Дикое счастье Мамин-Сибиряк Дмитрий

– Теперь возвратимся к тому, с чего начали, то есть что я хотел давно сказать, бабушка Татьяна, – продолжал Головинский, переводя дух. – Я с первого раза заметил, что у вас есть какое-то горе, а теперь знаю его и могу вам помочь, если вы хотите. Одним словом, вас мучат, бабушка Татьяна, ваши натянутые отношения к вашим родственникам, то есть к Савиным и к Колобовым. Вы считаете себя правыми, и они тоже; они мучатся от этого за своих дочерей, а вы вдвое, потому что эти дочери у вас постоянно перед глазами. И Гордей Евстратыч давно бы помирился с ними, да только случая не выпадало. Собственно, и не ссорились, вероятно, а так, ваше золото всех смутило… Я был в этом уверен. Вот самим и не помириться никогда, а тут нужно постороннего человека, который на все взглянул бы здраво, без всякого предубеждения. Хотите, я все устрою? Помирю и вас, и Гордея Евстратыча со всей вашей родней?

– Владимир Петрович, милушка, да как это тебе на ум-то все это пришло… а?.. Ведь ты бы нас всех облагодетельствовал!..

– Мне просто жаль ваших невесток, жаль Гордея Евстратыча, а главным образом – жаль вас, бабушка Татьяна… Для вас специально все устрою!.. Нелегко это достанется, а устрою…

Старуха испытующе посмотрела на своего собеседника, покачала своей седой головой и решительно проговорила:

– Нет, милушка, ничего тебе не устроить…

– Да уж вы только мне позвольте, а там мое дело: моя голова в ответе…

– А как ты это устроишь?

– Опять мое дело…

Тронутая этим участием и прозорливостью Владимира Петровича, бабушка Татьяна рассказала ему подробно о том, как она, вкупе с о. Крискентом, хотела устроить такое примирение, воспользовавшись «гласом девственницы», а вместо того только загубила Феню. При этом воспоминании Татьяна Власьевна, конечно, всплакнула и сквозь слезы, вытирая свои потухшие глаза кончиком передника, проговорила:

– Ты еще не знаешь Матрены-то Ильинишны, так и говоришь так, а попробуй-ка. И Агнея Герасимовна: она только на вид простой прикидывается. У нас тут есть одна старая девушка, Марфа Петровна, так она мне все рассказала, что говорят про нас у Колобовых-то да у Савиных.

– Ага… Так. А я вам скажу, что эта девушка Марфа Петровна, вероятно, страшная сплетница, она вас и рассорила окончательно: вам наговорит про Колобовых да про Савиных с три короба, а им про вас. Вот сыр-бор и загорелся. Да уж вы только позвольте мне…

После долгого колебания Татьяна Власьевна наконец изъявила свое согласие, чего Головинский только и добивался. Он на той же ноге отправился к Колобовым и Савиным, а вечером пришел к бабушке Татьяне и немного усталым голосом проговорил:

– Ну, бабушка Татьяна, говорите: слава Богу! Все устроил… Завтра с Гордеем Евстратычем вместе поедем сначала к Колобовым, а потом к Савиным. Матрена Ильинишна кланяется вам и Агнея Герасимовна тоже… Старушки чуть меня не расцеловали и сейчас же к вам приедут, как мы съездим к ним с визитом.

Это известие так поразило Татьяну Власьевну, что она в немом изумлении минут пять смотрела на улыбавшегося Владимира Петровича, точно на нее нашел столбняк. Даже было мгновение, что старушка усомнилась, уж не оборотень ли пред ней… И так просто: съездил, поговорил – и все как по маслу.

– Только для вас, бабушка Татьяна! – повторял Головинский, потирая руки.

XX

Итак, двухлетнее «разделение» Брагиных с родней благодаря ловкому вмешательству Головинского закончилось миром. Старикам надоело «подсиживать» друг друга, и они с радостью схватились за протянутую руку.

– Да что он вам говорил-то, Матрена Ильинишна? – спрашивала Татьяна Власьевна, угощая в своем доме сватью Колобову и сватью Савину.

– Да, почесть, и разговору особенного не было, Татьяна Власьевна, – объяснили старухи, – а приехал да и обсказал все дело – только и всего. «Чего, – говорит, – вы ссоритесь?» И пошел и пошел: и невесток приплел, и золото, и Марфу Петровну… Ну, обнаковенно всех на свежую воду и вывел, даже совестно нам стало. И чего это мы только делили, Татьяна Власьевна? Легкое место сказать: два года… а?.. Диви бы хоть ссорились, а то только и всего было, что Марфа Петровна переплескивала из дома в дом.

– Вот, вот, это самое и есть… Марфа-то Петровна и была заводчицей всему делу!

Помирившиеся старушки были рады свалить вину на Марфу Петровну; Головинский предвидел такой оборот дела и с особенной тщательностью обработал именно этот пункт. Теперь оставалось только помириться с Пазухиными и с Зотушкой; но Зотушка явно избегал возможности сближения, а мириться с Пазухиными после проделок Марфы Петровны, в которых, несомненно, должна была принимать участие и Пелагея Миневна, нечего было и думать. Раньше бабушка Татьяна не теряла надежды уладить как-нибудь дело Нюши и Алешки Пазухина, а теперь она сама была против этого брака, благо и девка стала забывать понемногу: девичье горе да девичьи слезы, как вешний дождь, – высохнут. Разговорам старушек не было конца. Когда исчерпаны были все подробности и отдельные эпизоды недавнего разделения, они принялись рассматривать те обновы, какие завелись в брагинском доме. Татьяна Власьевна вытащила все, что милушка успел накупить в последнее время на ярмарках в городе. Сватьи рассматривали, ценили и ахали от изумления, потому что все было такое дорогое, на барскую ногу: столовое и чайное серебро, мебель, ковры и т. д. Особенно восторг старушек возбудил отдел белья и платья, потом дорогие подарки Гордея Евстратыча снохам, Нюше и самой Татьяне. Соболья шубка Нюши, золотой «прибор» Ариши, парчовый сарафан бабушки, брильянтовые серьги, которые подарил Гордей Евстратыч Дуне за маленькую Таню, – все было осмотрено и облюбовано с приемами записных знатоков своего дела. Старушки с наслаждением ощупывали руками дорогие материи и не могли оторвать глаз от золота, заставлявшего их завистливо вздыхать.

– Чего говорить, богатые вы нынче стали, Татьяна Власьевна, – говорила Матрена Ильинична, испытывавшая особенное волнение. – Рукой скоро не достать… Дом вон какой начали подымать, пожалуй, еще почище шабалинского выйдет.

О всем было переговорено, все было перемыто до последней косточки, и только никто ни единым словом не обмолвился о Фене Пятовой, точно она никогда не существовала… Этого черного пятна не мог смыть с брагинского золота даже сам Владимир Петрович. В первое за состоявшимся примирением воскресенье собрались в церкви и Брагины, и Савины, и Колобовы, так что эта картина мира окончательно умилила о. Крискента и он попробовал сказать слово на текст: «Что добро или красно, еже жити, братие, вкупе», но не мог его докончить – слезы радости душили его, и старик, махнув рукой, удалился в алтарь. А виновник этого общего торжества, то есть Владимир Петрович, стоял тут же в церкви в великолепном пальто и небрежно крестил его лацканы своими торопливыми барскими крестиками.

– Ну, всем ты взял, Владимир Петрович, а молиться не умеешь, – началила Головинского после обедни бабушка Татьяна, – точно в балалайку играешь… А я еще думала, что ты к старой вере был привержен!..

Головинский порядочно зажился в Белоглинском заводе, подготовляя дело. Между прочим, он успел побывать и у Шабалина, и у Пятова, а зачем туда ездил – бог его знает. «Уж такой, видно, у него характер, – решила про себя Татьяна Власьевна, – пошел бы да поехал…» Старуха и не подозревала, что примирением с Колобовыми и Савиными Головинский сразу убил двух зайцев: во-первых, повернул на свою сторону самое Татьяну Власьевну, а во-вторых, расчистил дорогу Гордею Евстратычу, когда придется хлопотать по винному делу и брать приговоры от волостных обществ. Савины и Колобовы были люди влиятельные и много могли помочь успеху дела.

