Бои местного значения Звягинцев Василий
Глава 1
День заканчивался как обычно. Как все подобные дни вот уже второй год подряд. В десятом часу вечера Шестаков запер несгораемый шкаф, ящики письменного стола, позвонил по «вертушке»[1] в приемную Председателя Совнаркома, чтобы убедиться – никаких неожиданных совещаний и коллегий не намечается, доложил, что едет домой поужинать и отдохнуть, отдал все необходимые распоряжения своим помощникам, после чего вызвал к подъезду машину.
Шестаков машинально отметил, что голос дежурного секретаря Молотова был ровен и даже любезен. По собственной инициативе он сообщил, что Вячеслав Михайлович ушел час назад и до утра возвращаться не собирался, так что товарищ нарком тоже может отдыхать спокойно. Это было приятно, потому что ночные заседания хоть и стали давно привычным делом, но все же изматывали, жить по перевернутому графику нормальному человеку научиться практически невозможно.
Впрочем, нет, научиться можно всему, а вот заставить организм спокойно переносить бдения до двух-трех часов ночи в прокуренных кабинетах, обходиться коротким утренним сном, а потом урывками добирать до нормы по полчаса-часу, не раздеваясь, в не слишком уютной, тоже прокуренной комнате отдыха, вполглаза, все время ожидая пронзительного телефонного звонка, – трудно и душевного здоровья не прибавляет.
Да и это еще не самое страшное.
Куда хуже постоянный, изматывающий страх. Что-то не успеть, упустить из внимания, не так и не то доложить на коллегии или на Политбюро, просто сказать лишнее в частном даже разговоре, заслужить неудовольствие вышестоящего руководства или, напротив, получить знак благоволения от того, кто завтра окажется разоблачен как враг народа. И, соответственно, самому оказаться рано или поздно в их числе.
А после жуткого февральско-мартовского (1937 года) Пленума ЦК ВКП(б), на котором «товарищам» было наглядно показано, что ни один человек, даже из состава «ленинской гвардии», теперь не защищен от расправы, нельзя стало быть уверенным в собственном будущем даже на сутки вперед.
Так и жил теперь Григорий Петрович Шестаков, нарком, депутат Верховного Совета первого (по новой «сталинской» Конституции) созыва и член ЦК.
Он вышел в тесный, зажатый со всех сторон высоченными каменными стенами двор-колодец наркомата, сел на переднее сиденье длинного вишневого «ЗИСа». Сзади – не любил, хоть и полагалось по рангу. Велел водителю ехать не спеша, «большим кругом», так он называл путь через центр и все Садовое кольцо, который занимал минут сорок.
Не признаваясь самому себе, Шестаков таким образом оттягивал неизбежное. В плавно скользящей по ночному городу машине он испытывал чувство безопасности. На этом пятнадцатикилометровом пути от крыльца наркомата до подъезда дома на Земляном валу арест практически исключался.
Можно было спокойно курить, любоваться медленно падающими снежинками, красиво серебрящимися на фоне еще не снятой новогодней иллюминации, думать о чем-то, не имеющем отношения к невыносимой реальности жизни на вершинах власти, которая, впрочем, большинству окружающих казалась немыслимым счастьем. Со всеми ее атрибутами: персональным автомобилем, отдельной да вдобавок многокомнатной квартирой, служебной дачей в Серебряном Бору, спецраспределителем, Кремлевской больницей, а главное – возможностью часто встречаться и даже разговаривать с Великим Сталиным!
Знали бы они, чего стоит такое «счастье»…
И неожиданно он вдруг вспомнил: «А ведь сегодня, по-старому, Рождество». Последний раз Шестаков отмечал его, дай Бог памяти, на линкоре в семнадцатом году.
Но как бы медленно ни вел шофер машину, серый огромный дом, заселенный членами правительства, комдивами и комкорами, Героями Советского Союза, видными писателями и полярниками, неумолимо приближался. И вместе с ним надвигался привычный страх.
Привычный, нудный, тошнотворный, который не оставлял его много месяцев. Иногда страх немного отступал, заслонялся суматохой неотложных дел, заседаний, совещаний, командировок, но никогда не проходил совсем. Постоянное сосущее чувство под ложечкой, то и дело возникающая глухая ноющая боль в сердце стали его неразлучными спутниками. И еще – ему непрерывно хотелось спать. Не только оттого, что он регулярно не высыпался.
В сон наркому хотелось спрятаться, как медведю в берлогу. Лечь, укрыться с головой и хоть на несколько часов забыться, сбежать из ставшей невыносимой жизни.
Немного помогала водка, но он избегал ее пить в одиночку, сознавая, что вряд ли сможет остановиться после первых, приносящих облегчение рюмок, начнет ежевечерне напиваться до беспамятства. Правда, чем такой исход хуже того, которого он боялся, Шестаков не мог объяснить. Зато в компании равных себе, на так называемых «товарищеских ужинах» он пил, как все, до упора. И иногда с похмелья его посещала мысль – а не лучше и вправду начать изображать законченного алкоголика, чтобы выгнали к чертовой матери и с должности, и даже из партии? Тогда он никому не будет нужен и интересен, в том числе и ежовскому ведомству…
Но, одумавшись, понимал, что отказаться от привычных благ жизни, превратиться…
Ну, кем он может стать? Рядовым инженером в лучшем случае, а то вообще придется идти в простые слесари. Нет, даже этого не будет. Кто позволит бывшему наркому «слиться с народом»? Все равно заберут, только что громкого суда не будет, влепят пять или десять лет через Особое совещание, чтобы глаза не мозолил, и привет…
И по-прежнему, несмотря ни на что, Шестаков каждый день к десяти ноль-ноль приезжал в наркомат, вел совещания, сидел в президиумах, делал доклады в Совнаркоме и ЦК, всегда был готов ответить на любой звонок по кремлевской «вертушке».
Невзирая на состояние, сохранял подобающее должности суровое, строгое, но и доброжелательное выражение лица, умел вовремя пошутить и вовремя проявить партийную принципиальность, в общем, жил так, как давно привык сам и как жили все люди его близкого окружения.
Зато, переступив порог громадной квартиры, обставленной казенной мебелью из резного дуба и карельской березы, он сбрасывал дневную маску и превращался в нервного, желчно-раздражительного мужа и отца.
Поглощенного одной-единственной мыслью – как-нибудь дожить до следующего утра, обмирающего и обливающегося холодным потом при звуках каждого въезжающего ночью во двор автомобиля, лязга лифтовых дверей в поздний час и, уж конечно, при виде казенных печатей, то и дело появляющихся на дверях очередной квартиры их восьмиэтажного подъезда.
Дело в том, что Григорий Петрович в отличие от многих и многих был умен и великолепно представлял себе суть и механизм функционирования Советского государства. Почему и не питал никаких иллюзий, жалея только об одном – что семнадцать лет назад сделал неверный, роковой даже шаг, вступив в ВКП(б).
Это помогло сделать блестящую карьеру, он был обласкан доброжелательным вниманием Хозяина, уже после начала «Большого террора» награжден орденом Ленина, но, обладая здравым умом и точным инженерным мышлением, в отличие от более наивных, верящих в «идеалы» людей, все понимал правильно.
В нынешней ситуации, если что, не спасут ни депутатство, ни награды, ни отеческие нотки Сталина, прозвучавшие в его голосе лишь месяц назад: «Такие, как ви, товарищ Шестаков, опора советской оборонной промышленности. Ми вам очень доверяем, но спрашивать будем строго. Ви уж нэ подведитэ…»
После загадочной смерти Серго Орджоникидзе, единственного нелицемерного защитника и покровителя, выжить в бессмысленно-кровавой мясорубке нарком не надеялся. Правда, очень хотелось, и иногда он заставлял себя думать так, как думало большинство окружавших его людей: что он ни в чем не виновен и очень нужен, делает важнейшее дело, известен с самой лучшей стороны, не запачкан участием ни в каких уклонах и оппозициях. Не зря же ему дали орден и выдвинули депутатом уже после того, как исчезли сотни и тысячи других, а значит – он взвешен (знать бы, на каких весах), исчислен и признан заслуживающим доверия. На день, на два на душе словно бы и легчало. Но почти сразу же за мигом эйфории становилось еще хуже. Трезвый внутренний голос подсказывал, что то же самое мог про себя сказать и, наверное, говорил каждый посаженный и расстрелянный. Не ему чета – большевики с дореволюционным стажем, члены Политбюро еще двадцатых годов, сидевшие в тюрьмах и ссылках со Сталиным, лично знавшие Ленина.
Моментами Шестаков готов был обратиться и к Господу с мольбой: «Да минет меня чаша сия!» – и тут же с горькой усмешкой вспоминал, что она не помогла даже Христу.
Больше всего на свете Григорий Петрович завидовал теперь соседу по подъезду, капитану дальнего плавания Бадигину, сидящему сейчас не в роскошном кабинете, но и не в Лефортове, а в каюте вмерзшего в арктические льды парохода «Седов», дрейфующего в сторону Северного полюса. И передающему оттуда бодрые радиограммы и многословные очерки в газеты и журналы. Уж он-то, по крайней мере до следующего лета, может не бояться ничего, кроме внезапного сжатия льдов. А это такая мелочь…
…Черкая красным карандашом подготовленный референтом доклад по итогам завершившегося 1937 года, Шестаков незаметно задремал.
А когда проснулся внезапно, как от толчка…
Что-то в окружающем его знакомом мире неуловимо, но сильно изменилось. Настолько сильно, что нарком осмотрелся с недоумением. Кабинет был тот же самый, но чем-то и чужой. Круг света из-под глухого черного колпака настольной лампы падал на разложенные бумаги, на пучок цветных карандашей в косо срезанной латунной гильзе 85-миллиметрового зенитного снаряда, раскрытую коробку папирос и стакан недопитого чая в серебряном тяжелом подстаканнике.
Удивили лежащие на столе руки – крупные кисти, покрытые рыжеватыми волосками и россыпью веснушек, большие золотые часы на левом запястье. Не сразу он сообразил, что руки эти принадлежат ему и что он только что спал, уронив голову на локтевой сгиб.
Григорий Петрович явно не был пьян, он вообще не пил сегодня, но состояние чем-то напоминало то, которое бывает, когда опьянение уже проходит, а похмелье еще не наступило. Или – как если бы его разбудили вскоре после приема пары таблеток люминала. Дезориентированность во времени и пространстве и легкая, неприятная оглушенность.
И почти сразу пришла ледяная ясность мысли и четкость восприятия. Словно близорукий человек впервые в жизни надел подходящие ему минусовые очки.
Он догадался, хотя не в состоянии был объяснить, почему бы вдруг, что арестовать его должны именно сегодня.
Как будто бы совершенно другой человек, непонятно каким образом оказавшийся внутри черепной коробки наркома, подсказал ему это. Человек спокойный, рассудительный и отважный, напоминающий того Гришу Шестакова, каким он был двадцать лет назад, во время своей флотской службы.
За спиной скрипнула дверь. Нарком обернулся. На пороге стояла жена, Зоя, тридцатипятилетняя женщина с красивым, хотя и несколько поблекшим от ежедневно накладываемого театрального грима лицом, в длинной ночной рубашке и наброшенном поверх нее халате.
– Ты почему не ложишься, второй час уже… – спросила она, и не потому, что действительно хотела узнать причину, а так, по привычке, в виде ритуала.
– Не видишь разве, работаю. Завтра коллегия… Иди спи, мешаешь.
Женщина хотела еще что-то сказать, шевельнула губами, но в последний момент передумала, махнула рукой и тихо прикрыла дверь.
На Шестакова нахлынула волна противоречивых чувств – и жалость к жене, и раздражение, и желание позвать ее обратно, излить наконец душу в надежде на поддержку и сочувствие, и опасение, что, признавшись в своих страхах, он даст основание подумать: раз боится – значит, есть за ним что-то…
И параллельно он ощутил нечто вроде ненависти к любимой, в общем-то, жене – при мысли о том, что его вот арестуют, а Зоя станет отрекаться от него, врага народа, на собрании в своем театре клеймить позором… О том, что жену скорее всего арестуют вместе с ним или чуть позже, а сыновей под чужими фамилиями сдадут в детдом, он в своем смятенном состоянии даже не подумал…
«А почему бы тебе не плюнуть на все и не сбежать? – пришла вдруг в голову дикая в его положении мысль. – Нет, на самом деле. Союз большой, где-нибудь в тайге запросто затеряться можно, а там и через границу… – Идея ведь дикая именно для большевика и члена правительства, а для нормального человека? – А если и вправду – прямо сейчас? Деньги и оружие есть. Вызвать служебную машину, еще лучше – такси, рвануть на вокзал или просто на дачу, изобразить несчастный случай на рыбалке – и привет!»
Шестаков дрожащими руками поднес спичку к папиросе. Сумасшедшая идея завораживала. Настолько, что он не сразу сообразил – страх-то исчез! Впервые за месяцы, если не годы. Прошла нудная, как зубная боль, тоска, больше не тошнило, замедлился пульс, спокойным и ровным стало дыхание. Даже намек на выход из безнадежной позиции сделал его почти что другим человеком.
Или – не другим, а как раз самим собой. Тем двадцатилетним юнкером флота, который умел испытывать яростное веселье во время стычек с германскими эсминцами в кипящих волнах Балтики, а чуть позже проявил грозящую смертью изобретательность, выручая арестованного за участие в Кронштадтском восстании друга из лап Петроградской ЧК.
Нарком вышел в ванную, пристально всмотрелся в свое лицо.
Крепкий мужик, нестарый еще, сорок два весной исполнится.
Лицо, конечно, рыхловатое, чуть обрюзгшее даже, с начальственными складками у носа и рта. Одет в полувоенную серую гимнастерку, слева на груди два ордена и депутатский значок. Плечи широкие, пуза нет… Шестаков нагнулся, достал из-под ванны оставшийся после ремонта кусок дюймовой водопроводной трубы, примерился и почти без усилия согнул под прямым углом.
«Так чего же ты мандражишь, братец? – вновь прозвучал в мозгу словно бы чужой голос. – С твоими мышцами и моей подготовкой…»
«Шизофрения? – отстраненно подумал нарком. – Говорят, когда голоса начинаешь слышать, это она и есть. Поехать, что ли, с утра в Кремлевку, врачам пожаловаться, усугубив, разумеется, симптомы? Неплохо, например, профессора укусить за нос и лечь на месяц-другой в нервное отделение. Закосить на инвалидность. Глядишь, и обойдется, кому псих нужен, хоть в тюрьме, хоть в правительстве?»
Вдруг сильно захотелось есть, и Шестаков направился на кухню, где стенные шкафы и последняя новинка – американский электрический холодильник – ломились от деликатесов. Ассортимент кремлевского пайка – как в дореволюционном Елисеевском гастрономе, одна беда – с аппетитом у наркома давно уже неважно, все больше бутербродами да крепким чаем перебивается. По-настоящему ел только под хорошую выпивку на правительственных банкетах.
«Ну ничего, сейчас как следует перекусим и водочки, натурально, употребим, чтобы желудочную секрецию улучшить…»
Но не пришлось наркому впервые за долгий срок полакомиться казенными деликатесами, еженедельно привозимыми порученцем из распределителя на улице Грановского, и даже бутылка новомодной «Столичной» водки, покрытая инеем, осталась нераспечатанной.
То, чего так долго с потным ужасом ждал Шестаков, наконец случилось.
В другом конце длинного, как пульмановский вагон, коридора, в обширной прихожей, грубо и требовательно загремел дверной звонок.
Не успела еще перепуганная жена, которая, таясь от мужа, каждую ночь ждала этого же самого, выглянуть из спальни, не проснулись дети, а нарком, отнюдь не помертвевший от последнего на свободе ужаса, а маскирующий боевой азарт под небрежной улыбочкой (звонок в дверь подействовал на него сейчас, как колокол громкого боя на «Победителе», вызывавший комендоров к орудиям), открыл добротную двойную дверь.
В квартиру ввалились два сержанта госбезопасности[2] в форме, еще один молодой человек в штатском, но настолько типичного облика, что сомневаться в его ведомственной принадлежности не приходилось, за ними – боец конвойных войск с тяжелым автоматом «ППД» на правом плече, а уже позади всех переминались на площадке профессиональные понятые – лифтерша и дежурный электромонтер.
Бессмысленно-круглое лицо лифтерши выражало слабое любопытство, а монтеру явно хотелось опохмелиться. На обысках, если в квартире обнаруживалась выпивка, ему обычно перепадал стакан, а то и больше. Зависимо от степени радушия опера.
– Проходите, товарищи, проходите, будьте как дома… – Шестаков, удивляясь сам себе, отступил от двери, сделал приглашающий жест, только что не согнулся в мушкетерском поклоне со взмахом шляпой до полу.
Оторопевший от такой встречи чекист протянул ему ордер на обыск.
Скользнув глазами по стандартному тексту с факсимиле подписи самого Вышинского, нарком вернул бумагу:
– Не возражаю. Приступайте. А может, сначала чайку? Дело вам предстоит долгое, на улице снег, мороз, ветер… Замерзли, наверное, не выспались. Попьете крепенького, китайского, тогда и за работу. Да я и сам предъявлю все, что вас интересует, чтобы зря не возиться, вы только скажите, что требуется? Письма Троцкого, инструкции гестапо, списки сообщников?..
Наверняка с подобным эти злые демоны московских ночей еще в своей практике не сталкивались. Наоборот – сколько угодно, а чтобы клиент вел себя так…
– Вы что, гражданин, пьяны, что ли? Не понимаете, в чем дело?
– Отчего же? Прекрасно понимаю. Сколько веревочке ни виться… А выпить не успел, собрался только. Вы же и помешали. Дурацкая, между прочим, привычка в вашем ведомстве – по ночам людей тревожить. Утром куда удобнее, после завтрака. И вам лучше, и нам… Да вы проходите, проходите, – обратился он к понятым, – не стесняйтесь, присаживайтесь, до вас не скоро очередь дойдет.
Из спальни наконец появилась жена.
– Это что, Гриша? – прошептала она прыгающими губами, сжимая рукой халатик на груди. Все прекрасно поняла, однако же спросила. В надежде – на что?
– Не тревожься, Зоя, товарищи ко мне. Иди пока оденься да чайку согрей, что ли…
Жена вновь исчезла в комнате. Странно, но за ней никто не пошел. Не опасаются, значит, что она может сделать что-то неположенное. Уверены в лояльности «врагов народа». Или ордер у них «на одно лицо», члены семьи чекистов пока не интересуют.
– Товарищ лейтенант, может, «санитарку» вызвать, он вроде – того… – попробовал подсказать начальнику выход из положения один из сержантов, повертев пальцем у виска.
– Все они – «того». На каждого врачей не хватит. А если что – в тюрьме разберутся. Петренко, стой у двери. Если кто войдет – задержать. Понятые, садитесь здесь, ждите. А вы приступайте, – приказал лейтенант подручным.
– С чего планируете начать? – поинтересовался Шестаков. – Я бы советовал с кабинета. Там много книг, бумаги в столе всякие. Пока перетрясете, жена оденется, сготовит на скорую руку. Опять же и мне с собой кое-что соберет, если второй ордер, на арест, имеете.
– Мы сами знаем, – огрызнулся лейтенант, решив игнорировать небывалого клиента. – Стойте вот тут и не вмешивайтесь, а то…
Однако обыск начал действительно с кабинета, предварительно позвонив по телефону и доложив кому-то, что на место прибыл и работает по схеме.
– Да. Да. Нет. Все нормально. Нет. Думаю, надолго. Да. Часам к десяти, вряд ли раньше. Да. Будет сделано. Есть. Сразу в Сухановскую? Есть…
Услышанное окончательно расставило все по своим местам. Нарком по-прежнему не понимал, что с ним происходит, но это его больше не смущало. Так человек, решившийся вдруг прыгнуть с парашютом, может бояться, испытывать сердцебиение и дрожь в коленках, сомнение – рискнуть или в последний момент все же воздержаться, – но вряд ли он станет анализировать глубинные причины своего исходного душевного позыва.
Вот и сейчас… Нарком многое знал, слухом земля полнится, да тем более – в кругах весьма информированных людей. Был он, кстати, знаком кое с кем из заинтересовавшегося им ведомства еще во времена Ягоды (надо сказать, против нынешних – времена были весьма либеральные), откуда и усвоил, что Сухановка была самой страшной в стране тюрьмой, специально пыточной, не идущей ни в какое сравнение с Лефортовской, Бутырской и прочими. Лубянские же камеры внутренней тюрьмы вообще могли считаться почти санаторием. До тех, конечно, минут, когда и из них повезут на суд и расстрел.
Но все равно – в прочих тюрьмах и обращение было сравнительно человеческим, и исход не очевиден, из Сухановской же выйти живым шансов практически не существовало. Если не умирали в ходе «следствия», то гарантированно получали «десять лет без права переписки» или просто расстрел, без всяких иносказаний.
Ситуация прояснилась до донышка, и выход из нее Шестаков видел лишь один. Зато отчетливый. Оставалось только решить, как именно исполнить намеченное. Опыта в таких делах у наркома не было, однако он испытывал ничем не объяснимую, но твердую уверенность, что все выйдет как надо.
Глава 2
Нарком прислонился спиной к боковой стенке шкафа, заложив руки за спину. Минут пятнадцать он молча и отрешенно наблюдал за чекистами. Сержанты сноровисто, сантиметр за сантиметром обшаривали комнату, начав с левого от двери угла и двигаясь по часовой стрелке.
Лица у обоих простые, вроде как рязанские, отнюдь не отмеченные печатью интеллекта. Пришли в органы по «комсомольскому набору», имея классов семь образования да потом какие-нибудь курсы по специальности.
Их лейтенант, похоже, покультурнее, скорее всего – москвич, девятилетку наверняка окончил, а возможно, еще и нормальное двухгодичное училище. Чин у него, по их меркам, немаленький, равен армейскому капитану, когда в форме – шпалу в малиновых петлицах носит.
Лейтенант сидел сбоку от стола, писал что-то, положив на колено планшетку. Сколько ему, интересно, раз приходилось заниматься подобным делом, носителей каких громких имен и званий препроводил он на первую ступеньку ведущей в земной ад лестницы?
Мемуары мог бы в старости написать, пожалуй, интересные, только вот старости как раз у него и не будет. Через годик-другой сам станет объектом подобной процедуры, как это уже произошло с чекистами предыдущего, «ягодовского», призыва. А может, и без процедуры обойдется. Пригласят в один прекрасный день к коменданту управления за каким-нибудь пустяшным делом – и пуля в затылок, «не отходя от кассы».
В любом случае долгая жизнь лейтенанту госбезопасности не светит, так что комплексовать по поводу задуманного незачем…
Вот это выражение – «комплексовать по поводу» – было каким-то незнакомым, не входившим в обычный лексикон наркома, однако употребил он его совершенно свободно и даже не удивился. Да и сам ход мыслей…
Впрочем, один из его знакомых сказал в минуту откровенности: «Знаешь, Григорий, сейчас самое опасное – додумывать до конца то, что невзначай приходит в голову. Я себе давно это запретил…»
Шестаков понял тогда, что приятель имел в виду, и не стал эту тему развивать. А теперь, выходит, не удержался, сам начал додумывать все «от и до».
– А у вас там, на Лубянке, какие порядки? – подчиняясь все той же отчаянно-нахальной волне, головокружительно несущей его, как гавайский прибой – серфингиста, нарушил нарком рабочую тишину. – В камерах курить можно? Если можно, я папиросами запасусь. У меня их много. Кстати, если желаете, закуривайте прямо здесь, вон на столе коробка…
Лейтенант поднял голову. Лицо его изобразило страдание. Назойливость клиента выводила из себя, и жутко хотелось ударить его в морду, неторопливо, наотмашь, однако он помнил команду – «обращаться предельно вежливо».
Даже награды и депутатский значок до поры не велено было срывать.
– Я вас просил… не возникать, гражданин? Вот и помолчите, будьте так любезны. Успеете наговориться, ох и успеете… Скажите лучше – оружие у вас есть?
– Разумеется. В правом верхнем ящике…
Чекист потянул на себя ящик стола, привстав со стула и выворачивая вбок голову.
Сделав длинный выпад, Шестаков обрушил на шею лейтенанта сильнейший, пожалуй, даже чрезмерный удар ребром ладони под основание черепа. Не успел тот глухо ткнуться лбом в раскрытую папку с докладом, как нарком крутнулся на месте, носком до синевы начищенного сапога ударил в висок присевшего у нижних полок шкафа на корточки сержанта, резким толчком выпрямленных пальцев под сердце отбросил к стене второго. И успел придержать его за портупею, плавно опустил обмякшее тело на ковер, чтобы, падая, оно не произвело лишнего шума.
Выпрямился, машинально поправил упавший на глаза чуб.
Он занимался в молодости боксом, даже пробовал по дореволюционной книжке изучать джиу-джитсу, но больших успехов не достиг. А сейчас действовал так, словно убивать людей руками для него самое обычное дело. Главное – Шестаков был совершенно уверен, что все трое безусловно мертвы, даже и проверять не нужно. И не испытал по этому поводу абсолютно никаких эмоций. Кроме разве удовлетворения от хорошо сделанного дела.
Да, подготовка «ежовских гвардейцев» не выдерживала никакой критики. Любой, наверное, милицейский опер даст им сто очков вперед. Что и неудивительно – воры и бандиты народ серьезный, могут и финкой бока пощекотать, и бритвой полоснуть по глазам, а от наркомов, маршалов и старых большевиков чекисты подвоха никогда не ждали.
Народ дисциплинированный и органам доверяющий. Надо – значит, надо. Даром что у каждого то «маузер» именной, то «браунинг» или «коровин» в кармане штанов, ящике стола или прямо под подушкой.
И ведь, кажется, за все годы больших и малых терроров случая не было, чтобы хоть один чекист на таких вот задержаниях пострадал. Что-то такое про командарма Каширина рассказывали, который при попытке ареста в личном салон-вагоне принялся шашкой махать, повыбрасывал энкавэдэшников на насыпь и до утра отстреливался, не позволяя голову поднять. Однако убитых все равно не было, а утром к вагону протянули полевой телефон, и лично Ворошилов приказал герою гражданской войны сдаться «до выяснения», гарантируя безопасность. И где сейчас тот Каширин?
Еще про Буденного и его четыре пулемета был анекдот. Все прочие большие и маленькие люди ночные аресты воспринимали как должное.
Или – как заслуженное?
Шестаков отодвинул край шторы и выглянул в коридор. Вохровец с автоматом стволом вниз на правом плече зевал, облокотившись о стену.
Понятые, усевшись на низкие пуфики, переговаривались о чем-то шепотом.
Продолжая выполнять словно бы извне введенную программу, нарком взмахнул рукой с зажатой в ней тяжелой яшмовой пепельницей.
Звук от удара в лоб конвоира (точно в середину суконной звезды на буденовке) получился тупой, едва слышный. Боец подогнул ноги и сполз по стене на пол. Лязгнул стволом и магазином по паркету автомат. – Тихо, тихо, граждане понятые… – успокаивающе сказал Шестаков, покачивая стволом лейтенантского «нагана». – Я вас трогать не собираюсь, только и вы без глупостей. Вы меня давно знаете, так вот, сообщаю вам официально – группа бандитов, бухаринцев-троцкистов, намеревалась, переодевшись в форму наших славных органов, совершить теракт против члена правительства. – Он пощелкал пальцем по своим орденам и депутатскому значку. – Однако я их вовремя разоблачил и обезвредил. Но могут появиться сообщники. Возможна и перестрелка. Поэтому прошу пройти в чуланчик и сидеть тихо, пока не приедут настоящие чекисты и не снимут с вас показания… – С этими словами он втолкнул понятых в комнату без окон, где хранились лыжи, санки, велосипеды детей, приложил палец к губам и запер дверь снаружи.
Потом Шестаков заглянул в детскую, где жена с каменным лицом, тихонько раскачиваясь, как еврей на молитве, сидела между кроватями все еще спящих сыновей.
Жизнь рухнула моментально, и женщина сейчас доживала ее последние минуты. Вот-вот войдут, гремя сапогами, страшные чужие люди, проснутся и заплачут дети – и все…
– Собирайся, Зоя…
– Что? Что такое? Уже? Куда? Всех забирают? – вскрикнула женщина, путаясь в словах и интонациях. Ее словно разбудили внезапно, резко встряхнув за плечи, и она озиралась с недоумением и испугом.
– Я сказал – собирайся. Товарищи поняли, что были не правы. И не возражают, чтобы мы уехали…
– Как? Куда? Что ты говоришь?.. – Она по-прежнему ничего не понимала, зная, что пришедшие с обыском чекисты никогда просто так не уходят, а главное – никогда не видела у своего мужа такого лица и такого взгляда.
– Сейчас мы соберемся и уедем. Возьми себя в руки. Вещи складывай в чемоданы. Как будто мы отправляемся на месяц-два в такое место, где ничего не купишь. В дальнюю деревню. Сама одевайся теплее и удобнее, одевай ребят. Поедем на машине, погода холодная. На все сборы – час… – Он говорил медленно, веско, убеждающе, делая паузы между фразами, словно психотерапевт совсем других времен.
На самом деле времени было сколько угодно. Ныне уже мертвый лейтенант сам сказал руководству, что раньше десяти утра не управится, а сейчас только три. Водитель в машине, на которой приехали чекисты, скорее всего спит, потому собираться можно без спешки.
Но и тянуть незачем, мало ли что…
Нарком продолжал действовать с точностью и четкостью робота. Тела чекистов оттащил в угол кабинета и накрыл ковром, предварительно забрав у них служебные удостоверения и оружие.
В кожаный вместительный портфель сложил все имевшиеся в доме деньги – пачки красных тридцаток и серых банкнот в десять червонцев. Их было много, получал нарком гораздо больше, чем жена успевала тратить.
Туда же посыпались кольца, перстни, браслеты, серьги и кулоны жены (Зоя любила старинные драгоценности и выискивала их с увлечением и азартом, в основном среди театральных старушек «из бывших»), серебряные ложки, вилки и чарки, несколько царских империалов, припасенных на случай, если придется делать зубные коронки. В полукруглый «докторский» саквояж побросал «наганы» чекистов и запасные патроны.
Из ящика стола достал длинноствольный спортивный «вальтер-олимпию» калибром 5,6 мм с великолепной точностью боя. А главное – почти бесшумный. Его он решил держать поближе.
Жена в это же время, полностью доверившись мужу, ни о чем больше не спрашивая, укладывала в огромные чемоданы-кофры свою и детскую одежду, обувь, альбом с семейными фотографиями, даже какую-то посуду.
Несмотря на только что совершенное, Шестаков чувствовал себя легко и просто. Как будто не только сделал единственно правильное и возможное в данной ситуации, а вообще наконец-то позволил себе стать самим собой.
И план у наркома сложился очень простой и надежный. Используя резерв времени до момента, пока на Лубянке спохватятся да пока поднимут тревогу, легко отмотать на машине километров триста, а потом и укрыться в надежном месте. До прояснения обстановки.
А место такое имелось, и, что самое главное, – искать его там не придет в голову ни одной казенной душе на свете.
Слегка постукивая зубами от волнения, Зоя заканчивала одевать детей. Старший, одиннадцатилетний Вовка, все время спрашивал, куда они едут и почему ночью.
– К дедушке поедем. На машине. Он нас давно ждет, да все времени не было.
– А сейчас появилось?
– Появилось. Отпуск мне дали. Три года не давали, а сейчас дали.
Шестакову было даже интересно, как легко и складно все у него выходит.
А ведь не решись он «на это», и утром скорее всего или через день-другой веселого, доброго, глазастого Вовку и совсем еще маленького, домашнего, даже в детский сад никогда не ходившего семилетнего Генку втолкнули бы в грязный, вонючий «воронок» и повезли, плачущих, ничего не понимающих, зовущих папу и маму, в приемник для сирот и беспризорников. Навсегда…
Нарком скрипнул зубами от злости и от невыносимой жалости к детям.
Сын же продолжал расспрашивать:
– А в школу как же? Каникулы послезавтра кончаются…
– Успеется. Потом нагонишь. Я в школе договорюсь. Да, не забудь, учебники с собой возьми. Все. Будешь заниматься понемногу. К деду ведь интереснее? На лыжах с горы кататься, на санях с лошадкой. Охотиться будем. Согласен?
– Конечно, согласен. А можно я Никитке позвоню? Скажу, что уезжаю?
– Куда звонить, ночь еще. Письмо напишешь…
Наскоро, но плотно перекусили. Шестаков заставил Зою выпить полстакана водки. Успокоится и в машине, глядишь, подремлет. Сам пить не стал, початую бутылку и еще три полных сунул в портфель, наполнил рюкзак банками икры и деликатесных консервов, красными головками сыра, батонами сырокопченой колбасы.
Вот хлеба оказалось маловато, но не беда, в любом сельпо взять можно. Карточек теперь нет.
– Так, – сказал он жене, когда почти все необходимое было сделано. – Сейчас я спущусь к машине, все уложу, а посигналю – выходите. Сразу же. И до гудка – из кухни ни шагу. – Последнее он сказал жене свистящим, зловещим шепотом. Она поняла не все, но кивнула.
По пути к двери Шестаков вырвал телефонный шнур из розетки. И услышал осторожный, какой-то испуганный стук в дверь чулана.
– Ну, в чем дело? – спросил он, приостановившись.
– Так это вот, Григорий Петрович, – услышал он голос монтера, – по нужде бы надо… Как бы…
Нарком подумал, что действительно, сидеть им тут, может, и до обеда придется. И как же?
Позволил понятым по очереди сходить в ватерклозет, потом вместо чулана направил их в ванную комнату.
– Тут повеселее будет. И напиться можно, и наоборот. Но сидеть по-прежнему тихо, пока не выпущу. А то…
В последний момент, повинуясь движению души, Шестаков бросил через порог на кафельный пол старое пальто, толстое, ватное, с облезшим собачьим воротником. Постелив на пол, отлично поспать можно. И уж совсем от щедрот протянул монтеру бутылку водки.
– Выпей, Митрич, за свое и наше здоровье…
Ему показалось, что монтер едва заметно, но сочувственно кивнул. А может, просто голова дернулась от жаждущего движения кадыка.
Нарком задвинул снаружи щеколдочку, а вдобавок подпер дверь тяжеленным, забитым всяким ненужным хламом комодом.
Надел длинный кожаный реглан на меху, из хромовых сапог переобулся в унты, надвинул на брови каракулевую папаху. В боковой карман сунул именной никелированный «ТТ» – подарок от коллектива завода к двадцатилетию Октября.
Прихватил и автомат конвойного вместе с подсумками тяжелых кривых магазинов.
В три приема снес вниз неподъемный багаж.
Черная «эмка» стояла у выходящей во внутренний двор задней двери подъезда. И водитель, как предполагал Шестаков, посапывал носом, подняв воротник и завязав под подбородком шапку.
К утру морозец окреп ощутимо, и хоть внизу было затишно, над крышами, то слабея, то вновь усиливаясь, свистел порывистый ветер.
«Куда же они меня сажать собирались? – совсем не ко времени удивился нарком. – Вчетвером на заднее сиденье не втиснешься. Или к концу обыска другую машину вызвали бы?»
Шофера он будить не стал. Просто придавил, где нужно, сонную артерию и оттащил легкое тело в подвал. Не постеснялся снять с него и хороший нагольный полушубок вместе с ремнем и кирзовой револьверной кобурой.
Жизнь начинается совершенно другая, пренебрегать в ней ничем не стоит. Словно в «Таинственном острове» Жюля Верна, любая мелочь может оказаться решающей. Вроде как стекло от часов или собачий ошейник.
По-прежнему удивляясь собственному хладнокровию, Шестаков уложил в багажник «эмки» чемоданы, пристроил на полу за спинками передних сидений портфели и рюкзак. Оглянулся на окна дома. Все они были темны. А если кто и выглядывает вниз из-за занавески, шума не поднимет ни в каком случае. Не те люди и не то время.
Сел за руль, с первых же оборотов стартера завел еще теплый мотор. Хотел было, как условлено, посигналить, но спохватился.
Слишком много следов оставлено в квартире, слишком много важных моментов упущено.
И опять, и снова мелькнула в голове Шестакова мысль: «А я-то откуда это знаю? Разве я когда-нибудь занимался убийствами и технологией сокрытия следов преступления?»
Но сам же себе он ответил: «Да о чем ты? Сейчас! Рассуждать будешь? Сообразил – и слава Богу! Действуй!»
Бегом вернулся в квартиру, велел жене с детьми спускаться черным ходом во двор и садиться в «эмку» у порога.
– А я сейчас…
Нет, правда, как же это он забыл?
Шестаков нашел в чулане пустой мешок, сгреб в него из ящиков стола, секретера, буфета блокноты, записные и адресные книжки, всякие прочие накопившиеся за многие годы жизни документы, свои и жены, перевязанные ленточками пачки писем от родных и друзей, которые зачем-то хранила Зоя, посрывал со стен фотографии в рамках.
Чтобы чекистам, когда они начнут розыск, не попало в руки ничего, что может навести на след, подставить под удар посторонних людей.
Есть в наркомате его личное дело с фотографией пятилетней давности – и хватит с них.
Напоследок еще и домашнюю аптечку в красивом белом чемоданчике прихватил, выданную в Кремлевской больнице для поддержания драгоценного здоровья наркома и членов его семьи.
И, в очередной раз задержавшись на пороге, вновь обрадовавшись своей предусмотрительности и здравому мышлению, сделал еще нечто. На первый взгляд – абсолютно бессмысленное. Это могло принести пользу в одном случае из тысячи, но уж если что, так уж…
Шестаков, ухитрившись тронуться с первого раза на незнакомой машине, аккуратно выехал со двора, не слишком разгоняясь, поднялся вверх по Чкалова, на Колхозной площади свернул вправо, на Первую Мещанскую. Перед заправочной станцией у Крестовского моста вышел из машины, погуще заляпал номера грязной снеговой кашей.
Разбудил дебелую тетку в засаленном ватнике, доверху заполнил бензобак и найденную в багажнике двадцатилитровую канистру. Заодно купил большую банку моторного масла. На всякий случай. На какой именно, он сам не знал, поскольку в автомобилях разбирался плохо. Но раз мысль такая появилась, решил ее реализовать. Хуже не будет.
После чего переулками выбрался на Ленинградское шоссе, уже за стадионом «Динамо», не встретив по пути ни одной машины. Самое глухое время стояло, между ночью и утром. Только через час выйдут на линию первые такси и автобусы.
По ровному, чуть припорошенному снегом асфальту он на предельной восьмидесятикилометровой скорости погнал машину в сторону Калинина.
Глава 3
Вились в свете фар снеговые змейки, стремительно пересекающие слева направо пустынное шоссе, упруго дергался в руках тугой руль, ровно фырчал мотор, посапывали на заднем сиденье быстро уснувшие в тепле и темноте мальчишки, молча сидела рядом словно бы впавшая в ступор жена.
И вдруг что-то случилось. Шестаков ощутил мгновенный приступ головокружения, в глазах на секунду потемнело. Ему показалось, что он теряет сознание, и инстинктивно сделал единственно возможное в этой ситуации – убрал ногу с педали газа и плавно, чтобы не потерять управления, начал тормозить.
Но тут же все прошло.
Мир вокруг снова стал отчетливым, и одновременно нарком испытал не страх даже, а ледяной ужас. Впервые по-настоящему осознав, что произошло.
Так, наверное, может себя чувствовать человек, совершивший в пьяном угаре страшное преступление, а утром проснувшийся в тюремной камере и разом все вспомнивший.
Он – всего три часа назад большевик, советский человек, орденоносец и член правительства – вдруг превратился в преступника, подлинного контрреволюционера и врага народа.
Он, вместо того чтобы подчиниться постановлению Генерального прокурора, принять как должное избранную органами меру пресечения, а уже потом защищаться, доказывая свою невиновность (а в чем? Обвинения ему пока ведь не предъявляли), оказал сопротивление, мало того – убил сразу пять (пять!) сотрудников службы защиты пролетарской диктатуры и сейчас бежит в неизвестность, рассчитывая непонятно на что.
Только что он был уверенной в своей правоте жертвой ложного доноса или просто естественной в период обострения классовой борьбы ошибки, а теперь – тот самый матерый враг, с которыми партия и ее НКВД во главе с товарищем Ежовым ведут непримиримую борьбу…
И он ведь не собирался этого делать, ему и в голову не могло прийти – убивать ни в чем перед ним не виноватых, исполняющих свой долг сотрудников. Какое-то мгновенное помутнение разума. Аффект?
И как же быть теперь? Развернуть машину и ехать обратно? «Разоружиться перед партией», как принято говорить, предать себя в руки правосудия?
Прощения, конечно, не будет, но по крайней мере еще есть надежда показать, что он не враг… Не закоренелый враг…
Зоя смотрела на него с недоумением.
– Что-то случилось?
Вот тут Шестаков не выдержал и расхохотался нервно. Изумительный вопрос, великолепный.
Да, неужели что-то случилось? Конечно же, нет, что теперь может случиться?
Однако сразу оборвал смех, ответил внешне спокойно:
– Мотор как-то странно гудит. Надо посмотреть. А ты сиди. Спи лучше всего…
Он вышел из машины. Для виду откинул боковую крышку капота. Закурил. Мысли постепенно начали проясняться. И небо на востоке тоже едва заметно засветлело. Не рассвет еще, до рассвета не меньше часа, но намек на него.
Приступ паники прошел. Что сделано, то сделано. Шестаков просто забыл за годы восхождения к вершинам власти, кем является на самом деле. А он ведь действительно с юности был решительным и смелым человеком, умевшим жить своим умом, а не быть добровольным рабом очередного решения ЦК и установок передовицы «Правды».
Слава Богу, что случилась эта вспышка воли и сил. Суждено умереть, так не в вонючем подвале тюрьмы. У него сейчас с собой семь стволов и целая куча патронов. Пусть ежовские прихвостни попробуют его взять. Кровью умоются.
Свобода, впервые после двадцать первого года – полная и абсолютная свобода! Вот если бы не было еще рядом жены и детей…
А главное – не потерять бы снова это чувство раскованности и всемогущества.
Шестаков, вновь обретая душевное равновесие, тронул машину. Прибавил скорости до пределов возможного. Через Калинин лучше проехать затемно. Часы показывали шесть. Даже на «эмке» можно успеть. Трентиньян в «Мужчине и женщине» за полночи тысячу километров пролетел, правда, на «Ягуаре».
Будем предполагать, что в запасе еще четыре полностью безопасных часа. Если… Если не случится что-нибудь непредвиденное. Например – вздумается лубянскому начальству перезвонить своему лейтенанту. Услышат длинные гудки, встревожатся, пошлют на квартиру еще одну группу. Или понятые сумеют выбраться из ванной и поднимут тревогу…