Дом свиданий Амфитеатров Александр
– Что вы бредите, Люлю! – удивилась Адель, – только и было, что перенесли вас из ванны на диван…
– Никуда вас не носили, барышня, – подтверждает и Люция. – Это вам показалось в обмороке…
Но глаза у всех трех были лживые… Посмотрела Маша на часы: половина двенадцатого. А она хорошо помнила, что села в ванну в пять минут одиннадцатого. Стало быть, обморок ее продолжался не четверть часа, а час с лишком.
– Зачем вы меня обманываете? – рассердилась Маша.
Жозя покраснела и говорит:
– Мы боялись, чтобы ты не испугалась, что у тебя был такой долгий обморок.
– Знаете, Люлю, – поддакивает Адель, – это не хорошо, вы обратите внимание, вам лечиться надо…
Тем дело и кончилось. У Маши поболела дня два голова, и затем все прошло и забылось.
Когда Лусьева рассказала про свой обморок Ольге Брусаковой, та ужасно взволновалась.
– Обморок, в ванне? Отчего?
– Сама не знаю, раньше никогда не бывало.
– Ты перед тем ела что-нибудь? пила?
– Чай с вареньем пила, в постели…
– Ага! – с каким-то злорадным отчаянием промычала Ольга.
И принялась уговаривать Машу:
– Слушай, Марья Ивановна, такими внезапными обмороками не шутят. Так начинается острое малокровие, это опасно… Я по себе знаю. Я в твои же годы от обмороков этих чуть на тот свет не отправилась. Искренний мой тебе совет: посоветуйся с женщиной-врачом…
Маша была жизнелюбива, за здоровье боялась, – струсила.
– Да я с радостью бы, но у меня нет знакомой.
– Я тебя отвезу, у меня есть… Анна Евграфовна, старая приятельница…
– Отлично, поедем.
Женщина-врач, после долгой и внимательной консультации, признала Машу совершенно здоровой и в порядке. Ольга после приема переговорила с ней еще раз наедине. Та повторила свой прежний диагноз. Ольга осталась в большом удивлении: «Странно… – размышляла она, трясясь рядом с Машей на плохом извозчике. – Зачем же они в таком случае опоили ее? Какую подлость еще мастерят? Очень странно…»
Быстро летело время. Маша все глубже и глубже входила в рюлинский дом и его быт. Рюлинские нравы все крепче и крепче впивались в Машу, все острее и острее ее заражали. Перерождение девушки из скромной, мелкобуржуазной куколки в бойкую и вертлявую бабочку, – она думала, что большого света, в действительности – демимонда, совершалось последовательно и неуклонно. Почти каждое гостевание у Полины Кондратьевны приносило Маше новые знакомства – все больше мужские и с такими громкими именами, что старик Лусьев, слыша их от дочери, уже и не знал, восторгаться ему или трепетать: привел же Бог Маше вращаться в этаком избранном кругу! И благословлял благодетельницу Полину Кондратьевну, которой он, конечно, был представлен и очень ей обласкан, но ограничился единственным к ней визитом: куда, мол, мне, маленькому человеку, садиться в такие большие сани – с посконным рылом да в суконный ряд! Препирательства с дочерью о женихе-столоначальнике прекратились: у старика теперь тоже не те мечты зашумели в голове. В обществе генеральши Рюлиной – чем черт не шутит? Полина Кондратьевна в Машу – ну просто влюблена! Захочет ее превосходительство сделать счастье девушки, – то и высватает ее за какого-нибудь этакого с золотым эксельбантом… Вон ведь там князья да графы, как шмели, толкутся… Маша говорит: даже великие князья бывают… шутка ли! великие князья!..
Упованиями своими старый Лусьев усердно делился, по близкому соседству, с матерью Ольги Брусаковой, дамой молчаливой и слушательницей охотной, но несколько странной. Внимая старику, она не разуверяла его в надеждах, не поощряла их, а только в конце непременно советовала – не распространяться много о Машином фаворе у Рюлиной при посторонних, особенно при сослуживцах. А то, мол, по зависти, подстроят какую-нибудь пакость, так что все ваши планы-прожекты разлетятся прахом… Пессимистические предостережения эти старик находил разумными и принимал их к сведению и исполнению, – молчал.
Великих князей Маша видела, покуда только в посулах Адели, но раза два или три Полина Кондратьевна допустила Машу на свои интимные вечерки для друзей, на которых бывали только мужчины, – всегда понемногу, трое-четверо, все старички, притом истые тузы. Вечерки эти проходили опять-таки очень благопристойно, только тон старческой французской болтовни держался невозможно скабрезный. К удивлению Маши, Полина Кондратьевна, вопреки своему обычному показному пуризму, выслушивала сквернословие дряхлых гаменов с весьма благосклонной готовностью и зачастую даже сама давала им толчок к «милым мерзостям», как выражался один из ее именитых гостей, крупный биржевик и предприниматель на все руки, Илья Николаевич Сморчевский. Еще казалось Маше странным, что в свои вечерки Рюлина ни за что не позволяла ей заночевывать и довольно рано отправляла ее домой, словно скрывая от нее какие-то домашние таинства, которые должны начаться после ее ухода. Маша спросила Ольгу Брусакову.