– Мы с двух сторон возьмем, – объяснил Головинский начинавшему сомневаться Гордею Евстратычу, – вы будете здесь орудовать, а я в городе. Оно, как по маслу, все и сойдет…

Нужно сказать, что…ская губерния была по части винной забрана в сильные руки одной могучей кучки виннозаводчиков, которые вершили все дела по-своему. Пробиться в этот заколдованный круг представляло непреодолимые трудности, и целый ряд неудачных попыток в этом направлении мог бы охладить всякого, но только не Владимира Петровича. Во главе винных тузов стояла одна персона из херсонских греков, некто Жареный, который спаивал всю…скую губернию и выплачивал казне одного акцизу несколько миллионов. Владычество его являлось государством в государстве; он был всесилен в качестве кабацкого патриарха и не допускал никого к своему золотому руну. В его руках были сосредоточены тысячи невидимых нитей, которыми было опутано все кругом, а он сидел в своей паутине и блаженствовал, как присосавшаяся пиявка. Гордей Евстратыч стороной слыхал о великой силе Жареного и впадал в невольное уныние, когда припоминал свои жалкие сто тысяч, которые он выдвигал против всесильного водочного короля, окруженного вдобавок целой голодной стаей своих компатриотов, которым он позволял пососать в свою долю.

– Сумлеваюсь я насчет этого Жареного, – не раз говорил Брагин Владимиру Петровичу. – Пожалуй, не угоняться за ним… Утопит…

– Ничего, не утопит, – уверял Головинский, – уж я все устрою. Мы смажем салазки и Жареному. Вы только приговор от общества возьмите…

Устроив свои дела в Белоглинском заводе, Владимир Петрович укатил в город, напутствуемый общими благословениями, как добрый гений. Даже Матрена Ильинична высказалась о нем в том роде, что «истинно Господь послал нам этого Владимира Петровича!». Брагин, не теряя дорогого времени, круто повел дела и сам принялся объезжать заводы и деревни, где хотел взять за себя кабаки по общественным приговорам; центром действия был, конечно, Белоглинский завод. На счастье Брагина, осенью кончались сроки приговорам, и он рассчитывал повернуть все по-своему, а для этого не скупился, где нужно было, тряхнуть мошной. Расходы были обыкновенные: ведра два водки волостным старичкам, четвертной билет в зубы писарю и по таковому же старшине со старостой, а там известная откупная сумма «обчеству», смотря по выгодности пункта. В общей сложности расходы были довольно чувствительные и быстро унесли из брагинской казны тысяч двадцать пять – а там нужно было делать всякое кабацкое обзаведение. Головинский повел дело не менее энергично и, вооруженный широкой доверенностью Гордея Евстратыча, пролезал через десятки игольных ушей уездной и губернской администрации. Нужно было во многих местах смазать административную машину, а потому являлись часто побочные расходы – угодить «винной генеральше» и т. д. Гордей Евстратыч получил подробные отчеты его неутомимых хлопот, причем все расходы Головинский делал на свой счет, и их сумма превышала даже расходы самого Гордея Евстратыча, который даже стеснялся такой щедростью своего тароватого компаньона.

В самый горячий момент этих трогательных усилий, когда все дело было уже на мази, Гордей Евстратыч получил от Головинского лаконическую телеграмму: «Все улажено, он дает отступных вдвое против наших расходов».

– Ну, шалишь, не на тех напал!.. – соображал Брагин, торжествуя легкую победу. – Мы сами с усами, чтобы на твои отступные позариться. Нашел глупых!..

Было открыто до двенадцати кабаков, и дело пошло горячо. Водка не чета даже железной торговле или хлебной, не говоря уже о панском товаре: всегда тебе «мода» на эту водку – только получай денежки. На железо да на хлеб цены все-таки меняются, иногда совсем бывает застой в делах, а по винной части все хорошо: урожай – народ пьет с радости, неурожай – с голоду. Про заводских да про приисковых рабочих и говорить нечего: они только водкой и держались при своем каторжном труде. Только одно было нехорошо в этой винной части – очень уж много расходов на первый раз: так в разные части и рвут, а доходы там еще собирай. Конечно, дело было верное, но все-таки как-то жаль расставаться с верными денежками. Головинский несколько раз приезжал в Белоглинский, осматривая кабаки, и все тянул деньги из Гордея Евстратыча. Дело не ждало, и отказать было неловко.

– Свои-то денежки я все ухлопал, – оправдывался Владимир Петрович, – теперь поневоле приходится тянуть вас… Потерпите, скоро барыши будем загребать. Это только сначала расходов много, а там пойдет совсем другое. Напустим мы холоду этому Жареному. Сам приезжал ко мне с отступными, и только не плачет.

Эти расходы заставляли Гордея Евстратыча крепко задумываться, и он несколько раз заводил о них речь с Татьяной Власьевной, которая всегда держала руку Владимира Петровича.

– Чтой-то, милушка, уж этакой-то человек. Уж кому же после этого верить! – говорила старуха. – Вон отец Крискент, его дело сторона, а он прямо говорит: «Господь вам, Татьяна Власьевна, послал Владимира Петровича, именно за вашу простоту…» И Матрена Ильинична с Агнеей Герасимовной то же самое в голос говорят…

– Оно конечно, мамынька; только вот денег-то больно много ухлопали мы: так и плывут…

– Потерпи, милушка. Как быть-то?.. Деньги дело наживное. А уж насчет Владимира Петровича ты даже совсем напрасно сумлеваешься. Вон у него самовар даже серебряный, ковры какие, а дома-то, сказывают, сколько добра всякого… Уж ежели этакому человеку да не верить, милушка, так и жить на белом свете нельзя. На что наша Маланья, на всех фукает, как старая кошка, а и та: «Вот уж барин, так можно сказать, что взаправский барин!»

Постройка нового дома к первому снегу вчерне была кончена, хотя поставить стропила и покрыть крышу не успели. Дом вышел громадный, даже больше шабалинского, и Гордей Евстратыч думал только о том, как его достроить: против сметы везде выходили лишние расходы, так что вместо пятнадцати тысяч, как первоначально было ассигновано, впору было управляться двадцатью. А между тем на руках у Гордея Евстратыча денег оставалось все меньше и меньше, точно они валились в какую прорву. С винной частью Гордей Евстратыч опять запустил свою панскую торговлю, во всем положившись на Михалку, который постоянно сидел в лавке. Архип разъезжал вместе с отцом по волостям, где открывались новые кабаки, и вел всю счетную часть. Между тем выручка в лавке все убывала, особенно когда Гордею Евстратычу приходилось уехать куда-нибудь недели на две. Татьяна Власьевна давно сметила, в чем дело, но покрывала Михалку, чтобы не поднимать в семье нового вздору; Михалко крепко зашибал водкой, особенно без отца. Кроме того, в Белоглинском заводе снова появился Володька Пятов, и его часто видали в брагинской лавке, а это была плохая компания. Ариша ходила с заплаканными глазами, но Татьяна Власьевна уговорила ее потерпеть.

– Уж как быть-то, голубушка, такое наше женское дело, – успокаивала она невестку, – теперь вот у нас мир да благодать, а ежели поднять все сызнова – упаси Владычица! Тихостью-то больше возьмешь с мужем всегда, а вздорить-то, он всегда вздор будет… подурит-подурит Михалко и одумается. С этим Володькой теперь связался – от него вся и причина выходит…

Савины и Колобовы, конечно, знали о Михалкиных непорядках, но крепились, молчали, чтобы не расстроить только что заварившейся дружбы. Агнея Герасимовна потихоньку говорила Арише то же, что ей говорила Татьяна Власьевна, прибавляя в утешение:

– Ты еще благодари Бога, что Михалко-то одной водкой зашибается, а вон Архип-то, сказывают, больно за девками бегает… Уж так мне жаль этой Дуни, так жаль, да и Матрены-то Ильинишны! Только ты никому не говори ничего, Ариша, боже тебя сохрани!

