Дом свиданий Амфитеатров Александр
– Кажется, я заслужил поцелуй?
– Сморченька, миленький! Да хоть двадцать!
– А Люлюша споет нам «Историю старого деревенского кюре»?
– Фи, Бажоев, вам бы только гадости слушать!.. Ну да уж хорошо, спою, спою!., для вас!., противный!..
Раздобывала Маша такими способами деньги для «процентов» Адели, раздобывала и для себя. При всем том, – хочется человеку всегда хорошо о себе думать! – она и не воображала, что она продается, и очень бы удивилась, если бы ее укорили в том. Продаются кокотки, камелии, проститутки. Продаваться – это значит принадлежать мужчине телом за деньги, а два-три пьяных поцелуя, даже объятия, скабрезная песенка, фривольный жест… какая же тут самопродажа? Помилуйте? Что за невидаль при добрых дружеских отношениях? И, наконец, это добрая воля Сморчевского – дать или не дать денег. Чем Маша виновата, если он такой нервный и щедрый человек, что согласен лучше заплатить за хорошенькую женщину все маленькие долги ее, чем видеть ее в слезах. А когда выпадает такое счастье, глупо им не пользоваться. Маша не миллионерка, Сморчевский и прочие доброхотные датели от того не обнищают, а бедной девушке будет на что поправить свои обстоятельства и выполнить обязанности к своим друзьям.
Впивая эту мораль, Маша, тем не менее, иногда смущалась втайне своим поведением и испытывала угрызения совести. Стали проявляться у нее и кое-какие подозрения, что среда, где она увязла, не только веселящаяся, но и жуликоватая, и развратная. Рюлина и ее приспешницы еще скрывали от Маши кое-что, и даже очень многое, и даже самое главное, но уже часто проговаривались словами и попадались на фактах, совсем не согласных с первоначальным высоким тоном, который Лусьева встретила в доме. Так, например, узнала Маша, что, столь часто поминаемый всуе, покойный «генерал» Полины Кондратьевны, якобы повинный в безобразных картинах ее спальни и во многих других неприличиях, никогда ни генералом, ни даже военным не был, и по паспорту госпожа Рюлина писалась вдовой губернского секретаря.
А кроме того, никто и никогда этого таинственного губернского секретаря Рюлина при великолепной супруге его не видывал, и прозябал он, и помер неведомой смертью где-то за тридевять земель, в тридесятом царстве, не то в Ашхабаде, не то в Благовещенске. Само собой разумеется, что столь отдаленный губернский секретарь никак не мог быть ни сослуживцем, ни тем более боевым товарищем великого князя, любовника Жени Мюнхеновой, которым Адель хвалилась Маше в первый день знакомства. Вообще, великокняжеские сказания Адели, – права была Ольга Брусакова! – мало-помалу очень слиняли и выцвели.
Например, оказалось, что тот великий князь, герой романа Жени Мюнхеновой, не только не близкий друг дома, как уверяла Адель, но и всего-то лишь дважды, за всю жизнь свою, удостоил укромный рюлинский особнячок высочайшим посещением инкогнито. Один раз, ненароком, прямо с какого-то гвардейского полкового праздника, полупьяный, с компанией офицерской золотой молодежи, наговорившей ему чудес о волшебной красоте Жени Мюнхеновой, которая тогда проживала у Полины Кондратьевны на положении воспитанницы: тут-то он, действительно, и влюбился! А в другой раз – уже нарочно, чтобы увезти Женю из-под гостеприимного генеральшина крова в приобретенный для нее дом на Английской набережной.
В качестве устроительницы и посредницы сего беззаконного союза генеральша содрала с его высочества какой-то едва вообразимый огромный куртаж. Так что даже сама сконфузилась и восчувствовала признательность к виновнице такого успешного грабежа. Женя Мюнхенова сделалась для нее самым любимым, поэтическим воспоминанием, почти до культа. История Жени развилась в эпопею дома, которой обязательно «просвещаются» рано или поздно все, вновь входящие к Полине Кондратьевне, дамы и барышни: вот, мол, пример для вас, поучайтесь и подражайте!
Однако, по сплетням Жози, сама-то Женя, как скоро выбралась с Сергиевской, порвала с генеральшей все сношения, ни к ней не бывала, ни ее у себя не принимала. Даже ее портрет знаменитый был вовсе не заказан генеральшею, как хвастала Адель, но попал к ней совершенно случайно.
Когда Женя, наскучив любовью великого князя, сбежала от него на манер Периколы или Беттины из «Маскотты», покинутый любовник в неистовом бешенстве приказал убрать с глаз долой все вещи, напоминавшие ему коварную изменницу. Портрет же (к слову сказать, писанный совсем не Константином Маковским, а каким-то случайно заезжим и мало ведомым французом) – уничтожить. Камердинер князя, рассудив, что хорошая живопись денег стоит, спустил портрет за двести рублей маклерше, а та предложила его Полине Кондратьевне за тысячу и отдала за пятьсот. Так как манера француза напоминала Константина Маковского, то Адель нашла, что будет шикарно приписать картину этому последнему и, владея несколько кистью, намазала внизу портрета, в углу, довольно искусно подделанную подпись русской знаменитости… А затем сфабрикованный кумир водрузили в святилище, и вокруг него обвились легенды, столь увлекательные, что, в конце концов, им едва ли не верили и сами, их творившие.
Прошлое Полины Кондратьевны тоже тонуло в легендах. По-видимому, она была действительно хорошего происхождения, потому что, даже сквозь налет многолетнего авантюризма, проблескивала следами прекрасного воспитания, какое давали только благородным девицам строгие институты пятидесятых годов. Она знала множество анекдотов из быта Смольного в его славную «Леонтьевскую» эпоху и, может быть, в самом деле, была заблудшей овцой из стада смольнянок.
Но далее следовали провал и мрак. Вспоминали одно: что смолоду Полина Кондратьевна существовала (и весьма шикарно) на иждивении того самого графа Иринского, который и посейчас не оставляет ее, хотя уже старуху, своими милостями. Вся великолепная обстановка рюлинских аппартаментов, до скверных картин включительно, – от графа и его друзей; а в числе их, и впрямь, имеются два-три высокопоставленных лица, более известных распутством и казнокрадством, чем служебными доблестями, и некоторые великие не столько князья, сколько князьки второстепенного значения в фамилии, но первостепенно громкой скандальной репутации и в российской, и в чужеземных столицах. Граф Иринский – страшный потайной развратник, но он осторожен и не доверяет страстей своих никому, кроме Полины Кондратьевны; она, когда-то его любовница, теперь осталась его альковной поставщицей и вознаграждается за то огромными суммами. На таинственных рюлинских «вечерках» графская компания чувствует себя гораздо более дома, чем сама хозяйка, и безобразничает так, что плюнуть хочется, – потому-то Полина Кондратьевна и выживает из дома на это время лишние глаза и уши…
Об Адели Жозя насплетничала Маше на ушко, что у той есть старик, к которому она ездит в Царское Село каждые вторник и субботу. Адель же, даже не на ушко, сообщила про Жозю, что у нее старики имеются чуть ли не на все дни недели, кроме воскресенья, оставленного для молодых. Люция то и дело выходила из роли горничной, обмолвливалась на «ты» с Жозею, с Ольгою, даже с Аделью… Однажды, когда Маша ночевала у Адели, Люция возвратилась откуда-то на рассвете вместе с Жозей и еще с какою-то незнакомой Маше, но весьма фамильярной ко всем, девицей. Все три были мертво пьяны, а Люция даже до беспамятства.
Жозю и фамильярную девицу Адель быстро спрятала куда-то. Но Люция бродила по всей квартире, ругаясь площадными словами, уселась к роялю и добрые полчаса колотила по клавиатуре кулаками, визжа фабричные песни. Никто – ни Адель, ни Полина Кондратьевна – не посмел к ней подступиться, покуда ее саму не сморило сном. Тогда она без церемонии повалилась на кровать Адели и захрапела. Маша была уверена, что негодяйку немедленно рассчитают, но назавтра Люция, как ни в чем не бывало, снова служила в доме, и только щеки у нее как будто немножко поприпухли да глаза покраснели, заплаканные… Вообще, правда дома начала сквозить из-за временных декораций его очень ярко: Лусьеву считали благоприобретенной уже настолько крепко, что очень далеко прятать карты от нее не стоит…
В один роковой день, тоже после ночевки в доме Рюлиной, Маша, ненароком, из соседней комнаты, подслушала странный деловой разговор между Аделью и утренним визитером, неким господином Криккелем, – пшютом и дельцом, всему Петербургу известным, необходимым в каждом шикарном кружке и клубе, в каждом громком предприятии, в каждой модной забаве. Столица еще не успела разобрать, кто он – капиталист или мошенник. В газетах его величали «финансистом», а люди опытные усматривали в нем вызревающий «прокурорский фрукт». Но он шел в гору, и настоящие финансовые тузы-дельцы смотрели на него, туза-аплике, уже довольно благосклонно. Ему очень хотелось проникнуть интимно в тесный кружок Сморчевского и Фоббеля, и он делал для этого множество шагов, заигрываний, усилий.
– Не могу, Отгон Эдуардович, – говорила Адель. – Честное слово, не могу. Вы знаете, я для вас, по старой дружбе, готова на все, что угодно. Но ведь я не хозяйка. А Полина Кондратьевна – кремень: знает только свою фиксированную цену. По полтораста на рыло, за Люлюшку три «сотерна». Одно из двух. Если я сделаю вам уступку, мне придется доложить из своих: «генеральша» у нас строгая…
– Дьявольски дорого, Адель.
– Что же делать? На то мы рюлинские. Буластиха или Перхунова устроят дешевле. Подите к ним. А то Юдифь…
– Все это, Адель, я знаю, да что пустяки болтать? Не тот шик…
– А если шик нужен, не скупитесь.
– Да! не скупитесь! У меня миллионов нет.
– Будут.
– Вашими бы устами мед пить. И за что так дорого? Ну, за что? Только что посидят за столом в самом избранном обществе, скушают отличный ужин, проведут весело время…
– А вам бы еще чего? – засмеялась Адель. – Ишь, баловник! А сидеть с вами, кутилами безобразными, разве не труд? Из вашего брата теперь озорники пошли хуже, чем из купцов. Вон – Бажоев, черт старый, третьего дня Жозе на платье бутылку шамбертена опрокинул… Платье триста рублей стоило, а его бросить надо: хуже этих бургонских вин нет, ни за что пятно не отойдет… А получила-то я те же полтораста…
– Не врите, Адель, – уж, наверное, Бажоев заплатил…
– Да, он-то заплатил, потому что он ужасно какой благородный, а другой не заплатит, и ничего с него не возьмешь. Нас обидеть легко… Мы не хористки, не кокотки, скандала поднять не смеем, должны репутацией дорожить…
Криккель считал:
– Следовательно, вы, Эвелина, Жозя – по полтораста, да Люлю триста… семьсот пятьдесят… Уф, даже в жар бросает!..
– Может быть, Люську к концу ужина привезти?
Криккель оживился:
– Эту? Горничную-то? Которая русскую пляшет и песни поет? Привезти, непременно привезти! Панамидзе от нее без ума…
– Двести пятьдесят рублей, – сказала Адель. Криккель инда крякнул.
– Это почему же?
– Для круглости счета. Чтобы уж ровно тысяча.
– Но за что?
– За оригинальность.
– Вы цените эту особу выше себя самой?
– Нашей сестры в Питере много, а Люська – в своем роде, единственный экземпляр.
– Полно, пожалуйста. Кого вы морочите? На Никольском рынке, – вот где прислугу нанимают, этих ваших Люсек – прямо из деревни – сколько угодно.
– Вот и поищите себе Люську на Никольском рынке, – спокойно сказала Адель, – а наша пусть останется при нас.
– Тьфу! Ну, только ради Панамидзе… человек-то больно нужный…
– Не скаредничайте, не жалейте, – ласково говорила Адель. – Ведь уж не даром вы затеяли этот ужин. Истратите две-три тысячи, а делишек обделаете на сто. Так не грех за то побаловать и нас, бедненьких…
– Скидки не будет?
– А ни-ни. Prix fixe. С какой стати? У нас клиентуры – хоть отбавляй. И то придется обидеть кого-нибудь для вас. Ей-Богу, все вечера расписаны на две недели вперед.
– Министр вы, Адель.
– Да уж министр ли, нет ли, а денежки пожалуйте.
– Но я буду надеяться: все будет аккуратно и благородно?
– Так, что благодарить приедете и браслет мне от Фа-берже привезете.
– И уж без всяких гримас, обид, жеманств и фокусов?
– Говорю: браслет привезете.
Глава 7
Криккель уехал. Проводив его, Адель заметила за дверью растерянную, встревоженную, недоуменную Машу.
– Ага, ты слышала… – хмурясь, сказала она (в последнее время все молодые женщины в рюлинском доме сошлись на «ты»). – Ну что же? Очень жаль… То есть, правду-то говоря, вовсе не жаль, а отлично. Я очень рада, что так вышло наконец… Мне смертельно надоело кривляться. У Полины Кондратьевны свои расчеты играть с тобой в жмурки да прятки. А, по-моему, напрасно; давно пора – карты на стол и в открытую.
– За что ты требовала с Криккеля тысячу рублей?
– За то, что мы – ты, я, Жозя, Ольга, Люция, – сделаем ему честь, поужинаем с ним и с его приятелями.
– А больше… ничего?
Ад ель сухо улыбалась.
– У вас извращенный ум. Больше, покуда, ничего.
Она ударила Машу по плечу.
– За больше, Люлюшенька, и сдерем больше.
Но Маша серьезно смотрела ей в глаза.
– Потом – как же это? Нас ужинать зовут – и Люцию с нами? Горничную? Стало быть, мы на одной с ней доске?
Адель с досадой тряхнула головою.
– Ах, какой аристократизм напал внезапный!.. Да тебе-то что? Если это их каприз? Ведь ты слышала, какие деньги платят… И притом можешь успокоиться, Люцию зовут совсем не ужинать, а после ужина – проплясать русскую и спеть несколько ее глупых песен…
– Но она не умеет петь. У нее и голоса-то нет, визг какой-то…
Адель согласилась:
– Совершенно верно, что не умеет и визг… Но вот, поди же: находятся дураки, которым это нравится, и Люська сейчас положительно в моде.
И прибавила нравоучительно:
– Мужчины ведь удивительно глупый народ. Черт знает что иной раз их прельщает. Ну Люська хоть красивая, – и лицом, и фигурой вышла… А то жила тут у нас, у Полины Кондратьевны гостила, одна киргизская или бурятская, что ли, княжна… Да врала, небось, что княжна, – так азиатка, из опойковых. Ростом – вершок, дура-дурой, по-русски едва бормочет, лицо желтое, как пупавка, глаза враскос… И что же ты думаешь? От поклонников отбоя не было. Первый же твой Сморчевский с ума сходил… «Ах, – кричит, – это из Пьера Лоти!.. «Дайте мне женщину, женщину дикую»… Кризантэм!.. Раррагю!»… Много он тогда на нее денег ухлопал…
Маша, не слушая, резко прервала:
– Ты и с Сморчевского так берешь? И с Фоббеля? И с Бажоева?
– Конечно. Чем они святее других? Со всех.
Маша подумала и всплеснула руками.
– Но, Адель! Мы бываем в разных компаниях так час-то… Если ты берешь за это деньги, значит, ты ужас сколько получаешь.
– То есть, не я, – поправила Адель. – Я тут решительно не при чем… Получает Полина Кондратьевна, а я только ее доверенное лицо. Да, старуха зарабатывает очень хорошо.
– А мы?
– Что «мы»?
– Мы ничего не получаем?
– Как ничего? – засмеялась Адель. – А это что?
Она дернула за рукав Машина платья, коснулась браслета на руке, ткнула указательным пальцем на брошь.
– А это?., это?., это… А шесть тысяч под вексель?.. Разве мало затрат?.. Вот она их и возвращает, – и согласись, что очень деликатно: ты вот и сама не знала, как ей отрабатывала…
– Адель, ты поражаешь меня!., я совсем растерялась в мыслях… Я думала, что Полина Кондратьевна…
– Даром бросит на тебя деньги? – захохотала Адель. – За что же это? Где ты видывала таких благодетельниц рода человеческого?
– Я думала, что она просто – потому, что мне симпатизирует… А тут выходит какой-то промысел…
– Да что ты – малолетняя, что ли? Где и когда бывало, чтобы за симпатию давали тысячные кредиты? Если Полина Кондратьевна рискует на тебя рублями, то, конечно, имеет свой расчет, ищет получить с тебя прибыль…
– Ужасно, ужасно, что ты говоришь, Адель!.. Это – как во сне. Тебя ли я слышу?.. Ты прежде мне говорила не то, совсем не то…
– Мало ли что было прежде? – огрызнулась Адель. – То – прежде, а то – теперь. Да и что тут во всем, что ты слышала, удивительного? И из-за чего ты так кипятишься? Кабы мы заставляли тебя делать что-либо постыдное… А то ведь, сознайся, ни к чему такому мы тебя не приглашали и не принуждали… И не намерены…
– Извини меня, Адель, но все-таки наши ужины, раз они за деньги, это – что-то очень нехорошее… Если бы я знала, что все эти камни и платья приобретаются такой ценой, то лучше бы их не было…
– Ну, милая, – холодно возразила Адель, – об этом было нужно раньше думать и спрашивать, а теперь вон сколько на тебе понавешано… Да и что ты в самом деле – все на меня да на Полину Кондратьевну? А сама ты? Разве не брала денег у Сморчевского с Бажоевым? Ведь знаю я…
Маша бормотала, разводя руками:
– Я просто не знаю… Что же это? Я теперь буду стыдиться в глаза смотреть Сморчевскому… и тем другим… Если наше общество можно покупать за деньги, кто же мы для них оказываемся? Что они о нас думают? Какая же разница между нами и кокотками?
Адель зло закусила губу.
– Та разница, – язвительно сказала она, – что, если бы ты была кокотка, тебе не платили бы триста рублей только за то, чтобы ты сидела за ужином в отдельном кабинете и плела пьяным дуракам демивьержные разговоры. Ты, покуда, порядочная барышня из общества, за это ты и в цене.
– А почему же для себя, для Ольги, для Жози ты выговариваешь только половину.
Лицо Адели исказилось невеселой усмешкою.
– Вероятно, потому, что мы не имели счастья так хорошо сохраниться, как ты.
– Адель!
– «Будто мы кокотки», – передразнила Адель. – Ну и, конечно, кокотки!.. А кто же еще? Это я не знаю, какой дурой надо быть, чтобы не разобрать, что мы кокотки!..
– Ты просто с ума сошла и не знаешь, что говоришь.
– Нет, я-то в своем уме, а вот ты – удивительно наивная… особа.
– Можешь врать, что угодно. Я девушка. Я знаю, что я не кокотка.
Адель насмешливо присела.
– С чем и поздравляю. Честь вам и место.
– Да и на себя, и на них, на Жозю и Ольгу, – я ума не приложу, – зачем ты взводишь такое страшное? Ведь клевещешь!..
– Кой черт, я клевещу? – и озлилась, и захохотала Адель. – Нет, Люлюшка! Думала я, что ты глупа, но все же не до такой степени.
И быстрым, резким, циническим языком своим она пустилась разоблачать перед Машей до конца всю подноготную страшного дома…
Бросилась Маша к Ольге Брусаковой и, к счастью, застала ее дома и одну. Та, с первых же слов, даже с удовольствием и облегченно как-то, подтвердила ей все рассказы и признания Адели.
– Ничего, Машенька, не поделаешь, – говорила она, лежа на кушетке в полутемной своей комнатке и попыхивая папироской. – Это петля. Тебя так захлестнули, что не вырваться. Ты у них вся в руках: что хотят, то с тобой и сотворят. Вот – попробуй, откажись ехать на ужин к Криккелю…
– Да и не поеду! Неужели ты можешь думать, что поеду… после всего, что теперь знаю? – стиснув зубы, мотая головою, твердила Маша…
Ольга уныло возразила:
– Ну и скрутят тебя в бараний рог.
– Да чем же, наконец? Что они могут мне сделать?
Ольга только рукой махнула.
– Всё. Говорю тебе: всё. Вексель твой, ты сказывала, у Полины лежит?
– Я не знаю… У нее или в банке, что ли, каком-то…
– Врет: у нее. Ну и вот тебе и – чем.
– Я несовершеннолетняя, с меня искать нельзя. Я Сморчевского – так обиняками – выпытывала, а он, сама знаешь, какой знаменитый юрист… Он говорит, что не только векселя несовершеннолетних недействительны, но еще, если ты берешь вексель с заведомо несовершеннолетней, то тебя можно судить. Стало быть, по векселю им с меня ничего взять нельзя.
– Да, деньгами нельзя… Но ведь ты забыла: вексель-то твой – не твой, а отцовский.
– Ну?
– Значит, он фальшивый.
– Как ты странно выражаешься… Разве я стала бы писать фальшивые векселя? Неужели я способна? Адель и Жозя уверяли меня, что вексель никогда не будет представлен ко взысканию. Так что – отец написал, я ли, – это все равно… только форма…
– Очень верю, что никогда не будет представлен к взысканию, но лишь в том случае, если ты будешь слушаться Полину и Адель во всем, что они тебе прикажут. А если ты вздумаешь сопротивляться, вексель увидит свет. И тогда суд не станет разбирать, почему он фальшивый, довольно и того, что фальшивый. А это уголовщина, за это в Сибирь. Ну, засудить-то тебя, по молодости и глупости твоей, пожалуй, не засудят, – но все равно: куда ты после такого дела годишься? Скандал, срам, газеты расславят… Одно средство: может быть, отцу признаешься? Может быть, он заплатит, не доводя дела до огласки?
Маша с ужасом покачала головою:
– Откуда ему взять такие деньги? Да никогда и не признаюсь я ему… что ты!.. Он меня убьет!.. Как я смею? Не одна я у него: два брата… Заплатить – значит нищими стать, в конец, до последней нитки разориться.
Ольга согласно кивала в такт ее словам.
– Я так и понимала. Конечно, разорение и скандал. Иссрамят тебя, а срам на семью падет. Пожалуй, отцу и должности пришлось бы лишиться… А уже о тебе самой, – повторяю тебе, нечего и говорить: если и оправданная выйдешь из суда, дорог тебе, «подсудимой», дальше нет, – ни службы, ни занятий, ни замужества порядочного… Следовательно, один выбор: в кокотки же – больше некуда!.. Ну, и, стало быть, как ты тогда ни вертись, а опять к ним же придешь, – к Полине Кондратьевне с Аделью, либо того хуже – к Буластихе какой-нибудь или Перхунихе… Либо запутает тебя, одинокую и без грошика, какая-нибудь простая факторша, от них же ходебщица… Я, Машенька, знаю: у меня самой с Полиной другие счеты, моя кабала по-иному строена, а видать, как они с другими такое мастерили, видала не раз… Комар носа не подточит, – вот как! Да! Связана ты, голубчик, этим векселем проклятым по рукам и ногам!.. Да и одним ли векселем? Видела я: хвасталась мне Аделька, в каких позах она тебя наснимала!.. Хороша и ты тоже, Марья, – нечего сказать, есть за что тебя хвалить: такую мерзость над собой допустила!..
– Да что же я могла? И как было мне ожидать?
– Ну, милая, – строго возразила Ольга, – какая ни будь ты наивность, а есть же у женщины и природный стыд. Настолько-то соображения должна иметь девушка и сама, без чужой указки, чтобы понимать, что если ее фотографируют, черт знает как, с мужчиной, то добра из этого не выйдет…
Маша широко раскрыла глаза.
– С мужчиной? Я фотографировалась с мужчиной?
– С Мутовкиным. Видела снимки своими глазами.
– С Мутовкиным? Ольга, ты бредишь! Я никогда никакого Мутовкина не знала.
– Ну как не знала? Даже замуж за него собиралась…
– Ремешко?
– Ну да, по паспорту Ремешко. А по-нашему, по-рюлинсиому, по-буластовскому и так далее, Мутовкин… Кличка его такая в этом мирке…
– Ты видала мой портрет с ним вместе?
– Да еще какой, – смотреть стыдно!..
– Ольга, я клянусь тебе всем, что свято: я никогда не снимались вместе с Ремешко. Даже и в мыслях не имела подобного!.. Даже и разговора о том между нами не было!..
Ольга воззрилась на подругу с любопытством.
– Тем хуже, – протяжно сказала она. – Значит, вас, голубчиков, Аделька фотографировала, – конечно, по уговору с тем мерзавцем, – когда ты не подозревала… тем опаснее… Эх, Маша, Маша!.. Не ждала я от тебя, что ты так легко скрутишься!.. И как только угораздило тебя унизиться? Ведь прохвост же он, на роже у него написано, что прохвост!..
– Ольга, – кричала Маша, хватаясь за виски, – что ты говоришь? Объяснись! Как унизиться? Что там у них на карточке? Я ничего, – ну слышишь ли ты: ровно ничего из всех твоих слов не понимаю!.. Никогда, – веришь? – никогда между мной и Ремешко не было ничего стыдного и неприличного!
– Ты не врешь?
Глаза Ольги загорелись тревожным любопытством.
– Никогда!.. Никакой близости, интимности!.. Нельзя было, нечего было фотографировать с нас компрометантного!
– Откуда же взялась фотография?
– Я не знаю, но – чем хочешь буду божиться!.. Да и зачем мне теперь врать?.. И, наконец, сам он, Ремешко, хотя оказался потом дурным человеком, но я решительно не могу на него жаловаться: он вел себя совсем не таким, – был всегда очень приличный, скромный, почтительный…
Ольга нахмурилась.
– Ну, а на портрете вашем этот скромный и почтительный сидит на кровати, без сюртука, в расстегнутом жилете, а ты – лежишь у него на коленях, в костюме праматери Евы…
Маша остолбенела.
– Это безумие какое-то!.. – сказала она так искренно, что Ольга сразу уверилась в ее правдивости. – Я? я? Ты уверена, что я?
– Как в том, что сейчас тебя вижу.
– Может быть, похожая на меня какая-нибудь?
– Ну вот! Не знаю я тебя? Ты, Маша. Даже родимые пятнышки твои все обозначены, чтобы и сомнения не оставалось.
Маша, усталая от волнения, присела у ног Ольги, почти в суеверном трепете каком-то.
– Я не знаю, что… Это колдовство! – воплем вырвалось у нее. – Они волшебницы… так просто, человеческими средствами, нельзя этого сделать…
– Подделать-то, положим, можно, – возразила Ольга. – Даже очень легко. Обыкновенное средство, которым разные негодяи-лоботрясы дурачат ревнивых мужей: берут неприличную карточку подходящего размера, приклеивают женской фигуре голову с портрета дамы, которую хотят компрометировать, переснимают на новую пластинку, ретушируют, – и готово… Но это уже старая штука, на это, кроме сумасшедших от ревности, теперь никого не поймаешь. И экспертизы не надо, чтобы разобрать, что фотографировано с натуры, что переснято с рисунка или фотографии… Я бы сразу отличила… И вот то и ужасно, и удивительно выходит, что, как ты ни спорь, а фотографии деланы с тебя, с живой тебя…
– Волшебницы! – шептала Маша.
Ольга что-то соображала.
– Нет, не волшебницы, – медленно сказала она наконец, – а это – твой обморок, вот что. Помнишь?
– Да, да… – пролепетала Маша.
Мысли ее прояснились. Она вспомнила и свое долгое беспамятство, и странное общее смущение, когда она очнулась.
– Несомненно! В обмороке сняли. То-то у тебя там глаза полузакрыты… Да! В обмороке! Ловки, нечего сказать!
Ольга в волнении вскочила с кушетки.
– Я думала тогда, что тебя опоили для еще худшего. Оказалось, нет. Они тебя для кого-то берегли и берегут. Потому так долго и комедии с тобой тянули. А беспамятство твое понадобилось именно для того, чтобы нашлепать с тебя компрометантных снимков…
– Но, значит, этот Ремешко… или – как ты его? – Мутовкин… тоже из их компании и заодно с ними?
– Еще бы! А ты как думала? Давний прихвостень. На жалованье и сдельную плату получает. Известный «пробочник».
– Кто?
– «Пробочник». Так эти господа у госпож Рюлиных называются. Он-де пробку из бутылки вытягивает, а мы вино выпьем… Его обязанность – заманить в долг или опозорить девушку так, чтобы ей потом выхода не осталось, чтобы она вся очутилась в лапах у Полины Кондратьевны. Ты думаешь, я умнее тебя? не считалась когда-то в его невестах? Было, друг!.. Тебя вот ругаю, а сама во дни оны, в такую лужу, по его милости, села, что страшно вспомнить!., куда хуже твоего! Было, всего было… Это его должность, Мутовкина, по генеральшиной методе разыгрывать богатого влюбленного, чтобы мы, дуры, не боялись ей должать… Ну что же? Мастер! Разыгрывает джентльмена и Креза – лучше невозможно, надо к чести приписать!.. Но как только заберется наша сестра у Полины выше ушей своих да выдаст какой-нибудь красивый документик, вроде твоего, тут конец его роли: он исчезает, яко воск от лица огня… Он нужен, чтобы петлю надеть, а затягивают уже без него. Ему дают сотню, две, три – и отправляют из дома, подальше от скандала… Ты не беспокойся: еще насладишься обществом этого душеньки!.. Не тебя первую, не тебя последнюю «генеральша» ловит… увидитесь!..