– Очень натурально, – возразила та, брезгливо пожимая плечами. – Конечно, мы, молодые, не к месту и только мешаем старичью. Ведь у них там уклад чуть не восемнадцатого века…. Отставные Ловеласы в подагре и среди них крестная в роли седой Клариссы.
– Я так полагаю, – язвила по тому же поводу Адель, – что старушка наша просто ревнует нас, молодежь, к своим селадонам… каждому в субботу сто лет! Ах, ведь сердце не камень! Я прекрасно знаю, что граф Иринский в пятьдесят девятом году предлагал Полине Кондратьевне свою сиятельную руку и сердце, и в девяностых он, коварный изменник, мне глазки строит: полагайтесь после этого на мужчин! Какой женщине приятно видеть, что старый поклонник гуляет на сторону? Полина Кондратьевна оберегает своих юношей от нашего легкомыслия и прекрасно делает.
И действительно, Адель едва-едва показывалась на вечерки, Жозю и Ольгу Маша на них тоже ни разу не встретила. Кстати сказать, – когда Лусьева, неудовлетворенная ответами Ольги и Адели, стала расспрашивать о рюлинских вечерках Жозю и Люцию, то первая фыркнула и, захлебываясь смехом, убежала от нее в другую комнату, а степенная Люция, хотя тоже смеясь, сказала нравоучительно:
– Много будете, барышня, знать, – скоро состаритесь. Всему свой черед. Придет ваше время, и вы попируете…
А что пировали на вечеринках сильно, было несомненно. После каждого сборища запах вина и сигар долго не исчезал из нарядных комнат Полины Кондратьевны, до спальни включительно, не поддаваясь курениям, лесной воде и усиленной вентиляции…
Должать Маша окончательно перестала опасаться, потому что, в самом деле, было очевидно, что Ремешко не сегодня-завтра будет просить ее руки. Он влюбленной тенью ходил за Машей по пятам, подносил ей конфеты, букеты, доставал дорогие билеты в театры, экипажи для прогулок, глядел в глаза, ловил желания и выражал всем лицом и всей фигурою: «Прикажи, – и я твой, и овцы мои твои, и собаки, и пастухи, и страусы».
Ибо, ко всем великолепным слухам о богатствах Ремешки, прибавилась еще легенда, будто в его необозримых полях производятся опыты работ над верблюдами, ламами и страусами – в первый раз в Европе.
– Правда, что у вас в имении на страусах воду возят? – спрашивала его Адель.
Ремешко скромно улыбался.
– Да ведь что такое страус? Только что слово громкое… А то – как журавль или аист… Ну, конечно, ростом вышел… Но все-таки, – кто привык, ничего особенного: птица…
Миллионер давно уже познакомился с отцом Маши, совсем его очаровал, пообещал стипендию брату ее, как скоро тот кончит гимназию, – словом, жениховствовал, сколько умел, – только вот все запинался с предложением.
– Робок, – извиняла его г-жа Рюлина, – застенчив очень. Что же? Тем лучше для вас, Люлечка. Скромность в женихе не порок. Между нынешней молодежью такие смирные – редкость. Из него, деточка моя, золотой муж выйдет… Да и куда вам спешить? Вы молоденькая. Что уж так прытко – едва из коротенького платьица и сейчас же в мамаши? Надо поглядеть на свет и людей, повеселиться, перебеситься, как говорят мужчины… Ведь вы в него не влюблены?
– Н-н-н-нет… не очень…
– А если не очень, так и потерпите, пока будет очень… Нехорошо быть разборчивой невестой, но выскакивать замуж за первого жениха, который навернулся навстречу… знаете, – оно мескинно как-то… Может быть, он и не судьба ваша, может быть, Бог вам еще лучше счастье готовит… Браки устраиваются на небесах!.. Живите, Люлечка, веселитесь, пользуйтесь жизнью, пока вы такой резвый, маленький котенок. А он у вас всегда останется в запасе… Я уж вижу: у него это очень серьезно, он от вас никогда не откажется…
– Ну, Полина Кондратьевна, – протестовала Адель, – философия ваша прекрасна, но, воля ваша, если он думает еще долго мямлить, я его возьму за ушенки, насильно приведу к Люлюше и на коленки поставлю!.. Мне его влюбленные глаза опостылели… Миллионер, а тряпка какая!.. Это на нервы действует…
– Ага, кажется, мы завидуем? – поддразнивала Рюлина.
– Еще бы не завидовать: сорок тысяч собак!.. И еще овчарок!.. Обожаю овчарок!.. Мохнатые!..
Маша обещала:
– Я вам, Адель, половину подарю.
Подруги – Адель, Жозя, Маша, иногда Ольга – много выезжали вместе по вечерам.
– Вы куда сегодня? – спросит Рюлина.
Адель чуть заметно подмигнет Маше и отвечает спокойно:
– В консерваторию. «Демон» идет, с Баттистини… Ремешко привез ложу.
– А, – одобряет старуха, – в консерваторию – это прекрасно. Туда совершенно прилично и одним… А то эти «Аквариумы», «Фарсы», «Неметти»… Фи!.. Не понимаю, как туда ездят порядочные женщины?.. А Баттистини поет «Демона» очаровательно, я знаю, стоит послушать… Поезжайте, поезжайте, насладитесь… Только, ради Бога, мои девочки, не волнуйте меня: после спектакля прямо домой…
– Конечно, домой, Полина Кондратьевна. Куда же еще?