Дуня была совсем другого темперамента, чем Ариша, и точно не хотела замечать ничего: ей было лень даже шевельнуться, и она после первого ребенка сильно начала толстеть… К детям снхи относились неодинаково: Ариша не могла надышаться на своего Степушку, а Дуня иногда даже совсем забывала о существовании маленькой Тани. Гордей Евстратыч относился к невесткам ласково, но немного дулся на Аришу, потому что она всегда напоминала ему о разрыве с Порфиром Порфирычем. Ариша очень неловко чувствовала себя каждый раз в присутствии свекра, сознавая себя виноватой, хотя Гордей Евстратыч не сказал ей ни слова о том, что сам думал. Но раз, когда Гордей Евстратыч пришел откуда-то навеселе, он поймал Аришу в комнате одну и проговорил:

– Ну, Ариша, ты все еще на меня сердишься?.. А я так ни на кого не сержусь… и глаза закрыл, будто ничего не вижу. Все вы меня обманываете… Помнишь Порфира-то Порфирыча? Ничего я тебе не сказал тогда, все износил… Потом вы зачали меня с Михалкой обманывать… А разве я слеп?.. Все знаю, все вижу и молчу… Вот каков я человек есть, и ты это, Ариша, должна чувствовать. Да…

– Я вас не обманываю, тятенька… – проговорила Ариша, краснея до ушей.

– Не обманываешь? А куда Михалко выручку девает? А кто покрывает Михалку, когда он без меня домой пьяный приходит?.. Все хороши…

ГордейЕвстратыч нехорошо засмеялся, и этот вызывающий смех заставил Аришу вздрогнуть. Его покрытое розовыми пятнами, улыбавшееся лицо было ей хорошо знакомо: она не забыла последней сцены в лавке и теперь не знала, как себя держать: уйти – значит показать, что она подозревает Гордея Евстратыча в дурных намерениях, остаться – значит подать ему повод сделать какую-нибудь новую глупость. Эта нерешительность и испуг Ариши забавляли Гордея Евстратыча, и он, разглаживая свою подстриженную бороду, сделал по направлению к невестке несколько нерешительных шагов и даже протянул вперед руки.

– Ну, помиримся, Ариша, – говорил он. – Да иди ко мне, не бойся: не кусаюсь… Не хочешь?.. Не любишь?.. Ха-ха… Постой, змея, ты от меня все равно не уйдешь!

Молчание Ариши еще сильнее разозлило Гордея Евстратыча, и он, схватив ее за руку, с сверкавшими глазами прошептал:

– Слышишь, что я тебе сказал?.. Я ничего не забыл… Выбирай из любых.

Бедная Ариша тряслась всем телом и ничего не отвечала, но, когда Гордей Евстратыч хотел ее притянуть к себе, она с неестественной силой вырвалась из его рук и бросилась к дверям. Старик одним прыжком догнал ее и, схватив за плечи точно железными клещами, прибавил:

– Ты у меня только пикни, я тебя задушу своими руками… Добра моего не чувствуешь, так узнай зло!

– Тятенька… побойтесь Бога…

– Убирайся, дура!..

Ударом кулака Гордей Евстратыч вышвырнул невестку за дверь, а сам заходил по горнице неровным шагом.

План действий быстро созрел в голове Гордея Евстратыча: подсчитав Михалку по лавке, он взял его к себе, а в лавку опять посадил Аришу. Татьяна Власьевна боялась грозы, но Гордей Евстратыч обошелся с Михалкой очень милостиво и даже точно не хотел ничего видеть.

– Ты у меня смотри не дури… – коротко заметил Брагин сыну. – Не умел в лавке сидеть, так, может, у меня на глазах лучше будешь, а то мы с Архипом совсем замаялись.

Бедная Ариша, как и другие, не могла себе объяснить, зачем Гордей Евстратыч милует Михалку, и вместе с тем отлично понимала, зачем посадили ее опять в лавку. От страха она старалась не думать о будущем и со страхом ждала каждого нового дня. Но и здесь ее ожидания не оправдались: Гордей Евстратыч не заглядывал совсем в лавку, точно совсем забыл о ней, хотя Ариша и не верила этому, подозревая какую-нибудь ловушку. А план Гордея Евстратыча был очень несложен. Володька Пятов болтался в Белоглинском и от нечего делать, наверно, будет шататься в лавку к Арише. Брагину этого только и нужно было, и он не ошибся в своих расчетах. Володька Пятов, воспользовавшись отсутствием своего закадычного друга Михалки, опять принялся ухаживать за Аришей, которой даже бежать от него было некуда. Она сразу очутилась между двух огней. Воспользовавшись таким удобным случаем, Гордей Евстратыч через третьи руки натравил Михалку на жену. Пьяный Михалко, застав в лавке Володьку Пятова, накинулся на жену и отколотил ее всенародно. Скандал вышел страшнейший. Ариша вернулась домой вся в синяках и далее не искала ни у кого защиты, потому что все равно ей никто не поверил бы, даже родная мать. Дело получило самый щекотливый оборот: Татьяна Власьевна держала сторону Михалки, Агнея Герасимовна только плакала, не смея защищать опозоренную дочь. Дома Михалко, подстрекаемый отцом, еще прибавил жене, не оставив у ней на теле живого местечка.

– Что, не вкусно носить мужнины-то побои? – смеялся Гордей Евстратыч над избитой невесткой. – Я тебя везде достану, змея… Теперь уж все знают, какая у тебя вера-то!.. Ха-ха… А скажи слово – все будет по-твоему.

Ариша молчала, не желая сказать «слова». Это был вызов на отчаянную борьбу, и Гордей Евстратыч еще сильнее привязывался к неподдававшейся невестке. Чтобы окончательно доконать ее, он с дьявольской изобретательностью напустил на Аришу сладкогласного о. Крискента, который должен был обратить заблудшую душу на пуь истины.

Не добившись цели одним путем, Брагин пустил в ход другую политику: он начал везде таскать за собою Михалку и свел его с такой компанией, где тот совсем закружился. Гордей Евстратыч делал вид, что ничего не замечает, и относился к сыну с небывалой нежностью, и только одна Ариша понимала истинную цену этой отцовской нежности: отец хотел погубить сына, чтобы этим путем добиться своего. Дело кончилось тем, что Михалко начал пить формальным запоем, как пил Зотушка, и в пьяном виде выкидывал всевозможные безобразия. А Гордей Евстратыч нарочно посылал его в город на целые недели с разными поручениями и не жалел денег, чтобы Михалко пожил в свою долю в настоящей компании. Скоро до Белоглинского завода дошли слухи о подвигах Михалки в городе, где он безобразничал напропалую, и только один Гордей Евстратыч не хотел ничего знать. Даже когда Татьяна Власьевна келейно передала ему эти слухи, он только улыбнулся и проговорил:

– Вздор, мамынька… Мало ли про нас что болтают с зависти! Всех не переслушаешь, мамынька.

– Вот каков у тебя муженек-то! – рассказывал Гордей Евстратыч безответной Арише о подвигах Михалки. – А мне тебя жаль, Ариша… Совсем напрасно ты бедуешь с этим дураком. Я его за делом посылаю в город, а он там от арфисток не отходит. Уж не знаю, что и делать с вами! Выкинуть на улицу, так ведь с голоду подохнете вместе и со своим щенком.

Ариша как-то тупо отмалчивалась и даже не плакала.

