Вино из одуванчиков Брэдбери Рэй
— Будет у меня собеседник всю весну и до конца лета. А уж тогда, как устану от него и захочется тишины, спроважу его домой.
Чарли вернулся беззвучно вместе с первым серым проблеском дня; он прокрался по белой от инея траве туда, где возле разбросанных головешек, точно сухой обветренный сук, лежала Старуха.
Он сел на окатанные ручьем голыши и уставился на нее.
Она не смела взглянуть на него и вообще в ту сторону. Он двигался совсем бесшумно, как же она может знать, что он где-то тут? Никак!
На его щеках были следы слез.
Старуха сделала вид, будто просыпается — она за всю ночь и глаз-то не сомкнула, — встала, ворча и зевая, и повернулась лицом к восходу.
— Чарли?
Ее взгляд переходил с сосны на землю, с земли на небо, с неба на горы вдали. Она звала его, снова и снова, и ей все мерещилось, что она глядит на него в упор, но она вовремя спохватывалась и отводила глаза.
— Чарли? Ау, Чарльз! — кричала Старуха и слышала, как эхо ее передразнивает.
Губы его растянулись в улыбку: ведь вот же он, совсем рядом сидит, а ей кажется, что она одна! Возможно, он ощущал, как в нем растет тайная сила, быть может, наслаждался сознанием своей неуязвимости, и уж, во всяком случае, ему очень нравилось быть невидимым.
Она громко произнесла:
— Куда же этот парень запропастился? Хоть бы зашумел, хоть бы услышать, где он, я бы ему, пожалуй, завтрак сготовила.
Она принялась стряпать, раздраженная его упорным молчанием. Она жарила свинину, нанизывая куски на ореховый прутик.
— Ничего, небось запах сразу учует! — буркнула Старуха.
Только она повернулась к нему спиной, как он схватил поджаренные куски и жадно их проглотил. Она обернулась с криком:
— Господи, что это? Подозрительно осмотрелась вокруг.
— Это ты, Чарли?
Чарли вытер руками рот.
Старуха засеменила по прогалине, делая вид, будто ищет его. Наконец ее осенило: она прикинулась слепой и пошла прямо на Чарли, вытянув вперед руки.
— Чарли, да где же ты?
Он присел, отскочил и молнией метнулся прочь. Она чуть не бросилась за ним вдогонку, но с великим трудом удержалась — нельзя же гнаться за невидимым мальчиком! — и, сердито ворча, села к костру, чтобы поджарить еще свинины. Но сколько она ни отрезала себе, он всякий раз хватал шипящий над огнем кусок и убегал прочь. Кончилось тем, что Старуха, красная от злости, закричала:
— Знаю, знаю, где ты! Вот там! Я слышу, как ты бегаешь!
Она показала пальцем, но не прямо на него, а чуть вбок. Он сорвался с места.
— Теперь ты там! — кричала она. — А теперь там… там! — Следующие пять минут ее палец преследовал его. — Я слышу, как ты мнешь травинки, топчешь цветы, ломаешь сучки. У меня такие уши, такие чуткие — словно розовый лепесток. Я даже слышу, как движутся звезды на небе!
Он втихомолку удрал за сосны, и оттуда донесся голос:
— А вот попробуй услышать, как я буду сидеть на камне! Буду сидеть — и все!
Весь день он просидел неподвижно на камне, на видном месте, на сухом ветру, боясь даже рот открыть.
Собирая хворост в чаще, Старуха чувствовала, как его взгляд зверьком юлит по ее спине. Ее так и подмывало крикнуть: «Вижу тебя, вижу! Не бывает невидимых мальчиков, я просто выдумала! Вон ты сидишь!» Но она подавляла свою злость, крепко держала себя в руках.
На следующее утро мальчишка стал безобразничать. Он внезапно выскакивал из-за деревьев. Он корчил рожи — лягушачьи, жабьи, паучьи: оттягивал губы вниз пальцами, выпучивал свои нахальные глаза, сплющивал нос так, что загляни — и увидишь мозг, все мысли прочтешь.
Один раз Старуха уронила вязанку хвороста, Пришлось сделать вид, будто испугалась сойки.
Мальчишка сделал такое движение, словно решил ее задушить.
Она вздрогнула.
Он притворился, будто хочет дать ей ногой под колено и плюнуть в лицо.
Она все вынесла, даже глазом не моргнула, бровью не повела.
