Смерть – дело одинокое Брэдбери Рэй
— Слышите его голос, сынок?
— Слышу.
— Чувствуете, как от него пахнет?
— Чувствую.
— Дождь усилился?
— Усилился.
— Темно?
— Темно.
— Вы в трамвае, все равно как под водой, такой сильный дождь, а сзади вас кто-то раскачивается, стонет, шепчет, бормочет…
— Ддд… ааа…
— Слышно вам, что он говорит?
— Почти.
— Глубже, тише, легче, несемся, трясемся, катимся. Слышите его голос?
— Да.
— Что он говорит?
— Он…
— Спим, спим, крепко, глубоко. Слушайте.
Он обдавал мой затылок дыханием, теплым от виски.
— Ну что? Что?
— Он говорит…
В голове у меня раздался скрежет, трамвай сделал поворот. Из проводов полетели искры. Ударил гром.
— Ха! — заорал я. — Ха! — И еще раз:
— Ха!
Я завертелся на стуле в паническом ужасе — как бы увернуться от дыхания этого маньяка, этого проспиртованного чудовища. И вспомнил еще что-то: запах! Он вернулся ко мне вдруг и теперь обдавал мне лицо, лоб, нос.
Это был запах разверстых могил, запах сырого мяса, гниющего на солнце. Запах скотобойни.
Я крепко зажмурился, и меня начало рвать.
— Малыш! Проснитесь! Господи помилуй! Очнитесь, малыш! — кричал Крамли, он тряс меня, шлепал по щекам, массировал шею. Он опустился на колени, пытаясь подпереть мне голову, поддержать руки, не зная, как лучше меня ухватить. — Ну все, малыш, все! Ради Бога, успокойтесь!
— Ха! — выкрикнул я, в последний раз содрогнулся, дико озираясь, выпрямился и вместе с этим гниющим мясом свалился в могилу, а трамвай пронесся надо мной, и могилу залило дождем, а Крамли продолжал бить меня по щекам, пока у меня изо рта не вылетел большой сгусток залежавшейся пищи.
Крамли вывел меня в сад, добился, чтобы я стал ровнее дышать, вытер мне лицо, ушел в дом подтереть пол и вернулся.
— Господи! — воскликнул он. — Ведь получилось! Мы достигли даже большего, чем хотели! Правда?
— Да, — устало согласился я. — Я услышал его голос. И говорил он именно то, что я ждал. То, что предложил вам как название вашей книги. Но голос его я хорошо слышал, он мне запомнился. Когда я теперь его увижу, где бы это ни оказалось, я его узнаю. Мы идем по следу, Крамли! Мы уже близко. На этот раз он не уйдет. Теперь у меня есть примета еще получше, чтобы его узнать.
— Какая?
— Он пахнет трупом. В тот раз я не заметил, а если и заметил, то так нервничал, что забыл. Но сейчас вспомнил. Он мертвый, наполовину мертвый. Так пахнет пес, раздавленный на улице. У него рубашка, и брюки, и пиджак — все застарело-заплесневевшее. А сам он еще того хуже. Так что…
Я побрел в дом и очутился за письменным столом.
— Ну теперь-то я и своей книге могу дать новое название, — сказал я и стал печатать.
Крамли следил за моей рукой. На бумаге появились слова, и мы оба прочли: «От смерти на всех парусах».
— Хлесткое название, — сказал Крамли. И пошел выключить звук, убрать шум темного дождя.
Панихиду по Фанни Флорианне служили на следующий день. Крамли отпросился на час и подвез меня к благостному старомодному кладбищу на холме, с которого открывался вид на горы Санта-Моники. Я удивился, обнаружив вереницу машин у ограды, и еще больше удивился, увидев, что к открытой могиле движется длинная процессия желающих возложить цветы. Людей было не меньше двух сотен, а цветов, наверно, тысячи.
— Обалдеть! — пробормотал Крамли. — только посмотрите, какое сборище! Кого тут только нет! Вон тот сзади — это же Кинг Видор[135]!
— Точно, Видор. А вон Салка Фиртель. Когда-то она писала сценарии для Греты Гарбо[136]. А вон тот типчик — мистер Фоке — адвокат Луиса Б. Майера[137]. А этот подальше — Бен Гетц, он возглавлял филиал МГМ в Лондоне. А тот…
— Как же вы никогда не говорили, что ваша подружка Фанни водится с такими шишками?
— А думаете, мне она говорила?