Наступившее Рождество прошло очень невесело в брагинском доме, хотя Колобовы и Савины бывали в нем для порядку. Всем было тяжело, а всех тяжелее Арише, которая видела кругом себя общее недоверие и самые несправедливые подозрения. Конечно, Михалко пьянствовал от худой жены – вот общий приговор, который разделялся всеми. От хороших жен мужья не бегут к арфисткам… Даже приехавший Владимир Петрович, которому были все рады, точно он мог избавить брагинский дом от одолевавших его напастей, – и тот был бессилен. Впрочем, и сам Головинский смотрел не совсем весело и подолгу советовался с Гордеем Евстратычем в своем флигельке. Дело было поставлено и пущено в ход, но Мойша Жареный не дремал и повел усиленную атаку против брагинских кабаков; агенты Жареного добывали какие-то приговоры, открывали кабаки напротив брагинских и отпускали водку не только дешевле, чем у Брагина, но еще в долг. Очевидно, Жареный торговал себе в убыток, чтобы только доконать непрошеных конкурентов.

– Ничего, нужно только теперь потерпеть, – утешал Головинский. – Скоро надоест Жареному понапрасну деньгами сорить… Он хочет нас запугать, а мы свою линию будем выводить.

Эти разговоры в переводе обозначали: денег нужно, милейший Гордей Евстратыч. Но Гордей Евстратыч уперся как бык, потому что от его капитала осталось всего тысяч десять наличными да лавка с панским товаром, – остальное все в несколько месяцев ушло на кабаки, точно это было какое-то чудовище, пожиравшее брагинские деньги с ненасытной прожорливостью.

– У меня больше нет денег, Владимир Петрович, – решительно заявил Брагин своему компаньону.

– Значит, мы пустим все дело ко дну…

– Уж как Господь укажет… У Жареного миллионы, за ним не угоняешься.

– Можно и без денег обойтись, Гордей Евстратыч. Укажите мне хоть одно коммерческое предприятие, где все дело велось бы на наличные? Так и мы с вами сделаем: за кредитом дело не станет. Только выдайте мне специальную доверенность, а там уж я все дело устрою.

ГордейЕвстратыч крепко задумался: с одной стороны – бросай все дело, с другой – залезай в долги, как другие коммерсанты. Посоветовался с мамынькой. Татьяна Власьевна успокаивала тем, что уж ежели Владимир Петрович советует, так, значит, дело верное и т. д. Самого Гордея Евстратыча сильно подмывало желание потягаться с Жареным и показать ему свою силу. После некоторого колебания Брагин выдал доверенность Головинскому, с которой тот и укатил в город. Может быть, последнего Гордей Евстратыч и не сделал бы, если бы у него на уме не было своей заботы, которая не давала ему покоя ни днем ни ночью, и он все время бродил точно в тумане.

XXI

Как-то после Рождества, однажды вечером, Татьяне Власьевне особенно долго не спалось. Старое семидесятилетнее тело сильно тосковало, старуха никак не могла укласть свои кости поспокойнее и все к чему-то точно прислушивалась. Ночь была ясная, месячная, морозная. Слышно было, как на улице скрипели полозья, как проезжали к фабрике углевозы и как хрипло покрикивали на лошадей полузамерзшие люди. Пропели вторые петухи, когда Татьяна Власьевна начала забываться, но этот тревожный сон был нарушен каким-то подавленным стоном. Вскочив с постели, Татьяна Власьевна бросилась к Нюше, но та спала ровным, спокойным сном, раскинув руки на подушке; старуха торопливо принялась крестить внучку, но в это время подозрительный звук повторился. Он походил на то, если бы человек усиливался крикнуть с крепко сжатым ртом. Теперь Татьяна Власьевна ясно расслушала, что этот звук донесся из каморки Ариши, где она спала одна с своим Степушкой. Первой мыслью старухи было то, что это непременно забрался к ним Володька Пятов, которого она видела третьего дня. Как была, на босу ногу, Татьяна Власьевна пошла к Аришиной каморке, захватив на всякий случай спичек; она никого не боялась и готова была вытащить Володьку за волосы. Когда она уже была в нескольких шагах от Аришиной каморки, там послышалась какая-то глухая борьба. Чиркнув наскоро спичкой о стену, Татьяна Власьевна остановилась в дверях этой каморки и с ужасом отступила назад: колеблющийся синеватый огонек разгоравшейся серянки выхватил из темноты страшную картину боровшихся двух человеческих фигур… Это была Ариша с разбитыми волосами и побагровевшим от напряжения лицом, на котором еще оставались белыми пятнами следы от чьих-то железных пальцев. Ее за руки держал Гордей Евстратыч, весь багровый, с трясшимися губами. Увидав мать, Гордей Евстратыч бросился в дверь. По дороге он сильно толкнул мать и сейчас же заперся в своей горнице.

– Что же ты не кричала? – спрашивала Татьяна Власьевна, когда немного пришла в себя.

– Я кричала… он мне рот зажимал… – ответила Ариша.

У Ариши еще стояли в ушах страшные слова Гордея Евстратыча: «Ты у меня, змея, попомни Кокина… слышишь?» Это того Кокина, который зарезал родную внучку.

– Бабушка, он убьет Степушку… – прошептала Ариша и тихо заплакала.

Сдержанные рыдания матери заставили ребенка проснуться, и, взглянув на мать и на стоявшую в дверях с зажженной восковой свечой бабушку, ребенок тоже заплакал. Этот ребячий плач окончательно отрезвил Татьяну Власьевну, и она, держась рукой за стену, отправилась к горнице Гордея Евстратыча, который сначала не откликался на ее зов, а потом отворил ей дверь.

– Ты не глуми, мамынька… – говорил он в ответ на слезы и упреки матери. – Надо сперва еще разобрать дело-то. Может, тогда другое заговоришь. Ариша-то…

– Врешь!.. Врешь!.. Побойся Бога-то…

– Ей-богу, мамынька!

Старики ссорились часа два, а когда Татьяна Власьевна пошла к себе в комнаты, каморка Ариши была уже пуста: схватив своего Степушку и накинув на плечи Нюшину заячью шубейку, она в одних башмаках на босу ногу убежала из брагинского дома. Ясное дело, что она пошла к своим и там все разболтает сейчас же. Дело получит огласку и покроет позором всю брагинскую семью… А может, Ариша побежала топиться? Через пять минут Татьяна Власьевна, задыхаясь, бежала к колобовскому дому, не чувствуя тридцатиградусного холода, щипавшего ей лицо и руки. Завидев издали промигивавший сквозь ледяную мглу морозной ночи огонек в нижнем этаже колобовского дома, Татьяна Власьевна перекрестилась: Ариша была дома. Чтобы окончательно увериться в этом, старуха добрела до самого колобовского дома и сквозь щель в ставне увидела Аришу, которая рассказывала все Самойлу Михеичу и Агнее Герасимовне. Все было кончено… Теперь уже никакими силами не остановить худой славы, которая молнией облетит вместе с зарей весь Белоглинский завод; теперь нельзя будет и носу никуда показать, все будут указывать пальцами… Что будет с Нюшей после такой славы? Что будут делать Михалко и Архип?.. Обратно Татьяна Власьевна брела целый час, разбитая, уничтоженная, огорченная; она не чувствовала своих старых слез, сыпавшихся у ней из глаз и сейчас же стывших на воротнике шубы. Срам, стыд, позор… И кто же все это наделал? Милушка, Гордей Евстратыч…

Дома Татьяна Власьевна застала всех вставшими. Дуня с маленькой Таней забралась к Нюше в комнату, и они заперлись даже на замок со страху. Ворота были отворены, в горнице Гордея Евстратыча было темно и тихо, как в могиле. Завидев бледную, посиневшую бабушку, Нюша и Дуня разревелись; они уже узнали, что Ариша убежала и отчего она убежала. Татьяна Власьевна, не раздеваясь, бессильно опустилась на первый стул и, закрыв глаза, сидела неподвижно, как статуя. Нюша боялась спросить ее, где Ариша и что с ней. Так они втроем просидели в одной комнате вплоть до свету, когда Маланья прибежала сказать, что приехал Самойло Михеич.