Он высунул язык, издавая странные, противные звуки. Он шевелил своими большими ушами, так что нестерпимо хотелось смеяться, и в конце концов она не удержалась, но тут же объяснила:
— Надо же, на саламандру села, дура старая! И до чего колючая!
К полудню вся эта кутерьма достигла опасного предела.
Ровно в полдень Чарли примчался откуда-то сверху совершенно голый, в чем мать родила!
Старуха едва не шлепнулась навзничь от ужаса!
«Чарли!» — чуть не вскричала она.
Чарли взбежал нагишом вверх по склону, нагишом сбежал вниз, нагой, как день, нагой, как луна, голый, как солнце, как цыпленок только что из яйца, и ноги его мелькали, будто крылья летящего над землей колибри.
У старухи отнялся язык. Что сказать ему? Оденься, Чарли? Как тебе не стыдно? Перестань безобразничать? Сказать так? Ох, Чарли, господи, боже мой, Чарли… Сказать и выдать себя? Как тут быть?..
Вот он пляшет на скале, голый, словно только что на свет явился, и топает босыми пятками, и хлопает себя по коленям, то выпятит, то втянет свой белый живот, как в цирке воздушный шар надувают.
Она зажмурилась и стала читать молитву.
Три часа это длилось, наконец, она не выдержала:
— Чарли, Чарли, иди же сюда! Я тебе что-то скажу!
Он спорхнул к ней, точно лист с дерева, — слава богу, одетый.
— Чарли, — сказала она, глядя на сосны, — я вижу палец твоей правой ноги. Вот он!
— Правда видишь? — спросил он.
— Да, — сокрушенно подтвердила она. — Вон, на траве, похож на рогатую лягушку. А вот там, вверху, твое левое ухо висит в воздухе — совсем как розовая бабочка.
Чарли заплясал.
— Появился, появился!
Старуха кивнула.
— А вон твоя щиколотка показалась.
— Верни мне обе ноги! — приказал Чарли.
— Получай.
— А руки, руки как?
— Вижу, вижу: одна ползет по колену, словно паук коси-коси-ножка!
— А вторая?
— Тоже ползет.
— А тело у меня есть?
— Уже проступает, все как надо.
— Теперь верни мне голову, и я пойду домой.
«Домой», — тоскливо подумала Старуха.
— Нет! — упрямо, сердито крикнула она. — Нет у тебя головы! Нету!
Оттянуть, сколько можно оттянуть эту минуту…
— Нету головы, нету, — твердила она.
— Совсем нет? — заныл Чарли.
— Есть, есть, о господи, вернулась твоя паршивая голова! — огрызнулась она, сдаваясь. — А теперь отдай мне мою летучую мышь с иголкой в глазу!
Чарли швырнул ей мышь.
— Эге-гей!
Его крик раскатился по всей долине, и еще долго после того, как он умчался домой, в горах бесновалось эхо.
Старуха, согнутая тяжелой, тупой усталостью, подняла свою вязанку хвороста и побрела к лачуге. Она вздыхала и что-то бормотала себе под нос, и всю дорогу за ней шел Чарли, теперь уже и в самом деле невидимый, она не видела его, только слышала: вот упала на землю сосновая шишка — это он, вот журчит под ногами подземный поток — это он, белка цепляется за ветку — это Чарли; и в сумерках она и Чарли сидели вместе у костра, только он был настоящим невидимкой, и она угощала его свининой, но он отказывался, тогда она все съела сама, потом немного поколдовала и уснула рядом с Чарли, правда, он был сделан из сучьев, тряпок и камешков, но все равно он теплый, все равно ее родимый сыночек — вон как сладко дремлет, ненаглядный, у нее на руках, материнских руках, — и они говорили, сонно говорили о чем-то приятном, о чем-то золотистом, пока рассвет не заставил пламя медленно, медленно поблекнуть…
СМЕРТЬ И ДЕВА
Далеко-далеко, за лесами, за горами жила Старушка. Девяносто лет прожила она взаперти, не открывала дверь никому — ни ветру, ни дождю, ни воробьям вороватым, ни мальчишкам голопятым. И стоило поскрестись к ней в ставни, как она уже кричит:
— Пошла прочь, Смерть!
— Я не Смерть! — говорили ей.
А она в ответ:
— Смерть, я узнаю тебя, ты сегодня вырядилась девочкой. Но под веснушками я вижу кости!
Или кто другой постучит.