«Фанни, милая моя Фанни, — подумал я, — как это на тебя похоже, ведь словечком не обмолвилась, не похвасталась ни разу, что столько знаменитостей карабкалось все эти годы по лестницам твоего чудовищного дома, чтобы посидеть с тобой, поболтать, повспоминать, послушать твое пение. Почему, Фанни, ты ни разу об этом не заикнулась? Как жаль, что я этого не знал, я никому не проболтался бы».
Я вглядывался в лица среди цветов. Крамли тоже.
— Думаете, он тут? — тихонько спросил он.
— Кто?
— Тот, кто, по-вашему, прикончил Фанни.
— Если бы я его увидел, я бы его узнал. Хотя нет, я бы узнал его, только если бы услышал.
— И что тогда? — спросил Крамли. — Арестовали бы его за то, что несколько дней назад он ехал пьяный в ночном трамвае?
Наверно, по моему лицу он понял, как я ужасно устал.
— Ну вот, опять я порчу вам настроение, — расстроился Крамли.
— Друзья! — начал кто-то.
И толпа смолкла.
Это была самая лучшая панихида из всех, какие я когда-либо наблюдал, если только так можно сказать о панихиде. Меня никто не просил выступать, да и с какой стати? Но другие брали слово на одну — три минуты и вспоминали Чикаго в двадцатых годах или Калвер-Сити в середине двадцатых, тогда там были луга и поля и МГМ возводила там свою лжецивилизацию. В ту пору раз десять в году вечерами на обочину возле студии подавали большой красный автомобиль, в него садились Луис Б. Майер с Беном Гетцем и остальными и играли в покер по дороге в Сант-Бернардино, там они просматривали последние фильмы с Джильбертом[138], или Гарбо, или Наварро[139] и привозили домой пачки карточек с предварительными оценками: «шикарный фильм», «дрянной», «прекрасный», «кошмар» — и долго потом тасовали эти карточки вместе с королями и дамами, валетами и тузами, стараясь представить, какие же, черт возьми, у них на руках взятки. В полночь они снова собирались за студией, играли в карты и, благоухая запретным виски, вставали со счастливыми улыбками или с мрачными, полными решимости лицами посмотреть, как Луис Б. Майер ковыляет к своей машине и первый уезжает домой.
И сейчас они все были здесь, и их речи звучали очень искренне и очень проникновенно. Никто не лгал. За каждым сказанным словом угадывалось большое горе.
В разгар этого жаркого полдня кто-то взял меня за локоть. Я обернулся и ахнул:
— Генри! Ты-то как сюда добрался?
— Уж конечно, не пешком.
— Как же ты нашел меня в этой толпе?
— Мылом «Слоновая кость» от тебя одного пахнет, от всех других «Шанелью» или «Пикантным». В такие дни, как сегодня, я радуюсь, что я слепой. Слушать все это еще ладно, а видеть никакой охоты нет.
Выступления продолжались. Теперь речь держал мистер Фоке, адвокат Луиса Б. Майера, законы он знал назубок, но вряд ли смотрел фильмы, выпускаемые студией. Сейчас он вспоминал прежние дни в Чикаго, когда Фанни…
Среди ярких цветов порхала колибри, вслед за ней появилась стрекоза.
— Подмышки, — тихо произнес Генри. Поразившись, я выждал, а потом спросил шепотом:
— Что еще за подмышки?
— На улице перед нашим домом, — зашептал Генри, глядя в небо, которого он не видел, и цедя слова уголком рта, — и в коридорах. Возле моей комнаты. И возле комнаты Фанни. Пахло подмышками. Это он. — Генри помолчал, потом кивнул. — Он так пахнет.
В носу у меня защипало. Глаза заслезились. Я переступал с ноги на ногу. Мне не терпелось бежать, расследовать, искать.
— Когда это было, Генри? — прошептал я.
— Позавчера. В тот вечер, как Фанни ушла от нас навсегда.
— Ш-ш! — зашипели на нас те, кто стоял поблизости.
Генри замолчал. Дождавшись, когда выступающие сменяли друг друга, я спросил:
— Где это было?
— В тот вечер, до того как с Фанни случилось, я переходил улицу, — прошептал Генри. — И запах там стоял крепкий, прямо разило. Потом мне показалось, что эти Подмышки идут за мной по коридору. Потому что запахло так, что у меня аж лобные пазухи пробрало. Словно гризли в затылок дышит. Ты когда-нибудь слышал, как дышит гризли? Я когда улицу переходил, так и замер, будто меня клюшкой саданули. Подумал, если кто так пахнет, то он, не иначе, всех ненавидит — и самого Бога, и собак, и людей — весь мир! Попадись ему под ноги кошка, он ее не обойдет — раздавит. Одно слово — ублюдок! А пахнет от него точно подмышками. Это тебе может помочь?