– Не надо… не пускай, – проговорила Татьяна Власьевна, точно просыпаясь от своего раздумья.

Самойло Михеич долго стучался в ворота, грозил судом и проклинал Гордея Евстратыча на чем свет стоит. В окнах пазухинского дома мелькали любопытные лица; останавливались прохожие; двое мальчишек, перескакивая с ноги на ногу, указывали пальцами на окна брагинского дома.

– Выходи, снохач!.. Я с тобой рассчитаюсь сейчас же!.. – кричал неистово Самойло Михеич. – Эй, Гордей Евстратыч, что спрятался?..

Расходившийся старик колотил кулаками в стену брагинского дома и плевал в окна, но там все было тихо, точно все вымерли. Гордей Евстратыч лежал на своей кровати и вздрагивал при каждом вскрикивании неистовствовавшего свата. Если бы теперь попалась ему под руку Ариша, он ее задушил бы, как котенка.

Через час весь Белоглинский завод уже знал о случившемся. Марфа Петровна успела побывать у Савиных, Пятовых, Шабалиных и даже у о. Крискента и везде наслаждалась величайшим удовольствием, какое только в состоянии была испытывать: она первая сообщала огромную новость и задыхалась от волнения. Конечно, Марфа Петровна успела при этом кое-что прибавить, кое-что прикрасить, так что скандал в брагинском доме покатился по всему Белоглинскому заводу, как снежный ком, увеличиваясь от собственного движения.

– С ножом бросился на Аришу… вот сейчас провалиться!.. – уверяла у Шабалиных Марфа Петровна. – А она, Ариша-то, как вырвалась от Гордея Евстратыча, так в одной рубахе и прибежала к своим-то… Нарочно ходила к ним и своими глазами видела Аришу: как Гордей Евстратыч душил ее, как у ней и теперь все пять пальцев так и отпечатались на лице. Он и Степушку хотел зарезать, да старуха помешала… А Михалки дома нет, он в городу. И Архип тоже… А как Самойло-то Михеич их срамил утром: «Снохач!»? – так и ревет у ворот, а сам на стены кидается.

У Шабалиных Марфа Петровна услыхала другую, не менее интересную новость, которую ей рассказал сам Вукол Логиныч, именно: что Брагины разорились на кабаках. Шабалин только что вернулся из города, где и слышал эту новость.

– Влетел как кур в ощип! – хохотал Вукол Логиныч. – Вперед наука… Вздумал тягаться с Жареным… Ха-ха!.. Да тут весь наш Белоглинский завод выворотить, так всех наших потрохов недостанет. Это его Головинский отполировал…

Шабалин на этот раз не лгал. Действительно, Гордей Евстратыч сейчас после удаления ругавшегося старика Колобова получил от Головинского такую телеграмму: «Нужно пятьдесят тысяч. Иначе мы погибли». Достать такую сумму нечего было и думать, и Гордей Евстратыч понял, что он теперь разорился в пух и прах. Он показал телеграмму матери и торопливо начал одеваться.

– Ты куда? – сурово спрашивала Татьяна Власьевна.

– В город, мамынька… – коротко ответил Гордей Евстратыч, натягивая в рукава оленью доху. – Надо… не знаю, ничего не знаю, мамынька… мы разорились… Прощай, мамынька… Береги Нюшу…

Даже не простившись с дочерью, Брагин вышел из комнаты и в сенях лицом к лицу встретился с Матреной Ильиничной, которая испуганно отшатнулась от него, как от зачумленного. Они постояли друг против друга несколько мгновений. Потом Гордей Евстратыч бросился во двор и торопливо вышел на улицу. Он пошел прямо к знакомому ямщику, велел заложить лучшую тройку и через полчаса был на дороге в город. Шел легкий снежок, мороз быстро спадал, ямщик лихо правил тройкой, которая быстро неслась по избитой ступеньками широкой дороге, обгоняя попадавшиеся обозы. Гордей Евстратыч лежал в кошевой на охапке сена и безучастно смотрел по сторонам, точно человек, который медленно и тяжело просыпался после сильного хлороформирования. За ним гнались страшные тени и призраки. Мертвая Феня, какой он видел ее в последний раз в гробу, отчаянно защищавшаяся Ариша, плакавшая в своей горенке Нюша, убитая горем мамынька с ее посиневшим страшным лицом.

В это время в брагинском доме происходила такая сцена. Матрена Ильинична сидела в комнате Татьяны Власьевны, не снимая шубы, и говорила своей сватье:

– Я пришла за Дуней, Татьяна Власьевна…

– Не пущу, – коротко ответила Татьяна Власьевна.

– Пустишь… Вы тут снох режете, а мы будем на вас глядеть. Есть и на вас суд, сватья…

– Все-таки не пущу. У Дуни есть муж, это его дело… Гордей Евстратыч уехал в город, я не могу без него.

– Силком уведу, ежели добром не отдашь.

– А суд?

– И суд будем судить… Найдем и на вас управу. Снохачей-то и на суде не похвалят. Дуняша, оболокайся…

– Дуня, не смей, а то прокляну.

– Дуня, оболокайся, пусть клянет: грех на моей душе…

Старухи повздорили и сильно разгорячились.

– Ариша напраслиной обнесла Гордея Евстратыча… – говорила Татьяна Власьевна. – Перед Богом ответит.

– Ладно, ладно… Будет вам снох-то тиранить. Кто Володьку-то Пятова к Арише подвел? Кто Михалку наущал жену колотить? Кто спаивал Михалку? Это все ваших рук дело с Гордеем Евстратычем… Вишь, как забили бабенку! Разве у добрых людей глаз нет… Дуняша, оболокайся!.. А то я сейчас в волость пойду или станового приведу… Душу-то христианскую тоже не дадим губить.

Татьяна Власьевнаиспугалась станового и покорилась. Дуня на скорую руку оделась во что попало, закутала маленькую Таню в шубу и ушла за матерью. У ворот их дожидалась лошадь. В брагинском дому осталась теперь только Татьяна Власьевна с Нюшей да кривая Маланья, которая выла и голосила в своей кухне, как по покойнике. Нюша сидела с ногами на своей кровати и, казалось, ничего не понимала, что творилось кругом; она была свидетельницей крупного разговора споривших старух и теперь даже не могла плакать. Ей тоже хотелось бежать из этого проклятого дома, но куда?!. Девушка боялась даже бабушки, которая ходила по комнатам как помешанная и торопливо прибирала все в сундуки, щелкая замками.

– Нюша… где ты? – спрашивала Татьяна Власьевна, вспомнив о внучке.

– Я здесь, бабушка…

– Чего ты смотришь: прибирай скорее!.. – заворчала на нее Татьяна Власьевна, сваливая на руки Нюши ворох снятых скатертей, из которых выкатились на пол два медных подсвечника. – Да поворачивайся… Чего ты глаза-то вытаращила?

Нюша машинально подобрала валившиеся из рук скатерти и продолжала смотреть на бабушку испуганными остановившимися глазами. Татьяна Власьевна только теперь догадалась, что Нюша слышала весь разговор Матрены Ильиничны.

– Нюша, что с тобой, милушка?..

– Бабушка… родимая…

Нюша с рыданиями повалилась на свою постель, обхватив обеими руками сунутые ей бабушкой скатерти. Но это молодое горе не в состоянии было тронуть Татьяны Власьевны, и старуха уверенно проговорила:

– Не верь, милушка, никому не верь… Зря все болтают, а с Ариши взыщет Господь за напраслину.

– Бабушка, да ведь недаром же Ариша-то убежала ночью?..

– Со злости убежала она, со злости, милушка… И всех нас напраслиной обнесла, за наше-то добро.

Татьяна Власьевнатеперь сама верила своим словам и тому, что ей говорил Гордей Евстратыч об Арише. Конечно, она его затащила к себе в каморку, а потом нарочно закричала, чтобы показать свекра снохачом: этим и хотела покрыть свой грех с Володькой Пятовым. Хитра змея… Чем дольше думала в этом направлении сходившая с ума старуха, тем она сильнее убеждалась в правоте напрасно обнесенного сына. Статошное ли дело, чтобы Гордей Евстратыч стал заниматься такими мерзостями… Конечно, его подвела Ариша, а Аришу научили другие, те же Пазухины. Им это на руку… Гляди-ка, как поднялся даве Самойло-то Михеич, чуть зубами не грызет ворота, а сам кругом виноват – вырастил дочь-потаскушку.

Этот ряд мыслей парализовался известием о разорении. Татьяна Власьевна плохо поняла в первую минуту значение этого страшного слова, и только теперь оно представилось ей во всей своей реальной обстановке, со всеми подробностями. Едва ли она испугалась бы в такой степени, если бы ей объявили смертный приговор, – тогда погибла бы она одна, а теперь все кругом нее рушилось, и точно даже шатались стены батюшкина дома. Кстати, Татьяна Власьевна припомнила, что на той неделе выпал кирпич из батюшкиной печи и что потом она видела сряду три дня во сне эту печь: печаль и вышла… Уж это всегда так бывает, что печь видят к печали да горю.

– Надо все прибирать… скорее прибирать! – говорила вслух Татьяна Власьевна, торопливо обходя все горницы и собирая все, что попадалось под руку, чтобы спрятать и запереть в сундуки.

Можно было подумать, что старый брагинский дом охвачен огнем и Татьяна Власьевна спасала от разливавшегося пожара последние крохи. Она заставила и Нюшу все прибирать и прятать и боязливо заглядывала в окна, точно боялась, что вот-вот наедут неизвестные враги и разнесут брагинские достатки по перышку. Нюша видела, что бабушка не в своем уме, но ничего не возражала ей и машинально делала все, что та ее заставляла.

– Гляди-ка, Нюша, ведь это у Пазухиных из-за косяка подглядывают за нами, – говорила Татьяна Власьевна. – Марфа Петровна… Этакая злыдня!.. Нюша, милушка, где у нас ложки-то серебряные?

– В шкафу, бабушка…

– Ах, грех какой! Да ведь шкаф-то стеклянный, все видно… Тащи все в сундук, а то как раз…

В открытые сундуки, как на пожаре, без всякого порядка укладывалось теперь все, что попадало под руку: столовое белье, чайная посуда, серебро и даже лампы, которые Гордей Евстратыч недавно привез из города. Скоро сундуки были полны, но Татьяна Власьевна заталкивала под отдувавшуюся крышку еще снятые с мебели чехлы и заставляла Нюшу давить крышку коленкой и садиться на нее.

– Оно вернее будет, как под замком-то, – говорила Татьяна Власьевна, связывая все ключи на одну веревочку.

XXII

Приехав в город, Брагин прежде всего отправился, конечно, к Головинскому, который встретил его с распростертыми объятиями и, подхватив под руку, с соболезнованием говорил:

– Что делать, Гордей Евстратыч… что делать!

– Да ведь вы меня разорили, Владимир Петрович?!. – сдерживая бешенство, отвечал Брагин. – У меня больше расколотого гроша нет за душой… Понимаете: гроша нет!..

Головинский поднял плечи и брови и, расставив широко ноги, внушительным полуголосом повторил несколько раз одну фразу:

– Я тоже все потерял… Понимаете: решительно все!..

– Да ведь вы обещали мне золотые горы? – уже закричал Брагин, хватаясь за голову. – Вы меня обманули!.. разорили!.. Вы меня со всей семьей пустили по миру…

Брагин тяжело упал в кресло и рванул себя за покрытые сильной проседью волосы. С бешенством расходившегося мужика он осыпал Головинского упреками и руганью, несколько раз вскакивал с места и начинал подступать к хозяину с сжатыми кулаками. Головинский, скрестив руки на груди, дал полную волю высказаться своему компаньону и только улыбался с огорченным достоинством и пожимал плечами.

– Послушайте, Гордей Евстратыч… Вы напрасно волнуетесь, – мягко заговорил Головинский. – Этим делу не поможешь… Обсудимте лучше все дело хладнокровно. Если бы я действительно был виноват, я бы не был так спокоен… Нечистая совесть всегда скажется. Я даже не сержусь на вас, потому что вы находитесь в таком состоянии, что…

– Нет, я хорошо все понимаю… это разбой!.. дневной грабеж!.. А ты подлец из подлецов…

Сжав побелевшие губы, Гордей Евстратыч, как разъяренный бык, кинулся на Головинского с кулаками, но тот подставил ему стул и, отделенный этим барьером, даже не пробовал защищаться, а только показал своему врагу маленький револьвер. Брагин завизжал от бессильного гнева, как лошадь, которую дерет медведь; он готов был в клочья разорвать своего спокойного компаньона, если бы не его страшная «оборонка».

– Поговоримте спокойно… – продолжал Головинский, предлагая Гордею Евстратычу стул. – Порядочные люди всегда поймут друг друга, и я надеюсь, что мы не разойдемся врагами.

– Да ты дьявол, что ли?!. – ревел Гордей Евстратыч на это дружеское приглашение. – Жилы хочешь тянуть из живого человека?!. Ободрал как липку, а теперь зубы заговаривать… Нет, шабаш, не на таковского напал. Будет нам дураков-то валять, тоже не левой ногой сморкаемся!..

– Успокойтесь, уважаемый Гордей Евстратыч… Это вредно для вашего здоровья… Поговоримте спокойно…

– Я тебе покажу, подлец, спокойно… У!.. стракулист поганый!.. Думаешь, я на тебя суда не найду? Не-ет, найду!.. Последнюю рубаху просужу, а тебя добуду… Спокойно!.. Да я… А-ах, Владимир Петрович, Владимир Петрович!.. Где у тебя крест-то?.. Ведь ты всю семью по миру пустил… всех… Теперь ведь глаз нельзя никуда показать… срам!.. Старуху и ту по миру пустил… Хуже ты разбойника и душегубца, потому что тот хоть разом живота решит и шабаш, а ты… а-ах, Владимир Петрович, Владимир Петрович!

Понятное дело, что подобный разговор не мог ни к чему привести, и стороны расстались самым естественным образом, то есть Головинский, при содействии Егора и кучера, вытолкал бушевавшего Гордея Евстратыча из своей квартиры в шею. Выкинутый на улицу Брагин, не помня себя от бешенства, долго неистовствовал у подъезда. Он стучал ногами и кулаками в двери, оторвал от них массивную медную ручку в русском вкусе и так ругался и орал на всю улицу, что перед квартирой Головинского собралась целая толпа любопытного городского люда: кухарки, мальчишки, кучера, чиновник, возвращавшийся со службы, какие-то «молодцы» из лавки и т. д. Все пересмеивались и указывали пальцами на бесновавшегося старика.

– Православные… ограбил, зарезал!.. – кричал Брагин. – Будьте свидетелями… Я судиться буду!.. Я покажу…

Наругавшись досыта, пока не охрип, Гордей Евстратыч сел на извозчика и отправился прямо к адвокату, чтобы не терять дорогого времени. Он вспомнил одного черномазого адвоката из восточных человеков с желтыми глазами, по фамилии Спорцевадзе. Этот Спорцевадзе страшно размахивал руками и обладал красивым голосом, который гудел, как труба. «Вот этого зверя я и напущу на кровопийцу! – с особенным удовольствием думал Гордей Евстратыч, снимая и надевая на себя соболью шапку. – „Спокойно… здоровье испортите…“ Я тебе покажу…»

На счастье Брагина, Спорцевадзе оказался дома. Он жил в собственном двухэтажном доме на Соборной площади, с дубовым подъездом и зеркальными стеклами. Швейцар в передней и приличная обстановка приемной произвели успокаивающее впечатление на Гордея Евстратыча, а когда вышел сам Спорцевадзе с своими желтыми глазами – он даже улыбнулся и подумал про себя: «Вот мы этого желтоглазого и напустим на кровопийцу…» Пока Брагин, сбиваясь и путаясь, передавал сущность своего дела, адвокат небрежно чистил свои длинные розовые ногти и только изредка взглядывал на клиента, а когда тот кончил, он коротко спросил:

– Так он вас до нитки обчистил?

– В одной рубашке пустил… Вот те истинный Христос!..

Адвокат улыбнулся этой наивной выходке, а потом, не переставая чистить ногтей, проговорил:

– Да, я слышал о вас… Что делать!.. Ловко вас обчистил этот Головинский… И главное, скоро – не тянул. Раньше-то вы чем занимались?

– Торговал панским товаром, ваше благородие.

Спорцевадзе пристально посмотрел на Брагина своими желтыми глазами и подумал: «Ну, с этого взять нечего: гол как сокол».

– Знаете, что я вам посоветую, – заговорил адвокат после короткой паузы, трогая щеточкой брильянтовый перстень на руке, – я посоветую вам совсем бросить это дело…

– Как бросить?! – вскипел Гордей Евстратыч, опуская руки.

– Да вы садитесь, и поговоримте спокойно…

Это «спокойно» резнуло Брагина по сердцу как ножом, но он скрепился и присел к письменному столу.

– Видите ли, какая вещь… – протянул Спорцевадзе, раздвигая ноги, как это делал Владимир Петрович. – Вы дали полную доверенность Головинскому. Да?.. Вот он на основании этой доверенности и нажег вас, а вам с него ничего не взять: дело велось со всеми необходимыми формальностями, так что вам решительно ничего не взять с своего компаньона. Мало ли торговых дел расстраивается, и лопаются не такие компании.

– Да ведь деньги-то, деньги-то мои, ваше благородие!.. Голеньких сто тысяч просадил я…

– И еще просадили бы сто, если бы были. На ловкого человека наткнулись. Ну, да это все равно. Мне, собственно, некогда с вами теперь долго разговаривать, а я дам вам один совет: спасайте последние крохи и займитесь опять своей панской торговлей.

– Да ведь у меня весь капитал уторкан в кабаки!

Спорцевадзе задумался, опять посмотрел на Брагина своими желтыми глазами и проговорил:

– Да, да… Это верно. Знаете, что я вам посоветую? Вас, собственно, утопил не Головинский, а Жареный… Так?

– А черт их разберет!..

– Нет, это верно. Поэтому, чтобы воротить хотя часть затраченного на кабаки капитала, я советую вам обратиться прямо к Жареному.

– Это к жидовину-то?..

– Успокойтесь, Моисей Моисеич совсем не жид, а грек и притом отличный человек. Он войдет в ваше положение, и, я уверен, даже, может быть, вы с ним устроите какую-нибудь сделку.

– Ну, уж это шабаш!.. Чтобы я пошел к жидовину – ни в жисть… Вот сейчас провалиться на этом самом месте!..

– Как знаете. Наша обязанность дать совет, а там уже ваше дело. Вы напрасно так предубеждены против Моисея Моисеича, – это отличный человек, и я уверен…

«Врешь, желтоглазый! Хочешь меня еще запятить к жидовину: ни в жисть!» – думал Гордей Евстратыч, выходя от адвоката.

От Спорцевадзе Брагин отправился к другому адвокату, от другого к третьему – но везде совет был один, точно все эти шельмы сговорились: так в один голос и режут. Дело выходило самое распоследнее. «Что же вы ко мне раньше не обратились!» – говорили адвокаты, завидуя хватившему куш Головинскому. И все посылают к Жареному… Это к тому самому Жареному, который пустил Брагина по миру! Гордей Евстратыч сначала не мог даже думать о таком унижении и готов был расколоться на несколько частей, только бы не идти к распроклятому «жидовину».

Только обойдя всех адвокатов, Брагин вспомнил, что Михалко и Архип были в городе, и отправился их разыскивать. Брагины всегда останавливались в гостинице с номерами для господ проезжающих, и отыскать их Гордею Евстратычу было нетрудно. Михалко был дома, но спал пьяный, а Архип оказался в больнице.

– Зачем в больнице? – спрашивал Брагин вытягивавшегося пред ним лакея с салфеткой под мышкой. – Болен?

– А так-с… не то чтобы больны, а в этом роде.

– Да говори толком, окаянная душа.

– Гм… У Архипа Гордеича такая уж болезнь, так они теперь пользуются у дохтура.

Известие о «такой болезни» Архипа переполнило чашу, и Гордей Евстратыч не знал дальше, что ему делать, предпринять, даже что думать. В голове у него все вертелось и прыгало, как в испорченной машине, которую нельзя даже остановить. Здесь, в этом грязном трактирном номере, стены которого были пропитаны запахом водки, пива и табачного дыма, он теперь сидел как оглушенный. Где-то щелкали бильярдные шары, в соседнем номере распевал чей-то надтреснутый женский голос бравурную шансонетку, а Гордей Евстратыч смотрел кругом – на спавшего на диване Михалку, на пестрые обои, на грязные захватанные драпировки, на торчавшего у дверей лакея с салфеткой, и думал – нет, не думал, а снова переживал целый ворох разорванных в клочья чувств и впечатлений. Мертвая Феня, убежавшая чуть не в одной рубашке Ариша, таявшая как свеча Нюша, пьяный Михалко, Архип с своей болезнью, Владимир Петрович с его «успокойтесь», адвокат Спорцевадзе, а там жидовин Мойша Жареный и позор, позор, позор… Что будет с Нюшей? Теперь и Пазухины глядеть на нее не захотят – потому как взять девку из разоренного дома?

– Не прикажете ли чего-с?.. – спрашивал лакей.

– Как ты сказал?

– Говорю, не прикажете ли насчет водки…

– А-а… Ну, давай водки, графин водки… – точно про себя повторял Брагин и, улыбнувшись горькой улыбкой, прибавил про себя: «Чем ушибся, тем и лечись».

Выпив хороший графин водки, Гордей Евстратыч уснул тут же в номере, положив голову на стол. Он проспал чуть не двенадцать часов, а когда проснулся и немного пришел в себя, опять принялся обдумывать, что ему делать. К адвокатам идти было незачем. Подкрепившись двумя рюмками очищенной, Брагин решился сходить к знакомым золотопромышленникам: авось что присоветуют. Ум хорошо, два лучше того. Был у него один знакомый старик-золотопромышленник, по фамилии Колосов, из раскольников. Вот к нему Брагин и отправился за советом; кстати, у этого старика были свои дела с Жареным, – может, словечко и замолвит по старой дружбе пред жидовином. Старик-раскольник, убеленный серебряной сединой, отнесся к несчастью Брагина с большим участием и долго качал головой.

– Плохо, плохо, Гордей Евстратыч, – говорил Колосов, разглаживая свою окладистую седую бороду. – Эк тебя угораздило с этими кабаками… Уж и времена только!.. С живого кожу сдерут. А только Спорцевадзе тебе правильно посоветовал. Надо будет толкнуться к Мосею Мосеичу, не выгорит ли что-нибудь. Пожалуй, дам тебе писульку на всякий случай.

– А без жидовина невозможно?

– Нет, нельзя… Силища этот Мосей Мосеич, его не обойдешь, как суженого. Может, и смилуется. Ох, только у всех этих иноплеменцев трудно вывертываться… Ну, да уж делать нечего, попытайся.

Взял Гордей Евстратыч от Колосова его писульку и с ней отправился пытать счастья к жидовину. Но добраться до Мойши Жареного было не так-то легко, как он думал. Этот кабацкий король являлся в город только по временам, а настоящую резиденцию имел на своих винных заводах, куда Брагин и отправился, хотя конец был немалый, верст в двести, пожалуй, не укладешь.

Моисей Жареный жил настоящим королем в своем поместье Бурнаши, которое расположено было на западном склоне Урала, где берут свое начало живописные притоки реки Белой. Это край той цветущей Башкирии, которую расхитили уфимские чиновники. Жареный купил свое именье от одного из таких счастливцев, которому досталось на долю до тридцати тысяч богатейшей земли. Чиновнику, а в особенности русскому чиновнику, земля то же, что слепому грамота, поэтому уфимские чиновники размотали свои наделы за четверть цены. Бурнаши славились своим красивым местоположением и целой сетью горных речек, которые бороздили башкирский чернозем. Когда-то башкиры здесь кочевали со своими кошами, а теперь дымились винокуренные заводы и кипела самая оживленная деятельность, превратившая жалкую деревушку Бурнаши в маленький городок, кишмя кишевший греками, армянами, евреями и тому подобным людом, ютившимся около своего патрона. Издали можно было залюбоваться на бойкую картину, какую представляли Бурнаши даже зимой. Каменные дома, заводские постройки, ряды новых крестьянских изб – все говорило о новой жизни и новых людях. Недавняя пустыня точно проснулась под влиянием новой «цивилизации». Когда Брагин подъехал на почтовой тройке к селу светлым весенним деньком, он невольно залюбовался. Снег уже осел и спекся в рыхлую, пропитанную водой массу; дорога почернела, в воздухе пахло обновляющей вся и все силой. Лес казался зеленее, но это был не тот дремучий лес, какой рос зеленой стеной около Белоглинского завода и на Смородинке: ели были пушистее, сосны ниже и развилистее, попадались березняки и осинники целыми островами.

Глядя кругом, Гордей Евстратыч невольно вспомнил про свою Смородинку, которая теперь стояла без всякого дела: старик еще раз пережил нанесенную ему Порфиром Порфирычем обиду и тяжело вздохнул. Эх, воротить бы прииск, не поехал бы он с повинной к этому жидовину с писулькой Колосова! Но пролитого не воротишь… А вон и первые избушки бурнашевских мужиков, вон и светленькие, с иголочки новенькие деревянные домики разных приспешников Жареного, вон и каменный дом самого Мосея Мосеича. Брагин сотворил про себя молитву и велел ехать на постоялый двор.

Добраться до Мосея Мосеича в Бурнашах было еще труднее, чем в городе, потому что нужно было пролезть через живую стену из самых отчаянных искариотов, смотреть-то на которых Гордею Евстратычу было тошным-тошнехонько. И каждая шельма оглядывает с ног до головы да выспрашивает: чей? откуда? по какому делу? и т. д. А потом окажется, что он не может провести к Мосею Мосеичу, надо спросить набольшего, а у набольшего еще набольший – целая лестница… Ходил-ходил старик по служащим, – все смотрят подозрительно и косятся, точно в чужое государство приехал, лопочут по-своему, ничего не разберешь. У Гордея Евстратыча воротило на душе от этих церемоний, и не раз ему хотелось плюнуть на все, даже на самого Мосея Мосеича, а потом укатить в свой Белоглинский завод, в Старую Кедровскую улицу, где стоит батюшкин дом. Но делать было нечего: привела Маркушкина жилка Гордея Евстратыча в чужую дальнюю сторону, надо как ни на есть выпутываться из беды, как советовали адвокаты и старый Колосов.

«Уж если так галаганятся служащие, так сам-то Мосей Мосеич что сделает со мной? – не раз думал Брагин, почесывая в затылке. – Ах, пес их задери совсем!..»

В Бурнашах Гордей Евстратыч проболтался целых три дня, прежде чем выхлопотал себе у самого набольшего аудиенцию Мосея Мосеича. Принарядился Брагин в свое модное платье, которое привез из Нижнего, расправил подстриженную бороду и скрепя сердце отправился в гнездо к самому жидовину, Мосею Мосеичу. Аудиенция была назначена по белоглинскому времени в обед, то есть в двенадцать часов дня. К парадным дверям, швейцарам и разным антре Гордей Евстратыч уже успел порядком привыкнуть, пока шатался по городским адвокатам, поэтому даже удивился, что и передняя, и приемная у Мосея Мосеича были гораздо попроще, чем у Спорцевадзе. Швейцар вызвал лакея, лакей доложил барину; провели гостя в самый кабинет к Мосею Мосеичу. Навстречу Брагину из орехового кресла поднялся шустрый красивый старик с седыми длинными усами и ласково заговорил.

– Гордей Евстратыч Брагин? Да? Слышал… Очень приятно познакомиться. Вот сюда садитесь… Или нет, пойдемте сначала кофе пить.

Брагин вспомнил, как в первый раз пил кофе у Головинского, и, набравшись смелости, проговорил:

– Уж какие нам кофеи, Мосей Мосеич… Я вот насчет дельца своего к вам. Не задержать бы вас своими пустяками… Куда уж нам, мужикам, кофеи распивать.

– У меня в доме все равны, – мягко заметил Жареный, прищуривая свои ласковые темные глаза, глядевшие насквозь. – Пойдемте. Знаете русскую пословицу: «В чужой монастырь со своим уставом не ходят»?

Жареный был бодрый, хорошо сохранившийся старик с таким приветливым, умным лицом. Брагин чувствовал, что он теперь нисколько не боится этого жидовина Мосея Мосеича, который куда как приветливее и обходительнее своих набольших. И одет был Жареный простенько, по-домашнему, гораздо проще, чем одевался в Белоглинском какой-нибудь Вукол Шабалин. Он провел гостя через ряд парадных комнат в светлую столовую, где за накрытым столом уж сидели две дамы, какой-то мальчик и тот самый набольший, который устроил это свидание. Жареный отрекомендовал гостя дамам и сам усадил его на стул рядом с собой. Такое внимание жидовина даже обескуражило Гордея Евстратыча, особенно по сравнению с тем приемом, какой ему делал Порфир Порфирыч или Завиваев. Пока пили кофе, Жареный говорил за четверых и все обращался к гостю, так что под конец Гордею Евстратычу сделалось совсем совестно: он и сидеть-то по-образованному не умеет, не то что разговоры водить, особенно при дамах, которые по-своему все о чем-то переговаривались.

– Я давно слышал о вас и рад с вами познакомиться, – не унимался Мосей Мосеич. – Как-то мы с вами не встречались нигде. Я, кажется, от старика Колосова слыхал о вас… Да. Отличный старик, я его очень люблю, как вообще люблю всех русских людей.

Писульку Колосова Гордей Евстратыч передал самому набольшему еще раньше. Этот самый набольший очень не по душе пришелся Брагину: черт его знает, что за человек – финтит-финтит, а толку все нет. И глаза у него какие-то мышиные, и сам точно все чего-то боится и постоянно оглядывается по сторонам. За столом самый набольший почти ничего не говорил, а только слушал Мосея Мосеича, да и слушал-то по-мышиному: насторожит уши и глядит прямо в рот к Мосеичу, точно вскочить туда хочет. Брагин думал, что после кофе они пойдут в кабинет и он там все обскажет Жареному про свое дело, зачем приехал в Бурнаши; но вышло не так: из-за стола Жареный повел гостя не в кабинет, а в завод, куда ходил в это время каждый день. Он держал себя, как и раньше, вежливо и предупредительно, объясняя и показывая все, что попадалось интересного. Обошли целый винный завод; побывали в том отделении, где очищали водку, и даже забрались в громадный подвал с рядом совсем готовых бочек, лежавших, как стадо откормленных на убой свиней. Гордей Евстратыч в первый раз был на винном заводе и в первый раз видел все процессы, как из ржи получалось зелено вино. Чаны с заторами, перегонные кубы, дистилляторы, бочки – везде была эта проклятая водка, которая окончательно погубила Брагина и которая погубит еще столько людей.

– Мы зайдем еще на конюшню, Гордей Евстратыч, – предлагал Жареный. – Да вы не устали ли? Будьте откровенны. Я ведь привык к работе…

Страницы: «« 4567891011 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Летний вечер, ямщицкая тройка, бесконечный пустынный большак…». Бунинскую музыку прозаического пись...