Рюлина лукаво прищуривалась, как старый кот, и грозила пальцем:
– Знаю я вас, плутовки, знаю! Вы думаете, что если старуха в постели с одиннадцати часов, то ничего уже и не замечает? В котором часу вернулись третьего дня, негодные? А? Светало уже. Я слышала, знаю…
– Ну, Полина Кондратьевна, – шутливо извинялась Адель, – один раз не в счет. Совсем исключительный случай. Если бы один Ремешко звал, мы ни за что не поехали бы, а тут и Сморчевский, и Фоббель, и инженер этот, поклонник Жэзи… неловко было отказаться: все просят. Сморчевский на колени встал, всех надо обидеть… Ну нечего делать, позволили себя уговорить, поехали на полчаса к «Медведю», да и – вот…
Она комически развела руками.
– Уж очень развеселились там, у «Медведя», не заметили, как пробежала ночь…
– Если со Сморчевским и Фоббелем, это ничего, – примирялась старуха. – Они свои люди, почтенные. Сморчев-ского я с детства знаю…
Выбравшись из дома, подруги хохотали…
– Держи карман! Очень нам нужны твоя консерватория и Баттистини! Не слыхали скуки?
И ехали в «Фарс». Там их окружало огромное знакомство: золотая молодежь и действительные статские папильоны, львы, онагры, мышиные жеребчики, бритые актеры, модные журналисты в воротничках a la Rostand и блистательное офицерство. Ложа с тремя-четырьмя красивыми головками привлекала всеобщее внимание.
– Кто такие? – услыхала однажды Маша вопрос в фойе и ответ – каким-то, как показалось ей, и завистливым, и вместе презрительным тоном.
– Рюлинские…
– Ага!.. Это известная «генеральша»?
– Ну да…
– Эффектные штучки! Познакомиться бы?
– Ну, брат, это – с посконным рылом в калашный ряд. Тут, сотнями и тысячами пахнет…
Маша передала слышанный разговор Адели.
– Очень просто, – невозмутимо объяснила та, – эти господа принимают нас за кокоток… Очень лестно: доказывает, что мы хорошо одеваемся… Вы говорите, – они сказали: «Пахнет сотнями и тысячами?..» Ну, вот и поздравляю: теперь мы, по крайней мере, знаем, сколько стоим, если нам случится сделаться кокотками…
Некоторое недоумение Маши: почему же эти господа приняли ее, Жозю и Адель за кокоток, раз им известно, что дамы – «рюлинские», – Адель умела ловко замять и заговорить так, что оно уже и не всплывало наверх…
Почти после каждого спектакля знакомые увлекали подруг ужинать к Кюба или «Медведю» либо мчали их на тройках к Эрнесту и Фелисьену.
– Черт знае, что за жизнь мы ведем, – зевала на другой день часу во втором дня, в постели, усталая Адель. – Право, даже уж и неестественно как-то стало – засыпать без шампанского и не слыхав оркестра ресторана.
Первый ужин и тон, который господствовал за столом, очень смутил было Машу. Как ни «развила» ее Жозя, как ни испортили душу ее безделие и пустословие рюлинского дома, но когда сальные намеки, распущенный флирт, грязные анекдоты, жесты, нелепейшие шансонетки, самый наглый канкан – все, что до сих пор говорилось и проделывалось наедине между подругами, интимно, запретной шалости ради, – когда все это пришлось увидать и услыхать как нечто самое заурядное и общепринятое в кружке смешанном, в разговоре и обращении «порядочных» мужчин, Люлю растерялась и не сумела сразу попасть в тон. И когда старый, наглый, гнусавый каботин Сморчевский, друг и покровитель невских кокоток в трех поколениях, сообщил Лусьевой на арго парижских бульваров каламбур, от которого стошнило бы и сутенера, – Маша страшно оскорбилась, расплакалась и, оставив французские тонкости, обругала нахала на простейшем и тончайшем русском языке «свиньею». На что забубённый старичина нимало не обиделся, а, наоборот, пришел в самый дикий и глупый восторг.
– Госпожа! Черт побери! Какой пыл! А? И каким контральто! Какая сочность!.. «Свинья-а-а-а»… Avez vous entendu, messieurs: она тянет!.. «Свинья-а-а!»… Поет… Ун шансон де Вольга!.. Дичок… Чернозем… «Сви-нья-а-а-а»…Первый раз слышу, чтобы ругались так красиво… Баста! Становлюсь националистом! Ну, мамзель Люлю! Ну, милая! Пожалуйста, ма шер! Пожалуйста! Энкор ун петит «свинья»! Же ву умоляю… Я вас умоляю, еще только один раз: свинья-а-а!
Все смеялись за столом, а Жозя, на которую сосед ее, бородатый и усатый, из опасной породы серьезных и молчаливых развратников, швед Фоббель, надел рогатую тиару, свернутую из салфетки, кричала через стол:
– Не ругай его даром, Люлю! Если нравится, пусть за каждую «свинью» платит по большому золотому!
– В пользу моих бедных!
И Адель, взяв со стола тарелочку из-под фруктов, кокетливо протянула ее Сморчевскому.