— Я вижу тебя, Смерть, — бывало, крикнет Старушка. — Ишь, точильщиком притворилась! А дверь-то на три замка да на два засова закрыта. Залепила я клейкой бумагой все щели, тесемками заткнула замочные скважины, печная труба забита пылью, ставни заросли паутиной, а провода перерезаны, чтобы ты не проскользнула сюда вместе с током! И телефона у меня нет, так что тебе не удастся поднять меня среди ночи и объявить мой смертный час. Я и уши заткнула ватой: говори, не говори — я тебя все равно не слышу. Вот так-то, курносая. Убирайся!
И сколько помнили себя жители городка, так было всегда. Люди тех дальних краев, что лежат за лесами, вели о ней разговоры, а ребята порой, не поверив сказкам, поднимали шестами черепицу на кровле и слышали вопль Старушки: «Давай проваливай, ты, в черной одежде, с белым-белым лицом!»
А говорили еще, что так вот и будет жить Старушка веки-вечные. В самом деле, ну как Смерти забраться в дом? Все старые микробы в нем давно уже махнули рукой и ушли на покой. А новым микробам, которые (если верить газетам) что ни месяц проносятся по стране все под новыми названиями, никак не прошмыгнуть мимо пучков горного мха, руты, мимо табачных листьев и касторовых бобов, положенных у каждой двери.
— Она всех нас переживет, — говорили в ближайшем городке, мимо которого проходила железная дорога.
— Я их всех переживу, — говорила Старушка, раскладывая в темноте и одиночестве пасьянс из карт, что продают специально для слепых.
Так-то вот.
Шли годы, и уже никто — ни мальчишка, ни девчонка, ни бродяга, ни путник честной не стучались к ней в дверь. Дважды в год бакалейный приказчик, которому самому стукнуло семьдесят, оставлял у порога дома запечатанные блестящие стальные коробки с желтыми львами и красными чертиками на ярких обертках, в которых могло быть что угодно — от птичьего корма до сливочных бисквитов, а сам уходил в шумный лес, что подступал к самой веранде дома. И, бывало, лежит эта пища там не меньше недели, припекает ее солнце, холодит луна; тут уж ни одному микробу не выжить. Потом, в одно прекрасное утро, пища исчезала.
Старушка всю жизнь только и делала, что ждала. И ждала сторожко — держала, как говорят, ушки на макушке, одним глазом спала, другим — все видела.
Так что, когда в седьмой день августа на девяносто первом году ее жизни из лесу вышел загорелый юноша и остановился перед ее домом, врасплох он ее не застал.
Костюм на нем был белый как снег, что зимой шурша сползает с крыши и ложится складками на спящую землю. И не на автомобиле он приехал, пешим ходом долгий путь проделал, а все ж остался с виду свежий и чистенький. Не опирался он на посошок, непокрытый шел — не боялся, что солнце голову напечет. И не взмок даже. А самое главное, не имел он при себе иной поклажи, кроме маленького пузырька со светло-зеленой влагой. Хоть и загляделся он на этот пузырек, но все же почувствовал, что пришел к дому Старушки, и поднял голову.
Юноша не коснулся двери, а медленно обошел вокруг дома, чтобы Старушка почуяла, что он здесь.
Потом его взгляд, проникавший сквозь стены, как лучи рентгеновские, встретился с ее взглядом.
— Ой! — встрепенувшись, вскрикнула Старушка, которая сосала пшеничное печенье, да так с куском во рту и задремала было. — Это ты! Знаю, знаю я, чье обличье ты приняла на этот раз!
— Чье же?
— Юноши с лицом розовым, как мякоть спелой дыни. Но у тебя нет тени! Почему бы это? Почему?
— Боятся люди теней. Потому-то я и оставил свою за лесом.
— Я не смотрю, а все вижу…
— О, — с восхищеньем сказал юноша. — У вас такой дар…
— У меня великий дар держать тебя по ту сторону двери!
— Мне ничего не стоит с вами справиться, — сказал юноша, едва шевеля губами, но она услышала.
— Ты проиграешь, ты проиграешь!
— А я люблю брать верх. Что ж… я просто оставлю этот пузырек на крыльце.
Он и сквозь стены дома слышал, как быстро колотится ее сердце.
— Погоди! А что в нем? Я имею право знать, что на крыльце моем оставляют.
— Ладно, — сказал юноша.
— Ну, говори же!
— В этом пузырьке, — сказал он, — первая ночь и первый день после того часа, когда вам исполнилось восемнадцать лет.
— Ка-а-ак!
— Вы слышали меня.
— Ночь и день… когда мне исполнилось восемнадцать?
— Именно так.
— В пузырьке?
Он высоко поднял пузырек, фигуристый и округлый, как тело молодой женщины. Пузырек вбирал в себя свет, заливавший мир, и горел жарко и зелено, как угольки в глазах тигра. В руках юноши он то ровно светился, то беспокойно полыхал.
— Не верю! — крикнула Старушка.
— Я положу его и уйду, — сказал юноша. — Попробуйте без меня принять чайную ложечку зеленых мыслей, запрятанных в этом пузырьке. И увидите, что будет.
— Это яд!
— Нет.
— Поклянись здоровьем матери.
— У меня нет матери.
— Чем же ты можешь поклясться?
— Собой.
— Да я с этого тотчас ноги протяну… вот чего ты хочешь!
— Вы с этого из мертвых восстанете.
— Так я ж не мертвая!
Юноша улыбнулся.
— Разве? — сказал он.
— Погоди! Дай спросить себя. Ты умерла? Умерла ты? Да и жила ли ты вообще?
— День и ночь, когда вам исполнилось восемнадцать лет, — сказал юноша. — Подумайте.
— Это было так давно!
Словно мышь, шевельнулось что-то у окна, заколоченного, как крышка гроба.
— Выпейте, и все вернется.
Вновь поднял юноша пузырек да повернул его эдак, чтобы солнце пронизало эликсир, и он засиял, как сок, выжатый из тысячи зеленых былинок. И чудилось, будто горит он зеленым солнцем ровно и жарко, и чудилось, будто бурлит он морем вольно и неистово.
— Это был прекрасный день лучшего года вашей жизни.
— Лучшего года, — пробормотала она за своими ставнями.
— В тот год вы были как яблочко наливное. Самая пора была испить радость жизни. Один глоток, и вы узнаете ее вкус! Почему бы не попробовать, а?
Он вытягивал руку с пузырьком все выше и вперед, и пузырек вдруг обернулся телескопом — смотри в него с любого конца, и нахлынет на тебя та далекая пора, что давно быльем поросла. И зелено, и желто кругом, совсем как в этот полдень, когда юноша заманивает в прошлое пылающей склянкой, стиснутой твердой рукой. Он качнул светлый пузырек, жаркое белое сиянье вспорхнуло бабочкой и заиграло на ставнях, словно на серых клавишах беззвучного рояля. Легкие, будто из снов сотканные, огненные крылья раскололись на лучики, протиснулись сквозь щели ставень, повисли в воздухе и ну выхватывать из темноты то губу, то нос, то глаз. Но тотчас глаза и след простыл, да только любопытство взяло свое, и снова он зажегся от луча света. Теперь, поймав то, что ему хотелось поймать, юноша держал огненную бабочку ровно (разве что едва трепетали ее пламенные крылья), дабы зеленый огонь далекого дня вливался сквозь ставни не только в старый дом, но и в душу старой женщины, Юноша слышал, как она часто дышит, старается страх подавить и восторгу воли не давать.
— Нет, нет, тебе не обмануть меня! — взмолилась она так глухо, будто ее уже накрыло лениво насунувшейся волной, но она и глубоко под водой барахтается, не желает с жизнью расставаться. — Ты возвращаешься в новом обличье! Ты надеваешь маску, а какую, я не могу понять! Говоришь голосом, который я помню с давних пор. Чей это голос? А, все равно! Да и карты, что я разложила на коленях, говорят мне, кто ты есть на самом деле и что ты мне хочешь всучить!
— Всего-навсего двадцать четыре часа из вашей юности.
— Ты мне всучишь совсем другое!
— Не себя же.
— Если я выйду, ты схватишь меня и упрячешь в холодок, в темный уголок, под дерновое одеяльце. Я дурачила тебя, откладывала на годы и годы. А теперь ты хнычешь у меня за дверью и затеваешь новые козни. Да только понапрасну стараешься!
— Если вы выйдете, я всего лишь поцелую вам руку, юная леди.
— Не называй меня так! Что было, то сплыло!
— Захотите, часу не пройдет, и ваша юность тут как тут.
— Часу не пройдет… — прошептала она.
— Давно ли вы гуляли по лесу?
— Что прошло — поминать на что? Да и мне, старухе, не в память.
— Юная леди, — сказал юноша, — на дворе прекрасный летний день. Здесь и меж деревьев — что в храме зеленом; золотистые пчелы ковер ткут — куда ни глянешь, все узоры новые. Из дупла старого дуба мед течет речкой пламенной. Сбросьте башмачки и ступите по колено в дикую мяту. А в той ложбинке полевые цветы… будто туча желтых бабочек опустилась на траву. Воздух под деревьями прохладный и чистый, как в глубоком колодце, хоть бери его да пей. Летний день, вечно юный летний день.
— Но я как была старой, так старой и останусь.
— Не останетесь, если послушаетесь меня! Предлагаю справедливый уговор, дело верное… мы отлично поладим: вы, я и августовский день.
— Что это за уговор и что мне выпадет на долю?
— Двадцать четыре долгих счастливых летних часа, начиная с этой самой минуты. Мы побежим в лес, будем рвать ягоды и есть мед, мы пойдем в городок и купим вам тонкое, как паутинка, белое летнее платье, а потом сядем в поезд.
— В поезд!
— И помчимся в поезде к большому городу… тут рукой подать — час езды, там мы пообедаем и будем танцевать всю ночь напролет. Я куплю вам две пары туфелек, одну вы вмиг стопчете.
— Ох, мои старые кости… да я и с места не сойду.
— Вам придется больше бегать, чем ходить, больше танцевать, чем бегать. Мы будем смотреть, как звезды по небу колесом катятся, как заря занимается. На рассвете побродим по берегу озера. Мы съедим такой вкусный завтрак, какого еще никто не едал, и проваляемся на песке до самого полудня. А к вечеру возьмем во-от такую коробку конфет, сядем в поезд и будем хохотать всю дорогу, обсыпанные конфетти из кондукторского компостера — синими, зелеными, оранжевыми, будто мы только поженились, и пройдем через городок, не взглянув ни на кого, ни на единого человека, и побредем через сумеречный, благостным духом напоенный лес к вашему дому…
Молчанье.
— Вот и все, — пробормотала она. — А еще ничего не начиналось.
И потом спросила:
— А тебе-то зачем это? Что тебе за корысть?
Улыбнулся ласково молодой человек.
— Милая девушка, я хочу спать с тобой.
У нее перехватило дыханье.
— Я ни с кем не спала ни разу в жизни!
— Так вы… старая дева?
— И горжусь этим!
Юноша со вздохом покачал головой.
— Значит, это правда… вы и в самом деле старая дева.
Прислушался он, а в доме ни звука.
Совсем тихо, словно кто-то где-то с трудом повернул потайной кран и мало-помалу, по капельке, заработал заброшенный на полвека водопровод, Старушка начала плакать.
— Почему вы плачете?
— Не знаю, — всхлипнув, ответила она.
Наконец, она перестала плакать, и юноша услышал, как она покачивается в кресле, чтобы успокоиться.
— Бедная старушка, — прошептал он.
— Не зови меня старушкой!
— Хорошо, — сказал он. — Кларинда.
— Откуда ты узнал мое имя? Никто не знает его!
— Кларинда, почему ты спряталась в этом доме? Еще тогда, давным-давно.
— Не помню. Хотя, да… Я боялась.
— Боялась?
— Чудно. Поначалу жизни боялась, потом — смерти. Всегда чего-то боялась. Но ты скажи мне! Всю правду скажи! А как мои двадцать четыре часа выйдут… ну, после прогулки у озера, после того, как вернемся на поезде и пройдем через лес к моему дому, ты захочешь…
Не торопил он ее, своей речью не перебивал.
— …спать со мной? — прошептала она.
— Да, десять тысяч миллионов лет, — сказал он.
— О, — чуть слышно сказала она. — Так долго.
Он кивнул.
— Долго, — повторила она. — Что это за уговор, молодой человек? Ты даешь мне двадцать четыре часа юности, а я даю тебе десять тысяч миллионов лет времечка моего драгоценного.
— Не забывай и о моем времени, — сказал он. — Я не покину тебя никогда.
— Ты будешь лежать со мной?
— А как же!
— Эх, юноша, юноша. Что-то мне твой голос больно знаком.
— Погляди на меня.
И увидел юноша, как из замочной скважины выдернули затычку и на него уставился глаз. И улыбнулся юноша подсолнухам в поле и их господину в небе.
— Я слепая, я почти ничего не вижу, — заплакала Старушка. — Но неужели там стоит Уилли Уинчестер?
Он ничего не сказал.
— Но, Уилли, тебе с виду двадцать один год всего, прошло семьдесят лет, а ты совсем не изменился!
Поставил он пузырек перед дверью, а сам стал поодаль, в бурьяне.
— Можешь… — Она запнулась. — Можешь ли ты сделать и меня с виду такой молодой?
Он кивнул.
— О, Уилли, Уилли, неужели это и в самом деле ты?