Кочубей Аладьин Егор
Когда Рой подал отрывистую команду «Смирно!», собравшиеся замерли, повернув головы вправо.
Размахивая плетью, быстро приближался человек в белой папахе и серой черкеске, сопровождаемый живописной группой партизан. Сподвижники Кочубея — виртуозы бранных подвигов: лобовой атаки мостов, ночных переправ через бурные реки, внезапных налетов, сабельных ударов грудь с грудью. Лучшие из кубанской вольницы с алыми лентами на курпейчатых [13] шапках. Широко гуляла их слава, множилась, пленяла воображение… Дрожали буржуи.
Кочубей остановился. Начал речь тихо, с убеждающим голубиным воркованием.
— Так во, граждане неимущие горожане пятигорчане… Надумали мы с политичным комиссаром сгарбузовать пеший партизанский полк имени Кочубея, то есть меня, бо Кочубей — оце я… — Он приосанился и, обведя глазами выстроенных людей, заключил свою короткую речь вопросом: — Так вот, будете ли вы, неимущие горожане, служить у меня?..
Буржуи молчали. Кочубей, насупившись, прошел вдоль фронта. Позади, с горящими глазами, цепкой походкой хищника следовал Ахмет. Проходя, Кочубей остро глядел в испуганные лица. Решив, что достаточное моральное воздействие произведено, он повторил вопрос, но ответа не получил. Положение становилось неудобным. Рушились его планы — набрать добровольцев. Сознание Кочубея не могло допустить мысли, что есть на свете люди, которые могут отказаться от чести драться под его знаменем. Бурел лицом, на щеки выскочили коричневые пятна — признак нарастающего гневного припадка. Заметив, что толстяк в передней шеренге, одетый в драповое пальто, что-то шепнул верзиле в пенсне и судейской фуражке и тот усмехнулся, Кочубей вскипел. Подскочив к толстяку, ударил его в живот кулаком, взвизгнул:
— Будешь, сука, служить у Кочубея, га?
Испуганный толстяк подогнул колени. Кочубей заподозрил в этом подвох.
— Будешь служить Кочубею?
Толстяк заметно серел в лице и быстро мигал. Нервное подергивание производило впечатление, что буржуй хитро подмаргивал собеседнику. Тут уже был предел всякому терпению. Кочубей огляделся, кинулся к плетню, вырвал кол, замахнулся… Толстяк диким голосом заорал:
— Буду служить, ей-богу, буду!.. — и повалился на колени, пытаясь поцеловать полу кочубеевской черкески. Вокруг — будто полая вода прорвала плотину. Все наперебой захотели быть пешими бойцами великого партизана.
Кочубей радостно заулыбался, облизнул губы. Подошел к толстяку. Похлопав его по плечу, весело сказал:
— Во, дурной! Так бы и давно. Я спрашивал, а ты сразу ничего не сказал… ишь, який застенчивый…
Кочубей был поглощен формированием.
— С добрыми чеботами на одну сторону. В жакетах и польтах — вот сюда. А вы, як больно хилы, раздягайтесь и разбувайтесь, никого не стесняйтесь и передавайте обмундирование дезертирам.
Подведенные во взводных колоннах двести дезертиров голодными глазами глядели на снимаемую одежду. Быстро примеряли сапоги, пиджаки. Курилась пыль, густо висли ругань и смех. Через два часа был окончательно сформирован пехотный полк имени товарища Кочубея.
— Ахмет, коня!
Черкесы подвели всхрапывающего белоногого дончака. Кочубей в седле.
— Троих в заводу, Ахмет! — приказал он, выбирая из-под себя черкеску и откидывая полы, хвастливо обнажив пунцовые шаровары с есаульским позументом.
— Комиссар, пока суть да дело, я подучу полк чуток. Ты, Володька, со мной, для… — Кочубей запнулся, — як то комиссар выражается, прокламации? Нет? Да, вспомнил… хитрое слово, натощак трудно… для провокации. Пускай толстопузые поглядят, шо детишки им сопли утирают.
Заметив, что Володька обиделся сравнением его с детишками, комбриг полуобнял его.
— Ну, ну, не серчай. Пошутил. Я ж по тебе за трое суток соскучился.
Комбриг вел новоиспеченный полк к железной дороге. Здесь, у разъезда Суркуль, была удобная площадка для строевых занятий, а тактические он решил провести вдоль линии железной дороги, атаковав в учебных целях северозападную окраину Курсавки. Пехотинцы подняли жуткую пыль.
— Як на похоронах, — оглядываясь назад, недовольно заметил комбриг, — волочат ноги, пылюку гребут… И як такие неудахи нами управляли? — Скомандовал: — Полк, бегом, марш!
Буржуи побежали рысцой, испуганно взирая на грозного всадника, пропускающего их мимо себя.
— Бегут и то як не люди, — бурчал требовательный военачальник.
Ехали молча. Кочубей оглядывал седло и, заметив, что козловая подушка распоролась, покачал головой. Перевел взгляд на спутника, остановил взор на Володькиной шашке и округлил глаза.
— Шо это за саблюка у тебя, Володька! Ну-ка, вытяни.
Володька охотно извлек шашку. Кочубей удивленно разглядывал драгунский клинок, поворачивая его во все стороны. Клинок был покрыт крупными пятнами ржавчины. Кочубей ковырнул ржавое пятно ногтем.
— Кровь! Кровяная ржа. И як таким дышлом рубать? Шо это за фокус, Володька?
— Это мачете, — гордо заявил Володька.
— Шо?
— Мачете.
Комбриг рассмеялся.
— А я думал — шашка. Видишь, який с меня казак. А где ж твоя шашка?
— Променял Горбачеву.
Комбриг неодобрительно хмыкнул.
— Наделил Горбач дрючок для хлопца. Этот негож для тебя.
— Зато тяжелый, как на Кубе, — защищался Володька.
— Шо за Куба? — поразился комбриг.
Когда Володька, захлебываясь, рассказывал о пылающем острове, комбриг молчал, стараясь вникнуть в смысл Володькиного восторженного повествования. Когда Володька кончил, Кочубей твердо сказал:
— То Куба, а тут Кубань. Нам они не указ, Володька. Шашка свист должна иметь. Без свисту шашка — як свадьба без гармониста. Поезжай зараз же и отдай Горбачу, да передай ему мой приказ, шоб с саблюки ржу свел. Нельзя же так, можно кадету сделать заражение… в крови.
Володька возвращался смущенный. На горизонте бегали буржуи, пропадали, вероятно ложась по команде, снова появлялись. Среди обучаемой пехоты бешено носился всадник. То был Кочубей.
— Что ты, Володька, — говорил Горбачев невинным голосом. — Добрая сабля. Я ей сколько подсолнухов перерубал, когда в работниках был. Беру жменю штук десять грызового подсолнуха, да как секану под шляпки!.. Ни одного не пропущу.
— Батько приказ отдал, — стыдясь своего зависимого положения, отговаривался Володька, — давай уже мой обратно. Твой без свисту, а клинок без свисту — как свадьба без гармониста.
— Как без свисту! — вспылил Горбачев, до глубины души оскорбленный за свою шашку. — Слухай, подсвинок!
Он расставил ноги, немного присел, и сабля с потрясающим свистом стала рассекать воздух. Горбачев рубил ею невидимого врага, пока гимнастерка его не стала мокрой от пота. Тогда Горбачев прекратил рубку, отерся рукавом, почти вырвал у Володьки ножны и, бросив ему к ногам его кубанскую шашку, презрительно сказал:
— Теперь и даром не возьму твою хворостину, — и удалился нарочито гордой и самоуверенной походкой.
— То Куба, а здесь Кубань, — повторил тихо слова Кочубея Володька и почему-то тяжело вздохнул.
Вечером комбриг возвращался в хутор. За ним вели трех взмыленных заводных лошадей.
Пехотинцы бодро двигались за своим командиром. Кочубей небрежно сидел в седле. Позади гремела солдатская песня, исполняемая по его заказу:
- Чубарики-чубчики, калина,
- Чубарики-чубчики, малина,
- Ма-а-ли-на, ма-а-ли-на…
Над колонной поднимался пар, как над табуном после стоверстного гона.
Новый пехотный полк расположился бивуаком. Во дворах дымили кухни, и опытные скотобойцы разделывали говяжьи туши. Чтобы не смущались новые бойцы заманчивым видом железнодорожной магистрали, вдоль полосы отчуждения разъезжали кавалеристы-конвоиры — убежать было некуда.
Утром, когда спящие люди были покрыты влажной пеленой росы и солнце осторожно продиралось багряными лучами, прозвенели певучие фанфары комбрига.
Каждый четвертый получил берданку или винтовку. Остальных вооружили рогатинами. С фронта скакали ординарцы с тревожными вестями. Кочубей немедля решил двинуть в бой резервы. Он пропускал мимо части, бодро здороваясь со взводами. Бойцы проходили, положив на правое плечо рогатины и винтовки.
Проходя мимо, стараясь тверже ставить ногу, новые бойцы выкрикивали приветствия живописному всаднику, накрытому пурпурным кубанским башлыком…
Можно уверенно сказать — Кочубею было наплевать, что кричали проходящие люди. Ему было важно, что люди бодрились, несли на плечах «зброю» и отвечали, хотя вразнобой, на его поздравления.
— Добре, хлопцы, добре, — удовлетворенно приговаривал комбриг, горделиво поглядывая на комиссара.
В пути пехотинцы смущенно разглядывали нехитрое снаряжение, робко просили:
— Дайте хотя настоящее оружие.
— С оружием и дурак будет воевать, — подмаргивая, отвечал Кочубей. — Отнять надо. У кадета много винтовок, да и маузеры есть.
Бой шел между Привольными хуторами и Алексеевским селом. К передовой линии торопились повозки санитарного и патронного парков. На обывательских подводах, рысью, одолевая крутой подъем, спешили казинские крестьяне, вооруженные шанцевым инструментом.
Подводы сопровождал горластый всадник в гражданском платье, украсивший грудь огромным кумачовым бантом. Проносясь мимо пехоты и, очевидно, узнав Кочубея, всадник проорал вдруг несуразное и не подходящее к моменту: «Да здравствует красный комбриг!» Кочубей отвернулся и сплюнул. Он был врагом всякой суматохи и шумихи, тем более в таком простом деле, как сражение.
Вновь сформированный полк должен был идти в бой. Кочубей перед атакой сказал новобранцам короткое напутственное слово:
— Хлопцы, пришло ваше время помочь революции. Вон там, — он указал в сторону фронта, — вы добудете себе оружия и славы.
Заметив, что на его горячий призыв кое-кто метнул неискренний взор, а некоторые воровато потупились, подбодрил их, зло сощурив глаза и играя желваками:
— Может, кто думает мне пулю в спину? Хай не думает. Позади мои любимые гуси-лебеди.
Невольно оглянулись пехотинцы. Небольшим галопом подходила, расчлененная в лаву, особая партизанская сотня. Впереди сотни гарцевал Николай Батышев, рядом с ним, перегнувшись, играя клинком, нагнетая руку для страшного удара, скакал Наливайко.
Может, чуял Наливайко, что на этой земле сегодня последний раз прозвенят подковы его вороного коня; может, недобрые вести пришли от покинутого богатого двора родной станицы, но скакал опальный казак Наливайко, заморозив на красивом лице какую-то страдальческую и одновременно зловещую улыбку.
Не было буржуям дела до того, что вносила в историю битв прославленная кочубеевская сотня. Всадники, рука которых не дрогнет, горнисты, готовые протрубить сигналы отваги, сотенный значок на блестящей пике нагнали на них дрожь, и их обуял животный страх, парализующий волю и не имеющий ничего общего с тем героическим, чего от них ожидал их неумолимый, бесшабашный начальник.
Кочубей задорно пропел команду, а подошедший с Латышевым оркестр спешился и заиграл вальс «На сопках Маньчжурии».
Полк довольно четко развернули кочубеевские командиры, и пехота, вначале медленно, потом набирая все большую и большую скорость, побежала с горы, навстречу винтовочному и пулеметному огню.
Толстяк держался соседа в судейской фуражке. Но вдруг он его потерял. Полк столкнулся с противником. Судейца подмяли, и в ямке мелькнули его блестящие подошвы. Толстяк почувствовал себя одиноким. Он хотел повернуть обратно, но сбоку его чуть не пропорол рогатиной верзила-дезертир, кинувшийся на щуплого офицерика, размахивавшего саперной лопаткой. Толстяк ринулся снова вперед, хотя изрытое поле было крайне неудобно для бега. Возле него кто-то свалился, широко раскинув руки. Толстяк споткнулся о труп, пригнулся к земле и охватил голову руками. Вверху свистело, жужжало. Над ним захрапел жеребец Кочубея, и по спине прогулялась нагайка. Буржуй вскочил, вскинул наперевес винтовку и ретиво побежал вперед, пытаясь даже подражать звериному крику Кочубея… Его толкали, сшибали, он падал, поднимался и стремился вперед, пока волна атаки не донесла его до широкой белогвардейской траншеи. Толстяк вспрыгнул на насыпь, и тут же перед его глазами мелькнул знакомый и когда-то такой приятный красный погон, обведенный плотным золотым басоном. Юнкер, почуяв опасность, обернулся, схватил толстяка за штанину, дернул и выхватил наган. Буржуй опрокинулся навзничь. Черное пятнышко дула заставило его в ужасе завопить, он схватил юнкера за ноги, повалил его и вцепился зубами в потное сукно френча.
— Так его, жми его! — проревел вездесущий Кочубей, перемахнув через окоп, показав брюхо своего жеребца, и с налету врезался в упрямую кучку пластунов, работающих штыками, словно вилами…
Кончился бой. Лилась над полями медная грусть осипших оркестров. На носилках, на санитарных двуколках везли раненых. Кто тащился просто самоходом. В полевые лазареты бригады поступали обещанные начальником штаба подкрепления. Лежал толстяк на бруствере неприятельского окопа вниз головой, проткнутый штыком пластуна. На него старались не глядеть пехотинцы. Возбужденные и словно помолодевшие возвращались к исходному месту. Многие сняли котелки и шляпы, натянув бараньи лохматые шапки. Почти у всех были винтовки. Попадались заткнутые за пояса наганы.
Кочубей сиял. Эксперимент удался. Он не пытался даже скрыть своей улыбки.
— Я же казал тебе, комиссар, шо надо нам свою пехоту, — торжествовал он и, — переменяя тон, добавил: — Грамотные все, науки все превзошли, а дрались як кочеты. Нема настоящего удара: и кулаком, и зубом, и в обнимку. Прямо смех, а не война. Як подскочу я, начну выручать, рубать кадета, они и от меня прятаться. Я кричу: «Давай, давай, коршуны!» — снова дерутся. Умора!..
На галопе подскакал к полку.
— Орлята! Во як загинают кочубеевцы кадетам салазки!
Прокричав хриплым голосом «ура», долго еще наблюдали «орлята» алую спину удаляющегося комбрига.
Рядом с Кочубеем ехал Кандыбин, выпростав из стремян онемевшие ноги. Придорожная трава алмазно блестела. Солнце слепило. Комиссар жмурился и сосредоточенно протирал от загустевшей крови шашку.
XV
Приближалась полночь. Звездный шатер накрыл землю, и небо было искристо и заманчиво. Во дворе штаба у догорающих костров сидели кочубеевцы дежурной сотни. У коновязей пофыркивали лошади, выискивая на земле остатки сена. В тени, отбрасываемой длинным сараем, храпели люди. С величавой тишиной ночи хорошо сочеталась протяжная мелодия песни:
- С тобою я привык мечтать,
- С тобою, ясною звездою…
К песне внимательно прислушивались сидящие у костров. Молчали. Пели приговоренные к смерти шкуринцы в ожидании исполнения приговора. Они стояли кружком посередине двора, у водопойных корыт. Озаренные мертвым сиянием звезд и обняв плечи друг друга, ритмично покачивались:
- Ведь я живу, ведь я живу,
- Ведь я живу одной мечтою…
Шкуринцы — казаки линейных станиц Ирклиевской и Новодонецкой, белогвардейский разъезд, захваченный близ Суркулей. Может, они остались бы жить, но случайно взятый шкуринцами в плен командир взвода Наливайко, бирючанский казак, был ими опознан, и они свели с ним старые счеты, так как были жителями смежных станиц. Шкуринцы вырезали на спине Наливайко звезды, а после зарубили. А ведь Наливайко был другом Кочубея, и сейчас изуродованное тело Наливайко лежало в амбаре.
- С тобою я привык мечтать,
- С тобою, ясною звездою…
Рой, выйдя во двор, прислушался и начал подпевать. Ночная прохлада добралась до его тела, и ему было вдвойне приятно после жаркой комнаты штаба. А тут еще эта песня родных линейных станиц:
- Ведь я живу одной мечтою…
— Эх, и жаль таких голосистых, да ничего не попишешь… Сами виноваты.
- С тобою я привык мечтать…
…Спохватившись, Рой дернул на лоб шапку, погладил всей пятерней усы, крякнул и сошел со ступенек. Шел по двору, обходя коновязи, группы бодрствующих партизан и переступая через спящих. Сделав обход, задержался на крыльце. Бросил через плечо сопровождавшему его командиру дежурной части:
— Певунов — в балку!
Вздохнув, толкнул дверь ногой. Кочубей взволнованно и быстро шагал по горнице.
— Убили. Даже Наливайку убили, га? — бормотал он. На ходу приказал Ахмету:
— Отрежь от атласной штуки ему на рубаху.
Во дворе на тачанке единственное богатство Кочубея — забрезентованный тюк с материей, погребальный фонд комбрига. Все убитые бойцы его бригады хоронились на курсавском кладбище, переодетые в новые рубахи. Некогда было обмывать трупы, голосить и убиваться по покойникам, да и некому; но новая рубаха являлась символом чистоты смерти за правое дело. Этот обычай прочно укоренился в бригаде. Тюк мануфактуры на боевой тачанке был понятен, как зарядный ящик, полевая кухня или бунчужное знамя. На тюке резали арбузы, ставили на него котелки с борщом и кашей, играли гармонисты, но подходило время, разворачивался брезент, и в воздухе мелькали пестрые ткани. Никто при жизни не претендовал на сатиновую рубаху. Ходили ободранные, грязные, но тюк был неприкосновенен; горе тому, кто посягнул бы на священную собственность бригады.
