Княжна Тараканова (сборник) Данилевский Григорий
– Не обманет он меня? Не предаст? – заговорила княжна вполголоса, опять оглядываясь, а губы, вижу, белые и вся вне себя. – Скажите мне правду, заклинаю вас, молю!.. Видите, я по вашему совету уже не ношу оружия, оно обижало его…
Мне пришло в голову, что в эту поездку граф мог решиться обвенчаться с нею.
– Помилуйте, ваша светлость, – сказал я и вечно буду помнить это мною сказанное роковое слово, – чего опасаетесь? Да граф в вас до безумия влюблен, мне это хорошо известно; он спит и видит, в мыслях помутился, даже хотел с вами бежать.
– Так это истина? Клянитесь вашею матерью, отцом, – произнесла она, стискивая мне руку.
– Как перед Богом! Сам от него наедине слышал: он удостоил меня откровенности… А между тем, что я для него? Мелкий подчиненный, ничтожество… Он так искренне говорил…
Княжна устремила взгляд на походный, висевший в ее комнате образок Спаса в терновом венке и несколько мгновений оставалась в неподвижности, как бы горячо и усердно молясь.
– Смелые только и живут! – произнесла она, вставая и выпрямляясь. – Как жену, он не предаст меня, не может предать… я еду… но помните, даром не отдам свободы и сердца… чему быть, то сбудется на днях…
Я от души вновь поздравил княжну.
– Еще слово, Концов, – остановила она меня, – скажите, да так же, как перед Богом, по совести, действительно ли это тот Орлов, который помог вашей императрице взойти на престол?
– Он самый.
– Молодец, герой! – одушевленно вскрикнула княжна. – Эввива![3] Отважный Сид, Баярд! Божья искра дает таким смелость и величие души.
Я ушел, полный радости за исход дела, хотя тайная мысль шевельнулась во мне:
«А знает ли княжна о другом, последующем подвиге графа? И почему я не сказал ей об этом его тяжком, ничем не замолимом, черном грехе?»
Я исполнял долг службы, волю начальства, но вместе жалел эту женщину.
Тяжелые сомнения охватили меня, не дали в ту ночь спокойно спать.
«Долг долгом, а что если?.. Пойти утром, – шептал мне внутренний голос, – предупредить ее… время не ушло; пусть лучше и строже все обдумает и сама решит».
Чуть взошло солнце, я оделся и поспешил к дому графа. У крыльца толпился народ, подъезжали запряженные экипажи. Я протискался сквозь толпу. Граф с княжной уже сидел в коляске; в другом экипаже был Христенек, в третьем – часть прислуги.
– Садись, Концов, тебя только ждали! – крикнул граф.
Я бессознательно сел в экипаж к Христенеку. Поезд двинулся. Утро, после небольшого дождя, было светлое, тихое.
– Что видите вы во всем этом? – спросил меня Христенек, когда выехали.
– В чем?
– Да этот-то вояж?
– Не знаю и знать не смею, – ответил я.
– Завтра быть парочке молодых, – улыбнулся он, – обвенчаются.
– Но где же церковь?
– А флотская на что? Взойдут на адмиральский корабль, там живо их и повенчают. Для того, видно, она и согласилась туда ехать…
– Так это верно?
– Еще бы, ужели не видите?.. Граф – точно на крыльях; трудно было верить, а из сказки выходит быль.
В Ливорно графа Орлова встретил командир нашей эскадры, адмирал Самуил Карлович Грейг. Ездили потом граф и княжна с визитами к нему и к консулу Дику, катались с консулом, его женой и всею компанией в окрестностях и совершили прогулку в катерах по морю, с музыкой, везде провожаемые любопытною, гонявшеюся за ними толпой.
Вечером, во второй день пребывания в Ливорно, граф с княжной были в опере. Когда они возвратились, я из сеней отведенного графу роскошного приморского палаццо приметил сходившего с графского крыльца другого проныру, тоже грека нашей службы, Осипа Михайловича Рибаса, или де Рибаса. Этот был тоже вроде Христенека, черен, как жук, но выше ростом и менее подвижен. Их у нас так и звали: жук и жуколица. Де Рибас, как я узнал, еще ранее меня и Христенека, ездил с разведками о княжне в Венецию.
– Прощай, поп, – засмеялся граф в окно де Рибасу, – не забудь только ризы…
«Риза… и почему поп?» – терялся я в догадках, стоя у мраморной колоннады крыльца, с которого был великолепный вид на голубое безбрежное море и эскадру.
XIV
Двадцать первого февраля была особенно приятная, почти летняя погода. В небесах ни облачка, на море тихо и везде как-то празднично-радостно.
У английского консула для графа и его спутницы был дружеский завтрак. Княжна явилась туда богато и со вкусом наряжена, бойка и весела. Куда делась хвороба: щебетала с прочими гостями, гуляла по эстраде, украшенной цветами, смеялась и беспечно шутила. Все обходились с ней вежливо и с отменным вниманием.
Граф Алексей Григорьевич, услуживая спутнице, то подавал ей веер и перчатки, то заботливо брал у слуг и подносил ей прохладительное. Мы видели: он не спускал с очаровательницы влюбленных, потерянных глаз. И она как бы переродилась, поздоровела; куда делся ее болезненный вид! Ее рыцарь, укрощенный лев, был у ее ног.
– Каков наш селадон, – шепнул Христенек, поглядывая на меня. – Как на покое-то, на чесменских лаврах, не пропускает герой иных побед!
Адмирал Грейг, по природе угрюмый, сосредоточенный и важный, был несколько рассеян, сидел с опущенными глазами и, как бы не примечая никого, более молчал. Кто-то взглянул в окно. Оттуда было видно море и выстроившаяся в отдалении русская флотилия. Дамы заговорили о приятности прогулки на парусах.
– Когда же, граф, покажете ваши корабли? – спросила княжна. – В Чивитта-Веккии вы устроили примерное сражение под Чесмой, осчастливили других, не удостоите ли и нас?
– Все готово! – ответил, вставая и почтительно кланяясь, Орлов.
Общество двинулось к морю.
Мужчины и дамы спустились на берег. Граф Алексей Григорьевич был особенно почтителен к княжне. Он накинул ей на плечи шаль, взял из рук слуги ее зонтик и, развернув его над нею, шел рядом с ней, осыпая ее нежно-страстными признаниями. Стоявшие у берега зрители, любуясь его генеральским, темно-зеленым, с красными отворотами, раззолоченным мундиром и величественною осанкой, кричали «виват» и шептали:
– Вот парочка!
Все уселись в поданные шлюпки и катера; с княжной в раззолоченный, по-царски убранный катер поместились адмиральша Грейг и консульша Дик; граф сел с адмиралом, а мы – свитские – с слугами княжны.
Катера направились к флотилии. Эскадра встретила нас с особою пышностью: везде были флаги, офицеры на палубах стояли в парадных мундирах, матросы – на мачтах и реях. На всех судах заиграла приятная музыка. Волны слегка колыхались. Дальний берег был усыпан любопытствующими.
С адмиральского корабля «Три иерарха» спустили разукрашенное кресло, и в нем подняли с катера княжну, а за нею и прочих дам. Мы взошли по трапу.
Едва дамы ступили на борт, со всех сторон раздалось дружное «ура» и загремела пушечная пальба. Зрелище было торжественное. Народ, покрывавший улицы и набережную, в радости махал шляпами и платками. Все ждали, что Орлов и здесь произведет маневры с сожжением, для примера, негодного корабля. Множество зрительных труб было на нас направлено с берега. Десятки шлюпок с публикой стали отчаливать и подходили к судам.
На корабле «Три иерарха» была особая суета. Адмиральская прислуга возилась с угощением, нося на палубу вина, сласти и плоды. Потчевали и нас. В кают-компании начались танцы. Молодежь с дамами усердно танцевала контрданс и котильон. Адмиральша и консульша особенно ухаживали за княжной.
Вскоре дам пригласили в особую каюту. За ними, разговаривая друг с другом, сошли туда же граф и адмирал. Последний был как бы не по себе и несколько сумрачен.
– Будут венчать графа и княжну, – сказал кто-то из офицеров вполголоса товарищу.
Я обомлел.
– Почему же здесь? – спросил тот, кому это было сказано. – Что за таинственность и поспешность?
– Русской церкви нет ближе; адмирал уступил корабельную – княжна потому и приехала в Ливорно и на этот корабль.
Спустя некоторое время, по особому зову, под палубу спустились кое-кто из свитских, в том числе и молча переглянувшиеся, оба грека нашей службы, пронырливые и ловкие Рибас и Христенек. Мне при этом почему-то вспомнились загадочные слова графа Рибасу: «поп и риза». Духовенства на корабле, между тем, не было видно.
Палуба несколько опустела. Офицеры ходили, весело беседуя и наводя лорнеты на публику в шлюпках. Музыка на корме играла веселый марш, потом арию из какой-то оперы.
Под палубой, между тем, произошло нечто доныне в точности не известное. Одни после утверждали, что за угощением была только вновь открыто провозглашена помолвка графа и княжны и все при этом торжественно пили за здравие жениха и невесты. Другие чуть не клятвенно утверждали, будто в особой каюте для вида и в исполнение слова, данного княжне, совершилось самое венчание ее и графа и что роли иерея и дьякона при этом кощунственно играли, переряженные в церковные флотские одежды, Христенек и Рибас, первый был дьяконом, а второй – попом.
Но я забегаю вперед. Надо возвратиться на палубу «Трех иерархов».
Нет сил, сердце надрывается и перо падает из рук при мысли о том, что я здесь вскоре увидел. И где бы я ни был, останусь ли чудом Господним жив или погибну в безднах волн, воспоминание об этом не умрет во мне до последнего вздоха.
Палуба оживилась. Все, бывшие в каюте, снова взошли на палубу, разместились говорливыми кучками по бортам и на рубке. Слышались остроты, смех. Слуги разносили прохладительное и вино.
Княжна сидела у борта. Поднимался ветер, свежело. Она знаком головы ласково подозвала меня к себе. Я ей помог надеть мантилью.
– Ввек не забуду! – шептала она, с восторженною, блаженною улыбкой горячо пожимая мне руку. – Вы сдержали слово; сон сбывается, я буду скоро в России, а там, отчего не надеяться?.. Провозгласят и будущую царицу Елисавету Вторую… Век чудес! Чем была давно ли сама нынешняя императрица?
Меня поразили эти слова. Я промолчал, смущенный безумным бредом ослепленной женщины.
С «Трех иерархов» в это время дали знак особым флагом. Раздались новые пушечные салюты. Загремело «ура». На всех кораблях опять заиграли оркестры.
Эскадра начала маневры.
Восхищенная общим вниманием будущих подданных, княжна, облокотясь о борт, стояла в приятной задумчивости, следя взглядом за сигнальными дымами выстрелов и за начавшимся движением кораблей. Как теперь, вижу ее в голубой бархатной мантилье, в черной соломенной шляпке и с белым зонтиком в руке.
Забылся при этом и я, рассуждая:
«Да, дело сделано! Граф нашел подругу жизни, сумеет ее наставить и, вразумив, поспешит с нею к стопам милосердной императрицы».
XV
– Ваши шпаги, господа! – раздался вдруг поблизости от меня громкий, настойчивый голос.
Я оглянулся.
Капитан гвардии Литвинов обращался поочередно к адъютантам и к прочей свите графа, отбирая у всех шпаги. Вооруженные матросы наполняли всю палубу. Адмирала Грейга, его жены и консульши уже здесь не было. Я в изумлении, вслед за другими, также подал капитану шпагу.
Княжна, заслышав бряцание ружей и говор, быстро обернулась. Ее лицо было бледно. Она мигом все поняла.
– Что это значит? – спросила она по-французски.
– По именному повелению ее императорского величества вы арестованы! – ответил ей на том же языке капитан.
– Насилие? – вскрикнула княжна. – На помощь!.. Сюда!
Она бросилась к трапу, протискиваясь слабыми руками сквозь сомкнутый военный строй. Загорелые хмурые лица матросов удивленно и молча смотрели на нее.
Литвинов заступил ей дорогу.
– Нельзя, – сказал он, – успокойтесь.
– Вероломство! Проклятие! – бешено проговорила она. – Так поступать с женщиной, с прирожденной вашей княжной! Слышите ли? Дайте дорогу! – кричала она солдатам по-французски. – Где граф Орлов? Позовите, ведите его… вы ответите за все!
– Граф, по приказанию государыни и адмирала, также задержан, – ответил ей, вежливо кланяясь, Литвинов, – он арестован, как и вы…
Княжна громко вскрикнула, отступила… Ее гаснущий взор заметил меня в стороне. Он с укоризной, как нож, скользнул по моему сердцу, как бы говоря: «Ты виновник, ты погубил меня…» Она пошатнулась и упала без чувств.
Матросы снесли ее в каюту.
Прислуга княжны, кроме горничной, оставленной при ней, была также арестована и, под строгим надзором, перевезена на другой корабль.
Потрясенный до глубины души всем, что произошло на моих глазах, я вне себя опомнился в какой-то полутемной корабельной каморке. Поднял голову и вижу, что взаперти со мной, под караулом, сидит и сам главный предатель, Христенек. Это меня непомерно удивило. Мой товарищ сидел, впрочем, спокойно. Развалясь и доедая что-то прихваченное из сластей, он изредка поглядывал на нашу затворенную дверь.
– Удивляетесь? – спросил он меня. – Не правда ли, ведь чудеса?
– Да, есть чему подивиться, – ответил я, насилу одолевая к нему отвращение.
– Иначе было нельзя, – сказал он.
– Почему?
– Только приманка брака и соблазнила эту искательницу приключений.
– Но для чего было играть чувствами, сердцем! – проговорил я, не стерпев.
– Иначе ее не заманили бы на флот.
– Были другие способы, – возразил я. – Мне известно, граф клятвенно признавался ей в любви, а став его женою, она и без того охотно доверилась бы нашей эскадре.
– Эх, любезный Концов, – простота! – проговорил с улыбкой грек. – Ужели, извините, ранее не угадали? Да в то именно время, когда граф играл с княжной в самые нежные амуры, я, под его диктант и от его имени, писал государыне, что здесь, для уловления этой авантюрьеры, решились на все – хоть, без дальнейших слов, камень ей на шею да в омут.
– Что же вы и впрямь ее не утопили? – смело воскликнул я, не помня, что говорю. – Это не в пример было бы лучше для обманутой, несчастной, чахоточной…
– Проживет еще, – сказал Христенек. – Повелено схватить ловко, без шума; в точности и исполнили.
Я с негодованием слушал эти холодные, жесткие слова. Издевательство наглого грека выводило меня из себя.
– Ну полно, друг, – произнес Христенек, – успокойте рыцарские свои чувства, все пустяки! В наше время, помните, главное – отвага и в самой дерзости умная в ловкая острота. Ты успел – могуч и богат; не успел – бедность или того хуже – Сибирь. Вставайте-ка лучше, разве не видите? Пора…
Подняв голову, я увидел, что наша каморка уже отперта и за дверью, улыбаясь, гурьбой стояли, подгулявшие и веселые, прочие моряки.
Меня и грека позвали в капитанскую. Там красовалась батарея вин, дымились трубки, кипел пунш. Нас заставили выпить и отпустили на берег. Граф, как я узнал, в это время был с адмиралом у консула. Там они обсуждали свои дальнейшие действия.
Настал вечер. Улицы Ливорно шумели негодующею, взволнованною толпой. Русские жались по квартирам. Я бессознательно схватил шляпу и плащ, прошел окольными переулками за город и оттуда на взморье.
XVI
Я упал на берег. Боже, какая казнь! Слезы меня душили. Я ненавидел, проклинал весь мир.
«Как, – мыслил я, – совершилось такое безбожное, вопиющее дело! И я во всем этом был соучастник, пособник?»
Я дрожал от негодования и бешенства, с ужасом вспоминая и перебирая в уме все возмутительные подробности и мелочи, весь адский расчет и предательство того, кому я был так предан и кто не постыдился играть священнейшим чувством – любовью. Мне представилась в эти минуты бедная, всеми обманутая, убитая горем женщина. Я ее вообразил себе душевно истерзанною, в тюрьме, может быть, в цепях, под охраной грубых солдат.
«И в какое время это сделалось? – мыслил я. – Когда так нежданно всё ей улыбалось, исполнялись все ее золотые, несбыточные грезы и мечты. Она, тайная дочь бывшей императрицы, увидела наконец у своих ног первого сановника новой государыни. С флота неслись приветственные клики, пальба. Что она должна была чувствовать, что пережить?»
Из-под скалы, где я лежал, мне был виден закат солнца, золотившего последним блеском холмы, верхи городских церквей и чуть видные в море очертания кораблей.
– Позор, позор! – шептал я себе. – Граф Орлов навек запятнал себя новым, еще более черным делом. Ни чесменские, ни другие лавры не укроют его отныне перед людским и божьим судом. А с ним, по заслуге, ответим и все мы, его пособники в этом поступке.
Отчаянье и скорбь во мне были так сильны, что я готов был лишить себя жизни.
«Нет, кайся, всю жизнь кайся! – твердил во мне внутренний голос. – Ищи искупить свой тяжкий грех».
С адмиральского корабля прозвучал пушечный выстрел. С прочих, более близких, судов послышались звуки зоревой музыки. Там молились. Море одевалось сумраком. У брандвахты и по берегу зажигались сторожевые огни.
Я встал и, еле двигая ноги, побрел в город. Там меня ожидал ординарец графа. Я пошел за ним.
– Ну, Концов, признайся, удивлен? – спросил, встретив меня, Алексей Григорьевич.
Речь отказывалась мне служить. Да и что я мог ему ответить. Этот наделенный всеми благами жизни богатырь, этот лихач и умница, осыпанный почестями сановник, еще недавно мой кумир, был теперь мне противен и невыносим.
– Ты думаешь, я не помню, забыл? – продолжал он, как бы избегая на меня глядеть. – Ведь главнейше я тебе во всем обязан… Не будь тебя и ее веры в твое участие, не так бы легко сдалась пташка…
Слова графа добивали меня. Я стоял ошеломленный, растерянный.
– Может быть, тебе неизвестно, – как бы в утешение мне сказал граф, – успокойся… из Петербурга, насчет этой дерзкой, всклепавшей на себя несбыточное имя и природу, пришел несомненный приказ: схватить и доставить ее туда во что бы то ни стало. Теперь понял?
Я в смущении продолжал молчать.
– Самозванка в наших руках, – закончил граф, – воля монаршая соблюдена, и арестантку вскорости повезут на север. Будет немало розысков, докопаются до главных корней… Это дело не одних чужих рук; замешан кое-кто и из наших вояжиров. В бумагах этой лгуньи оказались весьма знакомые почерки…
«Ты радуешься, будут новые аресты, розыски! – подумал я. – А что сам-то сделал, безжалостный, каменный человек?»
– Что же ты молчишь? – спросил граф.
– Город волнуется, – ответил я, – сходбища, крики, угрозы. Берегитесь, граф, – прибавил я, не преодолевая отвращения к нему. – Это не Россия… пырнут, как раз.
– А ты вот что, милый, – нахмурился граф, – кто тронет тебя или кого другого из наших и станет грозить, укажи только на море… семьсот пушек, братец, прямо оттуда глядят! Махну им, будет здесь гладко и чисто. Так всякому и скажи! А я их не боюсь…
«Хвастун!» – подумал я, холодея от злобы, и ушел от графа молча, даже не поклонившись ему.
XVII
Прошло еще несколько тяжелых, невыносимых дней. Ливорнцы, действительно, шумели и стали грозить открытым насилием. Негодующая чернь с утра до ночи стояла перед двором графа, изредка кидая в ворота камнями. Графа охранял сильный отряд матросов. Лодки, наполненные дамами и знатными горожанами, то и дело отплывали из гавани. Они сновали вкруг наших кораблей, ожидая, не увидят ли где в окно несчастную пленницу.
Меня посылали на «Трех иерархов». Граф поручал отвезти туда письмо и пачку французских книг. После я узнал, что это была посылка княжне. Возвращаясь в город, я вдруг услышал крик, оглянулся с лодки и замер: в открытом окне «Трех иерархов» виднелось припавшее к решетке бледное лицо, и чья-то рука мне махала платком. Я также подал знак рукой. Был ли он, в плеске волн, замечен с корабля – не знаю.
Матросы усердно ложились на весла. С моря дул свежий ветер. Лодка быстро неслась, ныряя по расходившимся волнам.
Прошел слух, что эскадра на днях снимается. Куда было ее назначение, никто не знал. Я собирался разведать, останусь ли при штабе графа, и только что взялся за шляпу, в комнату кто-то вошел. Оглянулся – у порога стояла черная фигура. Я разглядел в ней русскую незнакомку церкви Санта-Мария. Примятый и запыленный наряд показывал, что она недавно с дороги.
– Узнали? – спросила она, откидывая с головы вуаль, причем ее золотистые, кудрявые волосы оказались еще более седы.
– Что вам угодно? – спросил я.
– Так-то вы ручались и уверяли? – произнесла она, подступая ко мне. – Где же ваши уверения, что вы честный человек?
– Выслушайте меня… я не виноват, – начал я.
– Изверги, злодеи! – вскрикнула она. – Устроили западню, заманили, сгубили бедную и думают, что это так им пройдет. Вы покойны? Ошибаетесь – час расплаты близок, он настанет…
Она так приступала ко мне, что я подался в угол, к открытому окну. Окно было в нижнем ярусе дома и выходило в сад. Я обрадовался, приметив, что в саду в это время не было никого. Шум мог привлечь любопытных и повредил бы незнакомке, которой посещение мне было непонятно и разубедить которую, как мне казалось, было трудно.
– Вы не виноваты? – спросила она. – Не виноваты?
– Да, я действовал честно! Вы увидите, я докажу…
– Отвечайте… Вы советовали княжне ехать? Убеждали ее?
– Убеждал…
– Говорили ей о возможности брака с Орловым? Не прибегайте к уверткам, слышите ли, мне нужен прямой ответ! – твердила эта женщина, в крайнем волнении и вся трясясь.
– Брак мне был заявлен самим графом, он клятвенно уверял.
– А, вероломные предатели! Смерть тебе! – неистово вскрикнула незнакомка, взмахнув при этом рукой.
Я не успел отшатнуться. В упор грянул выстрел. Клуб дыма заслонил мне лицо. Я рванулся, схватил безумную за руку. Она, с искаженным от гнева лицом, отбиваясь, выстрелила еще раз, и, к счастью, также неудачно. Отняв у нее пистолет, я выкинул его в сад. Сбежалась прислуга, стали стучать в дверь прихожей. Я бросился туда и, через силу поборя волнение, сказал, что разряжал в окно пистолет и что не произошло ничего опасного. Меня оставили, недоверчиво поглядывая на меня.
Замкнув дверь прихожей, я возвратился к незнакомке. Я был в неописанном состоянии.
– Ах, ах! – твердил я. – Что вы сделали, на что решились! И за что, за что?
Гостья, припав к столу головой, в беспамятстве рыдала. Я прошелся по комнате и невольно взглянул в зеркало: на мне не было лица, я себя не узнал.
– Слушайте же, – проговорил я наконец гостье, не перестававшей плакать, – вы должны знать, что я сам стал жертвой возмутительного обмана.
И я начал рассказ.
– Вы видите, – сказал я, кончив, – Господь смилостивился, я жив… Объяснитесь же и вы…
Незнакомка долго не могла выговорить ни слова. Дав ей напиться, я предложил ей выйти в сад. Здесь к ней возвратилась речь. Раза два она несмело взглядывала на меня, как бы моля о снисхождении, наконец также заговорила.
– Моя история более печальна, – сказала она со слезами, когда мы прошли несколько дорожек и сели, – но я так перед вами виновата, так, – прибавила она, закрыв лицо руками, – вы никогда не простите меня.
– Успокойтесь, – произнес я, мало-помалу придя в себя. – Я готов, я забуду… все от Бога, все в его власти.
Незнакомка обратила ко мне бледное, убитое лицо, схватила меня за руку и опять зарыдала.
– Вы так великодушны, – прошептала она, – слышали ли о судьбе Мировича?
– Слышал.
– Я – виновница его покушения… Я его бывшая невеста, Поликсена Пчелкина.
Я остолбенел… Все подробности дела Мировича, слышанные мною десять лет назад от покойной бабушки, встали в моей памяти. Нагнувшись к гостье, я взял ее руку, стрелявшую в меня, и с чувством ее пожал.
– Говорите, говорите, – произнес я.
– В России оставаться мне было нельзя, – продолжала она, как-то странно, скороговоркой, – десять лет я скиталась в разных местах, была в монастырях на Волыни и в Литве, служила больным и немощным. Будучи год назад опять за Волгой, я первая получила неясные сведения о княжне Таракановой, принцессе Азовской и Владимирской. Меня к ней вызвали таинственные, мне самой не известные лица. Вы поймете, как я к ней стремилась… Я искала с нею встречи. Снабженная от тех лиц средствами, я познакомилась с княжною сперва в переписке, потом лично в Рагузе и уверовала в нее. О, как я желала ей счастья, искупления прошлого! Я ее охраняла, учила родному языку, истории, снабжала ее советами. Я следила за нею с ее выезда из Рагузы до Рима, писала ей, заклинала остерегаться, убежденная, что ей предназначен высокий удел. Остальное вы знаете… Каков же был мой ужас, когда я узнала о ее аресте!.. Я останусь в Ливорно, буду ждать… О, ее освободят, отобьют ливорнцы… Скажите, что вы думаете о ней? Убеждены ли вы, что она не самозванка, а действительно дочь императрицы Елисаветы?
– Не могу этого ни утверждать, ни отрицать.
– Я же в том убеждена, срослась с этой мыслью и не расстанусь с ней. – Пчелкина встала, набросила на голову вуаль, глядя мне в глаза, крепко сжала мне руку, еще что-то хотела сказать, и, пошатываясь, вышла.
– Добрый вы, мягкий!.. До лучших времен! – проговорила она, оглянувшись в калитке сада.
Я еще раз или два видел эту загадочную особу, навестив ее, по условию, в небольшой австерии, под вывеской лилии, у монастыря урсулинок, где она приютилась. У нее была надежда, что княжну могут спасти в Англии или в Голландии, куда должна была зайти по пути наша эскадра.
– Она… гонимая… ниспослана возродить отечество! – твердила Поликсена, когда я с ней расстался. – И я верю, она не погибнет, ее избавят, спасут.
В ночь на двадцать шестое февраля нашей эскадре, под флагом контр-адмирала Грейга, нежданно было велено сняться с якоря и плыть на запад. Христенек с донесениями графа императрице поехал сухим путем. Ему было велено явиться в Москву, где в то время, после казни Пугачева, государыня проживала со всем двором.
Граф Алексей Григорьевич одновременно оставил Ливорно. Долее пребывать здесь ему было небезопасно. Раздраженные его поступком, сыны пылкой и некогда вольной Италии так враждебно под конец к нему относились, что граф, несмотря на дежурный при нем караул, почти не выезжал из дому и, боясь отравы, сидел на одном хлебе и молоке.
Я отправился несколько позднее. Мне как бы особым велением рока было приказано возвратиться на особо снаряженном фрегате «Северный орел». На этот фрегат взяли больных и немощных из команды и, между прочим, собранные с таким трудом в греческих и турецких городах вещи графа – картины, статуи, мебель, бронзу и иные редкости. То были плоды графских побед и его усердных в течение нескольких лет приватных собираний. Я увидел при этом и презенты, полученные графом от княжны, в том числе и ее, столь схожий с императрицей Елисаветой, портрет.
Судьбы Божьи неисповедимы. Мы выправили бумаги, кончили снаряжение, подняли паруса и поплыли. Но едва «Северный орел», нагруженный богатством графа, вышел из гавани, нас встретила страшная буря. Не мог я сказать фрегату: «Цезаря везешь!» Долго мы носились по морю, отброшенные сперва к Алжиру, потом к Испании. За Гибралтаром у нас сорвало обе мачты и все паруса, а вскоре мы потеряли руль.
Более недели нас влекло течением и легким ветром вдоль африканских берегов, к юго-западу. Все пали духом, молились. На десятые сутки, со вчерашнего дня, ветер окончательно затих. Я пишу… Но можно ли ожидать спасения в таком виде? Фрегат, как истерзанный в битве, безжизненный труп, плывет туда, куда его несут волны.
Еще минул безнадежный и тягостный день. Близится снова страшная, непроглядная ночь. Громоздятся тучи; опять налетает ветер, пошел дождь. Берега Африки исчезли, нас уносит прямо на запад. Волны хлещут о борт, перекатываясь чрез опустевшую, разоренную палубу. Течь в трюме увеличилась. Измученные матросы едва откачивают воду. Пушки брошены за борт. Мы по ночам стреляем из мушкетов, тщетно взывая о помощи. В море никого не видно. Нас, погибающих, никто не слышит. Трагическая, страшная судьба! Гибель на одиноком корабле, без рассвета, без надежд, с военною добычею полководца…
Где же конец! У каких скал или подводных камней нам суждено разбиться, пойти ко дну? Оплата за деяния других. Роковая ноша графа Орлова не угодна Богу.
…Три часа ночи. Моя исповедь кончена. Бутыль готова. Допишу и, если не будет спасения, брошу ее в море.
Еще слово… Я хотел сообщить Ирен последнее напутствие, последний завет… Ей надо знать… Боже, что это? Ужели конец? Страшный треск. Фрегат обо что-то ударился, содрогнулся… Крики… Бегу к команде. Его святая воля…
Бутыль была брошена за борт со вложенною в нее тетрадью и запиской. Последняя была на французском языке: «Кому попадется эта рукопись, прошу отправить ее в Ливорно, на имя русской госпожи Пчелкиной, а если ее не разыщут, то в Россию, в Чернигов, бригадиру Льву Ракитину, для передачи его дочери, Ирине Ракитиной.
Мая 15–17, 1775 года.Лейтенант русского флота Павел Концов».
Часть вторая. Алексеевский равелин
XVIII
Лето 1775 года императрица Екатерина проводила в окрестностях Москвы, сперва в старинном селе Коломенском, потом в купленном у князя Кантемира селе Черная Грязь. Последнее, в честь новой хозяйки, было названо Царицыном и со временем, по ее мысли, должно было занять место подмосковного Царского Села.
У опушки густого леса, среди прорубленных вековечных кленов и дубов, был наскоро выстроен двухэтажный деревянный дворец, с кое-какими службами, скотным и птичьим дворами.
Из окон нового дворца императрица любовалась рядом обширных, глубоких прудов, окруженных лесистыми холмами. На неоглядных скошенных лугах копошились белые рубахи косцов и красные и синие поневы гребщиц. За этими лугами виднелись другие, еще не тронутые косой, цветущие луга. Далее чернели свежераспаханные нивы, упиравшиеся в новые зеленые холмы и луга. И все это золотилось и согревалось безоблачным вешним солнцем.
Здесь жилось просто и привольно. В наскоро приноровленные, весь день раскрытые окна несся запах сена и лесной древесины. В них налетали с реки ласточки, с лугов стрекозы и мотыльки.
Свита с утра рассыпалась по лесу, собирала цветы и грибы, ловила в прудах рыбу, каталась по окрестным полям.
Екатерина, тем временем, в белом пудромантеле и в чепце на запросто причесанных волосах, сидя в верхней рабочей горенке, писала наброски указов и письма к парижскому философу и публицисту барону Гримму.
Она ему жаловалась, что ее слуги не дают ей более двух перьев в день, так как им известно, что она не может равнодушно видеть клочка чистой бумаги и хорошо очиненного пера, чтоб не присесть и не поддаться бесу бумагомарания.
И в то время, когда целый мир ломал голову над политикой русской императрицы: что именно она предпримет относительно разгромленной ею Турции? или повторял запоздалые вести об укрощенном заволжском бунте, о недавней казни Пугачева и о захваченной в Ливорно таинственной княжне Таракановой, – Екатерина с удовольствием описывала Гримму своих комнатных собачек.
Этих собачек при дворе звали: сэр Том Андерсон, а его супругу, во втором браке, леди Мими, или герцогиня Андерсон. Они были такие крохотные, косматые, с тоненькими умными мордочками и упругими, уморительно, в виде метелок, подстриженными хвостами. У собачек были свои особые, мягкие тюфячки и шелковые одеяла, стеганные на вате рукой самой императрицы.
Екатерина описывала Гримму, как она с сэром Томом любит сидеть у окна и как Том, разглядывая окрестности, опирается лапой о подоконник, волнуется, ворчит и лает на лошадей, тянущих барку у берега реки. Виды однообразны, но красивы. И сэр Том с удовольствием глядит на холмы и леса и на тихие, тонущие в дальней зелени сады и усадьбы, за которыми в голубой дали чуть виднеются верхи московских колоколен. Сельская дичь и глушь по душе сэру Андерсону и его супруге. Они ими любуются, забыв столичный шум и блеск, и неохотно, лишь поздно ночью, идут под свое теплое стеганое одеяло.
Хозяйке также нравятся эти глухие русские деревушки, леса и поля.
«Я люблю нераспаханные, новые страны! – писала Екатерина Гримму. – И, по совести, чувствую, что я годна только там, где не все еще обделано и искажено».
XIX
Свежий воздух подмосковных окрестностей иногда туманился. Набегали тучки, сверкала молния, погромыхивала гроза. При дворе были свои невзгоды.
Немало заботы Екатерине причинило разбирательство дела Пугачева. Он перед казнью всех изумлял твердой надеждой, что его помилуют и не казнят.
«Негодяй не отличается большим смыслом… он надеется! – писала государыня по прочтении последних допросов самозванца. – Природа человеческая неисповедима».
Пугачева четвертовали в январе.
В половине мая Екатерине донесли о прибытии в Кронштадт эскадры Грейга с княжной Таракановой. Переписку с Орловым о самозванке императрица послала петербургскому главнокомандующему, князю Голицыну, и отдала ему приказ:
«Сняв тайно с кораблей доставленных вояжиров, учините им строгий допрос».
Князь Александр Михайлович Голицын, разбитый некогда Фридрихом Великим и впоследствии, за войну с турками, произведенный в фельдмаршалы, был важный с виду, но добродушный, скромный, правдивый и чуждый дворских происков человек. Его все искренне любили и уважали.
Двадцать четвертого мая он призвал преображенского офицера Толстого, взял с него клятву молчания и приказал ему отправиться в Кронштадт, принять там арестантку, которую ему укажут, и бережно сдать ее обер-коменданту Петропавловской крепости Андрею Гавриловичу Чернышеву.
Толстой исполнил поручение; ночью на двадцать пятое мая в особо оснащенной яхте он проехал в Неву, тихо подплыл к крепости и сдал пленницу. Ее сперва поместили наскоро в комнаты од комендантскою квартирою, потом в Алексеевский равелин. Секретарь Голицына Ушаков уже приготовил о ней подробные выдержки из бумаг, присланных государыней.
Ушаков был проворный, вертлявый пузан, вечно пыхтевший и с улыбкой лукавых, зорких глаз повторявший:
– Ах, голубчики, столько дела, столько! Из чести одной служу князю… давно пора в абшид, измучился…
Князь Голицын обдумывал выдержки, составленные Ушаковым, приготовил по ним ряд точных вопросов и доказательных статей и с напускною, важною осанкою, так не шедшею к его добродушным чертам, явился в каземат пленницы. Его смущали вести, что на пути, в Англии, арестантка чуть не убежала, что в Плимуте она вдруг бросилась за борт корабля в какую-то, очевидно, ожидавшую ее шлюпку, и что ее едва удалось снова, среди ее воплей и стонов, водворить на корабль. Князь боялся, как бы и здесь кто-либо не вздумал ее освобождать.