Я оцепенел. Мог только кивнуть, а Генри продолжал:
— Я запах подмышек учуял в коридорах еще несколько дней назад, просто он тогда был слабее, а вот когда эта сволочь ко мне подошла… Ведь ногу мне подставил как раз мистер Подмышки. Теперь я это понял.
— Ш-ш-ш! — опять шикнули на нас. Выступал какой-то актер, потом священник, потом раввин, а в заключение между памятниками промаршировал хор Первой баптистской церкви, что на Центральной авеню, они выстроились и стали петь. А пели они «Мой в небе край родной, мой в небе дом», «Встретимся ли мы с тобой, где святые все поют?», «Вот уж многие святые перешли к тем берегам, и грядут часы благие, скоро все мы будем там».
Такие божественные голоса я слышал разве что в конце тридцатых, когда Роналд Колман[140], одолев снежные пики, спускался в Шангри-Ла, или когда в «Зеленых пастбищах» такие рулады раздавались с облаков. Но вот райское пение смолкло, а я так расчувствовался и возликовал, что Смерть предстала передо мной в новом обличье — желанной и залитой солнечным светом, и колибри снова запорхала в поисках нектара, а стрекоза задела крылышками мою щеку и улетела.
Когда мы с Крамли и Генри выходили с кладбища, Крамли сказал:
— Хотел бы я, чтобы меня проводили на тот свет под такое пение. Вот бы петь в этом хоре! И деньги не нужны, если так поешь.
Но я не спускал глаз с Генри. Он чувствовал мой взгляд.
— Дело в том, — проговорил он, — что этот мистер Подмышки снова к нам повадился. Можно подумать, хватит уже с него, верно? Но его, видно, голод мучает, хочется творить подлости, не может остановиться. Запугивать людей до смерти для него в радость. Причинять боль — он этим живет. Он и старого Генри хочет погубить, как сгубил других. Но не выйдет. Больше я не свалюсь. Ниоткуда.
Крамли серьезно прислушивался к рассуждениям Генри.
— Если Подмышки снова появятся…
— Я вам дам знать immediament[141]. Он шляется у нас по дому. Я застал его, когда он ковырял запертую дверь Фанни. Комнату ведь запечатали, такой закон, да? Он возился с замком, а я как закричу! Спугнул его. Он же трус, ручаюсь. Оружия у него нет, зачем ему? Ногу слепцу и так можно подставить, свалится с лестницы за милую душу! Я так и наорал на него: «Подмышки! Скотина!»
— В другой раз вызывай нас. Подвезти тебя? — спросил Крамли.
— Нет, кое-кто из недостойных леди из нашего дома захватил меня с собой, спасибо им. Они меня и отвезут.
— Генри! — Я протянул ему руку. Он сразу схватил ее, будто все видел.
— Скажи, Генри, а чем пахнет от меня? — спросил я.
Генри понюхал, понюхал и рассмеялся.
— Вообще-то, теперь таких бравых парней, как раньше, не бывает. Но ты сойдешь.
Когда мы с Крамли уже порядочно отъехали, нас обогнал лимузин, выжимавший семьдесят миль в час, спеша оставить позади заваленную цветами могилу. Я замахал руками и закричал.
Констанция Реттиген даже не обернулась. На кладбище она держалась в стороне, пряталась где-то сбоку, а сейчас мчалась домой в гневе на Фанни — как та посмела нас покинуть — и, возможно, негодуя на меня, считая, что я каким-то образом навел на них Смерть, предъявившую свой счет.
Лимузин скрылся в бело-сером облаке выхлопных газов.
— Гарпии и фурии пронеслись мимо, — заметил Крамли.
— Да нет, — возразил я, — всего лишь растерявшаяся леди спешит скрыться, и ей это необходимо.
Следующие три дня я пытался дозвониться до Констанции Реттиген, но она не отвечала. Она хандрила и злилась, и в ее глазах, черт знает почему, я был связан с тем человеком, который как тень бродил по коридорам и совершал злодейства.
Пытался я позвонить и в Мехико-Сити, но Пег тоже не было. Мне казалось, что я потерял ее навсегда.
Я бродил по Венеции, присматривался, прислушивался, принюхивался, надеялся услышать тот страшный голос, учуять тлетворный запах чего-то умирающего или давно умершего.
Даже Крамли куда-то запропал. Его нигде не было, сколько я ни высматривал.
В конце этих трех дней, измученный тщетными попытками дозвониться и несостоявшимися встречами с убийцами, выбитый из колеи похоронами, я возроптал на судьбу и выкинул такое, на что раньше никогда не решился бы.
Около десяти вечера я брел по пустому пирсу, сам не зная куда, пока не пришел в нужное место.
— Эй! — окликнул меня кто-то.
Я схватил с полки ружье и, даже не проверив, заряжено оно или нет, не посмотрев, не стоит ли кто рядом, начал палить. Бах, бах! И бах, бах! И еще бах, бах, бах! Я сделал шестнадцать выстрелов!
И услышал, как кто-то кричит.
Ни в одну из мишеней мне попасть не удалось. До этого я ни разу не держал в руках ружья. Я и сам не знал, во что целюсь, впрочем, нет — знал!
— Вот тебе, сукин ты сын! Получай, гад! Будешь знать, мерзавец!
Бах, бах и опять бах, бах!
Патроны кончились, но я продолжал жать на спусковой крючок. И вдруг понял, что стараюсь впустую. Кто-то отобрал у меня ружье. Оказалось, это Энни Оукли. Она таращилась на меня так, будто видела в первый раз.
— Вы понимаете, что творите? — спросила она.
— Не понимаю и понимать не хочу, идите вы все знаете куда? — Я оглянулся. — А почему у вас так поздно открыто?
— А что делать? Спать не могу, а заняться нечем. А с вами-то, мистер, что стряслось?
— Через неделю в этот час на всем нашем несчастном земном шаре никого в живых не останется.
— Неужели вы в это верите?
— Не верю, но похоже на то. Дайте мне еще ружье.
— Да вам уже и стрелять-то неохота.
— Охота! Но денег у меня нет, так что буду палить в долг, — заявил я.
Она долго всматривалась в меня. Потом протянула ружье и напутствовала:
— Ухлопай-ка их всех, ковбой. Задай им жару, чертяка!
Я выстрелил еще шестнадцать раз и случайно попал в две мишени, хотя даже не видел их — так у меня запотели очки.
— Ну что, хватит? — раздался позади спокойный голос Энни Оукли.
— Нет! — заорал я. Но потом сбавил тон:
— Ладно, хватит. А чего это вы вышли из тира на дорожку?
— Да испугалась, как бы меня не подстрелили. Объявился тут, знаете, один маньяк, разрядил два ружья, не целясь!
Мы посмотрели друг на друга, и я расхохотался. Энни послушала, послушала, а потом спросила:
— Вы смеетесь или плачете?
— А вам как кажется? Мне надо что-то сделать. Немедленно. Скажите только — что?
Она посмотрела на меня долгим изучающим взглядом и начала убирать бегущих уток и пляшущих клоунов, гасить свет. Открыв дверь, ведущую во внутренние помещения, она встала на пороге, освещенная сзади, и проговорила:
— Если все еще хочется выстрелить, вот вам цель! — и ушла.
Только спустя полминуты до меня дошло, что она приглашает меня последовать за ней.
— И часто ты такое выкидываешь? — спросила меня Энни Оукли.
— Прости, пожалуйста, — извинился я. Я лежал на одном краю ее кровати, она — на другом, покорно слушая мои излияния про Мехико-Сити и про Пег, про Пег и про Мехико-Сити, которые так далеко, что можно сойти с ума.
— А я всю жизнь, — вступила в разговор Энни Оукли, — сплю с парнями, которым со мной либо до смерти скучно, либо они рассказывают мне про других женщин, либо курят, либо, стоит мне выйти в ванную, садятся в свои машины и смываются. Знаешь, как меня зовут на самом деле? Лукреция Изабель Клариса Аннабелла Мария Моника Брауди… Это моя мамаша так меня нарекла. А я какое имечко выбрала? Энни Оукли. Вся беда, что я тупая. Мужчины через десять минут уже не знают, как от меня сбежать. Тупица. Прочту книгу, а через час уже ничего не помню! Ничего в башке не задерживается. Я чего-то разболталась, да?
— Немножечко, — ласково сказал я.