Ахмет, свалив тюк с тачанки, развернул его. Выбрал на ощупь атлас и, отмерив пять махов, оторвал. Бойцы упаковывали тюк, туго увязывали его.
— Зряшно помер Наливайко, — жалели они флегматично, с присущей казакам медлительностью затягивая узлы веревок.
Один из партизан, окончив работу, перекрестился, а после, витиевато выругавшись, махнул рукой.
— Все там будем… Вот только батька жаль. Сам не свой. Говорят, парубковал вместе с Наливайкой.
Сели снова к огню. Песни уже не было. Шкуринцев повели.
— Да, горюет, батько, ой, как горюет! — вздохнул один.
— Пришла беда — отворяй ворота, — сказал казак в сивой шапке, разгребая яркие угли; из-под бурки у него засветлели газыри. — Говорили наши незамаевцы, отпустили ему в Курсавке плетюганов.
— Ты шо, сбесился, казак! — воскликнул бородач. — Такое скажешь… Кто посмеет такое сделать?
— Кто? Сам Кондрашев, — важно произнес казак, слюня цигарку и поглядывая исподлобья на товарищей.
Те облегченно вздохнули:
— Ну, это не страшно. Батько сына посек… Семья. Все ж, шо он его?
Казак в сивой шапке, помедлив, ответил:
— Хлопцы из третьей сотни мародерничали в Киян-Кизе. Пожалились жители начальнику дивизии.
— Да батько-то при чем? — возмутились собеседники.
— На то он и батько, чтоб за непутящих детей ответ держать.
— Христос, прямо Христос: за людские грехи страдает, — заключил набожный бородатый кочубеевец.
Блекли угли. Млечный Путь вытянулся. Стожары, словно горсть драгоценных камней, сверкали особенно ярко. Кочубеевцы обсуждали новость.
— То-то вчера вся третья сотня на фронт ушла добровольно.
— Уйдешь, — усмехнулся незамаевец. — Комиссар такого стыда им нагнал, что хлопцы рады были подметки батьке целовать… После такого случая мародерство языком слизнуло, никто не жалуется.
— Христос, я говорю, Христос, — крестился бородач. В отдалении стукнули выстрелы. Партизаны повернули головы, прислушиваясь. Выстрелы не повторялись. В пологой Козловой балке вывели в расход певунов-шкуринцев.
Кочубей, приняв от Ахмета отрез, не глядя, сунул его жене:
— Шей Наливайке рубаху.
Настя, будто не расслышав, не протянула руки. Кочубей повторил раздраженно:
— На смерть рубаху шей Наливайке.
— Не горюй, Ваня, — сказал комиссар, приближаясь и полуобнимая комбрига.
— Слышал? Наливайку убили, — горестно повторил Кочубей, недоуменно разводя руками. — Наливайку! Орла! Пятнадцать мостов взял Наливайко… а тут… Только позавчера, во время буржуйской атаки, як дрался…
Через полчаса Настя принесла рубаху, сшитую из кремового атласа.
Кочубей зло выхватил рубаху из рук жены и передал адъютанту.
— Одягнуть на смерть.
Завтра ляжет Наливайко на курсавском кладбище. Безрадостное, обдутое ветрами-суховеями кладбище. Не чета курсавский погост родному Наливайкину кладбищу станицы Новомалороссийской, или иначе — Бирючьей. Там толпятся акации и тополя, шумит пахучий орешник, и ходят на «гробки» парубки да девчата станичные для любви и нежности.
Начальник штаба, послюнив карандаш, вычеркнет из списков бригады взводного Наливайко — еще одного лучшего бойца — и обязательно вздохнет. Больше старшины не выкликнут на поверках Наливайкино имя. Не скоро еще узнает о безвременной смерти семья. Отделены казаки от тех мест фронтом. Да и будет ли слава богатой казачьей семье от смерти сына, ушедшего с большевиками? Плывут слухи, что выставила родная Наливайкина станица Бирючья генералу Эрдели конный полк в полном составе.
И в ту же ночь, когда нестройный винтовочный залп, оборвав жизнь шкуринцев, отсалютовал истерзанному телу Наливайко, к начальнику штаба, Рою Андрею, на условное место впервые пришла сестра милосердия Наталья. Подошвы скользили: степь, как ранним снегом, была закидана травой «медвежье ухо». Они опустились на землю у копны, пахнущей чабером и шалфеем. Может, косо озираясь и трусливо повизгивая, подкрадывались хуторские собаки к трупам, брошенным в балке, может, не забылся еще в беспокойном сне безутешный комбриг и над землей предутренним холодным ветром пронеслась тоска о загубленных жизнях, но в душе Роя все пело и ликовало, и хотелось ему долго, без устали высоко на руках нести эту желанную беловолосую девушку.
— Наташа…
Наталья встала, отстранила его и, кусая руку, сказала:
— Иди, выхваляйся…
Он отступил, пораженный. Грубые слова эти и самый тон их никак не соответствовали ее горячей и стыдливой ласке.
— Наташа, за что?
— У вас же так заведено, у офицеров.
Рой опустил голову. Наталья глянула искоса на него, и ей стало жаль человека, любовь к которому вызревала у нее долго, упорно, заглушаемая напускной грубостью и выпестованная никому не известными слезами. Она приблизилась и стала к нему лицом к лицу.
— Андрей, — сказала она, приподняв его голову, — обидела? Прости. Такая уж я отроду.
Он схватил руку ее и прильнул к ней губами. Каким маленьким и по-детски наивным был сейчас Рой, начальник штаба известной боевой бригады. Кощунством считал он даже в мыслях своих осквернение образа Наташи, героини и женщины одновременно. Это и приближало его к ней и отдаляло.
Он целовал ее мокрое от слез лицо, и она, приглаживая ладонями жесткие волосы своего возлюбленного, шептала:
— Андрей… Как хорошо… Андрюша…
— Наташа, награда ты моя за все муки, за ночь моей жизни. Зорька моя… Мы всем расскажем теперь.
Наталья отрицательно качнула головой. Положила локти на плечи ему и, повернув к алеющему востоку его мужественное некрасивое лицо, просто сказала;
— Никому в бригаде.
— Кочубею?
— Даже Кочубею. Рано еще в свадьбы играть, Андрей. Пришла к тебе потому, что увидела мертвого Наливайку, и сердце кровью зашло. Как в кипяток сердце мое опустили, думаю: а завтра, может, в амбар на бурках принесут тебя, тебя, Андрей, а ты и не знаешь, что ты мне любимый. Вот пришла, сама назвалась, и не стыдно…
Огненные мечи солнца точно пронзили картонное тело Бештау, зазияли на склонах светлые, будто сквозные раны, и туманом дымилась багровая кровь горы. Потом потемнели раны, словно затянуло их на глазах живительной пленкой лесов и кустарников. Отодвинулся далеко, далеко, на горизонт, пятиглавый страж, и казалось Рою — небо разлило кругом прозрачную голубую воду, и стало все поверх этой белой степи сине, как ситец Наташиной кофты, как ее глаза. Они сели на мохнатое «медвежье ухо», траву мягкую, лопушистую, податливую. Рой расстегнул ворот френча и зажмурил глаза.
— Продолжай, продолжай, Наташа. Скоро горны протрубят зорю, и развеется все, и снова заботы, война, смерти.
— По-чудному я люблю, Андрей, — продолжала Наталья. — Чем больше люблю, тем хочется больнее сделать любимому. Завидки брали, как смотрела и на Настану любовь к Кочубею. И бьет он ее, и ругает, а она — как богородица. Увидала тебя близко там, в Невинке, в школе. Еще от Кирпилей знала, что офицером ты был. А тут ты следом за Левшаковым прилетел. В подозрение тебя взяла. Думаю, все они, офицеры, подлизы. Знает, девка вроде героя, ну и прискакал, чтобы приверженность свою показать.
— Ну почему это, почему? Откуда у тебя это?
— Разные слухи о тебе ходили в отряде. Передавали мне, что, когда вел ты отряд по картам от Екатеринодара, держал возле тебя Кочубей Ахмета. В случае чего, у Ахмета б не вырвался. Вывел ты отряд — и затихло недоверие к тебе на время. Потом слухи пошли: тот перебежал к кадетам, другой перебежал, и все офицеры, и все были вроде надежные. Начали в бригаде на тебя пальцем показывать, особенно в станицах подзуживали, куда вступали: «Это что у вас за начальник?» — «Рой». — «Офицер?» — «Офицер». Ну, и вертели вокруг тебя, Андрей, небылицы. Вижу я теперь — больше богатеи против тебя глотку рвали. Видать, ты им соли на хвост подсыпал, в большевики подписавшись.
Наталья, заметив, что милый ее сделался пасмурен, заглянула ему в глаза.
— Может, хватит, Андрей? Дела-то прошлые…
— Нет, говори, говори, Наташа, — стискивая ей плечи, попросил Рой.
Заметила Наталья его волнение и быстро и успокоительно закончила:
— Помнишь, ты подпись свою поставил под расстрелом двенадцати офицеров? Ведь нарочно тебя заставили подписать, чтобы не было к ним никакого возврата.
— Они, эти двенадцать офицеров, собственно говоря, были приговорены к смерти станичным сбором, — тихо сказал Рой, — их опознали в числе ста десяти захваченных нами дроздовцев. Офицеры — палачи… Как все же тяжелы эти воспоминания, эх!..
Рой скрипнул зубами, поднялся. Наталья тоже встала и испуганно на него глядела. В душе она ругала себя за этот разговор, но одновременно, не высказав всего, она все равно не чувствовала бы полного спокойствия и умиротворения.
— Если бы я не был офицером и тому подобное, ты проще и скорее сошлась бы со мной? — как-то ссутулившись и глядя в сторону, спросил Рой.
Женщина подумала. Потом глянула на него и твердо ответила: — Да.
— Тогда я еще раз проклинаю свое прошлое.
Наталья поняла, что этот плечистый мужчина нуждается в большей поддержке, чем даже она сама, ибо смысл в жизни для нее был яснее и проще. Она обвила его шею руками и зашептала, прикасаясь к лицу его так, чтобы он ощущал на щеке своей трепет ее длинных ресниц:
— Но, Андрей, тогда бы я сошлась скорее и, может, быстро бы тебя разлюбила, а теперь люблю тебя навсегда, навечно… Любовь-то моя теперь пришла с муками…
Темное лицо Роя точно посветлело. Он глядел в ее синие глаза и в них находил и цвета васильков, и безмятежные тона неба и ситца.
— Наташа, сейчас заиграет горнист… Разреши мне еще раз поцеловать тебя, мою любовь, мое счастье, которое я так долго искал и наконец нашел.
Она покорно приникла к нему.
XVI
На столе перед Гриненко желтая коробка полевого телефона и массивный чернильный прибор с хитрыми приспособлениями. Гриненко был один в приемной главкома. Он писал в неудобной позе, не сгибая корпуса и подбоченившись одной рукой. Малиновый ворот бешмета тесно охватывал его шею. Было жарко, и он вспотел. Прежде чем вписать слово, он произносил его вслух, крутил головой и важно, свысока, обмакнув перо, прикасался к бумаге. Он уже исчеркал два вексельных бланка с императорскими гербами и доканчивал письмо на третьем радужном листке:
«…Сообщить могу, папаша, что выше меня один Иван Лукич Сорокин, вы знаете его, фельдшера Петропавловской станицы. Сейчас он главком. Да, может, еще есть чуток выше меня, так это Черный Иван Егорович, из Ейского отдела Чебласской станицы, вы его не знаете, папаша. Сейчас он навсегда о правую руку главкома как начальник города Пятигорска, я о левую руку. Есть и еще, но они нам подчиняются, потому они не фронтовики, а когда идет борьба за будущее и трудно сказать, что впереди будет, гражданская власть никакая не нужна. А чтоб вы поверили своему сыну, пущаю письмо вам на гербовой бумаге…»
Резко зазвонил телефон стационарной сети. Гриненко встал и медленно снял трубку.
Внезапно высокомерная физиономия адъютанта изменилась, он вытянулся и опустил руки по швам.
— Черный? Не было, товарищ главнокомандующий… Кто? Рубин и Рожанский? Тоже не приходили… Скоро будете?.. Есть, товарищ главнокомандующий.
Главком прибыл обозленный. Сойдя с машины и отмахнувшись от рапорта дежурного по штабу, он на ходу грубо бросил Гриненко:
— Быстро вызвать Рубина и Рожанского.
С Сорокиным были Черный — начальник гарнизона Пятигорска, Щербина и несколько приближенных. Ординарцы, дежурившие в первой комнате, вскочили. Главком, не обратив на них внимания, прошел в штаб. С приходом главкома штаб ожил. На улице перед домом спешился многочисленный конвой. Начали собираться музыканты и всякие приживальщики, непонятно чем занимающиеся в ставке, но щеголеватые и обвешанные ценным оружием. Явившихся Рубина и Рожанского — председателя ЧК — Сорокин встретил бранью.
— Развели мне ЦИКи, ЧК разные, а порядку нет!
— В чем дело? — еле сдерживая раздражение, спросил Рожанский. — Опять из серии подслушанных разговоров?
— Хотя бы и так! — раздельно произнес Сорокин, вплотную подойдя к вызванным. — Вы знаете о преступлениях и замазываете их.
— Мы отказываемся понимать вас, — передернув плечами, спокойно сказал Рубин и отошел в глубь комнаты.
Сорокин подошел к Рубину, подозвав Рожанского. Смягчив тон и остро переводя взгляд с одного на другого, развел руками.
— В армии у меня бандит и авантюрист, а вы, имея на него материалы, молчите.
