Державный плотник Мордовцев Даниил

– Что там? – спросил Петр.

– Над тобою, государь, кружит царь-птица! – с юношеской живостью говорил Павлуша. – Орел над тобой; государь, – счастливое знамение.

– Откуда тут быть орлу? – удивился царь.

– А вон и гнездо на дереве, государь, – сказал Меншиков.

Огромная шапка, точно гнездо аиста, чернелась между ветвей с начинавшими распускаться зелеными листьями.

– Знамение, знамение! – радовался Ягужинский. – Такой же орел кружил над Цезарем, когда он переходил через Рубикон.

Государь задумчиво следил за плавными взмахами гигантских крыльев царственной птицы.

– Какой полет! – тихо заметил он.

– Твой полет, государь, – сказал Меншиков.

Исследовав островок Иенисари и его окрестности, государь остановился на решении, что лучше этого островка для сооружения крепости и быть не может.

– Кругом вода, и никаких рвов копать нет надобности, – говорил он возбужденно. – Сие место не Ниеншанцу чета! Мимо сего островка, чаю, не токмо корабли с моря, но и рыбацкая лодка не проскользнет. А по другим рукавам Невы большим судам ходу нет. Назло братцу моему Карлу я новую свою столицу срублю моим топором на его земле, на сей стороне Невы, на острове Койвисари, а на левой стороне Невы разведу огород на славу, сей огород украшу статуями, каковые я видел в Версале, и назову сие место «Парадизом». Самый же город расположу на острове Хирвисари. А по малом времени, чаю, с Божьей помощью, и на левую сторону Невы перекину город.

– А орел все кружится, – не переставал радоваться Ягужинский. – Теперь я вижу, что на гнезде сидит орлица.

– Ну, Павлуша, – ласково проговорил Петр, – не вывести уж тут ей своих орлят.

– Почему, государь?

– А потому, что завтра же мой топор учнет тут ходить по деревам, – сказал Петр. – И будет прочна моя тут построечка: стоять ей здесь, пока земля стоять будет и солнце по небу ходит.

Окончательно было решено: на Иенисари заложить крепость, а новую столицу – там же, только за протоком, на острове Койвисари, что ныне Петербургская сторона.

Возвращаясь после этого в лагерь, государь долго погружен был в думы; но Меншиков и Ягужинский, привыкшие читать в его душе по глазам и по лицу, понимали состояние этой великой души... То, о чем он по целым дням и ночам мечтал в своем рабочем покое в Москве, к чему с неудержимою страстию рвались его думы, теперь достигнуто им. Нева – это окно в Европу, – его река! «Чужое» море – теперь его море!

– Там я заложу верфь, – указывал он на левый берег Невы, где ныне адмиралтейство. – Здесь – артиллерийский парк, – указал он на берег Выборгской стороны.

Потом, обратясь к артиллерийскому полковнику Трезини, родом итальянцу, Петр сказал:

– Тебе работы будет по горло.

– Рад служить великому государю, – поклонился Трезини.

– Чаю, не позабыл своей науки, живучи у московских варваров?

– Архитектуры, государь? – спросил Трезини.

– Да, стройки, да только вечной, как вечен ваш Рим.

– Думаю, государь... Но построить новый Рим – не хватит человеческой жизни, – отвечал бравый потомок Гракхов. – Даже о Коринфе старая римская пословица говорит: Alta die solo non est exstructa Corinhus.

– А сие что означает?

– «И Коринф построен не в один день».

– A y нас, государь, у немцев, имеется такая же пословица о Риме, – сказал полковник Рене, – Rom ist nicht auf einmal erbaut.

Но государь, кажется, все забыл, когда карбас его поравнялся с шведскими великанами, отбитыми столь молодецки, кораблями «Астрель» и «Гедан». Глаза его сверкнули гордою радостью.

– Данилыч! – окликнул он Меншикова, сидевшего около Головина.

– Что изволишь приказать, государь? – отозвался тот.

– Сегодня же посылай гонца в Новгород к митрополиту Ионе с указом, чтоб не помедля прибыл сюда для освящения мест под крепость и новую столицу.

– Слушаю, государь, а к какому дню?

– К Троице.

Так жаждала великая душа заложить первый камень на том месте, где теперь раскинулся на сотни квадратных верст великий город с его величественными храмами, дворцами, город с его миллионным населением, с парками, садами, всевозможными учебными заведениями, город, изрезанный стальными полосами рельсов, опутанный паутиною телеграфных и телефонных проволок, из которого исходят повеления вплоть до бурных вод бурного Тихого океана...

* * *

Как было не трепетать великой душе, провидевшей мировую миссию своего народа в будущем!

24

Настал наконец желанный день.

К 16 мая войска, взявшие Ниеншанц и овладевшие всею Невою и ее дельтою и стоявшие лагерем – пехота по ту сторону Невы, а кавалерия – на левом ее берегу, все придвинулись к месту закладки крепости и новой столицы. Невская флотилия, на которой прибыли войска к месту закладки, так запрудила берега Иенисари и ближайшие берега Койвисари, что прибывший из Новгорода владыка Иона с собором всего духовенства, с хоругвями и образами, а затем и государь с блестящею свитою только с помощью удивительной распорядительности Меншикова, уже назначенного губернатором будущей столицы, могли свободно пройти к месту молебствия и закладки.

Ярко отливали на солнце андреевские ленты новых кавалеров – самого государя, Меншикова и старого Головина. Богатые ризы духовенства из золотой парчи, украшенная драгоценными камнями митра Ионы, искрившиеся золотом и алмазами иконы, блестящее вооружение войска – все как будто говорило: «Сей день, его же сотвори Господь, возрадуемся и возвеселимся в он...»

Да, это был великий день на Руси.

Началось молебствие.

Павлуша Ягужинский, стоявший около царя, почти не спускал восторженных глаз с его лица. Никогда он не видел такого, казалось, лучезарного лица!

В руках Павлуши находился небольшой золотой ларец. Когда юный денщик все же опускал глаза на ларец, то машинально повторял шепотом слова, начертанные на его крышке:

«От воплощения Иисуса Христа 1703, маия 16, – шептали губы Павлуши, – основан царствующий град Санкт-Питербурх великим государем, царем и великим князем Петром Алексеевичем, самодержцем Всероссийским».

По окончании молебствия митрополит окропил святою водою царя, его свиту и выстроенные полукругом шпалерами войска.

– Александр Данилыч, подай лопату, – сказал государь. Меншиков, взяв железную лопату у стоявшего на фланге великана Лобаря, подал царю.

Поплевав на руки, как это делают настоящие землекопы и плотники, государь глубоко засадил заступ в землю, где должен был находиться центр закладки, разом выворотил громадную глыбу влажного грунта.

– Вишь, и на руки поплевал, и впрямь, что твой землекоп...

– Эвона, какой комище выворотил, – перешептывались между собой преображенцы.

А Лобарь, глядя на работу царя-исполина, думал себе:

«Поди, и я не осилил бы царя-батюшку... Вишь, как засаживает! Того и гляди заступ вдребезги...»

Меншиков, взяв другой заступ, тоже стал копать рядом с царем.

Не утерпел Лобарь, завидки взяли: захотел помериться силою с государем и взял заступ у соседа.

Вывороченная глыба оказалась больше государевой. Последний заметил это и улыбнулся.

– А! И дядя Терентий пристал к нам, – сказал он. – Спасибо.

– Рад стараться, государь-батюшка, – отозвался Лобарь, выворачивая горы черного грунта.

Тогда бросились с заступами и другие преображенцы, и в несколько минут яма была готова.

– Подай ларец, Павел, – обернулся государь к Ягужинскому.

Тот подал. Между тем солдаты опустили в яму выдолбленный из гранита четырехугольный ящик, и митрополит окропил его святою водою.

Тогда государь, припав на колено, вложил ларец в ящик и, прикрыв его дерном, тут же собственноручно вырезанным, торжественно возгласил:

– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь! Основан царствующий град Санкт-Питербурх!

В основу этого города положена, в золотом ларце-ковчеге, частица от апостола Андрея Первозванного.

Это – глубокий религиозно-национальный символ. Известно, что Андрей, брат апостола Петра, был «первым призван» (отсюда – Первозванный) спасителем в свои ученики, и он же первый принес слово Евангелия чрез Малую Азию и Черное море к нам в Скифию, и, по преданию, на месте будущего Киева, водрузив крест, сказал уже своим ученикам: «На сих горах воссияет благодать Божия и воздвигнется великий град». Оттуда апостол доходил даже до Ильменя.

Едва произнесены были последние слова государем, как все опять увидели в небе парящего орла и приняли его за знамение[9].

В тот же момент воздух потрясен был пушечными выстрелами с стоявшей у берега невской флотилии, и этим залпам вторили крепостные орудия со стен Ниеншанца.

Затем, под гром орудий, государь вместе со свитой, предшествуемый митрополитом и духовенством с xopyгвями и образами, двинулся в глубь островка Иенисари и, остановившись у протока Иенисари от Койвисари, подозвал к себе Ягужинского, у которого теперь в руках был царский топор.

– Подай топор, – сказал государь, ища что-то горевшими вдохновением глазами.

И он нашел. Это были две стройные, высокие березы. Царь срубил их, обтесал, заострил собственноручно стволы и приказал инженер-генералу Ламберту выкопать в земле две глубокие лунки, на расстоянии нескольких сажен одна от другой.

– Ишь как ловко тешет, – переглядывались меж собой семеновцы.

– Не диво: в Галанской земле, сказывают, он, батюшка, сам доски тесал и стругал и сам корабли строил.

– Ну и дока во всем, храни его, Господи.

Тогда государь связал верхушки срубленных берез и вставил стволы их в готовые лунки, так что березы образовали проход, подобие арки или триумфальных ворот.

– Это что ж будет? – переглядывались семеновцы.

– А это называется... как бишь его?

– Трухмальные порты.

– Порты! Что ты! Эко слово брякнул!.. Там, вишь, святые образа и сам владыка, а он – на! – порты!

– Порты – трухмальные порты и есть! – настаивал сведущий в этом деле семеновец. – Так, чу, за морем повелось: коли ежели какой праздник, так все проходят в трухмальные порты, кои бывают каменны и обвешиваются зеленью, как у нас в семик либо на Троицу.

– Да у нас ноне Троица и есть.

Государь между тем снова взялся за заступ и наметил места закладки крепостного рва и ворот.

* * *

Чтобы видеть, сколько предстояло трудностей для создания новой столицы, приведем слова автора «Панорамы Петербурга»:

«Поднятие низменного острова Иенисари, расчистка земли, вырубка леса, построение крепости и домов и другие работы требовали большого числа рук, и потому царь, употребив на сии работы сначала бывшие у князя Репнина войска, также ингерманландцев, повелел прислать из России тысячи рабочих и мастеровых, равномерно казаков, татар и калмыков, присоединяя к ним значительное число пленных шведов, так что того же лета сорок тысяч человек, разных племен и наречий, разделенных на две очереди, трудились над созиданием Петербурга. Казенные работники получали от казны только пищу, а вольные сверх оной и плату, по три копейки в сутки. По недостатку в инструментах и землекопных орудиях большая часть работы производилась голыми руками, и вырытую землю носили на себе в мешках или даже в полах платья. Если к сему прибавить, что работавшие не имели не только жилищ, но даже необходимого крова и нередко томились голодом, ибо не всегда успевали доставлять им потребное количество съестных припасов, то можно вообразить, каких неимоверных трудов и усилий стоило первоначальное обстроение Петербурга. Но того требовали обстоятельства, того требовала польза целой России».

В коротких словах: создание Петербурга Державным Плотником – это была борьба титана с природою и стихиями, и титан победил, положив основание городу, в котором, как в фокусе государственности, с течением времени сосредоточилась вся интеллектуальная мощь великой страны, ее коллективный государственный ум, ее коллективное законодательное творчество, ее коллективная работа в области наук и искусств – и единодержавная воля венчанного потомка Державного Плотника.

Наносная беда

(Иcтopичecкая повесть времени чумы на Moскве)

Часть I

I. КАГУЛЬСКАЯ ЦЫГАНКА

Весною 1770 года отряды русских войск после жарких победных схваток под начальством генерала фон Штофельна с передовыми турецкими отрядами в окрестностях Кагула и Галаца двигались по распоряжению главнокомандующего графа Румянцева-Задунайского вдоль правого берега Прута к Яссам.

Несмотря на то что это было еще в начале мая, дни стояли знойные. От утра до ночи раскаленное солнце, утомительно медленно двигаясь по голубому, такому же, по-видимому, знойному небу, ни разу вот уже несколько дней не встречало на нем ни одного облачка, которое могло бы заслонить собою хоть на час это безжалостное, раскаленное Богом добела и брошенное над томящеюся от зноя землею неотразимое ядро. Степь – голая, серая, выжженная солнцем, словно проклятая Богом пустыня, не дает ни тени для освежения наболевшей от жару головы, ни влаги, чтобы промочить пересохшее, как и эта безжалостная степь, горло. Прут отошел далеко в сторону, словно бы и ему опостылела эта серая, мертвая пустыня, и не на чем отдохнуть утомленному однообразием глазу, не на чем остановиться притупленному вниманию. Медленно и нестройно, словно после поражения, плетутся отряды в этом пекле, в «вавилонской пещи огненной», как обозвал с досады эту знойную степь отец Сила, полковой священник Азовского полка.

Отец-иерей лежит в фургоне, вместе с обозом, следующим за отрядами, и от времени до времени высовывает из своего колесного шалаша всклокоченную бороду и заспанные глаза, чтобы в сотый раз удостовериться: нет впереди ни воды, ни лесу.

– И впрямь пустыня Аравийская, – ворчит он, пряча голову под навес кибитки.

Солдаты, большею частью босиком, с казенными башмаками и ранцами за спиной, медленно идут там – кучками, словно овцы, там – врассыпную, как дудаки в степи, и редко-редко перекидываются то остротами, то крепким словом, то руганью на жарынь и другими замечаниями критического свойства. Обозные лошади немилосердно фыркают, отбиваясь от мух, слепней и оводов. Едва влекомые усталыми артиллерийскими конями медные пушки до того накалены, что к ним боятся дотрагиваться утомленные солдатики. И пехота и конница, животные и люди, даже полковая косматая собачка Малашка, – все это чувствует на себе тягость знойного перехода.

– Что, «хохли – все подохли», тепло? – спрашивает загорелый, веснушчатый, с красными бровями и рыжими ресницами юркий солдатик своего мешковатого товарища с черным, как голенище, лицом.

– Э! До чертова батька тепло.

– А пить небось хочешь?

– Ще б не хотить! Аж шкура болит.

– Квасу бы, поди? А?

Товарищ молчит, насупился, сопит и шагает.

– С ледком бы кваску? А, хохли, ладно бы чу?

Молчит «хохли» на такую неуместную шутку. Напоминать о квасе со льдом в этом пекле, да это нож острый!

– А ты язык высунь, полегшает.

– Да замовчи ты, собачий сын! – сердится хохол.

– Я толком тебе говорю, высунь. Вон видишь, Малашка поумней тебя, высунула небось.

Собака, услыхав свое имя, подбежала к солдатам, махнула хвостом в знак внимания.

– Видишь, – продолжал рыжий, указывая на собаку, – она высунет язык, слюни у нее текут... Ну, ей и квасу не надо...

Мешковатый хохол хотел сплюнуть с досады, но во рту не оказалось даже слюны.

– Тьфу ты, черт! От бисова туречина!

– А ты пулю в рот положь, это помогает.

– Яку пулю?

– Да вот яку.

И рыжий, вынув изо рта пулю, показал ее хохлу. Собака тоже любопытствовала узнать, что там такое, не съедобное ли.

– Что, Маланья, и тебе пулю дать? – продолжал рыжий. – Да ты, сучья дочь, проглотишь ее, а пуля-то казенная. А ты вот что, хохли, слушай меня: положь пулю в рот, она сок даст.

– Что ты брешешь?

– Пес брешет, а не я... Эдак старые солдаты завсегда делают: коли пересохло во рту, бери пулю...В ей, братец ты мой, вода есть; вот она штука-то какая...

Где-то позади, в обозе, поет чья-то протяжная песня:

  • Вылетала голубица на долину.
  • Выронила сизы перья на травину...

В это время в передних отрядах послышались радостные возгласы. Они переходили от группы к группе.

– Что там? Уж не турки ли?

– Вода! Вода-матушка, братцы!

– Видро выпью, – сурово пробормотал оживившийся хохол.

Маланья, видя общую радость, визжала от счастья, перебегая от одного солдата к другому. Лошади ржали. Отец Сила торопливо рылся в фургоне, ища дорожный баклажек.

– Яко слепь на источники водные стремится, радуясь, – бормотал он.

Скоро сделали привал на берегу Прута. Везде стоял гул невообразимый. Солдаты и лошади торопились к воде, последние бились, рвались из упряжи. Маланья чуть ли не первою забралась в воду и, налакавшись всласть и выкупавшись, неистово лаяла, цепляясь за морду лошади, которая торопилась к воде. Походная жизнь научила умную собаку некоторым кавалерийским приемам: она знала, что солдаты не позволяют лошадям пить воду тотчас после похода, пока они не остыли, и продувная собачонка не пускала лошадь к воде...

– Держи ее, держи, Маланья! – подзадоривал рыжий, стоя на карачках и смачивая водой свою рудую голову.

Хохол, исполнив обещание, выпил чуть ли не целое ведро воды, и мыл свои усталые ноги. Другие солдаты купались. Отец Сила, стоя на берегу в одном подряснике, рассуждал сам с собой:

– Се вода, что возбраняет мне купаться?

Место для привала было великолепное. Ровный, несколько обрывистый к реке берег Прута местами покрыт был прошлогодним пересохшим камышом, сквозь который проросли стебли нового, зеленого и заглушали эту отжившую старость. Кое-где торчали, словно горбатые и неуклюжие старухи, толстые, дуплястые стволы ивняка-тополя, с тонкими, словно не им принадлежащими и врозь раскинутыми ветвями, на которых уже висели солдатские ранцы, наскоро вымытые рубахи, плохо вымытые портянки и запыленные башмаки. Там-сям уже курился дымок, то солдаты развели огни, чтобы сварить себе каши, у кого была крупа, или смастерить сухарные щи с диким щавелем, росшим по берегу. По временам в общем гуле голосов и лошадиного ржанья слышался звонкий голос полковой Маланьи, которая гонялась уже в камышах за молодыми утиными выводками...

Полковому начальству успели разбить палатки, и там между офицерами шли оживленные толки о войне, об удачных поисках за турецкими отрядами. Упоминались имена Румянцева, Суворова, Орлова...

– Помогли бы нам черногорцы с той стороны да сербы, так мы бы и до Константинополя дошли, – говорил полковник фон Шталь, сухопарый немец с холодными глазами.

– Матушка-императрица писала графу: «Подожгла-де я турецкую империю с четырех концов»... Загорится ли только? – заметил генерал фон Штофельн.

– Как солома вспыхнет, ваше превосходительство, – бойко отвечал молодой белокурый офицер. – У нашей государыни рука легкая... Да и чума нам поможет...

– Так-то так, молодой человек, – задумчиво возразил фон Штофельн, – только чума, государь мой, опасный союзник...

– К нам она не пристанет... Она больше любит азиатов...

– Дай-то Бог...

Недалеко от генеральской палатки, у самого берега реки, на небольшом коврике, разостланном под тенью старого тополя, сидели три молоденьких сержанта. Один из них, прислонившись спиной к стволу дерева и подперев голову руками, сидел молча, а двое других, покуривая трубки, изредка перекидывались замечаниями, видимо наслаждаясь отдыхом.

– Да что ты, Саша, такой скучный? – спросил один из них, сильный брюнет с серыми глазами, обращаясь к тому, который молчал, склонив голову на руки. – Все об невесте тоскуешь?

– Не знаю, так, тоска какая-то, – отвечал тот, не поднимая своей белокурой курчавой головы.

– Ну, вот еще! Так напустил на себя...

– Нет, не напустил... А мне что-то страшно.

– Чего же страшно? Турок здесь нет, да ты и не из трусливого десятка.

– Я и сам не знаю. Но такая тоска, такая смертная тоска, что хоть утопиться, так впору...

А в обозе, позади артиллерии, опять поет заунывная, тоскливая песня:

  • Заной, заной, сердечушко – эх, ретивенькое!
  • Кормил-поил красну девку – эх, и прочил за себя!
  • Досталась моя любушка – эх, иному, не мне,
  • Эх, что иному, не мне – лакею-свинье...

Молодые люди засмеялись. Не смеялся только тот, который говорил, что его сосет тоска.

– Еще бы! Кормил-поил, а она досталась свинье-холую, – заметил другой сержант с непомерно широкими плечами. – Ну, а твоя Лариса тебе и достанется... О чем же тосковать?

– Я сам не знаю, но это вот уж несколько дней... С той самой ночи, как мы языка добывали под Кагулом... У меня из ума нейдет старая цыганка...

– Какая цыганка?

Тот, к которому относился этот вопрос, сначала как бы что-то припоминал, безмолвно глядя в далекое пространство, открывающееся за Прутом, а потом, приложив ладони к вискам и крепко сжав голову, со вздохом заговорил:

– Я уж думаю, что она испортила меня. Я вам не говорил об этом... А вот как было дело: казаки выследили цыгана, который ночью пробирался через нашу цепь, и донесли об этом полковнику. Полковник тотчас же послал меня с тремя казаками достать этого цыгана. Ночь была темная, зги не видать... Тихо кругом, так тихо, что слышно, как сердце у тебя стучит под кафтаном... Ползком мы пробрались к цыганскому табору – там все спали... Один шалаш стоял далеко на отшибе, у овражка, и там светился огонек... В овражке лежал наш сторожевой казак... Из овражка мы и подобрались к шалашу... Цыган только что собирался уходить, должно быть, к туркам, к Кагулу, как мы повалили его, связали, заклепали ему рот... В этот момент из шалаша выползла цыганка, схватила было меня за руку, но я наставил ей кинжал в грудь. Я зажал ей рот и втащил в шалаш... Там и ее связали... А она, проклятая ведьма, припала к моей руке и ну целовать ее... Я отдернул руку. А она ощерила свой страшный беззубый рот и говорит: «Помни кагульскую цыганку Мариулу, помни... Я поцеловала твою руку! Помни поцелуй Мариулы, я посылаю его всей вашей проклятой земле... – Только ей не дали договорить заклинанья, казак отрубил ей голову шашкой... кровь брызнула мне в лицо, ужасная седая голова, скатившись на землю, хлопала глазами, какие страшные белки и язык высунула, длинный, белый, страшный... О! Я не могу забыть этой ужасной, хлопающей глазами головы, мертвой головы. Она закляла меня, испортила...

А из обоза опять доносится песня:

  • Подуй, подуй, погодушка – эх, не маленькая!
  • Раздуй, развей рябинушку – эх, кудрявенькую!

– Проклятая песня!..

– Зачем проклятая! Наша родная, рязанская.

– Душу всю вымотала...

Настали прохладные сумерки. Костры все ярче и ярче разгорались. Знойный день забыт, забыты все трудности и опасности войны, тяжелые переходы, безводье, бесхлебье...

В обозе тренькает балалайка, а под это треньканье бойкий голос выгаркивает:

  • Вниз по Волге по реке,
  • У Макарья в ярмонке,
  • У Софонова купца,
  • У гостинова двора,
  • Солучилася беда —
  • Что беда-беда-беда,
  • Эх, не маленькая!..

К утру молодой сержант метался в жару.

– Что, Сашка, голова болит? – спрашивают товарищи.

– Ох, как болит! Я не встану уж.

– Полно! Что ты! Простая лихорадка...

– Нет, я умру... Тут огонь...

Больной силился расстегнуть ворот рубашки... На голой, покрывшейся красными пятнами груди блеснул маленький образок-складень...

– Какой он горячий... Тут ее волосы... Ах, Лариса милая... не видать уж мне тебя...

– Перестань, Саша... Сейчас доктор придет...

Больной прижал образок к пересохшим губам... Две слезы выкатились из-под отяжелевших ресниц и скатились с горячего лица на ковер.

– Когда я умру, положите со мной ее волосы... а образок отвезите ей, и мои волосы к ней отвезите... она просила...

– Ax, Саша, Саша!

– Мариула... это она, проклятая... «Помни Мариулу кагульскую»... Мертвые глаза хлопают... белки страшные... Мертвым языком она прокляла меня... Ох, душно... горит... дайте воды... льду... бросьте меня на лед... утопите в проруби...

Из-за приподнятого полога палатки показалось круглое, веселое, лоснящееся лицо.

– А! Доктор?

Доктор шариком вкатился в палатку.

– Что, батенька, лихорадочку стяпали, молдаваночку? А? Стяпали-таки? – улыбаясь и потирая круглые, пухлые руки, тараторил кругленький, словно на вате, доктор. – Лихорадушки-трясунюшки, в жар метанюш-ки... а?

– Нет, доктор, хуже...

– Те-те-те! Уж и хуже... Пустячки, батенька. А покажьте язычок.

Больной с трудом открыл пересохший рот с запекшимися и растрескавшимися губами и показал кончик языка.

– Те-те-те... беленький-желтенький-сухенький. Ну, и глазки не веселенькие... Так, так... лихорадушку, батенька, стяпали... А мы ей, шельме, хинушки-матушки, да бузинового чайку, да ликворцу эдакого какого-нибудь, да господина Кастора Проносихина, да еще там того-сего сладенького, ну, и ее, шельму, как рукой снимет.

Смеясь и каламбуря, доктор, однако, зорко всматривался в его горящее лицо, в мутные глаза, в багровые пятна на груди.

– Ишь ты, шельма... Нет, батенька, мы ее в шею... Вот придут солдатики с носилочками да понесут вас, дружка милого, в лазаретный фургончик, там помягче, подушевнее будет...

– И я не умру, доктор?

– Ай-ай-ай! Уж и умру... Пустяки, батенька... Еще на свадьбе попируем.

– Ох, горит там... Лариса... милая... Матушка...

– То-то, Лариса... Занозила, знать. Ну, с Богом...

И доктор выюркнул из палатки. За ним вышел один из товарищей больного.

– Ну что доктор, он опасен?

– Ничего, пустяки... Только вы, батенька, подальше от него: у него, шельмовство, гнилая горячечка... прилипчивая, сука, у! Прилипчивая!

– Так нет надежды?

– Пустяки! Как нет? Денька два поваляется...

– И встанет?

– Ну, уж встать где же!

– Как! Отчего же так долго?

– Да оно, батенька, недолго... Может, и сегодня Богу душу отдаст...

Черномазый сержант отскочил в ужасе:

– Что вы!

– Ничего... все пустяки... Тут отвертеться нельзя, вся кровь заражена. Завтра же похороним... Все же лучше умереть тихо, на постельке, а не под ножом у нашего старшего мясника, где-нибудь на перевязочном пункте... Там умирать неспокойно. А у нас... Ведь, подумайте, батенька, какое блаженство умереть на чистенькой подушечке с руками и ногами целехонькими, без крику, без гаму... Малина, а не смерть! Прощайте! Сейчас придут носильщики. А вы руки-то себе уксусцем помойте, да и вообще, одним словом, подальше от этой шельмы-молдаванки...

И доктор исчез за палаткой. А больной, лежа на своем жестком ковре, бессмысленно глядел на синеющее из-за полога яркое небо, которое обещает и сегодня быть таким же спокойным, каким было вчера... Вход в палатку обращен на север, туда, далеко-далеко, к родному краю... Там не так жарко, не так душно... никогда душа не горела там таким адским огнем.

Ох, тяжко... Седая голова качается... нет, это голова старой матери грезится наяву, а не страшная отрубленная голова цыганки... Кротко смотрят материнские глаза, так кротко, что, глядя в них, плакать хочется...

Из-за полога показывается морда собачонки и, весь в репейниках, хвост.

– А! Это ты. Малаша...

Малаша вбегает в палатку и радостно вертится около больного, стараясь лизнуть его руки, лицо.

И та страшная цыганка кагульская хотела лизнуть... Какой язык... какие белки!..

Входят носильщики. Что это у них на руках? Что-то черное... Смоляные рукавицы...

Вместе с ковриком его поднимают с земли и кладут на носилки.

«Так носят убитых... Разве я убит?» – думается смутно.

Страницы: «« ... 1617181920212223 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Днем шел дождь. В саду сыро.Сидим на террасе, смотрим, как переливаются далеко на горизонте огоньки...
«Наталья Михайловна проснулась и, не открывая глаз, вознесла к небу горячую молитву:„Господи! Пусть ...
«Это были дни моей девятой весны, дни чудесные, долгие, насыщенные жизнью, полные до краев.Все в эти...
Василий Александрович Вонлярлярский (1814–1852) – популярный русский прозаик середины XIX века.Роман...
Василий Александрович Вонлярлярский (1814–1852) – популярный русский прозаик середины XIX века.Повес...
Юмор и сатира занимали значительное место в жизни русских людей во все времена: скоморошины, театр П...