Мужчины не ее жизни Ирвинг Джон
Представьте себе бедного Эдди О’Хару. В 1958 году летним июньским утром он стоял около причалов Пиквод-авеню в Нью-Лондоне, штат Коннектикут, в ожидании парома, который должен был доставить его в Ориент-Пойнт на Лонг-Айленде. Эдди думал о своей будущей работе в качестве секретаря писателя, даже не подозревая, что ему в этой роли практически не придется пользоваться авторучкой. (О карьере художника Эдди и не думал.)
Говорилось, что Тед Коул бросил Гарвард и поступил в не очень престижную художественную школу; на самом деле это была дизайнерская школа, куда поступали ребята средних способностей и скромных амбиций, пределом мечтаний считавшие карьеру в промышленности. Ни травление, ни литография его не интересовали – он предпочитал одно рисование. Он говорил, что любимый его цвет – темнота.
Для Рут отец всегда ассоциировался с карандашами и ластиками. На его руках вечно были черные и серые пятна, а на одежде – катыши ластика. Но еще более постоянным признаком Теда (даже если он только что принял ванну и оделся во все свежее) были пальцы, запачканные чернилами. Цвет чернил менялся от книги к книге.
– Это черная книга или коричневая? – бывало, спрашивала у отца Рут.
«Мышь за стеной» была черной книгой – исходные рисунки делались китайской тушью, любимыми черными чернилами Теда. «Шум – словно кто-то старается не шуметь» стал коричневой книгой – именно этот цвет и передавал летний дух 1958 года; для коричневого цвета он из всех чернил предпочитал кальмаровые – хотя они по цвету ближе к черному, но имеют коричневатый оттенок и (при определенных условиях) пахнут рыбой.
Эксперименты Теда по сохранению кальмаровых чернил были еще одним камнем преткновения в его и без того уже натянутых отношениях с Марион, которой пришлось научиться не трогать зачерненные емкости в холодильнике, стоявшие в опасной близости к поддончикам со льдом. (Позднее тем же летом Тед пытался сохранять эти чернила в самих поддончиках; результат был жуткий – и комический в то же время.)
И одна из первых обязанностей Эдди О’Хары (в качестве не секретаря писателя, а лицензированного водителя) состояла в том, чтобы отправляться в сорокапятиминутную поездку до Маунтока и обратно; только рыбный магазин в Маунтоке брался сохранять кальмаровые чернила для знаменитого автора и иллюстратора детских книг. Когда хозяина магазина не оказывалось поблизости, его жена неизменно сообщала Эдди, что она «беззаветная поклонница» Теда.
Мастерская отца Рут была единственным помещением в доме, где на стенах не висели фотографии Томаса или Тимоти. Рут спрашивала себя: может, ее отец не в состоянии думать или работать в присутствии своих погибших мальчиков?
И если отца не было в его мастерской, то эта комната – единственная из всех в доме – становилась недоступной для Рут. Может, там таилось что-то опасное для нее? Какие-то жуткие острые инструменты? Там лежало без счету металлических перышек, которые легко было проглотить, хотя Рут была не из тех детей, что суют в рот всякие незнакомые предметы. Но какими бы опасностями ни грозила комната отца – если только там и в самом деле были какие-то опасности, – свободу четырехлетней девочки не было нужды ограничивать, как не было никакой необходимости в замке на мастерской. Одного запаха кальмаровых чернил было достаточно, чтобы она держалась оттуда подальше.
Марион никогда не подходила к мастерской Теда, но Рут, лишь когда ей перевалило за двадцать, поняла, что мать отпугивал не только запах кальмаровых чернил. Марион не хотела встречаться – видеть не могла натурщиков Теда, и даже не самих детей, потому что дети никогда не приходили без сопровождения своих мамаш. Только после того, как дети успевали попозировать раз пять-шесть, матери приходили позировать в одиночку. Когда Рут была ребенком, ей и в голову не приходило задаться вопросом, почему в книгах отца в итоге оказывалось так мало изображений матерей с детьми. Конечно, поскольку отец делал детские книги, в них никогда не было ню, хотя Тед рисовал их множество; с этих молодых матерей рисовались буквально сотни ню.
Отец говорил Рут: «Ню – необходимое, фундаментальное упражнение для любого художника». Она поначалу считала, что они необходимы в той же степени, что и пейзажи, хотя Тед почти не рисовал пейзажей. Рут думала, что пейзажи не интересны отцу, потому что земля – такая однообразная, ровная, словно заасфальтированная дорога, устремленная к морю; ей казалось, что земля такая же однообразная и ровная, как само море, не говоря уже о громадных и нередко наводящих тоску небесных просторах над головой.
Отца так мало, казалось, интересовали пейзажи, что позднее она удивлялась, когда он негодовал, глядя на новые дома; «архитектурные чудовища» – так он их называл. Новые дома без всякого предупреждения поднимались на этом ровном фоне картофельных полей (прежде это и был пейзаж, который по большей части наблюдали Коулы) и разрушали его.
«Нет никаких оснований строить такие экспериментально-уродливые здания, – заявлял за обедом Тед тем, кто желал его слушать. – Мы ни с кем не воюем. Нет нужды возводить уродины, отпугивающие парашютистов». Но негодующие тирады ее отца в конечном счете приелись; архитектура летних домов в этой части мира, названной Гемптонами[4], не представляла такого интереса – и для Рут, и для ее отца, – как более привлекательные ню.
Почему молодые замужние женщины? Почему все эти матери? Уже учась в колледже, Рут задавала отцу вопросы более прямые, чем в любое другое время ее жизни. И опять же во времена ее студенчества ей в голову пришла одна тревожная мысль. Какие еще натурщицы, а иным словом – любовницы, у него были? С кем еще он постоянно встречался? Конечно же, молодые матери были из тех, кто узнавал его, кто подходил к нему.
«Мистер Коул? Я вас знаю: вы – Тед Коул! Дочка у меня такая стеснительная – я вам за нее скажу: вы ее любимый писатель. Вы написали книжку, от которой она просто без ума…» А потом упирающаяся дочка (или смущающийся сын) выталкивалась вперед, чтобы пожать руку Теду. Если мать нравилась Теду, то он предлагал ребенку вместе с матерью попозировать ему, может для следующей книги (вопрос о том, не стоит ли мамаше попозировать одной и в обнаженном виде, поднимался позднее).
– Но ведь обычно это замужние женщины, – говорила Рут отцу.
– Да… я думаю, именно поэтому они так несчастны, Рути.
– Если бы для тебя были так важны твои ню – я имею в виду рисунки, – ты бы приглашал профессиональных натурщиц, – сказала ему Рут. – Но я подозреваю, что тебя всегда больше интересовали женщины, чем твои ню.
– Отцу трудно объяснять дочери некоторые вещи, Рути. Но… если нагота – я хочу сказать, ощущение наготы – и есть то, что должно быть передано с помощью ню, то ни одна нагота не может сравниться с той, которую ощущает женщина, обнажаясь перед кем-то в первый раз.
– Да, о профессиональных натурщицах вопрос закрыт, – сказала Рут. – Господи, папа, неужели тебе это необходимо?
К тому времени она, конечно же, уже знала, что его ничуть не интересовали его ню или портреты матерей с детьми, а потому он даже не хранил их; но он и не продавал их частным образом и не отдавал в свою галерею. Когда очередной роман заканчивался – а заканчивался он обычно очень быстро, – Тед Коул отдавал накопившиеся рисунки последней молодой матери. А Рут задавала себе вопрос: если молодые матери обычно так несчастны в браке – или просто совершенно несчастны, – то может ли этот дар, эти произведения искусства, хотя бы на мгновение сделать их счастливее? Но ее отец никогда не называл свои работы «искусством», и художником он тоже никогда себя не называл. Не называл он себя и писателем.