– Ах, с удовольствием… – заторопился тот. – Когда я доволен, мне не страшна никакая контрибуция… Сделайте одолжение, вот… Послушайте, Люлю! Я дожидаюсь десятка прекрасных свинок с Волги… Пожалуйте порцию «свиньи» – на сто рублей!..
И он даже жмурился, предвкушая. Маше стало уже и смешно.
– А одиннадцатую и двенадцатую я вам так и быть, говорю даром… – скокетничала она так ухарски, что Жозя зааплодировала со своего конца стола.
Но назавтра и она, и Адель дружно напали на Машу за ее обидчивость.
– Стыдитесь, Люлю, милая. Нельзя, душечка, держать себя недотрогою. Вы ведете себя как простушка. Времена, когда это нравилось мужчинам, прошли безвозвратно. Это – средние века. Нынешняя девушка должна все понимать, ко всему быть готовою, на все уметь ответить… В моде демивьержки, а не Агнессы и белые гусыни…
– Но, право, стыдно!.. Этот Сморчевский так скверно врет, что я не могу, уши вянут…
– Да вам-то что? Ведь он врет, а не вы!.. Пусть врет.
Разве вы слиняете от его слов? Если бы он позволил себе по отношению к вам что-нибудь нехорошее, – ну тогда еще я понимаю… Я сама терпеть не могу, когда этакий мухомор вдруг вздумает давать волю рукам и лезть целоваться… Но – слова? что вам слова?
Адель с недоумением и даже как бы не без негодования воздымала плечи к ушам. Жозя скалила зубы:
– Оставьте старцу слова его… В возрасте Сморчевского, – знаете? – Духовно они телесны, но телесно – духовны…
И завертелась мельница, пошла писать губерния, посыпались двусмысленности, дрянные анекдоты о разнице между словами и делом…
– Право же, он не дурной человек, наш бедный Сморчевский, – заступалась Адель. – Очень добрый, с большим тактом. Хотя бы и вчера: вы наговорили ему дерзостей, а он премило обратил все в шутку и еще пожертвовал для моих бедных десять золотых. Он настоящий аристократ, это надо ценить. Нет, Люлю, вы его не обижайте: увидите, что когда-нибудь он очень и очень вам пригодится… Да и Полина Кондратьевна его уважает и не будет довольна, что вы с ним так резко… Она ему тоже все позволяет… Это старый друг дома, приятель еще покойного генерала.
– Да мне теперь уже и самой совестно, что не сдержалась, обидела его.
А Жозя хлопала Машу по спине.
– Ничего! Это она у нас по молодости и глупости! Утенок учится плавать. Дайте Люлюшечке срок: стерпится – слюбится…
И действительно, стерпелось и слюбилось. Ужина три оттерпев, Маша усвоила их каботинный тон в совершенстве. Пустит ей Сморчевский грязную остроту, она, не сморгнув, ответит вдвое круче; либо, если, сконфузившись, не найдется, что ответить, – посмотрит на старого сатира мутным, глупым, ничего не говорящим, но как будто веселым взглядом, которому выучилась у Жози.
– О-ла-ла!..
Или:
– Итд и тп!.. Et patati, et patata!..
И захохочет. Бессмысленны восклицания, бессмысленны глаза, бессмыслен хохот, но это метод, – политичный исход из щекотливого положения.
– Так, душечка, и кокотки, – поучала Жозя. – То ли им, бедняжкам, случается терпеть от мужчин? А они все смеются. Надо трещать и смеяться, смеяться и трещать. А слушать и думать как можно меньше, и все, что мужчины соврут уже очень подло, пропускать мимо ушей… И тогда всем очень приятно и весело. По-моему, женщина, которая все замечает и обижается словами, не имеет такта, не умеет себя вести. Она не на высоте своего положения, душечка. Женщина для общества должна быть вся восторг. Надо, чтобы – розы и весело!., смеяться и трещать!..
На одном из ужинов появилась и Ольга Брусакова.
От присутствия Маши ей было сначала заметно не по себе: она хмурилась, смотрела на тарелку и едва отвечала Фоббелю, который за ней ухаживал. Но Адель вызвала ее на минутку в уборную, и Ольга возвратилась преображенная: столь разбитная и веселая, столь «смеясь и треща», что за ней померкла даже неунывающая Жозя.
– Наконец-то я узнаю нашу милую Эвелину!.. – гнусил Сморчевский. – А что вы делали там в уборной? Отчего такая перемена? Сафо объяснялась в любви Фрине, или получили подарок в десять тысяч?
Ольга думала: «Переменишься, когда Аделька грозит жаловаться старой стерве, чтобы та надавала мне плюх…» Но говорила на французском, кривляясь:
– У меня болел живот! Прошел – и вот здесь! Ясно? О-ля-ля! Пошел вон, наглец!
– Так вот ты какая!.. Не ожидала… Прелесть, лучше всех!.. – с веселым удивлением говорила Ольге Маша в уборной же, собираясь уже к отъезду с пиршества. – Вот ты умеешь быть какая!
Ольга красная, как кумач, с мутными, безумными глазами, поправляла перед зеркалом спутанную прическу, пошатывалась, приседала и хохотала:
– Да, я такая… А ты думала, – что? Ха-ха-ха!.. Есть о чем тужить!.. Дряни!.. Да!.. И Аделька дрянь, и все!.. И я дрянь!..
– Тише ты! Какие слова? Разве можно?
– Не желаю тише. Имею право, чтобы громко. Кричи во всю! Ругай! Бей! Ничего не будет! Это ничего… Сделай твое одолжение! Еще деньги заплатят.
– Ты уж очень много шампанского выпила.
– Еще бы с поганцами трезвой сидеть!.. А Адельке я покажу, как меня в морду…
– Оля!.. Бог с тобою! Что ты говоришь?
Ольга опомнилась, посмотрела на Машу пьяными, мрачными глазами, оправилась и спустила тон.
– И то… эк меня разобрало!.. – с усилием засмеялась она. – Невесть что плету… Фу-у-у!.. Налей мне воды, пожалуйста.
– Надеюсь, ты с нами, к Полине Кондратьевне? – спросила встревоженная Маша.
Ольга отрицательно замотала головою.
– Ой, Оля, – встрепенулась Маша, – ой, голубчик, поедем лучше с нами! Уж мы тебя как-нибудь спрячем от крестной. А домой, как ты покажешься такая? Всех перепугаешь… Не надо, Олечка!..
– Фю-ю-ю-ють!.. – засвистала Ольга. – «Иде домув мой?» – слыхала, хоры поют? Когда еще я попаду домой-то?! Меня Фоббель проветривать везет… За Лахту, в охотничий домик… чай пить… у! Ненавижу! Кровь мою выпьет, швед проклятый!.. Ну да ладно! погоди!..
И вдруг насупилась.
– А Ольгой называть меня здесь не смей… Я для кабака Эвелина, а не Ольга… Ольга, Марья – это мы дома.
А Эвелинка, Люлюшка – для кабака…
Глава 5
Как-то раз Маша прихворнула на несколько дней и, смертельно скучая, должна была отсидеть их в полном одиночестве. Даже Ремешко не заезжал, потому что его не было в Петербурге: он отправился по делам в Москву. Прибыв по выздоровлении к Полине Кондратьевне, Маша еще на подъезде, по перекошенному лицу красивой Люции, которая вышла на ее звонок, заметила, что в доме неладно.
– Не приним… – начала было Люция, но, узнав Машу, улыбнулась и махнула рукою. – Ох, это вы, барышня! Вот до чего замоталась: своих не узнаю. Пожалуйте. Вам-то можно. А то никого не принимают – ни сама, ни Адель Григорьевна…
– Что случилось? – испугалась Маша.
– Сама больна… Третьи сутки… Сегодня с утра пятую истерику закатывает. Швейцар за доктором Кранцем в карете услан… Такая тамаша идет третий день, что не дай Бог лихому татарину…
И наклонясь к уху барышни, горничная прошептала:
– На бирже пробухалась. Сормовские подкузьмили.
Адель, сидевшая в своей комнате за письменным столом, мрачная, бледная, злая, обернулась на Машу тигрицей какою-то разъяренною, но, узнав ее, смягчила взгляд.
– А, Люлю! Поправилась? Слава Богу, очень кстати. А то я одна просто с ног сбилась. Слышали, старушка-то наша отличилась? Чтоб ее черт побрал, не говоря худого слова!.. На сорок одну тысячу! Можете себе вообразить?
Маша не могла вообразить. Про такие суммы она только в романах читала.
– Главное, что досадно, – желчно продолжала Адель, роясь в бумагах на столе, – что досадно… Если ты хочешь крупно играть, то умей владеть собою. А то извольте радоваться: хлопнулась в обморок в банкирской конторе!.. ну и скандал на весь Петербург! Сейчас же закричали: Рюлина разорилась, Рюлина банкрот! А ничего подобного. Она не сорок одну тысячу, а четыреста десять тысяч в состоянии потерять, и все-таки у нее останутся прекрасные средства на дожитие… Да!.. Конечно, если не хлынут потопом вот этакие бумажки.
Адель бросила Маше голубой листок, в котором m-me Judith вежливо и сухо просила m-me Рюлину как можно скорее очистить счет по ее магазину.
– Понимаете? Мерзавка какая! Часа не прошло после этого глупого обморока, как мы уже получили эту прелесть… Я всегда говорила и говорю, что Петербург по сплетням хуже всякого захолустья… Часа не прошло, а уже всюду молва, что разорилась, и счет!.. И вот еще!.. вот еще…
Адель нервно подавала Маше счет за счетом.
– Денежные катастрофы поражают людей, как молнии. Вы не успели опомниться, как кредит ваш – уже на дне пропасти…
Маша видела на счетах фирмы знакомых магазинов, где она должна, и сердце ее сжалось.
– Что же теперь делать? – пролепетала она.
Адель злобно мотнула головою.
– Надо платить. Но – чем, вот вопрос… не знаю!.. Не предвижу никаких поступлений. У нас до ста тысяч в долгах, и никто не платит… Я не про вас говорю, – резко бросила она в ответ на робкое движение вспыхнувшей Маши. – Что ваш долг? Капля в море. Заплатите вы, не заплатите, – нам от того ни лучше, ни хуже не будет. Да и с какой стати вам платить свои гроши, когда другие так бессовестны – не платят десятки тысяч? За что вам быть святее остальных?
Тон Адели – даже не укоризненный, а какой-то необычайно свысока пренебрежительный, точно и в Маше, и в долге ее видела невесть какую ребяческую, даже недостойную разговора, мелюзгу, – больно уколол Лусьеву. А Адель, сердито усмехаясь, поддавала жару:
– Вот тоже Жозька… сумасшедшая… Можете себе представить? Как услыхала про нашу беду, сейчас же бросилась в ломбард, вся заложилась, осталась в одном платье… Пятьсот тридцать рублей принесла… Ну, спрашивается, на что нам ее пятьсот тридцать рублей? Конечно, благородно… Я всегда знала и утверждала, что другой такой души, как Жозя, не найти днем с огнем… Но – какая польза? к чему?
– Нет, Адель, – твердо возразила Маша. – Нет, это она прекрасно поступила, как должно… Всем нам надо так. Я уверена, Адель, что и вы сделали то же… что-нибудь очень хорошее.
Адель нахмурилась.
– Я… что обо мне?! Если я не постараюсь для Полины Кондратьевны, то кому же? Мы с Люцией без башмаков останемся, а старухи своей не выдадим. Довольно предательниц и без нас…
Когда Маша уходила от Адели, Петербург для нее делился рюлинским домом на две резко распределенные половины: на белых агнцев, которые стараются всеми своими средствами и силами помочь бедной Полине Кондратьевне, как Адель, Жозя и Люция, и на смрадных козлищ, ничего не сделавших и не желающих сделать для своей благодетельницы, как (покуда) она, Маша, и, быть может, «вечная эгоистка» – Ольга Брусакова. Сделав визит к последнему козлищу, Маша, действительно, нашла его возмутительно равнодушным к злополучию Полины Кондратьевны, от чего и пришла в величайшее негодование. Само собой разумеется, что Лусьева последовала великодушному примеру Жози и немедленно заложилась в ломбарде тоже до последней нитки. Вырученные сто восемьдесят четыре рубля – жалкие крохи – она принесла к Адели со слезами на глазах, понимая ничтожность своего даяния.
– Вот… все, что выручила… больше не дают… – сказала она и горько заплакала.
Адель нетерпеливо отмахнулась от нее.
– Я говорила вам, Люлю, что это лишнее, возразила она довольно сухо. – Во всяком случае, мерси. Но самое лучшее и умное, что вы можете сделать, – возьмите эти деньги, займите у меня еще немного, сколько там следует, на проценты за полмесяца, как это водится, и выкупите ваши вещи обратно. Молодой девушке нельзя без этого, а сто восемьдесят четыре рубля все равно, честное же слово даю вам, нам не в помощь!.. Сами посудите: у одной Judith ваш долг на тысячу семьсот шестьдесят восемь рублей…
– Что?.. Ах!
Маша в ужасе схватилась за голову. Адель сделала гримасу: «А ты, мол, легкомысленная дармоедка как полагала?» – и продолжала:
– Да. Почти две тысячи одной Юдифь. A «Морис»? A «Александр»? А ювелир Карпушников? Что же тут сто восемьдесят четыре рубля? По пятаку за рубль…
Маша рыдала.
– Вы убили меня, Адель! Я просто не знаю, как теперь глядеть вам в глаза… Я так несчастна, чувствую себя такой жалкою, неблагодарною… Но что же я могу сделать? Ничего, ничего, ничего…
– Ну, это – положим… – пробормотала Адель, устремляя на нее загадочный, предлагающий взгляд. – Сделать-то вы можете много, только захотите ли…
– Что? что? Скажите мне, – обрадовалась Лусьева, – я все, что велите…
– Нет уж, велеть я вам ничего не буду, – не то обидчиво, не то презрительно возразила Адель. – Я совсем не желаю предъявлять к вам требования, чтобы вы потом имели повод хоть в чем-нибудь упрекать нас с Полиной Кондратьевной. Всякое требование с моей стороны сейчас было бы нравственным насилием… Нет уж! Если хотите, ищите и догадывайтесь сами!.. Вон – Жозя догадалась… Она мне три тысячи принесла…
– Три тысячи? Да кто же ей дал?
– А уж это вы ее спросите, ее дело…
Маша бросилась к Жозе, в ее грязноватые меблированные комнаты, где она, как первая жилица, царила, окруженная чрезвычайным уважением прислуги и обожанием холостых жильцов. Застала Жозю Лусьева за пианино, довольно скверным и разбитым.
– Ах, душка! – воскликнула веселая особа, не отрываясь от клавишей, выпевавших фальшиво и не без запинок «Бурю на Волге»: как все женщины мажорного характера в жизни, Жозя любила в музыке мрачный и сентиментальный минор. – Ах, душка, нет ничего легче и проще!.. Я удивляюсь, почему Адель ломается, ничего вам не сказала… Вы не три, а пять, семь, десять тысяч можете достать… Пустяки!.. Вам стоит сказать одно слово… Маша покраснела.
– Вы, может быть, намекаете, Жозя, чтобы я попросила взаймы у Ремешко? но это так совестно, да его сейчас и нет в городе.
Жозя перестала играть и круто повернулась к Лусьевой на табурете.
