварцер – вычислил и отомстил.
Версия, по-своему убедительная, рушится там же, где все остальные: трудно себе представить, как Шварцер рассекает горло Снежане и рисует кровью на стене иероглиф, обозначающий "терпение", – если, конечно, это тот самый иероглиф. Мог ли убийца зачеркнуть знак, показывая, что терпение истощилось и нож неминуемо поразит Снежану?
Шутка в Осином стиле, но невозможно вообразить его убийцей – как, впрочем, и любого из гостей Шаневича. Убийство, думает Глеб, тем страшнее самоубийства, что выбивает минимум двух людей: убитого и убийцу. Самоубийство же уносит только одного.
Помимо главного вопроса "кто?" имелось еще несколько, и без ответов расследование пробуксовывало. Например, зачем Снежана вышла на лестницу? Люди иногда выходят покурить, но в Хрустальном все курили прямо в квартире. И еще: зачем убийца нарисовал иероглиф на стене? Как этот иероглиф связан с убийством? И откуда убийце известно его значение?
И еще: кто на самом деле те пять гномов, которых Снежана успела собрать у себя на канале? Глеб хотел знать их имена не только потому, что подозревает одного из них: он помнит слова Снежаны про сеть любовников. Глеб знает: он как-то связан с этими людьми.
Каждый день он исправно заходил на #xpyctal, надеясь кого-нибудь там застать. Однако целую неделю правое окошко, где должны столбиком выстроиться ники тех, кто пришел на канал, пустовало. Глеб уже решил, что программа глючит или он что-то делает не так, но сегодня видит сразу двоих. Пришли BoneyM и het – Глеб сразу вспоминает, как Снежана написала в блокнотике их имена.
"kadet: ты кто такой?" – нелюбезно спрашивает BoneyM.
"Меня зовут Глеб, – отвечает Глеб, – Снежана дала мне пароль незадолго до своей смерти".
"Здесь не принято называть реальные имена", – одергивает его BoneyM.
"Теперь уже не важно, не так ли?" – печатает Глеб. Он впервые общается через IRC – непривычно, но ясно, что освоиться легко: есть что-то вроде командной строки, куда впечатываешь реплики, а после нажатия "Enter" они появляются в большом окне – вместе с репликами остальных. Глеб уже знает, что всю беседу можно записать в отдельный файл, который назывался логом. Слова самого Глеба появляются после угловой скобки, у остальных перед репликами стоит ник. Когда обращаешься к кому-то конкретно, пишешь его имя в начале, перед двоеточием.
Выглядит это так:
«het» Vse ravno. Davajte sohranim tradiciju.
«BoneyM» kadet: My vspominaem Snowball segodnja. Rasskazyvaem, kak my s nej made sex pervyj raz. Ja uzhe rasskazal.
В Интернете легко представить себе этих людей, думает Глеб. Не отвлекают лица, голоса, одежда. При первой встрече стараешься угадать про человека кто он и как живет – а тут можно заниматься этим все время. Вероятно, Снежану радовала мысль, что мы будем все вместе играть в эту игру – вряд ли она предполагала, что игра продлится и после ее смерти.
«het» Teper' moja ochered'. Esli kadet ne protiv.
» Net
«het» My byli oba molody togda. Pochti shkol'niki ili sovsem shkol'niki.
het печатает быстро, посылая на экран одну-две фразы, пауз почти не возникает. Читаешь, словно книгу или статью в Сети. Het пишет законченными книжными предложениями – словно уже много раз эту историю рассказывал и сейчас только повторяет. Даже транслит не раздражает Глеба. Мешают только английские слова, которые het, как многие, пишущие транслитом, вставляет, когда они явно короче или звучат, как русские:
"Мы оказались в одной гостинице, в другом городе, не в том, где познакомились. Нас было несколько человек, но Snowball уговорила свою подругу пойти на вечерний сеанс в видеосалон. Даже, кажется, на два вечерних сеанса. Я улизнул из номера, где пили мои друзья, и пришел к ней. Оба мы понимали, для чего встретились, и немного волновались. Надо вам сказать, это был мой первый sex. Сначала мы поцеловались несколько раз. Потом она сняла кофточку и осталась в одном bra. Я долго возился с застежкой, и Snowball даже начала смеяться немного, хотя и не обидно. Потом она сама расстегнула мне ремень и запустила руку в ширинку".
Глебу неловко. Он чувствует возбуждение и одновременно – неловкость от того, что возбуждается, читая о любовных забавах девушки, умершей несколько дней назад. Есть в этом что-то от вуайеризма и одновременно – от некрофилии.
"Мы разделись, – продолжал het, – и легли в постель. Несмотря на волнение, у меня стоял как никогда. По молодости, я обошелся без начальных ласк, сразу перевернул ее на спину и лег сверху. Помню, когда я входил, она kissed меня в шею, засос был еще несколько дней.
Мы трахались недолго, я почти сразу кончил, от неопытности. Snowball рассмеялась и сказала, что можно повторить, через некоторое время. Я не слезал с нее, а она начала пощипывать мои соски – я никогда не знал, что это так возбуждает. Я целовал ее грудь и постепенно my cock снова встал".
Глеб не сводит глаз с монитора. Правая рука лежала на ширинке и слегка двигалась вверх-вниз. "Вот уж не предполагал, – думает Глеб, – что придется стыдиться онанизма. Досчитать, что ли, до восьми и бросить?"
"Когда я кончил второй раз, – продолжал het, – Snowball встала, и я увидел, что вся простыня в крови. Я сначала решил, что она была девственница, хотя все ребята в классе знали, что это не так. Весь член и pubic hairs у меня тоже были в крови. Я как-то нерешительно ее спросил, стесняясь слова "целка". Она рассмеялась и сказала, что у нее periods".
Глеб отрывает руку от члена и спрашивает:
"het: прости, а когда это было?"
"kadet: очень давно, – отвечает het, – а что?"
"Просто так", – и Глеб кладет руку назад.
Он замечает: последние несколько минут на канале находится еще один человек
"Это что еще за XXXpyctal у нас тут образовался?" – спрашивает SupeR.
"SupeR: поминаем Snowball" – отвечает BoneyM.
"???"
"Она умерла"
Открывается дверь, Нюра спрашивает:
– Порнушку смотришь?
Глеб смущается. Правая рука еще лежит на ширинке, хотя эрекция уже почти пропала. Он убирает руку и, нажав Alt-Tab, прячет окно mIRC'a: Нет, просто по сети брожу, – и, опустив глаза, видит: ширинка до половины расстегнута. "Проклятые джинсы", – думает он и быстро подтягивает язычок молнии.
Нюра смеется.
– Да не дергайся, – говорит она, – а то крайняя плоть застрянет. Ты ведь, наверное, не обрезанный? – и подходит ближе.
– Нет, не обрезанный, – отвечает Глеб, – я как-то вообще мало религиозен… и уж скорее христианин, чем иудей.
– Врешь, – и Нюра тянется к застежке.
Вот такая мизансцена: смущенный Глеб, Нюра бережно расстегивает зиппер, диалог на экране монитора продолжается. Глеб вдыхает запах "Кэмела", в мозгу помимо воли всплывает слово "геронтофилия" и еще слово "случка". Стыдно: только что едва не дрочил, вспоминая мертвую женщину, а теперь, похоже, не возбудишься от прикосновения живой. Ох, ни хрена у меня не встанет, думает Глеб – и ему заранее неловко.
Но у него уже стоит.
Они проходят в боковую комнату по соседству с кухней. Это не спальня, а склад: коробки с книгами, старая мебель. Через оконце из кухни льется тусклый свет, Нюра не включает электричество и раздевается, не говоря ни слова. У нее не такое уж старое тело, думает Глеб: измочаленный живот, обвисшая грудь, но красивые бедра, довольно стройные ноги. Он стягивает футболку, Нюра опускается на колени, достает его член – и в этот момент раздается громоподобный голос Шаневича: он зовет Нюру. Она не реагирует, а медленно проводит языком по головке.
– Вот коза, – говорит Шаневич за стенкой. – Небось, в магазин вышла. Придется нам самим чай кипятить.
– Ничего страшного, – отвечает мужской голос, и Глеб узнает Влада Крутицкого.
Нюра тоже узнает его – и на мгновение замирает. Глеб сжимает ее голову руками и пропихивает член ей в рот.
– Так что у вас со Шварцером вышло? – спрашивает Шаневич.
Нюра пытается подняться, Глеб ее удерживает. Это только игра, говорит он себе. В конце концов, она сама начала, что уж теперь.
– Глупость это все, – говорит за стеной Крутицкий. – Понимаешь, Илья, все эти игры в открытость, в демократизм – все это несерьезно. Детский сад.
– Information wants to be free, – отвечает Шаневич.
– Не смеши меня. Мало ли, чего она wants. Мне не важно, правда ли у Шварцера липовое портфолио, но нельзя же допускать такого слива. Ну, что это такое? Фактически, анонимка – но публичная. Вот если бы Шварцер надавил на владельцев сервера, они бы раскрыли, кто такая эта Маруся, – тут бы я его зауважал.
В этот момент Нюра сжимает в кулаке Глебову мошонку, и он убирает руки с ее затылка. Она поднимается с колен и нервно озирается.
– У Сети такая идеология, – отвечает Шаневич. – Уважение чужой прайвеси. К тому же сервер в Америке, как на них надавишь?
– То есть ты хочешь сказать, – продолжает Крутицкий, – что любой человек может завести в Сети страницу и публиковать все что угодно?
– Конечно. – Даже по тону слышно, как Шаневич пожимает плечами.
Да, смешного инвестора чуть не получил Тим, думает Глеб, осторожно переступая в спущенных джинсах. Теперь они стоят совсем близко, крупные темно-коричневые соски почти касаются его живота.
– И никто его не сможет взять за жопу, да? – задумчиво говорит Крутицкий.
Глеб кладет руку на Нюрины ягодицы, чувствует пальцами морщинистую, бугристую кожу. Он прижимает Нюру к себе. Правой рукой начинает ласкать ее грудь.
– Это же и хорошо, Влад, – говорит Шаневич, – потому что…
– Да, с этим можно работать. – Голос Крутицкого звучит увереннее. – То есть можно сделать такой сайт, и сливать туда компромат… жаль, к выборам уже не поспеем. Я, пожалуй, создам свою структуру. Наберу молодых ребят, пусть с нуля всему учатся, никакого тебе wants to be free. Никакого сора из избы. Все серьезно, без бирюлек.
– Ну, не знаю, – отвечает Шаневич. – Не уверен, что в Сети это будет работать.
– Будет, конечно, будет, – говорит Крутицкий. – Это только тебе кажется, что есть разница между Сетью и жизнью. Люди-то всюду одинаковые, вот и разницы нет.
Ладонь Глеба касается отвердевшего соска. Нагнув голову, он целует Нюрину макушку, тепло чужого тела отзывается в его душе неясным волнением. От волос почему-то пахнет детским мылом и на секунду Глебу кажется: это не случка, это настоящий акт любви.
– Черт с ним, со Шварцером, – говорит за стеной Шаневич, – может, ты в нас вложишься. Я бизнес-план покажу, у нас все просчитано…
– Понимаешь, – говорит Влад, – тебе я могу сказать. У меня сейчас временные неприятности.
– А что такое?
Настоящий акт любви, любви и нежности. Глеб опускается на колени, гладит руками морщинистый, в растяжках живот, шепчет извини меня и осторожно берет в рот сосок. Нюра проводит рукой по его волосам, на мгновение они замирают.
– Ты же знал Мишку Емельянова? – отвечает Влад. – Ну, вот мы тоже налетели. Его начальник, Витя Абрамов, гонял для нас деньги. Была разработана схема, не очень дешевая, но стопроцентно безопасная. А этот Абрамов решил еще немного подзаработать и стал гонять деньги через латвийский банк. Выигрывал на этом два процента, максимум – два и две десятых. А банк – тю-тю, и денежкам – привет.
Теперь уже Нюра мягкими движениями подталкивает Глеба, придерживая его затылок. Глебу трудно дышать и плохо слышно: он начинает медленно сжимать зубы. Это тебе за мои яйца, усмехается он. Он плохо разбирает, что говорит Влад: чуял подвох, да не успел… тут-то все и ебанулось… Глеб почти кусает сосок, Нюра отстраняется и, повернувшись спиной, нагибается вперед, прижимая Глеба к стене. В тусклом свете смутно белеют ее ягодицы. Глеб чувствует, как ее рука сама направляет его член.
– Иными словами, чувак угробил пол-лимона, чтобы заработать десятку? – говорит Шаневич.
– Похоже, что так, – отвечает Влад. – Это и обиднее всего. Украл на копейку, просрал на рубль.
Нюра глубоко выдыхает, и Глеб поспешно прикрывает ее рот ладонью. Раскачиваясь, он прислушивается к разговору на кухне.