– Я затейник для детей, Рути, – нередко говорил он.
– И любовник их мамаш, – добавляла она.
Даже в ресторане, когда официант или официантка пялились на его пальцы в чернильных кляксах, это никогда не вызывало у Теда реакции вроде «Я-художник» или «Я-автор-иллюстратор-детских-книг»; скорее уж отец Рут говорил: «Я работаю с чернилами» или – если официант или официантка пялились на его пальцы со слишком уж осуждающим видом – «Я работаю с кальмарами».
В подростковом возрасте (а раз или два – в ее сверхкритические студенческие годы) Рут посещала писательские конференции вместе с отцом, который выступал там в роли детского писателя среди более серьезных, как считалось, беллетристов и поэтов. Рут забавляло, что эти последние, излучавшие куда более солидную литературную ауру, чем аура неухоженной красоты и испачканных чернилами пальцев Теда Коула, не только завидовали популярности его книг – этих сверхлитературных типов раздражало то, что Коул относится к себе без всякого пиетета, что он выставляет себя ужасающим скромником!
– Вы ведь начинали свою литературную карьеру как романист, верно? – мог спросить Теда кто-нибудь из этих сверхлитературных типов.
– Но это были ужасные романы, – обычно отвечал отец Рут. – Чудо, что так много рецензентов обратили внимание на первый из них. Хорошо еще, что мне понадобилось написать всего три, чтобы понять, что я – не писатель. Я затейник для детей. И мне нравится рисовать.
В доказательство он поднимал пальцы и при этом всегда улыбался. Что это была за улыбка!
Как-то раз Рут сказала своей товарке по комнате в колледже (она же делила с ней комнату и в академии): «Клянусь, можно расслышать, как женские трусики сами соскальзывают на пол».
Именно на писательской конференции Рут впервые столкнулась с тем фактом, что ее отец спит с одной молодой женщиной – еще моложе, чем сама Рут, студенткой из того же колледжа.
– Я думал, что ты меня одобряешь, Рути, – сказал Тед.
Когда она высказывала ему свое осуждение, он обычно напускал на себя такой жалобный тон, словно она была мамашей, а он – ребенком, что отчасти отвечало действительности.
– Я одобряю тебя? – сердито спросила она его. – Ты соблазняешь девчонку моложе меня и ждешь, что я буду тебя одобрять?
– Но, Рути, она ведь не замужем, – ответил ее отец. – И она еще не мать. Я думал, ты одобряешь это.
В конечном счете писательница Рут Коул так стала говорить о роде занятий своего отца: «Несчастные матери – вот его поле деятельности».
Но каким образом Тед, увидев несчастную мать, узнавал в ней таковую? Так ведь сам Тед (по крайней мере пять первых лет после гибели сыновей) жил с самой несчастной из всех матерей.
Марион, ожидание
Ориент-Пойнт, северная стрелка Лонг-Айленда, выглядит так, как и должен выглядеть, – окончание острова, омываемое водой. Растительность здесь редкая, чахлая из-за соли, согбенная из-за ветров. Песок грубый, перемешанный с ракушками и камушками. В тот июнь 1958 года, когда Марион Коул ожидала паром из Нью-Лондона, который должен был доставить Эдди О’Хару через Лонг-Айлендский пролив, вода стояла низко, и Марион равнодушно отметила, что сваи пристани, обнажившиеся после отлива, влажны. Над той отметкой, выше которой вода не поднималась, сваи были сухи. Над пустой пристанью висел шумный хор чаек, но потом птицы принялись парить над самой водой, которая слегка рябилась и постоянно меняла цвет в изменчивом свете солнца – от синевато-серого до сине-зеленого, а потом снова обретала сероватый оттенок. Парома еще не было видно.
Неподалеку от причала припарковалось около десятка машин. Поскольку солнце то появлялось, то скрывалось за облаками, а с северо-востока задувал ветерок, большинство водителей ждали в машинах. Поначалу Марион стояла рядом с машиной, опершись на переднее крыло, потом она села на крыло, а на капоте раскрыла экземпляр Экзетеровского ежегодника за 1958 год. Вот тогда-то на Ориент-Пойнте на капоте своей машины Марион впервые внимательно рассмотрела недавние фотографии Эдди О’Хары.
Марион ненавидела опаздывать и была неизменно невысокого мнения об опаздывающих. Ее машина была припаркована первой из всех, ожидающих прибытия парома. Еще больше машин стояло на площадке, где люди ждали погрузки на паром, чтобы обратным рейсом отправиться в Нью-Лондон, но Марион не обращала на них внимания. Марион, находясь на публике (что случалось нечасто), редко на кого обращала внимание.
А вот на нее смотрели все. Они просто не могли сдержаться. В тот день на Ориент-Пойнте Марион Коул было тридцать девять. Выглядела она на двадцать девять, а то и немного меньше. Когда Марион сидела на крыле своей машины и пыталась удержать страницы ежегодника, которыми играли порывы северо-восточного ветра, ее красивые и к тому же длинные ноги были по большей части скрыты длинной с запбхом юбкой неопределенно бежевого цвета. Однако ничего неопределенного в том, как сидела на ней юбка, не было – сидела она идеально. На Марион была белая футболка на размер-другой больше, чем надо было, а поверх футболки – расстегнутый кашемировый джемпер светло-розового цвета, какой бывает внутри некоторых ракушек, – розовый цвет, более обычный для тропических берегов, чем для чуждого экзотике лонг-айлендского побережья.
Спасаясь от прохладного ветерка, Марион плотно закуталась в расстегнутый джемпер. Футболка сидела на ней свободно, но Марион обхватила себя рукой ниже груди. То, что талия у нее осиная, не вызывало сомнений, очевидно было и то, что груди у нее полные и налитые, но при этом имеют хорошую и естественную форму. Что же до ее волнистых волос длиной до плеч, то в лучах переменчивого солнца они изменяли цвет от янтарного до светло-медового, а ее чуть загоревшая кожа светилась. Она была практически безупречно красива.
Однако при более пристальном взгляде в одном из ее глаз обнаруживалось нечто необычное. Лицо у нее было миндалевидной формы, как и ее темно-голубые глаза. Но в радужке ее правого глаза виднелось ярко-желтое шестиугольное пятнышко. Словно осколок алмаза или кусочек льда попал ей в глаз и теперь постоянно отражал солнце. В определенном свете или под каким-нибудь непредсказуемым углом это желтое пятнышко превращало ее правый глаз из голубого в зеленый. Не менее пугающим был и ее идеальный рот, потому что ее улыбка, когда она улыбалась (а в последние пять лет ее улыбки почти никто не видел), была жестокой.
Листая ежегодник в поисках самых последних фотографий Эдди О’Хары, Марион хмурилась. Год назад Эдди был в туристическом клубе, теперь она его там не нашла. И еще – в прошлом году ему нравился Юниорский дискуссионный клуб; в этом году он больше не состоял его членом, но при этом не вошел в элитарный кружок шести юношей, именовавшихся командой мудрецов академии. Неужели он просто оставил и туризм, и дискуссионный клуб? – спрашивала себя Марион. Ее мальчиков тоже не интересовали клубы.
Наконец она нашла его среди группки самоуверенного и нагловатого вида парней, которые были издателями (и главными авторами) Экзетерского литературного журнала «Маятник». Эдди стоял в конце среднего ряда, напустив на лицо модное безразличие, словно опоздал к снимку и лишь в последнюю секунду влез в кадр. Если другие позировали, намеренно поворачиваясь к камере профилем, то Эдди смотрел прямо в объектив. Как и на фотографиях ежегодника 1957-го, вызывающая тревогу серьезность и красивое лицо делали его старше, чем на самом деле.
Что же касается «литературности», то единственным ее видимым признаком у него были темная рубашка и еще более темный галстук; такие рубашки обычно не носили с галстуками. (Томасу, насколько то помнила Марион, нравился такой стиль, а Тимоти – более молодому, или более обыкновенному, или и более молодому и более обыкновенному – нет.) При мысли о том, что может представлять собой «Маятник», Марион стало тошно: туманные стихи и болезненно автобиографические подростковые истории – претенциозные варианты сочинения на тему «Как я провел лето». Марион считала, что мальчишки такого возраста должны интересоваться спортом. (Томас и Тимоти ничем другим, кроме спорта, не интересовались.)
Внезапно ей стало холодно на этом ветру под облачным небом, а может быть, ей стало холодно по другой причине. Она закрыла ежегодник и села в машину, где снова открыла книгу, положив ее на рулевое колесо. Мужчины, которые заметили, что Марион села в машину, обратили внимание на ее бедра. Они ничего не могли с собой поделать.
Что касается спорта, то Эдди О’Хара продолжал бегать… и все. Она разглядывала его: за год на обеих фотографиях юниорской команды бегунов по пересеченной местности и юниорской команды бегунов по гаревой дорожке он стал пошире в плечах. Почему он все еще бегал? У Марион не было ответа на этот вопрос. (Ее мальчики любили футбол, хоккей, а весной Томас играл в лакросс[5], а Тимоти пробовал в теннис. Ни один из них не желал играть в любимую игру их отца – единственным видом спорта для Теда был сквош.)
Если Эдди О’Хара остался на юниорском уровне (в беге как по пересеченной местности, так и по гаревой дорожке), то, значит, бегал он не очень быстро или не очень усердствовал. Но независимо от того, как быстро или с каким усердием бегал Эдди, его обнаженные плечи еще раз привлекли неосознанное внимание указательного пальца Марион. Лак на ногте был розовато-перламутровый в цвет помаде, в которой сквозь серебро пробивалось розовое. Возможно, летом 1958 года Марион была самой красивой женщиной в мире.
Хотя она и обводила пальчиком обнаженные плечи Эдди, в этом, ей-богу, не было никакого сексуального интереса. То, что ее маниакальное внимание к молодым мужчинам в возрасте Эдди может обрести сексуальную окраску – это было в то время всего лишь предчувствие, посетившее только одного человека, а именно мужа Марион. Если Тед доверял своим сексуальным инстинктам, то Марион в своих была абсолютно не уверена.
Многие верные жены закрывают глаза на мучительные для них измены своих распутных мужей, даже принимают их; что касается Марион, то она мирилась с распутством Теда, потому что видела: он абсолютно безразличен к своим многочисленным женщинам. Будь у него только одна женщина, надолго очаровавшая его, то Марион, возможно, разошлась бы с ним. Но Тед никогда не пренебрегал ею; после гибели Томаса и Тимоти он особенно старался продемонстрировать ей свою нежность. В конечном счете никто, кроме Теда, не смог бы оценить и понять всю глубину ее скорби.
Но теперь между нею и Тедом установилось кошмарное несоответствие. Даже четырехлетняя Рут заметила, что ее мать печальнее отца. У Марион не было ни малейшей надежды как-то сгладить и другое несоответствие: Тед для Рут был лучшим отцом, чем Марион – матерью. А ведь прежде для своих сыновей Марион всегда была матерью замечательной! В последнее время она стала чуть ли не ненавидеть Теда за то, что тот лучше справляется со своей скорбью, чем она. Марион могла только предполагать: Тед, возможно, ненавидит ее за то, что она скорбит по мальчикам сильнее.
Марион считала, что им не следовало рожать Рут. На каждом этапе своего взросления этот ребенок был мучительным напоминанием соответствующих этапов детства Томаса и Тимоти. Коулам никогда не требовались няньки для сыновей – Марион тогда была идеальной матерью. Но что касается Рут, то тут практически ни дня они не могли обойтись без няньки, потому что хотя Тед всегда демонстрировал готовность посидеть с ребенком, проку от него было мало, когда речь шла о повседневном уходе за девочкой. И если Марион тоже была неспособна исполнять эти обязанности, то она, по крайней мере, знала, в чем они состоят и что кто-то должен их исполнять.
К лету 58-го Марион сама стала главным несчастьем своего мужа. Пять лет спустя после смерти Томаса и Тимоти Марион считала, что ее муж легче переносит смерть сыновей, чем ее присутствие. А еще Марион боялась, что не всегда сможет запрещать себе любить дочь.
«А позволь я себе полюбить Рут, – думала Марион, – то что я буду делать, если что-то случится с ней?» Марион знала, что не перенесет потерю еще одного ребенка.
Тед недавно сказал Марион, что хочет «попробовать разъехаться» на лето, ну просто чтобы посмотреть, не сделает ли это их счастливее. В течение нескольких лет, еще до смерти ее любимых мальчиков, Марион спрашивала себя, не следует ли ей развестись с Тедом. Теперь же он хотел развестись с ней! Если бы они развелись, пока Томас и Тимоти были живы, то не стояло бы и вопроса о том, с кем останутся дети, – это были ее мальчики, они бы выбрали ее. Тед никогда бы не смог оспорить столь очевидную истину.
Но теперь… Марион не знала, что делать. Случались моменты, когда она даже помыслить не могла о том, чтобы поговорить с Рут. Вполне понятно, что девочка выбрала бы отца.
«Так что же, – спрашивала себя Марион, – решено?» Он берет все, что осталось: дом, который она любит, но которого не хочет, и Рут, которую она не может или не позволяет себе полюбить. Марион возьмет своих мальчиков. Тед может оставить себе от Томаса и Тимоти то, что запомнил. («Я должна взять все фотографии», – решила Марион.)
Звук пароходного гудка напугал ее. Ее указательный палец, который продолжал обводить контуры голых плеч Эдди О’Хары, слишком сильно надавил на страницу ежегодника – ноготь сломался, и палец стал кровоточить. Она обратила внимание, что ее ноготь пробороздил канавку на плече Эдди. На страницу попала капелька крови, но она тут же сунула палец в рот и отсосала кровь. И только теперь Марион вспомнила: Тед нанял Эдди при условии, что у того есть водительские права, и договорился с ним о летней работе прежде, чем сказал ей, что хочет «попробовать разъехаться».
Паром загудел снова. Звук был такой пронзительный, что донес до нее очевидное: Тед уже некоторое время назад точно решил, что уходит от нее! К удивлению Марион, она, осознав его обман, ничуть не разозлилась; она даже не была уверена, достигает ли ее ненависть к нему того накала, который свидетельствовал бы о том, что когда-то она любила его. Неужели для нее все прекратилось или переменилось со смертью Томаса и Тимоти? До этого момента она предполагала, что Тед на свой манер все еще любит ее, но тем не менее именно он инициировал эту попытку разъехаться, разве нет?
Когда она открыла дверь машины и вышла наружу, чтобы приглядеться к пассажирам, сходящим с парома, тоска сжимала ее сердце с той же силой, с какой сжимала все эти пять лет, но в голове у нее было ясно, как никогда. Она отпустит Теда, она даже отдаст ему дочь. Она бросит их до того, как у Теда будет возможность бросить ее. Направляясь к причалу, Марион думала: «Все, кроме фотографий». Для женщины, которая только что пришла к таким серьезным решениям, шаг у нее был слишком уж ровный. Всем, кто видел ее, она казалась абсолютно безмятежной.
Первый водитель, съезжавший с парома, был идиотом. Его так ошеломила красота женщины, идущей ему навстречу, что он свернул с дороги на каменистый песок берега; он еще не знал, что будет целый час выбираться оттуда, но даже когда и понял это, не мог оторвать глаз от Марион. Он ничего не мог с собой поделать. Марион не заметила этого происшествия – она шла себе и шла вперед неторопливым шагом.
Всю свою будущую жизнь Эдди О’Хара будет верить в судьбу. Ведь не успел он ступить на берег, как увидел Марион.
Эдди скучает и возбуждается
Бедный Эдди О’Хара. Оказавшись вместе с отцом где-нибудь на публике, он неизменно погружался в состояние ступора. Не были исключением и долгая поездка Эдди до причала в Нью-Лондоне, и долгое, как показалось, ожидание (вместе с отцом) парома из Ориент-Пойнта. В Экзетере привычки Мятного О’Хары были не менее известны, чем его мятные леденцы. Эдди свыкся с мыслью о том, что и учащиеся и преподаватели бесстыдно бросались прочь, завидев его отца. Способность старшего О’Хары наводить тоску на аудиторию – любую аудиторию – стала притчей во языцех. Редко кому удавалось не заснуть на лекциях Мятного – число учащихся, усыпленных старшим О’Харой, было баснословным.
Метод усыпления, которым пользовался Мятный, не подразумевал никаких изысков – цель достигалась простыми повторами. Он зачитывал вслух касавшиеся ему существенными отрывки из заданного на дом произведения (когда предполагалось, что материал еще свеж в головах учеников). Однако свежесть в их головах заметно увядала по мере продолжения урока, потому что Мятный всегда находил много существенных отрывков, а вслух он их зачитывал с чувством и расстановкой, с паузами, повторяющимися для вящего эффекта; для рассасывания мятных леденцов требовались более длительные паузы. Бесконечные повторы этих навязших в зубах отрывков практически не сопровождались их обсуждением, а это отчасти объяснялось тем, что никто не мог оспорить явную важность каждого из этих отрывков. Сомнение вызывала разве что необходимость зачитывать их вслух. За стенами класса метод преподавания английского, используемый Мятным, так часто становился предметом обсуждения, что Эдди О’Харе нередко казалось, будто и для него уроки отца были адской мукой, что на самом деле не соответствовало действительности.
Адские муки выпадали на долю Эдди в других местах. Он был благодарен судьбе за то, что с самого раннего детства питался по большей части в школьной столовой – сначала за преподавательским столом вместе с членами семей других преподавателей, а позднее – с однокашниками. А потому каникулы были единственным временем, когда О’Хары всем семейством обедали дома. Обеды, регулярно даваемые Дот О’Хара (хотя лишь немногие преподавательские пары удостаивались ее одобрения), были совсем другой историей. Эдди на этих приемах не скучал, потому что, по воле родителей, его присутствие на них ограничивалось самым коротким появлением вначале – это была своего рода дань вежливости.
Но на семейных обедах во время школьных каникул Эдди в полной мере подвергался отупляющему воздействию идеального брака его родителей: они друг другу никогда не могли наскучить, потому что никогда друг друга не слушали. Обращались они между собой с заботливой вежливостью; мама позволяла папе говорить сколько угодно, а потом наступала ее очередь – и ее предмет почти всегда никак не был связан с тем, о чем говорил отец. Разговор мистера и миссис О’Хара был шедевром алогичности; Эдди, не участвовавший в этих разговорах, мог развлекаться, разве что строя догадки: останется ли в памяти собеседников хоть что-нибудь из сказанного другим.
Как раз перед его отъездом на паром, направляющийся к Ориент-Пойнту, и выдался один из таких вечеров в их доме в Экзетере. Школьный год закончился, актовый день прошел, и Мятный О’Хара философствовал на тему того, что он именовал «поведенческой леностью» учеников во время весеннего семестра.
– Я знаю, у них на уме уже летние каникулы, – сказал, возможно уже в сотый раз, Мятный. – Я понимаю, что возвращение теплой погоды уже само по себе располагает к праздности, но уж не к такой праздности, какую я наблюдал этой весной.
Его отец произносил подобные сентенции каждую весну, и уже сами эти сентенции вызывали какое-то жуткое оцепенение у Эдди, которому как-то раз пришла в голову мысль: а не кроется ли причина его единственного спортивного увлечения в том, что бег – это своего рода попытка убежать от голоса его отца, от его предсказуемых модуляций, как у циркульной пилы на лесопилке.
Мятный еще не успел закончить – отец Эдди, казалось, никогда не успевал закончить, – но, по крайней мере, остановился, чтобы перевести дыхание или проглотить то, что положил в рот, как начала мать Эдди.
– Будто не было достаточно того, что мы всю зиму наблюдали, как миссис Хейвлок расхаживает без бюстгальтера, – начала Дот О’Хара, – теперь, когда снова потеплело, мы должны страдать оттого, что она не бреет волосы под мышками. А о бюстгальтере речь по-прежнему не идет. Только на этот раз, кроме отсутствия бюстгальтера, мы имеем еще и небритые подмышки! – заявила мать Эдди.
Миссис Хейвлок была новенькой преподавательской женой, и, по крайней мере, в таком качестве она представляла для Эдди и многих экзетерских мальчишек больший интерес, чем другие жены. И то, что миссис Хейвлок не носила бюстгальтера, для мальчишек было плюсом. Она не была хороша собой – довольно пухленькая, простоватая, но ее молодое пышное цветение привлекало к ней учеников и тех преподавателей, которые никогда бы не признались в своей слабости. Летом 58-го, до начала эпохи хиппи, тот факт, что миссис Хейвлок не носит бюстгальтера, был как необычным, так и примечательным. Мальчишки между собой называли ее Плясунчик. Счастливчику мистеру Хейвлоку, которому мальчишки сильно завидовали, они демонстрировали беспрецедентное уважение. Эдди, которому, как и всем остальным, нравились пляшущие груди миссис Хейвлок, досаждала бессердечная неприязнь матери к Плясунчику.
А теперь еще и заросшие подмышки; Эдди вынужден был признать, что этот предмет был причиной серьезного разочарования среди менее умудренных учеников. В те дни в Экзетере были мальчишки, которые, казалось, не знали, что женщины могут отращивать волосы под мышками, – а может, эти мальчишки сильно расстроились, размышляя о том, зачем кому-то из женщин это могло понадобиться. Однако для Эдди волосы под мышками миссис Хейвлок были еще одним свидетельством безграничной способности этой женщины давать наслаждение. В легком летнем платье без рукавов миссис Хейвлок исполняла пляску своими грудями, а еще была волосата под мышками. С началом теплой погоды многие мальчишки стали называть ее не только Плясунчиком, но и Пушистиком. Каким бы именем ее ни называли, любое упоминание о ней вызывало у Эдди О’Хары стойкую эрекцию.
– Теперь еще не хватало нам узнать, что она перестала брить ноги, – сказала Дот О’Хара.
Это соображение воистину заставило Эдди задуматься, хотя он решил не спешить с вынесением окончательного суждения, пока не увидит своими глазами и не убедится, что вид волосатых ног миссис Хейвлок может доставить ему удовольствие.
Поскольку мистер Хейвлок был коллегой Мятного по английскому отделению, Дот О’Хара высказала мнение, что ее муж должен поговорить с ним о полной неприемлемости подобного «богемного поведения» его жены в мужской школе. Но Мятный, хотя и мог перезанудить любого зануду, прекрасно понимал, что не следует давать советы другим мужчинам о том, как должны одеваться или в каких местах бриться (или не бриться) их жены.
– Моя дорогая Дороти, – только и смог сказать Мятный, – миссис Хейвлок – европейка.
– Не понимаю, что это должно означать! – ответила мать Эдди.
Но отец Эдди уже вернулся – с таким любезным видом, будто его и не прерывали, – к предмету весенней ученической лености. Таким был бесконечный и бессвязный разговор его родителей, от которого, казалось, цепенел и сгущался сам воздух.
Иногда другие ученики спрашивали у Эдди:
– Слушай, а как настоящее имя твоего отца?
Они знали старшего О’Хару только как Мятного, а если называли его в лицо, то – мистер О’Хара.
– Джо, – отвечал Эдди. – Джозеф Э. О’Хара.
Аббревиатура Э. означала «Эдвард» – единственное имя, каким называл его отец.
– Я дал тебе имя Эдвард не для того, чтобы звать тебя Эдди, – периодически говорил ему отец.
Но все остальные, даже мать, называли его Эдди. Эдди надеялся, что когда-нибудь станет достаточно и простого Эд.
Во время последнего обеда, перед тем как ему отправиться на его первую летнюю работу, Эдди пытался вставить что-то свое в бесконечный, бессвязный разговор родителей, но из этого ничего не получилось.
– Я сегодня был в физкультурном зале и встретился там с мистером Беннетом, – сказал Эдди.
Мистер Беннет в течение последнего года был преподавателем Эдди по английскому. Эдди был очень ему благодарен: его курс включал некоторые из лучших книг, какие Эдди доводилось читать.
– Я так думаю, нам еще предстоит видеть ее подмышки все лето на пляже. Боюсь, не смогу сдержаться – я таки скажу ей, что об этом думаю, – заявила мать Эдди.
– Я даже немного поиграл в сквош с мистером Беннетом, – добавил Эдди. – Я ему сказал, что мне всегда хотелось попробовать, и он не пожалел времени – постучал со мной мячом несколько минут. Мне понравилось – я даже не думал, что это так здорово.
Мистер Беннет в дополнение к своим обязанностям преподавателя английского языка и литературы был еще и тренером по сквошу, причем довольно успешным. Постучать по мячу – для Эдди это было чем-то вроде откровения.
– Я думаю, решить проблему можно, укоротив рождественские каникулы и удлинив весенние, – сказал его отец. – Я знаю, школьный год тянется долго, но ведь должен быть какой-то способ вернуть ребят к жизни весной, вдохнуть в них чуть больше энергии – чуточку их подтолкнуть, чтобы у них голова заработала.
– Я думал, не позаниматься ли мне год сквошем – я хочу сказать, на будущий год зимой, – сообщил Эдди. – Осенью я бы еще позанимался кроссом. А весной можно было бы вернуться на гаревую дорожку…
На секунду возникло ощущение, что слово «весна» завладело вниманием отца, но Мятного интересовала только весенняя леность.
– Может, у нее от бритья раздражение, – задумчиво сказала Дот О’Хара. – Но у меня тоже иногда бывает раздражение, но ведь это не повод, чтобы не брить под мышками.
Потом Эдди мыл посуду, а его родители тем временем продолжали свой разговор. Перед тем как отправиться спать, его мать спросила у отца:
– А что это он говорил о сквоше? Что там насчет сквоша?
– Что говорил кто? – спросил его отец.
– Эдди! – ответила его мать. – Эдди что-то говорил о сквоше и мистере Беннете.
– Он тренер по сквошу, – сказал ей Мятный.
– Джо, да это я знаю!
– Моя дорогая Дороти, в чем же твой вопрос?
– Что говорил Эдди о сквоше? – повторила Дороти.
– И что же он говорил? – сказал Мятный.
– Нет, Джо, я иногда спрашиваю себя: ты вообще слушаешь, что тебе говорят?
– Моя дорогая Дороти, я весь обращаюсь в слух, когда мне что-то говорят, – сказал ей старый зануда.
Они оба неплохо посмеялись над этим. Они еще продолжали смеяться, когда Эдди совершал необходимые приготовления ко сну. Внезапно он почувствовал такую усталость – такую леность, догадался он, – что казалось немыслимым сделать малейшее усилие, чтобы объяснить родителям, что он имел в виду. Если их брак был удачным, а, судя по всему, именно таким он и был, то Эдди мог себе представить, что же такое неудачный брак. Он и не подозревал, что очень скоро у него будет возможность во всех подробностях узнать, что же такое плохой брак.
Дверь в полу
По дороге в Нью-Лондон (а это путешествие было спланировано с дотошной скрупулезностью – как и Марион, они выехали из дома с большим запасом времени, чтобы наверняка успеть на паром) отец Эдди заблудился вблизи Провиденса.
– Ну, так чья это ошибка – пилота или штурмана? – весело спросил Мятный. Ошибка была общая. Отец Эдди говорил столько, что на дорогу обращал мало внимания; Эдди, который был «штурманом», предпринимал такие усилия, чтобы не уснуть, что забыл о карте. – Хорошо, что мы выехали с запасом, – добавил его отец.
Они остановились на заправке, где Джо О’Хара по мере сил предпринял попытку завязать разговор с представителем рабочего класса.
– Ну и как вам такая неприятность? – спросил старший О’Хара на заправке у оператора, который показался Эдди слегка недоразвитым. – Перед вами два экзонианца в поисках нью-лондонского парома на Ориент-Пойнт.
Эдди обмирал каждый раз, слыша, как его отец заговаривает с незнакомыми людьми. (Кто, кроме экзонианца, мог знать, что такое экзонианец?) Оператор, словно впав в мимолетную кому, уставился на масляное пятно рядом с правой туфлей Мятного.
– Вы на Род-Айленде.
Вот все, что смог выдавить из себя несчастный.
– А вы можете показать нам дорогу на Нью-Лондон? – спросил Эдди.
Когда они снова вернулись на дорогу, Мятный принялся читать Эдди лекцию о широко распространенной замкнутости, которая нередко является следствием недостатков всеобщего среднего образования.
– Отупление – вещь ужасная, Эдвард, – нравоучительно сообщил ему отец.
Они прибыли в Нью-Лондон с большим запасом, и Эдди вполне мог отправиться в Ориент-Пойнт более ранним паромом.
– Но тогда тебе придется совсем одному ждать в Ориент-Пойнте! – указал сыну Мятный.
Ведь Коулы ожидали прибытия Эдди на более позднем пароме. Когда Эдди понял, насколько было бы для него лучше ждать в Ориент-Пойнте одному, более ранний паром уже ушел.
– Первое океанское путешествие моего сына, – сказал Мятный продававшей билеты женщине с огромными руками. – Это не «Королева Елизавета» и не «Королева Мария». Это не семидневное плавание. Это не Саутгемптон, как в Англии, и не Шербур, как во Франции. Но когда тебе шестнадцать, то морское путешествие до Ориент-Пойнта – это тоже немало!
Женщина снисходительно улыбнулась сквозь свои складки жира, и хотя рот ее лишь чуть-чуть растянулся в улыбке, можно было увидеть, что у нее не хватает нескольких зубов.
Потом, стоя на набережной, отец Эдди принялся разглагольствовать об излишествах в питании, которые нередко являются следствием недостатков всеобщего среднего образования. Отъехав всего ничего от Экзетера, они увидели немало людей, которые были бы счастливее или стройнее (или и то и другое), если бы только у них было достаточно денег, чтобы получить образование в академии.
Время от времени отец Эдди вдруг ни с того ни с сего вкраплял в свою речь полезные советы, касающиеся грядущей летней работы сына.
– Не нервничай от того только, что он – знаменитость, – сказал вдруг совершенно не к месту старший О’Хара. – Вообще-то он не такая уж крупная литературная фигура. Примечай, что сможешь. Обращай внимание на его писательские привычки, попытайся понять, есть ли какой-либо метод в его безумии, – ну и всякое такое.
По мере приближения парома, на котором должен был отправиться в путь Эдди, совершенно неожиданно именно Мятный вдруг озаботился грядущей работой сына.
Сначала на паром подали грузовики, и первым в очереди был грузовик, полный свежих клемов[6], а может, он был пустой и отправлялся за партией свежих клемов. В любом случае, пахло от него клемами далеко не первой свежести, и водитель этого грузовика, который в ожидании причаливающего парома курил сигарету, прислонясь к усеянной битыми мухами решетке радиатора, пал следующей жертвой разговорных экспромтов Джо О’Хары.
– Мой сынишка направляется на свою самую первую работу, – сообщил Мятный, и Эдди обмер еще раз.
– Ну да? – ответил водитель грузовика.
– Он будет работать секретарем у писателя, – заявил отец Эдди. – Понимаете, мы не знаем в точности, каков будет круг его обязанностей, но, несомненно, это будет что-нибудь поважнее заточки карандашей, замены ленты в пишущей машинке и выискивания в словарях трудных слов, в написании которых сомневается даже писатель! Я рассматриваю эту работу как возможность приобретения ценного опыта, чем бы эта работа ни обернулась в реальности.
Водитель грузовика, внезапно исполнившись благодарности за ту работу, которая у него есть, сказал:
– Удачи тебе, парень.
В последнюю минуту, перед самой посадкой Эдди на паром, его отец метнулся к машине, а потом назад.
– Чуть не забыл! – крикнул он, протягивая Эдди толстый конверт, перехваченный резиновой лентой, и пакет, по размеру и мягкости, возможно, содержавший хлеб. Упаковка была подарочная, но что-то смяло ее на заднем сиденье машины, и подарок этот выглядел заброшенным, ненужным.
– Это для малышки – мы с мамой подумали и об этом, – сказал Мятный.
– Какой малышки? – спросил Эдди.
Он прижал конверт и подарок к груди подбородком, потому что его руки были заняты тяжелой дорожной сумкой и более легким, меньшего размера чемоданом. Так он и поднимался на борт.
– У Коулов есть маленькая девочка, ей, кажется, года четыре! – прокричал Мятный.
Громыхали цепи, пыхтел двигатель, время от времени раздавался гудок парома, другие люди прощались, пытаясь перекричать все эти шумы.
– Они родили нового ребенка вместо погибших! – вопил отец Эдди.
Это, казалось, привлекло внимание даже водителя грузовика, который припарковал свою машину на борту и теперь стоял, облокотясь о перила верхней палубы.
– Вот как, – сказал Эдди. – До свидания! – прокричал он.
– Я люблю тебя, Эдвард, – проревел его отец.
После этого Мятный О’Хара начал плакать. Эдди никогда не видел отца плачущим, но Эдди никогда до этого не покидал дома. Может быть, плакала и его мать, но Эдди этого не заметил.
– Будь осторожен, – стенал его отец.
Пассажиры, стоявшие у борта на верхней палубе, теперь все глазели на них.
– Берегись ее! – возопил его отец.
– Кого? – прокричал Эдди.
– Ее! Я говорю о миссис Коул! – воскликнул старший О’Хара.
– Почему? – крикнул Эдди.
Паром отчаливал, пристань уходила назад, надрывался гудок.
– Я слышал, что она так и не оправилась! – проревел Мятный. – Она зомби!
«Ну конечно – выспался: сказать мне об этом только теперь!» – подумал Эдди.
Но в ответ он только махнул на прощание рукой. Он и понятия не имел, что так называемая зомби будет встречать его в Ориент-Пойнте. Он еще не знал, что мистер Коул лишен водительских прав. Эдди был раздосадован тем, что отец не позволил ему вести машину до Нью-Лондона на том основании, что «движение там совсем иное, чем в Экзетере». Эдди видел отца на уменьшающемся в размерах берегу Коннектикута. Мятный отвернулся, закрыв лицо руками, – он плакал.
Что он этим хотел сказать – «зомби»? Эдди думал, что миссис Коул похожа на его мать или на всех других ничем не примечательных преподавательских жен, кругом которых и ограничивались его знания о женщинах. Если бы удача улыбнулась ему, то миссис Коул могла оказаться «дамочкой богемного поведения», хотя Эдди и не отваживался надеяться, что встретит в ее лице женщину, которая может доставлять столько вуайеристских радостей, сколько доставляла ему миссис Хейвлок.
В 1958 году если Эдди думал о женщинах, то его воображение не шло дальше волосатых подмышек и пляшущих грудей. Что касается девушек его возраста, то с ними Эдди терпел одни неудачи, а еще они нагоняли на него страх. Поскольку он был преподавательский сынок, то встречался он (число этих встреч можно было пересчитать по пальцам) с девушками из городка Экзетер – это были робкие знакомства еще тех дней, когда он учился в обычной средней школе[7]. Эти городские девушки теперь обогнали его в развитии, к тому же обычно они настороженно относились к мальчишкам, учившимся в академии, что было вполне понятно, поскольку они ожидали от них высокомерного отношения к себе.
На воскресных танцах в Экзетере неместные девушки казались Эдди недоступными. Они приезжали на поездах и автобусах нередко из других школ-интернатов или из больших городов вроде Бостона и Нью-Йорка. Они были гораздо лучше одеты и внешне больше походили на женщин, чем преподавательские жены, за исключением миссис Хейвлок.
Прежде чем уехать из Экзетера, Эдди перелистал ежегодник 53-го года в поисках фотографий Томаса и Тимоти Коулов – это была последняя книга, в которой они присутствовали. То, что он там увидел, нагнало на него страха. Эти парни не принадлежали ни к одному клубу, но зато Томас был сфотографирован в обеих старших командах – футбольной и хоккейной, не отставал от него и его брат, которого фотокамера запечатлела в юниорской футбольной и хоккейной командах. Напугало Эдди не то, что они могли бить по мячу и кататься на коньках; его напугало количество снимков, на которых присутствовали оба парня, – на многих непостановочных фотографиях, составлявших суть ежегодников, на всех тех фотографиях, которые были сняты, когда ученики явно получали удовольствие. На всех них Томас и Тимоти откровенно наслаждались жизнью. Они были счастливы – вот что понял Эдди.
Куча-мала в курилке спального корпуса (любимое развлечение курильщиков), дуракаваляние на костылях, подростки, красующиеся перед камерой с лопатами для разгребания снега, игра в карты… Томас нередко с сигаретой в уголке красивого рта. А на фотографиях, снятых во время воскресных танцев в академии, Коулы всегда оказывались в парах с самыми красивыми девушками. Была одна фотография, на которой Тимоти не танцевал – он просто обнимал свою партнершу. На еще одной фотографии Томас целовал какую-то девушку – они были под открытым небом в морозный, снежный день, оба в шерстяных пальто, Томас подтягивает девушку к себе, накинув ей на шею шарф. Да, эти ребята были ох как популярны! (И они умерли.)
Паром миновал нечто похожее на судостроительные верфи; в сухих доках стояли несколько военно-морских судов, другие стояли в воде. Отдаляясь от суши, паром миновал один или два маяка. Дальше в проливе яхт было куда меньше. День стоял жаркий, и над сушей висела дымка (даже рано утром, когда Эдди покидал Экзетер), но на воде северо-западный ветер нес прохладу, а солнце то скрывалось за облаками, то появлялось вновь.
На верхней палубе Эдди, все еще продолжавший бороться с тяжелой дорожной сумкой и меньшим по размерам, более легким чемоданом (не говоря уже о помятом подарке для малышки), решил перепаковаться. Обертка подарка пострадала еще больше, когда Эдди засунул его на дно сумки, но теперь, по крайней мере, ему не нужно было прижимать пакет подбородком к груди. А еще ему были нужны носки; с утра он надел мокасины без носков, но теперь ноги у него замерзли. Еще он надел хлопчатобумажный свитер поверх футболки. Только теперь, в свой первый день вне академии, он понял, что на нем экзетерская футболка и экзетерский свитер. Эдди смутился – ему показалось, что это бесстыдная реклама уважаемой им школы, и вывернул свитер наизнанку. Только сейчас понял он, почему некоторые старшеклассники академии носили свои экзетерские свитера вывернутыми наизнанку; такое новое понимание этой высокой моды свидетельствовало, что Эдди и в самом деле готов к встрече с так называемым реальным миром, при условии, что и на самом деле существует такой мир, в котором экзонианцам рекомендуется оставить позади свой экзетерский жизненный опыт (или вывернуть его наизнанку).
Еще немного уверенности придавало Эдди и то, что на нем были джинсы, хотя мать и говорила ему, что светлые полотняные брюки будут более «уместны»; Тед Коул писал Мятному, что парнишка может забыть о пиджаках и галстуках (летняя работа Эдди не требовала того, что Тед называл «экзетерская форма»), но отец Эдди настоял, чтобы тот взял с собой несколько рубашек и галстуков, а еще пиджак, который, как уверял Мятный, «подходит на все случаи жизни».
Только перепаковываясь на верхней палубе, обратил Эдди внимание на толстый конверт, врученный ему без всяких объяснений отцом, что уже само по себе было странно – его отец объяснял все. На конверте был напечатан обратный адрес: Экзетерская академия Филипса, и от руки аккуратным почерком отца написано «О’ХАРА». В конверте был список с именами и адресами всех экзонианцев, живущих в Гемптонах. Человек должен быть готов к любой неожиданности, а в понимании старшего О’Хары это значило: ты можешь позвонить любому экзетерскому выпускнику и попросить о помощи! Пробежав список взглядом, Эдди понял, что не знает в нем ни одной фамилии. Там было шесть фамилий с саутгемптонскими адресами, большинство из них выпуска тридцатых и сороковых годов; один старик выпуска 1919-го явно уже был в пенсионном возрасте и вряд вообще помнил, что когда-то учился в Экзетере. (На самом деле этому человеку было всего пятьдесят семь.)
Еще три или четыре экзонианца жили в Ист-Гемптоне, только двое в Бриджгемптоне и Саг-Харборе, и один или двое других – в Амагансетте, Уотер-Милле и Сагапонаке; Эдди знал, что в Сагапонаке жили Коулы. Он был ошарашен. Неужели его отец ничего не знает о своем сыне? Эдди ни за что в жизни не обратился бы ни к кому из этих незнакомых людей, даже если бы оказался в самой отчаянной ситуации. Экзонианцы! Он чуть ли не выкрикнул это слово вслух.
Эдди знал много преподавательских семей в Экзетере; большинство из них, не принимая на веру легенду о достоинствах академии, не раздували безмерно и значение понятия «экзонианец». Это неправильно, что его отец, без всяких на то оснований, заставил Эдди ощутить ненависть к Экзетеру; на самом деле парень понимал, что ему повезло учиться в этой школе. Он сомневался, что прошел бы вступительные тесты, если бы не был преподавательским сынком, и он чувствовал себя вполне в своей тарелке, настолько в своей тарелке, насколько может чувствовать себя парень, безразличный к спорту, в мужской школе. И в самом деле, с учетом страха Эдди перед девчонками его возраста, он был очень даже рад учиться в мужской школе.
Например, он осмотрительно мастурбировал только на собственное полотенце или махровую мочалку, которую потом тщательно споласкивал и вешал назад в семейную ванну; и он старался не замусолить страницы материнских каталогов, по которым заказывалась женская одежда, – помещенные там фотографии моделей нижнего белья давали ему всю ту визуальную пищу, которой требовало его воображение. (Больше всего его привлекали фотографии зрелых женщин в нижнем белье.) Но он вполне мог управляться и без каталогов, мастурбируя в темноте, в которой он словно бы ощущал кончиком языка солоноватый вкус волосатых подмышек миссис Хейвлок и в которой ее пышные груди становились мягкими податливыми подушками – на них покоилась и убаюкивалась его голова: это часто ему снилось. (Миссис Хейвлок, несомненно, выполняла сию важную функцию для бессчетного количества экзонианцев, учившихся в академии в годы ее – миссис Хейвлок – расцвета.)
Но в каком смысле миссис Коул – зомби? Эдди смотрел, как водитель грузовика с клемами поглощает хот-дог, запивая его пивом. Хотя Эдди и испытывал чувство голода – он не ел с раннего завтрака, – небольшая бортовая качка парома и запах топлива не располагали к еде или питью. Временами верхняя палуба вздрагивала, и весь паром раскачивался. Ко всему этому добавлялось и не лучшим образом выбранное им место – дым из трубы сносило ветром прямо на него. Он понемногу начал зеленеть. Он почувствовал себя лучше, пройдясь по палубе, и совсем воспрял духом, когда нашел мусорную урну, куда выкинул конверт со списком и адресами всех живых экзонианцев, обитающих в Гемптонах.
И тогда Эдди совершил поступок, за который ему потом почти не было стыдно: он подошел к тому месту, где водитель грузовика с клемами со страдальческим видом переваривал хот-дог, и отважно извинился за отца. Водитель подавил подступившую было к горлу отрыжку.
– Не переживай, малыш, – сказал водитель. – У нас у всех есть родители.
– Да, – ответил Эдди.
– И потом, – с философским видом сказал водитель, – он, наверно, просто беспокоится о тебе. По мне, так это работенка та еще – секретарь писателя. Не очень я понимаю, что ты там должен будешь делать-то?
– И я тоже, – признался Эдди.
– Хочешь пива? – предложил водитель, но Эдди вежливо отказался; теперь, когда он стал чувствовать себя лучше, снова зеленеть ему не хотелось.
Эдди решил, что на верхней палубе нет ни женщин, ни девушек, достойных его внимания, однако водитель грузовика с клемами явно был на сей счет другого мнения – он пошел бродить по парому, внимательно разглядывая всех женщин и девушек. Эдди обратил внимание на двух девушек, которые переправлялись на пароме с машиной; они никого не замечали вокруг и хотя были едва ли старше Эдди (а если старше, то не больше чем на год-два), но было очевидно, что они считают его для себя слишком юным. Эдди только раз и посмотрел на них.
К нему подошла пара европейцев и на плохом английском попросила сфотографировать их на носу парома – они сообщили, что у них медовый месяц. Эдди с удовольствием их сфотографировал. И только потом ему пришло в голову, что если эта женщина европейка, то у нее, возможно, небритые подмышки. Но на ней была блуза с длинными рукавами, и определить, носит ли она бюстгальтер, Эдди тоже не смог.
Он вернулся к своей тяжелой сумке и чемодану поменьше. В чемодане были только его спортивный пиджак «на все случаи жизни» и рубашки с галстуками. Весил этот чемодан всего ничего, но мать сказала ему, что его «хорошая», как она ее называла, одежда в отдельном чемодане наверняка не помнется. (Чемодан паковала мать.) В сумке находилось все остальное – одежда, которую хотел взять он, его блокноты и несколько книг, рекомендованных ему мистером Беннетом (безусловно, любимейшим его преподавателем литературы).
Эдди не взял полное собрание сочинений Теда Коула. Он его уже прочитал. Какой был смысл тащить с собой эти книги? Единственным исключением был семейный экземпляр «Мыши за стеной» – отец Эдди настоял, чтобы тот взял эту книжку и привез автограф мистера Коула, – и еще одна книжка, которую Эдди любил больше всех, написанных Тедом для детей. Как у Рут, у Эдди была своя любимая книжка, но это была не знаменитая «Мышь за стеной». Любимой книжкой Эдди была «Дверь в полу» – читая ее, он чуть не рехнулся от страха. Он не удосужился посмотреть на дату копирайта, иначе бы знал, что «Дверь в полу» – первая книга Теда Коула, опубликованная после смерти его сыновей. А если так, то эта книга, видимо, далась ему нелегко, и она явно несла в себе некоторую долю ужаса, пережитого Тедом в эти дни.
Если бы издатель не сочувствовал Теду из-за несчастья, произошедшего с его детьми, то книжку, скорее всего, отвергли бы. Критики были почти единодушны в скептической оценке этой книги, которая, кстати, продавалась ничуть не хуже других книжек Теда. Сама Дот О’Хара сказала, что читать такую книжку вслух любому ребенку было бы непристойностью, граничащей с насилием. Но Эдди был очарован «Дверью в полу», которая фактически стала культовой в кампусах, – вот мера того, насколько она была достойна осуждения.
На пароме Эдди листал «Мышь за стеной». Он читал эту книгу столько раз, что знал ее чуть ли не наизусть; он смотрел только на иллюстрации, которые нравились ему больше, чем основной массе обозревателей. В лучшем случае обозреватели говорили, что иллюстрации «полезные» или «неназойливые». Чаще они высказывались негативно, но в меру. (Например: «Иллюстрации хотя и не ухудшают рассказов, но мало что к ним добавляют и оставляют читателю надежду, что в следующий раз будет лучше».) И тем не менее Эдди эти рисунки нравились.
Воображаемый монстр полз за стеной – страшный, без рук, без ног, он полз, цепляясь зубами и скользя на своей шкуре. Но еще лучше было изображение страшного платья в мамином стенном шкафу – платье ожило и пыталось сползти с вешалки. У платья была одна нога – босая нога, – вылезающая из-под подола, и ладонь, одна только ладонь с запястьем, высовывающаяся из рукава. Но страшнее всего – контуры единственной груди, словно подпирающей платье изнутри, словно внутри платья образовывалась женщина (или только некоторые ее части).
В книге не было ни одного рисунка, который успокоил бы читателя изображением настоящей мыши, крадущейся за стеной. На последней иллюстрации был изображен младший из мальчиков, который лежит без сна в кровати, испуганный приближающимся звуком. Своей маленькой ручкой мальчик ударяет по стене, чтобы испугать мышь. Но мышь не только ничуть не пугается и не удирает прочь: она непропорционально огромна. Она не только больше двух мальчиков вместе, она больше изголовья кровати, больше самой кровати вместе с изголовьем.
А любимую свою книжку Теда Коула Эдди вытащил из сумки и перечитал еще раз, прежде чем паром причалил к пристани. Сюжет «Двери в полу» никогда не был любимой историей Рут; отец эту историю ей не рассказывал, а прочесть ее сама она смогла лишь через несколько лет. Она ее возненавидела.
В книге была изящная, хотя и довольно откровенная иллюстрация, изображающая нерожденного ребенка в чреве матери. «Жил да был один маленький мальчик, который не знал, хочет ли он рождаться, – начиналась книга. – Его мама тоже не знала, хочет ли она, чтобы он рождался.
И все это потому, что жили они в лесной хижине на острове посреди озера и вокруг больше никого не было. А в хижине была дверь в полу.
И маленький мальчик боялся того, что может находиться под этой дверью в полу, и его мама тоже боялась. Когда-то, задолго до этого, другие дети приходили в эту хижину на Рождество, но потом они открыли дверь в полу и исчезли в дыре внизу, а вместе с ними исчезли и все их подарки.
Как-то раз мама попыталась поискать детей, но когда она открыла дверь в полу, то услышала такой жуткий звук, что волосы у нее сразу же побелели и стали как волосы призрака. И еще она почувствовала такой ужасный запах, что кожа у нее стала морщинистая, как резина. После этого кожа у мамы разгладилась, а волосы снова стали как прежде только через год. И еще, когда мама открыла дверь в полу, она увидела там такие ужасы, что больше ни за что не хотела видеть их снова; например, там было что-то вроде змеи, которая может так сжиматься, что пролезет хоть через щель между полом и дверью (даже когда дверь закрыта), а потом – так увеличиваться в размерах, что может унести всю хижину у себя на спине, словно змея – это гигантская улитка, а хижина – раковина». (От этой иллюстрации Эдди О’Хара нередко мучили кошмары, и не в те дни, когда Эдди был младенцем, а когда ему уже исполнилось шестнадцать!)
«Другие существа под дверью в полу такие ужасные, что их можно себе только представить». (В книге было и изображение этих ужасных существ – совершенно неописуемое.)
«А потому мама не знала, хочет ли она рожать маленького мальчика в лесной хижине на острове посредине озера, где вокруг никого нет. А особенно она не хотела рожать его из-за всего того, что может быть под дверью в полу. Потом она подумала: «А почему, собственно, нет? Я просто скажу ему, чтобы он не открывал эту дверь в полу!»
Ну, маме сказать это нетрудно, но как насчет маленького мальчика? Он по-прежнему не знал, хочет ли рождаться в мир, где в полу есть дверь, а вокруг никого нет. Но в лесу, на острове и в озере водились и кое-какие красивые существа». (Здесь были изображения совы, уточек, которые плыли к берегу острова, и пары гагар, плещущихся в тихой воде.)
«„Может, стоит рискнуть?“ – подумал маленький мальчик. И вот он родился и не пожалел о том, что сделал это. Его мама тоже была счастлива, хотя и говорила маленькому мальчику по меньшей мере раз в день: «Никогда, ты слышишь меня: никогда, никогда, никогда не открывай эту дверь в полу!» Но он, конечно же, был всего лишь маленьким мальчиком. А если ты маленький мальчик, то разве тебе не захочется открыть эту дверь в полу?»
И вот на этом, думал Эдди О’Хара, история заканчивается, даже не подозревая, что в настоящей истории маленький мальчик был маленькой девочкой. Звали ее Рут, и ее мать не была счастлива. И была совсем другая дверь в полу, о которой не знал Эдди… пока не знал.
Паром миновал Плам-Гат, и теперь Ориент-Пойнт был уже ясно виден.
Эдди внимательно рассмотрел фотографии Теда Коула на обложках. Фотография на заднике «Двери в полу» была более поздняя, чем на «Мыши за стеной». На обоих мистер Коул показался Эдди красивым мужчиной, и в голове шестнадцатилетнего подростка шевельнулась мысль, что пожилой мужчина сорока пяти лет все еще может трогать сердца и мысли дам. И такой вот мужчина будет стоять среди встречающих в Ориент-Пойнте. Эдди не знал, что искать ему нужно было Марион.
Когда паром причалил к пристани, Эдди принялся разглядывать маловпечатляющую толпу со своей удобной позиции на верхней палубе, но не увидел никого, похожего на изящные фотографии на обложках.
«Он забыл обо мне!» – подумал Эдди.
По какой-то причине Эдди в голову полезли ехидные мысли о его отце – вот вам пожалуйста, экзетерская солидарность!