— Казалось бы, парни радоваться должны, что им Бог посылает дуру, но им со мной быстро становится невтерпеж. Все эти годы каждую ночь на том месте, где ты лежишь, лежит какой-нибудь охламон — каждую ночь другой. А эта чертова сирена в тумане знай воет! Тебя не доводит ее вой? В иную ночь, даже если рядом валяется какой-нибудь придурок, стоит этой сирене завыть, я до того завожусь! Такой себя одинокой чувствую! А он уже ключи от машины достает и на дверь поглядывает.
Зазвонил телефон. Энни схватила трубку, послушала, сказала:
— Черт возьми! — и передала трубку мне. — Тебя.
— Быть не может, — возразил я. — Никто не знает, что я здесь.
Но трубку взял.
— Что ты у этой делаешь? — спросила Констанция Реттиген.
— Да ничего. Как ты меня разыскала?
— Мне кто-то позвонил. Какой-то голос посоветовал проверить, нет ли тебя у нее? И трубку повесил.
— Господи! — Я похолодел.
— Быстро выбирайся из тира, — приказала Констанция. — Ты мне нужен. Твой подозрительный дружок нанес мне визит.
— Мой дружок?
Под тиром ревел океан, сотрясая комнату и кровать.
— Возникал внизу, на берегу, два вечера подряд. Приходи, надо его припугнуть, о Господи!
— Констанция!
Трубка молчала, слышен был только шум прибоя под окнами Констанции Реттиген. Потом она проговорила странным, каким-то неживым голосом:
— Он и сейчас там.
— Не показывайся ему.
— Этот идиот стоит у самой воды. Там, где стоял прошлой ночью. Просто стоит и смотрит на окна, будто ждет меня. К тому же этот болван голый. Что он себе воображает? Что обезумевшая старуха выскочит из дому и оседлает его? Господи!
— Констанция, закрой окна и погаси свет.
— Нет, нет! Он пятится в море. Может, услышал мой голос. Может, думает, что я вызываю полицию.
— Вот и вызови ее!
— Исчез! — Констанция шумно вздохнула. — Приходи, малыш. Побыстрее!
Трубку она не повесила. Просто выпустила из рук и отошла. Мне было слышно, как стучат ее каблуки, будто кто-то печатает на машинке.
Я тоже не повесил трубку. Положил ее почему-то рядом с собой, будто это была пуповина, связывающая меня с Констанцией Реттиген. Пока я не повешу трубку, она не умрет. Я слышал, как ночной прилив подступает к концу ее телефонной линии.
— Все как с другими. Теперь и ты уходишь, — прозвучало рядом.
Я повернулся.
Энни Оукли сидела завернувшись в простыни, как брошенный ламантин[142].
— Не вешай, пожалуйста, трубку! — попросил я. А сам подумал: «Пока я не доберусь до конца линии и не спасу чью-то жизнь».
— Тупая я, — сказала Энни Оукли. — Потому и уходишь, что я дура.
Ох и страшно было мчаться ночным берегом к дому Констанции Реттиген! Мне все мерещилось, что навстречу несется отвратительный мертвец.
— Господи! — задыхался я. — Что же будет, если я наскочу на него!
— Ух! — завопил я.
И врезался в довольно плотную тень.
— Слава Богу, это ты! — воскликнула тень.
— Нет, Констанция! — возразил я. — Слава Богу, что это ты!
— Что тебя так разбирает? Что нашел смешного?
— Вот это! — Я похлопал по большим ярким подушкам, на которых возлежал. — За сегодняшнюю ночь я уже переменил две постели!
— Лопнуть можно со смеху! — отозвалась Констанция. — А как ты посмотришь, если я расквашу тебе нос?
— Констанция, ты же знаешь, моя девушка — Пег. Просто мне было тоскливо. Ты не звонила столько дней! А Энни всего-навсего позвала меня поболтать в постели. Я же не умею врать, все равно физиономия меня выдаст. Посмотри на меня!
Констанция посмотрела и расхохоталась:
— Господи, прямо яблочный пирог с пылу, с жару! Ладно уж. — Она откинулась на подушки. — Вот, наверно, я тебя сейчас напугала!
— Надо было подать голос еще издали.
— Ох, я так обрадовалась тебе, сынок! Прости, что не звонила. Раньше мне хватало пары часов, и я забывала о похоронах. А теперь который день не могу опомниться.
Она повернула выключатель. В комнате стало темней, заработал шестнадцатимиллиметровый проектор.
Два ковбоя молотили друг друга на белой стене.
— Как ты можешь смотреть фильмы в таком настроении? — удивился я.
— Хочу разогреться как следует, — если мистер Голый завтра опять пожалует, выскочу и оторву ему башку.
— Не смей даже шутить так! — Я посмотрел в высокое окно на пустынный берег. Только белые волны вздымались на краю ночи. — Как ты считаешь, это он позвонил тебе и сообщил, что я у Энни, а сам отправился покрасоваться на берегу?
— Нет. У того, кто звонил, был не такой голос. Тут, наверно, замешаны двое. Господи! Ну я не знаю, как это объяснить. Понимаешь, тот, кто появляется голый, он, наверно, какой-нибудь эксгибиционист, извращенец, правда? Иначе он ворвался бы сюда, измордовал бы старуху или убил, или и то и другое. Нет, меня больше напугал тот, кто звонил, — вот от него меня действительно затрясло.
«Представляю, — подумал я. — Я ведь слышал, как он дышит в трубку».
— У него голос форменного выродка, — сказала Констанция.
«Да», — мысленно согласился я с ней — и будто услышал, как где-то вдалеке заскрежетал большой красный трамвай, поворачивая под дождем, и как голос за моей спиной бубнил слова, ставшие названием для той книги, что пишет Крамли.
— Констанция… — начал я, но замолчал. Я собрался сказать ей, что уже видел этого обнаженного на берегу несколько вечеров назад.
— У меня есть поместье к югу отсюда, — сказала Констанция. — Завтра я хочу поехать туда, проверить, как там. Позвони мне попозже вечером, ладно? А пока наведешь для меня кое-какие справки, согласен?
— Любые! Ну какие только смогу!
Констанция наблюдала за тем, как Уильям Фэрнам сбил своего брата Дастина с ног, поднял и снова свалил одним ударом.
— Мне кажется, я знаю, кто этот мистер Голый.
— Кто?
Она оглядела волны прибоя, словно дух неизвестного все еще витал там.
— Один сукин сын из моего прошлого. Голова у него как у отвратного немецкого генерала, а тело — тело лучшего из лучших юношей, что когда-либо летом резвились на берегу.
К зданию с каруселями подкатил мопед, на нем сидел молодой человек в купальных трусах, загорелый, блестящий от крема, великолепный. На голове у него был массивный шлем, темное забрало закрывало лицо до самого подбородка, так что я не мог его разглядеть. Но тело молодого человека просто поражало красотой — пожалуй, ничего подобного я в жизни не видел. При взгляде на него я вспомнил, как много лет назад встретил такого прекрасного Аполлона: он шагал вдоль берега, а за ним, не сводя с него глаз, завороженные сами не зная чем, следовали мальчишки. Они шли, словно овеваемые его красотой, влюбленные, но не сознающие, что это — любовь; став старше, они будут гнать от себя это воспоминание, не решаясь заговорить о нем. Да, существуют такие красавцы на свете, и всех — и мужчин, и женщин, и детей — тянет к ним, и это — чудесное, чистое, светлое влечение, оно не оставляет чувства вины, ведь при этом ничего не случается, решительно ничего не происходит. Вы видите такую красоту и идете за ней, а когда день на пляже кончается, красавец уходит, и вы уходите к себе, улыбаясь радостной улыбкой, и когда час спустя поднимаете руку к лицу, обнаруживаете, что она так и не исчезла.
За целое лето на всем берегу вы встретите юношей или девушек с подобными телами лишь однажды. Ну от силы два раза, если боги вздремнули и не слишком ревниво следят за людьми.
И сейчас, восседая на мопеде, на меня глядел через темное непроницаемое забрало истинный Аполлон.
— Что, пришли проведать старика? — раздался из-под забрала гортанный, раскатистый смех. — Прекрасно! Идемте!
Он прислонил мопед к стене, вошел в дом и стал впереди меня подниматься по лестнице. Как газель, он в несколько прыжков взлетел наверх и скрылся в одной из комнат.
Чувствуя себя древним старцем, я поднимался следом, аккуратно ступая на каждую ступеньку.
Войдя за ним в комнату, я услышал, как шумит душ. Через минуту он появился совершенно обнаженный, блестя от воды и все еще в шлеме. Он стоял на пороге ванной, глядя на меня, как смотрятся в зеркало, явно довольный тем, что видит.
— Ну, — спросил он, так и не снимая шлема, — как вам нравится этот самый прекрасный юноша на свете? Этот молодой человек, в которого я влюблен?