– Ремешко?.. – воскликнула она, округляя голубые глаза. – Да что же это? Вы словно с луны свалились, душечка!.. Разве Адель и про Ремешку вам ничего не сказала?
– Нет…
Жозя всплеснула руками.
– Ну она чудачиха, совсем чудачиха!.. Ремешку, душечка, у Полины Кондратьевны не велено принимать.
– Почему? – бледная, едва выговорила Маша.
– Ах, душка! – затараторила, махая руками перед своим лицом, проворная Жозя, вы и вообразить себе не можете, какой он оказался ужасный мерзавец! Видите ли: все обнаружилось. И он, хотя Ремешко, совсем не Ремешко, то есть не Ремешко, у которого собаки; а Ремешко, у которого собаки, жаловался полиции, что Ремешко называет себя Ремешко, а у Ремешки, душка, собак нет, и ничего нет, и он мещанин из Либавы, и кроме того арап.
– Жозя, Бог с вами!., что вы?., что вы?..
Но Жозя махала руками и мчалась вперед, как Иматра.
– Арап, душка, арап!.. По всем клубам известен!., арап!
– Да он же белый, Жозя!.. помилосердуйте!
Жозя только досадливо отряхнулась, точно собака, на которую брызнули водою.
– Ах, душка, я совсем не о том арапе, который черный!
Он – в высшем смысле арап. Арап – это называется человек, который, когда в клубах идет игра, примазывается к крупным игрокам. Увидит, кто ставит большие куши, и пристанет к нему, будто бы в долю. Если тот выиграл арап сейчас же тут как тут: позвольте, душечка, получить, я с вами вместе играл, душечка. Ну, а когда тот, душка, проигрывает, арап прячется под стол или в какое-нибудь низкое место… пропадает, душечка, как сатана или нечистая сила!.. И полицию, душечка, уже спрашивали, и полиция говорит, что Ремешко – арап, да и арап-то не простой, а самый что ни на есть над арапами арап, и давно уже запримечен, так что многие на него жаловались и хотели его даже просить выехать из Петербурга… Да, душка!.. И бриллиант этот у него, который в галстуке, тоже арапский, у Alexandre за восемь с полтиной куплен. Вот он каков господин Ремешко. Да! А мы, дуры, ему верили, вас за него замуж прочили!.. Это спасибо сказать Люции, душка, она все открыла, потому что ее сестра служит в судомойках в той самой гостинице, где этот арап проживал. Да! За арапа вас чуть-чуть не выдали, Люлечка бедная! И были бы вы теперь арапка… Да что же вы бледная такая? Люлечка… Господи, да она падает!.. Люлечка!.. Из-за арапа?! Стоит ли?.. Люлечка… Фу, глупая какая!..
Открытия о Ремешке ввергнута Марью Ивановну в обморок вовсе не по обманутым нежным чувствам к фальсифицированному магнату, но просто потому, что, покуда Жозя изъясняла ей его проделки, Лусьевой с необычайной резкостью представлялась мысль, что, стало быть, весь ее долг, сделанный в расчете на замужество за Ремешко, теперь ляжет на нее, как неотвратимая груда, быть может, на много лет жизни… Когда она пришла в себя, оттерпела хорошую истерику, выплакалась и успокоилась, Жозя заговорила о делах. Достать денег, притом в количестве какое угодно, Маше оказалось действительно очень легко: надо было только написать вексель на желаемую сумму, на имя Полины Кондратьевны Рюлиной, и подписать этот вексель именем Машина отца, Ивана Артемьевича Лусьева.
– По какому же праву я подпишу вексель именем отца?
– Ах, душка, кто же говорит, что по праву? Нет права… Но, видите ли, душка, это не вы виноваты, что так надо, а закон такой глупый, потому что, душка, женские векселя вообще не охотно учитывают, а вы еще вовсе не имеете кредита и даже не можете выдавать векселей, потому что вы несовершеннолетняя…
– Я боюсь, Жозя… Я, конечно, ничего не понимаю в делах, но из этого, мне кажется, легко может выйти что-нибудь дурное…
– Ах, Люлечка, да что же может выйти дурного из векселя, по которому никогда не придется платить? Ведь Полина Кондратьевна его учтет, понимаете? – учтет…
– Нет, Жозя, не понимаю…
– Ах, душка, как же вы не понимаете, когда так просто, что я не знаю, как вам объяснить?! Это значит, душка, что она свезет вексель к знакомому дисконтеру, в банкирскую контору одну, и дисконтер ей даст денег, только вычтет там сколько-то процентов, и потом вексель может лежать у дисконтера, как вы хотите много времени, душка, хоть тысячу лет, только его, душка, надо часто переписывать и аккуратно платить проценты… Да! И когда, душка, проценты дисконтеру платятся аккуратно, то ни один человек на свете не может знать, что есть такой, душка, вексель, и отец ваш, душка, тоже никогда не узнает. Никак, никак ему нельзя этого узнать, душка, потому что это коммерческая тайна, кто какие пишет векселя, и если дисконтер кому-нибудь о вас откроет, то его за это в Сибирь!., понимаете, душка?.. Нечего вам бояться, не знаю, чего вы боитесь. Я вот всегда так. Если Полина Кондратьевна велит или самой нужны деньги, а у нее занять нету, я сейчас же беру за бока своего разведенного благоверного и катаю на его векселя, – я катаю, Полина Кондратьевна учитывает… Тут нет ничего дурного, Люлечка. Что же особенного? И вы, Лусьева, душка, и отец ваш Лусьев, душка… Вы только именем пользуетесь… А что в имени? Дисконтеру – что Лусьев, что Лусьева, все равно. Дисконтер, душка, даже не спросит, что таков Лусьев, и есть ли он на свете. Ведь он не вам и не отцу вашему поверит, а Полине Кондратьевне. Это ее кредит, и только так уж заведено, душечка, форма такая глупая, что кредит-то ее, а вексель нужен на ее имя от кого-нибудь другого, чтобы были две подписи, – она поставит бланк и получит деньги… И всем очень приятно, душка, и чрезвычайно просто!
Вдохновенное лганье Жози дурманило Машу. Перспектива достать кучу денег под залог клочка бумаги и нескольких букв начала представляться ей заманчивою… Жозя говорит, что все так делают. Если все, то почему же и не попробовать?
– Только все-таки я не знаю, право… страшно как-то… сама не понимаю чего, но чего-то боюсь…
– Ах, душка, – обиделась даже Жозя, – как будто я вас уговариваю?! Никто вас не неволит, поступайте как знаете!.. Я только думала, что вы, как все мы, хотите помочь бедной Полине Кондратьевне, которая вас так любит. Это у нас, в компании, самое обыкновенное: когда ей нужны деньги, мы все пишем для нее векселя, – и я, и Адель, и Ольга…
– Как и Ольга тоже? – живо переспросила Маша.
– Еще бы! И еще сколько! Спросите Адель: она вам покажет.
Лусьева вздохнула с облегчением.
– Ну, если уж Ольга, – хорошо, в таком случае, я согласна…
– Ишь какая, нехорошая! – ревниво попрекнула Жозя. – Ольге своей противной верит, а мне нет!..
– Да не то, Жозенька, – как вы можете думать?.. Но она такая осторожная, благоразумная… Только уж вы, Жозя, научите меня, как что надо сделать там, с векселем… Я ведь на этот счет круглая дура, ничего не знаю…
– Да вы обратитесь к Адели!.. хотите, я сегодня же ей скажу, что вы желаете?.. Она вам все устроит…
Разумеется, фантастический шестимесячный вексель, выданный в тот же самый день Марьей Ивановной Лусьевой, за подписью Ивана Артемьича Лусьева, очень изумил бы всякую банкирскую контору, в которую был бы представлен к учету, но – он никогда ни в какую банкирскую контору и не предназначался, а очень мирно и спокойно улегся в несгораемом шкафу госпожи Рюлиной, в плотный полотняный конверт большого формата, с пометкой лиловыми чернилами: «Люлю». Таких конвертов, плотно набитых какими-то бумагами, покоилось довольно много в шкафу. Были конверты Жози, Ольги, даже Люции, – всех, кроме Адели. Хотя денег по векселю Рюлина, конечно, ниоткуда не получала, тем не менее благодарность за то, что Маша «выручила», была разыграна очень трогательно, а счеты из магазинов, касавшиеся Машиных заборов, были с благородством изорваны на глазах девушки. Надо ли говорить, что действительная сумма к уплате по счетам была впятеро меньше цифр, поставленных Аделью? Вместе с тем Маше дали понять, что платить проценты по векселю – конечно, входит в ее обязанность и что процентов будет довольно много, а вексель придется переписывать часто, так как кредит-де – самый трудный и краткосрочный.
Глава 6
Прошло три месяца, сильно двинувших Марью Ивановну вперед по пути «просвещения». Каждый месяц вексель ее переписывался, и каждый раз надо было доставать денег для процентов – действительно, огромных, зверских процентов: сперва Адель потребовала двести рублей, во второй раз уже триста, а на третий месяц пришлось найти и все пятьсот. Минули те времена, когда у Маши Лусьевой дрожала испугом душа при одном звуке таких цифр. Теперь она знала, что рубли в сотнях – очень небольшие деньги для хорошенькой барышни, «которая не дура», и доставала их очень легко.
Стоит только поплакать да надуться на целый вечер, – Сморчевский заплатит. А не Сморчевский, так Фоббель. А не Фоббель, так Бажоев…
Изменился и тон, которым Адель спрашивала проценты. В первых двухстах рублях она извинялась, умоляла занять их, сконфуженная, уверяла, что охотно внесла бы свои, если бы стояли лучшие времена, а то все еще никак не соберется с деньгами и не оправится от недавнего разгрома. На второй месяц извинения были уже гораздо слабее.
– Прямо несчастие мне с вами, Люлю, по этому векселю: как ему срок, так у меня касса пуста… фатум какой-то!..
Уж нечего делать, попросите опять у Сморчевского… старик выручит: он вас любит…
А в третий платеж она просто уведомила – почти что приказала:
– Люлю, через четыре дня вам платить пятьсот… Старайтесь, деточка Люлюшечка, добывайте!..
И «деточка Люлюшечка» добывала: хныкала, капризничала, жаловалась на судьбу, на злых людей, плакала, уверяла, что «лучше отравиться», и «деточку Люлюшечку» спешили развеселить и утешить. А затем: