Место встречи изменить нельзя (сборник) Вайнер Георгий
– Его в квартиру пока внесли, там наверху, – показала Синичкина рукой. – Чего же ему еще на холоде терпеть?
– А почему вообще решили, что он мертвый? – все еще сердито допытывался Жеглов.
– Его обнаружил на лестничной клетке около чердачной двери слесарь Миляев…
Из-за ее спины вырос невысокий парень в замызганной черной краснофлотской шинели, на деревянной ноге, затараторил бойко-бойко, сглатывая концы фраз:
– Елки-моталки, а чего ж мне еще-то думать, когда иду я на чердак, магистраль бандажить, а оно здеся и лежит, кулечек махонький, люля запеленутая, и тишина гробовая – ни тебе крика, ни сопения, а сплошное молчание, – и взял меня страх, что какая-то стервоза, извергиня, собственное дите жизни лишила, ну, я тут сразу же бегом в тридцать вторую квартиру – телефон у них – и вызвал власти милицейские, чтобы дознались они про этого демона в женском обличье…
– Все понятно, – кивнул Жеглов. – Ну, раз приехали, давай, Шарапов, поднимемся с тобой, взглянем на найденыша…
– А что же делать-то с ним, с маленьким? – спросила Синичкина. – Он ведь такой крошечный, как будет без матери – непонятно…
– Чего непонятного – вырастет! – сказал Жеглов, быстро перепрыгивая со ступеньки на ступеньку. – Не бросит его страна, государство вырастит, еще неизвестно, может быть, станет лучше других, в холе взлелеянных деток.
Синичкина спросила:
– А мать искать будем? Жалко маленького…
– На кой она нужна, такая мать! – хмыкнул Жеглов. – Хотя личность ее надо попробовать установить, от такой паскуды можно чего угодно ожидать…
На площадке пятого этажа нас встретил басистый могучий рев, дверь в тридцать вторую квартиру была приоткрыта, старушка качала на руках завернутого в одеяло младенца.
– Проснулся вот – есть просит, – сказала она, протягивая нам сверток, будто мы могли его накормить.
Я очень осторожно взял ребенка на руки и удивился, какой он легонький. Личико его покраснело от крика, он сердито открывал свой крошечный беззубый ротишко, издавая пронзительный гневный крик. Я сказал ему растерянно:
– Ну, потерпи, карапуз, потерпи немного… Потерпи, кутька, чего-нибудь придумаем…
Жеглов взглянул на меня, усмехнулся:
– Ты веришь в приметы?
– Верю, – сознался я.
– Добрый тебе знак. Мальчишка-найденыш – это добрая примета, – сказал, улыбаясь, Жеглов и велел Синичкиной распеленать ребенка.
– Зачем? – удивилась девушка, и я тоже не понял, зачем надо разворачивать голодного и, наверное, замерзшего ребенка.
– Делайте, что вам говорят…
Синичкина быстрыми ловкими движениями распеленывала мальчика на столе, и мне приятно было смотреть на ее руки – белые, нежные, несильные, какие-то особенно беззащитные оттого, что слабые запястья вырисовывались из обшлагов грубого шинельного сукна. Синичкина сердито хмурила брови, сейчас совсем немодные – широкие и вразлет, а не тоненькие, выщипанные и чуть подбритые в плавные, еле заметные дуги.
Жеглов взял малыша на руки, и тот заревел еще пуще. Держа очень осторожно, но крепко, Жеглов бегло осмотрел этот мягкий орущий комочек, вынул из-под него мокрую пеленку и снова передал мальца Синичкиной:
– Все, заворачивайте. Смотри, Шарапов, у него на голове родимое пятнышко…
На ровном пушистом шарике за левым ушком темнело коричневое пятно размером с фасолину.
– Ну и что?
– Это хорошо. Во-первых, потому, что будет в жизни везучим. Во-вторых, вот здесь, в углу пеленки – полустершийся штамп, – значит, пеленка или из роддома, или из яслей. Пеленку заверни, отдадим нашим экспертам – они установят, что там на штампе написано было. А тогда по родимому пятнышку и узнаем, кто его хозяин. Кстати, как думаешь, сколько времени пацану?
– Я думаю, недели две-три, – неуверенно предположил я.
– Ну да! Как же! – усомнился Жеглов. – Ему два месяца.
– Мальчику – месяц, – сказала Синичкина. – Он ведь такой крошечный…
– Эх вы, молодежь! – засмеялась старуха, до сих пор молча наблюдавшая за нами. – Сразу видать, что своих-то не нянчили. Три месяца солдату: видите, у него рожденный волос уже полез с головы, на настоящий меняется, – значит, четвертый месяц ему…
– Ну, и хорошо, скорее вырастет, – ухмыльнулся Жеглов. – Значитца, так: ты, Шарапов, с Синичкиной махнешь сейчас в роддом. Какой здесь поближе? Наверное, на Арбате – имени Грауэрмана. Пусть осмотрят пацана – не заболел ли, не нуждается ли в какой помощи – и пусть его накормят там чем положено. А к вечеру договоримся – переведут его в Дом ребенка…
– Слушай, Жеглов, а могут не принять ребенка в роддоме? – спросил я.
Жеглов сердито дернул губой:
– Ты что, Володя, с ума сошел? Ты представитель власти, и в руках у тебя дите, уже усыновленное этой властью. Кто это посмеет с тобой спорить в таком вопросе? Если все же вякнет кто полслова, ты его там под лавку загони… Все, марш!
Я нес ребенка, и, угревшись в моих руках, мальчик замолчал. Жеглов шагал по лестнице впереди и говорил мне через плечо:
– …Батяня мой был, конечно, мужик молоток. Настрогал он нас – пять братьев и сестер – и отправился в город за большими заработками. Правда, нас никогда не забывал – каждый раз присылал доплатное письмо. Один раз даже приехал – конфет и зубную пасту в гостинец привез, а на третий день свел со двора корову. И, чтобы следов не нашли, обул ее в опорки. Может быть, с тех пор во мне страсть к сыскному делу? А, Шарапов, как думаешь?
Я что-то такое невразумительное хмыкнул.
– Вот видишь, Шарапов, какую я тебе смешную историю рассказал… – Но голос у Жеглова был совсем не веселый, и лица его в сумраке полутемной лестницы было не видать.
Мы вышли из подъезда. Здесь все еще стояли зеваки, и Коля Тараскин говорил им вяло:
– Расходитесь, товарищи, расходитесь, ничего не произошло, расходитесь…
А слесарь Миляев, в краснофлотской шинели, покачиваясь слегка на своей деревяшке, водил перед носом Копырина черным сухим пальцем и доверительно объяснял:
– Я тебе точно говорю: в человеке самое главное – чтобы он был человечным…
Жеглов тряхнул головой, словно освобождаясь от воспоминания, пришедшего к нему на лестнице, и по тому, как он старательно не смотрел на меня, я понял, что он жалеет вроде бы о том, что разоткровенничался. И засмеялся он как-то резко и сердито, сказав шоферу:
– Слушай, Копырин, поскольку ты у нас самый человечный человек, то давай побыстрее отвези Шарапова с сержантом Синичкиной на Арбат в роддом. И мигом назад – в шестьдесят первое отделение милиции, это рядом, мы пешком дойдем. Я позвоню на Петровку, и мы вас там дождемся…
Синичкина вошла в автобус, я протянул ей ребенка. Жеглов придержал меня за плечо, шепнул на ухо:
– А к сержанту присмотрись! Девочка-то правильная! И адрес роддома запомни – может, еще самому понадобится…
Я почему-то смутился, я ведь на нее как на женщину и не посмотрел даже, милиционер и милиционер, их сейчас, девушек-милиционеров, больше половины управления. Вся постовая служба, считай, ими одними укомплектована.
«Фердинанд» тронулся, Жеглов помахал нам рукой. Синичкина, прижимая к себе ребенка, смотрела в затуманенное дождем стекло. И лицо ее – круглое, нежное, почти детское – тоже было затуманено налетом прозрачной печали, легкой, как дымка, грусти. И я неожиданно подумал, что нехорошо разглядывать ее вот так, в упор, потому что от слов Жеглова ушло то простое и естественное удовольствие, с которым я смотрел давеча, когда она пеленала мальчика, на ее быстрые, ловкие руки. Но все равно смотрел, с жадностью и интересом. Хорошо бы поговорить с ней о чем-нибудь, но ни одной подходящей темы почему-то не подворачивалось. А она молчала.
– Вы почему так погрустнели? – наконец спросил я.
Она посмотрела на меня, улыбнулась:
– Задумалась, кем станет этот человечище, когда вырастет…
– Генералом, – сказал я.
– Ну, необязательно. Может, он станет врачом, замечательным врачом, который будет спасать людей от болезней. Представляете, как здорово?
– Да, это было бы прекрасно, – согласился я. – А может быть, он станет милиционером? Сыщиком?
Синичкина засмеялась:
– Когда он вырастет, уже никаких жуликов не будет. Вам сколько лет?
– Двадцать два.
– А ему двадцать два исполнится в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году. Представляете, какая замечательная жизнь тогда наступит?
– Да уж, наверное…
– Вы давно в уголовном розыске служите?
Мне было как-то неловко сказать, что сегодня фактически второй день, и я бормотнул уклончиво:
– Да нет, недавно. Я после фронта.
– А я просилась на фронт – не пустили. Вы не слышали, скоро будет демобилизация женщин из милиции?
– Не слышал, но думаю, что скоро. Когда я в кадрах оформлялся, слышал там разговор, что сейчас большое пополнение идет за счет фронтовиков.
– Ой, скорее бы…
– А что будете делать, когда шинель снимете?
– Как что? В институт вернусь. Я ведь со второго курса ушла.
– А вы в каком учились – в медицинском?
– Нет, – вздохнула Синичкина. – Поступала и не прошла, приняли меня в педагогический. Но мне кажется, что это тоже хорошая профессия – детей учить. Ведь правда, хорошая?
– Правда, – улыбнулся я.
Автобус проехал через Собачью площадку и затормозил у роддома. Синичкина сказала:
– Вы не теряйте со мной времени, поезжайте назад, а за парня не беспокойтесь – я сама справлюсь…
Мне очень хотелось спросить у Синичкиной, как ее найти, или хотя бы телефон записать, но Копырин уже распахнул дверь своим никелированным рычагом-костылем и, откинувшись на спинку сиденья, смотрел на нас с ухмылкой, и я представил себе, как, вернувшись, он будет всем рассказывать, что новенький опер, вместо того чтобы делом заниматься, стал клинья подбивать к симпатичному сержанту, и как все начнут веселиться и развлекаться по этому поводу, и от этого сказал неожиданно сухо:
– Хорошо. Оформите все как полагается и пришлите рапорт, а мы поедем.
Девушка посмотрела на меня удивленно, ресницы ее дрогнули:
– Слушаюсь. До свидания.
Тоненькая высокая ее фигурка скрылась за дверью роддома, а я все смотрел ей вслед, пока Копырин не сказал за спиной:
– Дуралей ты, Шарапов. Дивчина какая, а ты ей – «пришлите рапорт». Я бы на твоем месте ей сам каждый день рапорт отдавал…
* * *
...
На заводе, где начальником цеха ширпотреба тов. Голубин, начали изготовлять керосинки, известные под названием «керогаз». Они отличаются от обычных керосинок не только внешней формой и хорошей отделкой, но и новой конструкцией, экономичностью и бесшумным горением.
«Вечерняя Москва»
Около двух часов Жеглов заглянул в комнату, сказал:
– На выезд – мужика застрелили… Давайте быстро! – И закрыл дверь.
Я торопливо натянул шинель и вместе со всеми побежал к автобусу. В салоне было сыро, холодно, пронзительно воняло махоркой, и я с сочувствием посмотрел на пса – тот судорожно разевал громадную пасть и тряс головой. Я подумал, что, если бы собаки могли падать в обморок, Абрек, при его тонком нюхе, запросто лишился бы чувств. Но Абрек позевал, поерзал и, удобно устроив здоровенную башку на коленях у проводника, задремал, изредка открывая глаза, когда шофер включал пронзительно завывающую сирену. Автобус мчался с большой скоростью – пятьдесят, не меньше, – и я с удовольствием видел, как при звуках сирены прочие машины сбавляли скорость, сторонились, пропуская «фердинанда». По окну медленно скатывались грязноватые капли дождя, стекло было мутное, но я заметил, что каждый раз, когда пассажир из обгоняемой машины смотрел в нашу сторону, Шесть-на-девять принимал озабоченно-серьезный вид утомленного исключительными, первейшей государственной важности делами человека, хотя его и разглядеть-то никто не мог, потому что на улице было пасмурно, а автобус освещался одной-единственной крохотной автомобильной лампочкой в пятнадцать свечей.
Жеглов, пользуясь случаем, спал, судмедэксперт, обернувшись к Тараскину, о чем-то тихо с ним беседовал, и даже Шесть-на-девять угомонился, поднял бархатный воротничок своей куртки, натянул на глаза клетчатую кепку и о чем-то сосредоточенно думал…
Где-то в районе Нижних Котлов автобус заскрежетал, дернулся пару раз и остановился. Копырин своим рычагом открыл переднюю дверь, и я выскочил наружу первым, потом потянулись остальные. Нас встречал участковый – высокий худющий лейтенант в старой, заношенной шинели. Участковый поискал глазами среди прибывших начальство, и длинное унылое лицо его выражало растерянность и недовольство. Решив, видимо, что старший я, поднес руку к козырьку:
– Покушение на убийство, товарищ начальник. При помощи огнестрельного оружия в лице охотничьего ружья… – И представился: – Участковый уполномоченный лейтенант милиции Воробьихин!
Жеглов усмехнулся мимолетно, приказал:
– Конкретно докладывай: где, когда, кого, кто?.. Ну! Охрана места происшествия обеспечена?
Воробьихин, оттого что не опознал начальника, смутился, растерянность его возросла, он неловко щелкнул большими кирзовыми сапогами и начал путано объяснять, показывая рукой на одноэтажный домик, около которого толпились люди:
– Вот в этом, значит, доме дело было… Фирсов тут живет, Елизар Иваныч. Фронтовик, человек положительный. В общем, гость у него сегодня был, друг его. Они, значит, за столом сидели, потом Елизар Иваныч плясать стал, а друг его на гармони играл. Глядь, ни с того ни с сего выстрел через окно, стекло – чпок! – конечно…
– Попал? – спросил Жеглов.
– В Елизар Иваныча – в голову, в плечо… дробью.
– Ну?..
– «Скорая» увезла – жив был, только без сознания.
– Пошли! – махнул рукой Жеглов, двинулся к домику, уже на ходу спрашивая дальше: – Кто-нибудь видел преступника?
– Не видели… – вздохнул огорченно участковый. – Друг-то его сразу кинулся к Елизару Иванычу, а уж как жена в комнату вбежала, он тогда на улицу подался… Да где там, этого, кто стрелял, уже и след простыл…
– Подозреваешь кого? – спросил Жеглов, входя через калитку за палисадник и направляясь не к дверям домика, как я ожидал, а к окнам. Одно было разбито, и Жеглов задержался около него.
– Трудно сказать… – неопределенно отозвался Воробьихин. – Есть у нас, конечно, шпана разная, но ведь в лицо-то не видели. Как тут привлекать?..
– Привлекать погодим, – согласился Жеглов. – Сначала лицо надо определить подходящее… Значитца, так-с… Тараскин, Гриша, ну-ка посветите перед окном фонарями!
Мягкая мокрая земля перед окном вся была истоптана. Уловив недовольный взгляд Жеглова, Воробьихин сказал, разведя руками:
– Это еще до моего прибытия, товарищ начальник. Народу тьма под окном побывала.
Жеглов хмыкнул, вопросительно посмотрел на проводника Алимова, тот, в свою очередь, посмотрел на Абрека и пожал плечами:
– Я его от палисадника пущу, товарищ капитан. Все ж таки меньше там натоптали… – И, намотав на руку ремень-поводок, побежал с собакой за калитку.
Жеглов внимательно осмотрел раму разбитого окна, обернулся, заметил меня, подозвал к себе:
– Иди сюда. Видишь, дыра в наружном стекле не очень большая, внутреннее стекло разбилось сильнее. В деревянной раме следов от дроби совсем мало. Это что означает?
– Кучно заряд летел, – сказал я.
– Значит?..
– Значит, близко стреляли, из палисадника.
– Правильно, – одобрил Жеглов. – А посему обыщите с Тараскиным весь палисадник перед окнами, особенно вон тот крыжовник, и найдите мне следы ног преступника. Ежели найдете пуговицу его или там носовой платок – поощрю особо!
Тараскин кивнул совершенно серьезно – ясно, мол, будет сделано, – но мне не казалось таким очевидным, что преступник специально приготовил для нас против себя улики, и я спросил:
– А если там ничего этого не будет?..
– Тогда там обязательно будет пыж. Знаешь, что такое? – прищурился Жеглов. – Кто ищет, тот всегда найдет. Валяйте, а я пойду в дом, там пора осмотреться…
К великому моему удивлению, через несколько минут в гуще крыжовника действительно нашли незатоптанные следы обуви, особенно отчетливым был след правого сапога, глубоко отпечатавшийся в глинистой, податливой почве.
– Вот отсюда он и стрелял, паразит, – сказал Тараскин. – Видишь, прямая линия к окну проходит и все, что в комнате, – как на ладони. А его самого с улицы за кустами не видно. Шарахнул – и ходу!
Освещая землю фонариком, мы старательно, сидя на корточках, просматривали весь участок перед окнами, но ничего интересного больше не находили. Уже собрались заканчивать, когда я углядел вдавленный чьим-то каблуком в глину комочек бумаги. Аккуратно выковырял его ножом, осветил фонарем вплотную, осторожно расправил на ладони – кусок рваной газеты, резко отдававший кислой пороховой гарью. Это был пыж.
Вернулся с улицы проводник с собакой; Абрек следа не взял, и Алимов ворчал себе под нос насчет того, что несознательный народ не создает ну никаких тебе условий для работы. Из дома появился Жеглов. Я уже вошел в азарт и даже слегка волновался в предвкушении похвалы за свой первый успех. Но Жеглов воспринял мой рапорт о находках как нечто должное.
– Ага. Ладно, – сказал он только и повернулся к фотографу Грише: – Сейчас Копырин в больницу поедет. Ты отправляйся с ним, заедешь в нашу многотиражку, там есть подшивки газет, в первую очередь «Правду», «Известия» и «Вечерку» надо тебе будет смотреть. А пыж приведи в божеский вид и попробуй узнать, от какой газеты кусок. Если удастся, постарайся найти тот самый номер газеты и быстро-быстро вези сюда. Понял?
– Понял, – кивнул Шесть-на-девять. – Я один раз по страничке, вырванной из книги, владельца определил…
– Во-во, – перебил Жеглов. – Все, двигай. Одна нога здесь, другая там!
Гриша пошел к автобусу, а Жеглов спросил участкового:
– Воробьихин, у кого на твоем участке ружья охотничьи имеются?
– Да вроде бы и не припомню, – сказал, подумав, Воробьихин. – У нас как будто охотников нету, у нас больше рыбалкой занимаются…
– Пронин Сенька ружьишком баловался, – неожиданно подал голос молчавший до сих пор сухопарый мужичонка в серой телогрейке – сосед Фирсова, взятый Жегловым в понятые.
– Про-онин? – переспросил участковый. – Не-ет, он еще когда свою «тулку» на велосипед поменял.
– Все равно надо с ним повидаться, – сказал я. – Они с Фирсовым-то в каких отношениях?
– В нормальных, ничего промеж ними не было, – ответил Воробьихин.
– Ну, коли и не было, он небось про охотников-то побольше твоего знает, – сказал участковому Жеглов. – Рыбак рыбака, как говорится, видит издалека. И охотник то же самое.
Пронин подтвердил слова участкового и даже велосипед показал – старенькую ободранную «украинку» с разноцветными шинами: одной черной, другой – видимо, трофейной – зеленой. И насчет охотников уверенно сказал:
– Нет ни одного во всей округе, я, может, потому «тулку» и продал, что не с кем в компании, значит, на охоту сбегать…
А когда шли уже по улице, возвращаясь к дому Фирсова, Пронин догнал нас и, запыхавшись, поведал:
– Совсем из головы вон! У меня недели две назад Толик Шкандыбин порох и дробь одалживал – патронов на пять. Я еще его спросил: «Ты что, полевать задумал?» А он говорит: «В деревню собираюсь, может, и поброжу по лесу с ружьишком. Там охота, – говорит, – раньше богатая была».
– Так у него ружье есть, выходит? – спросил Жеглов, иронически взглянув на Воробьихина.
– Нету, нету у него ружья, – торопливо сказал Пронин. – Я потому и забыл про него. У деда, говорит, двустволка, он колхозную конюшню сторожит.
Жеглов одобрительно похлопал Пронина по плечу и отпустил его. Воробьихин сказал задумчиво, вполголоса, будто сам с собой советовался:
– Вот Шкандыбин – это как раз шпана отпетая. Сидел не раз и поныне элемент уголовный. И живет с Фирсовым по соседству…
– Какие-нибудь счеты, споры между ними были? – деловито спросил Жеглов.
– Насчет этого не скажу, не слыхал. Заявлений от граждан не было.
Похоже было, что Жеглову надоел бестолковый участковый, потому что он сказал веселозло:
– Слушай, Воробьихин, ты вообще-то для чего здесь проедаешься, а? Насчет этого ты не слыхал, того не видал, прочего не знаешь, а в остальном не в курсе дела.
Воробьихин обиженно скривил рот, забубнил что-то в свое оправдание, но Жеглов больше его не слушал. Он шел по улице широким, размашистым, чуть подпрыгивающим шагом, за ним безнадежно пытался угнаться участковый Воробьихин, который перестал интересовать Жеглова, словно и не существовало его никогда, и не говорили они ни о чем, и сроду нигде не встречались.
Именно тогда, в тот вечер, мне впервые пришло в голову, что Жеглов никогда не остановится на полпути, и человеку, чем-либо разочаровавшему или рассердившему его, лучше отступить с дороги. И тогда, в тот незапамятно далекий вечер, я еще не знал, нравится мне это или вызывает глухое раздражение, поскольку меня восхищали жегловский опыт и умение заставить работать всех быстро и с полной отдачей и в то же время пугала способность вот так мгновенно и бесповоротно вычеркнуть человека, словно тряпкой с доски слово стереть.
Войдя в дом, Жеглов спросил жену и соседей пострадавшего:
– Ну-ка, друзья, вспоминайте, думайте, говорите – имел Толик Шкандыбин за что-нибудь зуб на Елизара Иваныча, а?
Жена ничего определенного сказать не могла, но вездесущий сосед сообщил:
– А как же! Была меж них крупная баталия… Толик этот, Шкандыбин, как вернулся последний раз из лагеря, заскучал: дружков его всех почти прибрали ваши, значит, милицейские товарищи. У него только и делов осталось – по вечерам ворота подпирать… Теперь завел он новую моду: соберет на лавочке пацанов-малолеток и давай про жизнь блатную, вольготную сказки рассказывать. Пацаны, известно, варежки разевают, а он им, гад, травит и травит. Елизар-то Иваныч сразу сообразил, зачем он компанию себе сколачивает, папиросами да винцом мальчишек угощает. На той неделе проходит Елизар Иваныч мимо сборища этого, услышал – кто-то из мальцов матом кроет. Невтерпеж ему, видать, стало, подходит он к ним и говорит Толику: «Ты вот что, кончай это дело, сам себе живи как хочешь, не маленький, а ребят оставь в покое». А Толик смеется: «Я, – говорит, – их не зову, они сами ко мне липнут, что ж мне, гнать их, что ли?» Ну, Елизар Иваныч в дискуссию с ним вступать не стал, он человек простой – поднес к его роже кулачище свой пудовый и пояснил: «Я тебе слово свое сказал. Не послушаешь – милицию звать не буду, сам тебя отработаю так, что мать родная не узнает!» Шкандыбин вскочил, распсиховался, на губах пена – авторитета, видать, жалко, – и кричит Фирсову: «Ты потише, так твою и растак, пока пера моего не пробовал! Я те все кишки наружу выпущу!» Елизар Иваныч нервничать не стал, вмазал Толику легонько по морде, тот кровью и залился, на ногах не устоял. А Елизар Иваныч ребятишек прогнал по домам, на том все и кончилось…
– Видать, не кончилось, – задумчиво сказал Жеглов и поднялся. – Давайте-ка Толика этого пощекочем…
В дверях появился шофер Копырин – он доложил, что рана, к счастью, оказалась неопасной и через недельку-другую врачи обещают Фирсова выписать.
– Мелкий текущий ремонт, – заверил Копырин. – Смена масла, шприцовка, шпаклевка, легкая подкраска – и пожалуйте в рейс…
– Какого масла? – испугалась жена.
Жеглов засмеялся:
– Не обращайте внимания – наш Копырин уверен, что Господь Бог сотворил человека по образу и подобию автомобиля…
Я нетерпеливо дернул Жеглова за руку:
– Не смотается Шкандыбин-то, пока мы здесь толчемся?
– Идем, идем, – кивнул Жеглов и сказал соседу: – А тебя, дружок, попрошу проводить нас к этому деятелю…
Подойдя к дому Шкандыбина, Жеглов остановился.
– Иди с Абреком вперед, – сказал он проводнику. – Пусть пес его облает хорошенько.
– Глеб Георгиевич, шутите? – укоризненно спросил Алимов. – Абрек на кого попало лаять не станет. Если бы его след вывел…
– Если бы след вывел, – нетерпеливо перебил Жеглов, – я бы Шкандыбина сам облаял получше твоего пса. Делай что говорят!
– Есть, – сказал проводник, поджав и без того тонкие сухие губы, пошел вперед, и по лицу его я видел, что он все равно поступит по-своему.
Абрек, войдя в комнату, заворчал и разок гавкнул, но сделано это было, по-моему, чисто формально, только чтобы команду проводника выполнить. Однако чернявый парень, развалившийся на кровати, покрытой лоскутным одеялом, отнесся к появлению огромной собаки иначе. Он сел и, глядя с опаской на пса, спросил нахально и в то же время трусливо:
– Чего надо? Кто такие?
Поскольку вместе с оперативниками в комнату вошел Воробьихин, вопрос его прозвучал фальшиво; парень, видно, сообразил это, сморщился, как от кислого, и сказал протяжно:
– Ну что вяжетесь? Нет за мной ничего, я в артели работаю…
– Одевайся, Шкандыбин, – тихо, зловеще сказал Жеглов. – Мы из МУРа…
– Вижу, что не из церкви. И чего вы ко мне липнете?
– Одевайся, тебе говорят, – еще тише сказал Жеглов, и я вдруг заметил, что сам испугался голоса своего шефа. Видимо, побоялся спорить и Шкандыбин – молча натянул штаны, обул щегольские сапоги гармошкой, взял со стула пиджак.
– А теперь скажи нам, друг ситный, где ружье, – спокойно предложил Жеглов.
– Нет у меня никакого ружья, – быстро ответил Шкандыбин. – Хоть весь дом обыщите!
– Обыщем, – пообещал Жеглов. – Но лучше сэкономь нам время – тебе же зачтется. Помоги, как говорится, следствию…
– Я сказал – нету. Ничего такого у меня в доме нет.
– Тараскин, присмотри за ним, – распорядился Жеглов. – А мы поищем…
Обыск еще продолжался, когда в комнату вошел Шесть-на-девять и молча положил перед Жегловым газету. Жеглов распорядился отчистить стол, развернул на нем газету, и я увидел, что это старый номер «Вечерней Москвы» за второе сентября с дырочками от подшивки на полях. Жеглов погладил газету, спросил Шкандыбина равнодушно:
– «Вечернюю Москву» читаешь?
– На кой мне? – отозвался Шкандыбин. – Я папиросы курю.
– Понял, – сказал Жеглов, подошел к платяному шкафу, который я уже осматривал, и вытянул бельевой ящик. В ящике лежали рубашки, носки, майки. Жеглов, брезгливо оттопырив мизинец, вытащил их, достал из ящика застеленную на фанерном дне газету с грубо оторванным углом. – Сам газетку застилал или попросил кого?
– Сам, – сказал с удивлением Шкандыбин.
– Чудненько, – кивнул Жеглов, оглядел внимательно газету и, положив ее на стол, разгладил поверх «Вечерней Москвы». Я оторвался от этажерки, которую в это время осматривал, подошел к столу. Газета из ящика тоже была «Вечерней Москвой», а вглядевшись, я с удивлением обнаружил, что и она за второе сентября.
– Иди-ка сюда, Шкандыбин, смотри и слушай меня внимательно, – сказал Жеглов. – Вот эту газету я велел привезти мне из редакции еще до обыска, она за второе сентября. У тебя из ящика мы добываем такую же газету, гляди, гляди. Так?
– Так, – хмуро кивнул Шкандыбин.
– Вот и спрашивается: каким же макаром я так в цвет попал, а?
– Не знаю, – пожал плечами Шкандыбин.
– Ты вот что, мил друг, плечиком не дергай, когда тебя Жеглов спрашивает. Ты думай и отвечай по делу!
– Да я ей-богу не знаю! – взмолился Шкандыбин, и было видно, что ему и в самом деле невдомек, как такое могло случиться. Не понимал пока и я, к чему ведет Жеглов.
– Ну, не знаешь – сейчас узнаешь, – пообещал Жеглов и кивнул Грише: – Давай сюда конверт!
Шесть-на-девять протянул Жеглову конверт, Жеглов вынул из него неровный клок газетной бумаги.
– Видишь, бумажка эта была сильно смята, а потом разглажена, – сказал Жеглов. – Это мы ее разгладили. А до того, как мы ее разгладили, вот этот товарищ… – Жеглов показал на меня, – нашел ее в скомканном и слегка подпаленном виде под окном товарища Фирсова, тобою подстреленного…
Говоря все это, Жеглов примерял обрывок к верхней газете, к неровному ее краю. Когда наконец в одном месте обрывок аккуратно сошелся с краем, Жеглов довольно ухмыльнулся:
– Бумажечка скомканная – это пыж, дорогой мой гражданин Шкандыбин, пыж из твоего ружьишка, которое мы теперь несомненно разыщем. Погляди, полюбуйся, как бумажечка к твоей газете подходит – вот отсюда, с этого самого местечка, ты ее и оторвал, когда снаряжал свой поганый патрончик. Да не вышло – с МУРом, брат, шутки плохи!..
– Сколько скостят, если я ружье сам выдам? – глухо спросил Шкандыбин.
– А вот это уже мужской разговор. Я ж тебе с самого начала предлагал нам сэкономить время, – коротко всхохотнул Жеглов и уверенно закончил: – Треть, я думаю, скостят непременно, сам позабочусь!..
* * *
Стемнело совсем. За окном, не переставая, моросил мелкий слякотный дождик, в кабинете было холодно, у меня даже ноги замерзли, и, когда я сказал об этом, Жеглов рассмеялся: «Зато летом будет не жарко, с улицы раскаленной сюда вваливаешься, как в рай божий…» Это не слишком меня утешило, но отвлекаться было некогда – вызов следовал за вызовом, телефон звонил непрестанно.
– Я отлучусь ненадолго, – сказал Жеглов, одернул гимнастерку, причесался перед зеркалом, вделанным почему-то во внутреннюю дверцу сейфа, и испарился.
Не успели еще затихнуть его шаги в длинном коридоре, как зазвонил телефон.
Я снял трубку:
– Оперуполномоченный Шарапов слушает.
Докладывал дежурный из 37-го отделения:
– Явился к нам тут гражданин один, сам он строитель. Сегодня ремонтировали домишко на Воронцовской и в стене, под штукатуркой, как дранку вырвали, тайник обнаружился, а в нем банка стеклянная… Алло…
– Слушаю, слушаю, – торопливо сказал я.
– Двадцать золотых десяток захоронено, николаевских…