— Кто? — почти одновременно спросили они.
— Кочубей.
Рубин и Рожаиский переглянулись и усмехнулись. Главком, следивший за каждым их движением, снова вспылил:
— Немедленно арестовать Кочубея и представить сюда! Он сжег Воровсколесскую, восстановив против революционной армии население. Головорезы Кочубея реквизируют фураж и лошадей, насилуют женщин. На что это похоже!
Уже в машине, объезжая цветник, чтобы попасть к ЦИКу, Рубин тихо сказал Рожанскому:
— Вот и разбери теперь, кто прав, кто виноват. Откуда Сорокин узнал о докладной Невинномысской ЧК?
— У Сорокина своя ЧК. Не доверяет нам. Ты же знаешь, он эсер чистой воды. Посмотри его штат: Рябов, Кляшторный, Костяной — эсеры. Сейчас он диктатор. Надо обуздать его, создав Реввоенсовет армии.
— А Кочубея надо призвать к порядку, пока Сорокин за него сам не взялся.
XVII
Кондрашев дослушивал сообщения кочубеевского комиссара. Он лично знал и ценил Кандыбина и сейчас, вслушиваясь в его спокойную, уверенную речь, был чрезвычайно доволен тем, что с приходом в бригаду Кандыбина почти прекратились разговоры о самочинствах кочубеевцев.
— Как у тебя, Василий Петрович, с партийным ядром? — спросил Кондрашев.
— Хвалиться нельзя, — просто ответил Кандыбин. — Хуже всего то, что все себя считают большевиками, и вот вздумай разграничить их — дело доходит до драки. Прямо-таки исподволь партийную организацию создаю, осторожно.
— Понятно. Еще небольшой вопрос. Вы не хороните убитых в братских могилах? В Курсавке половину кладбища забрали, попы жалуются. Я на днях проезжал мимо. Насчитал шестьсот свежих могил. Это ваши?
— Да! С момента прихода бригады в Суркули. Не считая пропавших без вести.
— Есть такие?
— Бывают случаи. К примеру, вчера пропал черкес Айса, друг Ахмета. Вместе с ним исчез Мусса. Мусса, вероятно, перебежал к белым, а вот Айсу Рой засчитал в пропавшие без вести.
— Меня беспокоит вопрос пополнения, — сказал Кондрашев, закуривая. — Признаться, я ставлю вопрос о проведении мобилизации иногородних и казаков. Есть сомнения насчет казачества, впрочем, я думаю, кто не захочет, тот не пойдет, но зато те, которые придут, уже наверняка будут наши. Как идет пополнение у вас?
— Казаки Шкуро, а в особенности Покровского, группами переходят в нашу бригаду, — ответил комиссар.
— Да, я сам был свидетелем вербовки пленных Кочубеем. После оказались лучшие бойцы. Причины перебежки?
— Белые дислоцируют части по экстерриториальному принципу. Передают, что это тактика Романовского. Мобилизованных в предгорье казаков посылают под Царицын, в корпус Врангеля, а также к Эрдели. Эрдели же казаков черноморских и линейных станиц Кавказского, Ейского отделов — сюда. Но здесь, у красных, их земляк Кочубей, который им более понятен, чем генерал Покровский…
— Бригада растет только за счет перебежчиков? — снова спросил начдив.
— Отчасти, да. Но идут также горцы и жители Рощинки, Георгиевки и других. Ведь Кочубеи-то переселились отсюда в Александро-Невскую. Есть в бригаде и иногородние.
— А они как?
— Тоже любят Кочубея, — улыбнулся комиссар, — и интересно, какими простыми способами он завоевывает любовь. Вот вчера был случай. Прибежал к Кочубею фельдшер второй сотни с обидой: «Ты, — говорит, — казак, и я казак, должен меня понять». — «В чем дело?» — спросил Кочубей. «Побили меня, казака, мужики». Насупился Кочубей и стал выяснять. Оказывается, фельдшера поколотили красногвардейцы-кавалеристы за невнимательное отношение к их раненому другу. Кочубей, выслушав фельдшера, залепил ему в одно и в другое ухо и сказал: «Теперь хвастайся, говори всем: меня, мол, казак побил».
Кондрашев засмеялся. Услышав смех, в комнату вошли один за другим командиры частей. Зашумела беседа о боевых действиях, о геройстве, трусости, победах и разгромах; о знакомых девчатах, о парубковании, о женах и детях, брошенных за огненной чертой фронта. О многом вели беседу боевые друзья… Чадили махоркой, хвалились добытыми клинками и кинжалами, превозносили своих коней, а после пели любимые песни про ясного сокола, потерявшего голубку, про Кубань: