Место встречи изменить нельзя (сборник) Вайнер Георгий
Я развел руками, пожал плечами, сердечно ответил ему:
– Тогда за твое здоровье давай выпьем! Ты, видать, два века себе жизни намерил…
Он беззвучно засмеялся, он все время так усмехался – тихо, будто шепотом он смеялся, чтобы другие его смеха не услышали. И в смехе открывал он свои белые больные десны и неровные зубы, обросшие рыхлыми камнями, пористыми, коричневыми, как дно чайника.
– Никак ты мне грозишься, мусорок? – спросил он тихо.
– Чем же это я тебе угрожу, когда вокруг тебя кодла? С пушками и перьями вдодачу? От меня тут за минуту ремешок да подметки останутся…
– А дружки твои из МУРа-то где же? Они-то что же тебе не подсобят?
Я посидел молча, глядя в пол, потом медленно сказал:
– Слушай, папаша, мне аккурат вчера, об это же время, твой дружок Фокс сказал замечательные слова. Не знаю, конечно, про что он там думал, мне он не разобъяснял, но он вот что сказал: «Самая, – говорит, – дорогая вещь на земле – это глупость. Потому как за нее всего дороже приходится платить…»
– Это ты к чему? – все так же ласково и тихо спросил горбун.
– А к тому, что мне моя глупость по самой дорогой цене достанется. Да-а, глупость и жадность. Больно уж захотелось легко деньжат срубить, вот вы меня ими, чувствую, досыта накормите…
Взял свой стакан и выпил до дна. Закусил капустой квашеной, взглянул на горбуна, а он молча заходится своим мертвым смехом:
– Правильно делаешь, мент, гони ее прочь, тугу-печаль. Ты не бойся, мы тебя зарежем совсем не больно. Чик – и ты уже на небесах!
– Стоило через весь город меня за этим таскать…
– А ты что, торопишься?
– Я могу еще лет пятьдесят подождать.
– А мы не можем, потому тебя сюда и приволокли. И если не захочешь принять смерть жуткую, лютую, расскажешь нам, что вы, мусора, там с Фоксом удумали делать…
Вылезли вперед коричневые рыхлые зубы, сильнее побелели десны, и полыхали злобой его бесцветные глаза мучителя. Черт с ним, пока грозятся, не убьют. Убивать будут внезапно, по-воровски.
Обвел их всех взглядом – все они сидели, вперившись в меня, как волки в подранка, – и почему-то первый раз безнадежность пала на сердце холодом страха и отчаяния. Они меня не раскололи, я в этом был просто уверен, но и рисковать не станут.
– А ты в Москве живешь? – спросил горбун.
– Нет. Ярославская область, Кожиновский район, деревня Бугры, совхоз «Знаменский»…
– Так ты что, деревенский? – удивился горбун, а все остальные молчали как проклятые.
– Какой я деревенский! Но у меня стокилометровая зона – прописки не дают, вот я там и проедаюсь шофером в совхозе…
– А документы у тебя есть?
– У меня теперь всех документов – одна бумажка. – Я достал из гимнастерки справку об освобождении с изменением меры пресечения.
Горбун поднес ее близко к глазам, прочитал вслух:
– «…Сидоренко Владимир Иванович… изменить меру пресечения на подписку о невыезде…» Так у вас там на Петровке целая канцелярия для тебя такие справочки шлепает, – хмыкнул он.
– Чем богаты, тем и рады. Больше все равно у меня ничего нет, – развел я руками.
– А ты как к Фоксу попал? – спросил он миролюбиво, и снова забрезжил тоненький лучик надежды.
– Это его три дня назад ко мне в камеру бросили…
– Ну а ты там что делал?
– Да ни за что меня там неделю продержали. Я с картошкой приехал – грузовик пригнал в ОРС завода «Борец», у них с нашим совхозом договор есть, – разгрузил картошку и собрался уже назад ехать, а на Сущевском валу «ЗИС-101» выкатывает на красный свет и на полном ходу в меня – шарах! Меня самого осколками исполосовало, а они там, в легковой-то, конечно, в кашу. А пассажир – какая-то шишка на ровном месте! Ну конечно, сразу здесь орудовцы, из ГАИ хмыри болотные понаехали, на «виллисе» пригнал подполковник милицейский – шухер, крик до небес! И все на меня тянут! Я прошу свидетелей записать, которые видели, что это он сам в меня на красный свет врубил, а они все хотят носилки с пассажиром тащить. Ясное дело, одна шатия! Хорошо хоть, сыскались тут какие-то доброхоты, адреса свои дали, телефоны. А меня везут на Мещанку – там у них городское ГАИ, – свидетельствуют, проверяют, не пьяный ли я. А у меня с утра маковой росины во рту не было…
Я прервался на мгновение и увидел, что слушают они меня с интересом, и вознес я снова хвалу Жеглову, который начисто отмел предложения о любой уголовщине в моей легенде. А горбун сидел совершенно неподвижно, поджав ножки под себя и глядя на меня в упор. Только кролик кряхтел и шевелился у него на коленях.
– …Ну, составляют протокол, заполняют анкету, дошло до того места, что был я судимый и зона у меня стокилометровая, так они прямо взъелись: надо, мол, еще выяснить, не было ли у тебя умысла на теракт!..
Хорошо, кабы бандиты проверили мои слова и съездили на Мещанку – там открыто во дворе стоит «ЗИС-5» с ярославским номером и разбитой кабиной, а на посту службу несет словоохотливый милиционер, который без утайки всем желающим рассказывает об аварии на Сущевском…
– Окунули меня, значит, в камеру, в предвариловку, и сижу я там неделю, парюсь, и следователь из меня кишки мотает, хотя от допроса к допросу все тишает он помаленьку, пока не объявляет мне позавчера: экспертиза установила, что водитель легковой машины «ЗИС-101» был в сильном опьянении. Будто оно не в тот же вечер установилось, а через неделю только. Правда, мне Евгений Петрович еще третьего дня сказал: дело твое чистое, на волю скоро выскочишь, нет у них против тебя ничего, иначе одними очняками уже замордовали бы…
– Добрый у тебя был советчик, – кивнул горбун и быстро спросил: – А что же это тебе Фокс так поверил?
– Наверное, понравился я ему. А скорее всего, другого выхода у него не было. Да и показался он мне за эти дни мужиком рисковым. Я, говорит, игрок по своей натуре, мне, говорит, жизнь без риска – как еда без соли…
– Дорисковался, гаденыш! Предупреждал я его, что бабы и кабаки доведут до цугундера, – сквозь зубы пробормотал горбун.
– Зря вы так про него… – попробовала вступиться Аня, но горбун только глазом зыркнул в ее сторону:
– Цыц! Давай, Володя, дальше…
Ага, значит, я у него уже Володя. Ах, закрепиться бы на этом пятачке, чуточку окопаться на этом малюсеньком плацдарме!..
– Ты, Володя, скажи нам, за что же власти наши бессовестные тебе зону-сотку определили и судили тебя ранее за что?
– В сорок третьем за Днепром комиссовали меня после двух ранений. – Я для убедительности расстегнул ремень и задрал гимнастерку, показывая свои красно-синие шрамы на спине и на груди. – Вторая группа инвалидности. Оклемался я маленько и здесь, в Москве, устроился шоферить на грузовик. На автобазу речного пароходства. Тут меня как-то у Белорусского вокзала останавливает какой-то лейтенант: мол, подкалымить хочешь? Кто же не хочет! На два часа делов – пятьсот рублей в зубы. Поехали мы с ним на пивзавод Бадаева, он мне велит на проходной путевой лист показать – все, мол, договорено. Выкатывают грузчики две бочки пива – и ко мне в кузов. Отвез я их на Краснопресненскую сортировку и помог сгрузить. А через неделю ночью являются за мной архангелы – хоп за рога и в стойло! В ОБХСС на Петровке спрашивают: вы куда дели с сообщником пиво? С каким, спрашиваю, сообщником? А который по липовой накладной две бочки пива вывез, говорят мне. Я туда-сюда, клянусь, божусь, говорю им про лейтенанта, описываю его – высокий такой, с усиками и ожогами на лице. В трибунал меня – четыре года с конфискацией…
– Совсем ты, выходит, невинный? – спросил горбун.
– Выходит! Я когда Фоксу в камере рассказал, он полдня хохотал, за живот держался. Оказывается, знает он того лейтенанта – кличка ему Жженый, и не лейтенант он, а мошенник…
Горбун быстро взглянул на убийцу Тягунова, тот еле заметно кивнул головой, и я почувствовал, как меня поднимает волна успеха: аферист Коровин, по кличке Жженый, сидел сейчас в потьминских лагерях и опровергнуть разработанную Жегловым легенду не мог. И случай Жеглов подобрал фактический, они могли знать о нем.
Горбун налил мне в стакан водки, а себе какого-то мутного настоя из маленького графинчика. Милостиво кивнул другим – и вся банда рванулась к стаканам. Налили, подняли и чокнулись без тоста. И тут я увидел, что ко мне со стаканом тянется бандит, который сидел в торце стола – сначала спиной ко мне, а потом все время он как-то так избочивался, что голова его оставалась в тени. А тут он наклонился над столом, протянул ко мне свой стакан и сказал медленно:
– Ну что, за счастье выпьем?..
Его лицо было в одном метре от меня, и ничего больше я не замечал вокруг, только сердце оторвалось и упало тяжелым мокрым камнем куда-то вниз живота, и билось оно там глухими, редкими, больными ударами, и каждый удар вышибал из меня душу, каждый удар тупо отдавался в заклинившем, насмерть перепуганном мозгу, и в горле застрял крик ужаса, и только одно я знал наверняка: все пропало, безвозвратно, непоправимо пропало, и даже смерть моя в этом вонючем притоне никому ничего не даст – все пропало. И мне пришел конец…
Чокнулся я с ним, и сил не хватило отвести в сторону глаза; я так и смотрел на него, потому что ничего нет страшнее этого – увидеть лицом к лицу человека, от которого ты должен сейчас принять смерть.
Поднял стакан – рукой свинцовой, негнущейся – и выпил его до дна. Напротив меня сидел Левченко. Штрафник Левченко. Из моей роты…
…Штрафник Левченко, из моей роты. С него должны были снять судимость посмертно, потому что он погиб в санитарном поезде, когда их разбомбили под Брестом. До этого его тяжело ранило в рейде через Вислу, мы плавали туда вместе – Сашка Коробков, я и Левченко. Ему тогда в спину попал осколок мины, и он выпал из лодки у самого берега… Значит, не погиб. И вернулся к старым делам. И уже час слушает, как я тут выламываюсь…
– Что ж ты замолчал? Рассказывай дальше… – сказал горбун.
Я снова подумал, что горбун должен быть серьезным мужичком, коли сумел установить среди этих головорезов такую дисциплину, что за все время без его разрешения никто рта не открыл.
– Папаша, можно я поем маленько? – вяло спросил я. – После казенных харчей на твой достаток смотреть больно…
– Поешь, поешь, – согласился он. – Ночь у нас большая…
Не чувствуя вкуса, молотил я зубами мясо, картошку, мягкими ломтями пшеничного хлеба заедал, и все время давил на меня тяжелой плитой взгляд Левченко. Господи, неужели можно забыть, как мы плыли в ледяной воде под мертвенным светом ракет, как лежали рядом, вжавшись в сырую глину за бруствером и прислушиваясь к голосам немцев в секрете? Но ведь, если вдуматься, может быть, и те немцы, которых мы одновременно сняли финкой и ручкой пистолета, были тоже неплохие люди – для своих товарищей, для своих семей. А для нас они были враги, и конечно, мы им врезали от души, не задумываясь ни на секунду. И я теперь дополз до их окопа, я уже через бруствер перевалился, но здесь меня ждал Левченко, и то, что мы с ним оба русские, уже не имело значения, потому что я приполз сюда, чтобы, как и тогда, год назад, взять его самого и дружков его «языками», я пришел взять их в плен, и кары им грозили страшные, и он знал об этом, и он хорошо знал фронтовой закон – уйти за линию фронта назад он мне не даст. Смешно, но, увидев именно Левченко, я ощутил впервые по-настоящему, что между мной, Жегловым, Пасюком, Колей, всеми нашими ребятами и ими, всей этой смрадной бандой, их дружками, подельщиками, соучастниками, укрывателями, всеми, кого мы называем преступным элементом, идет самая настоящая война, со всеми ее ужасными, неумолимыми законами – с убитыми, ранеными и пленными.
Когда я командовал штрафниками, я, конечно, не надеялся, что все они – те, кто доживет до победы, – станут какими-то образцовыми гражданами. Но все равно не верилось, что, выжив на такой страшной войне и получив жизнь вроде бы заново, человек захочет ее опять погубить в грязи и стыдухе. Ну что же, рядовой Левченко видел, как воевал его комроты Шарапов, бандит Левченко пусть посмотрит, как умрет Шарапов – старший лейтенант милиции…
Каким-то детским заклятием убеждал я себя, что не наживется Левченко после меня, есть какая-то справедливость, есть правда, есть судьба – падет на него моя кровь, и его проволокут по асфальту, как шофера «студера» Есина.
Поднял я на него глаза, чтобы сказать ему пару ласковых и взглянуть напоследок в буркалы его продажные. Но Левченко и не смотрел на меня, сидел он, подперев щеку ладонью, и равнодушно глядел в угол, будто его и не касалось мое присутствие здесь. И молчал он все время. Он молчал! Он молчал! Почему?!! Почему он молчит целый час, хотя узнал меня в первый же миг – мы ведь всего-то год не виделись!
Он ведь не может так все время молчать – он-то понимает, что мой приход сюда – конец им всем! Ведь Левченко в отличие от остальных знает, что в сорок третьем меня не комиссовали по инвалидности, что только в сентябре сорок четвертого принял я командование их штрафной ротой под Ковелем!
Чего же он ждет? Чтобы я выговорился до конца? И когда он встанет и обскажет друзьям, что и как вокруг них на земле происходит?
А мне-то что теперь делать? В его присутствии дальше ваньку валять нет смысла. Что же делать?
– Машину-то хорошо водишь? – спросил меня горбун.
– Ничего, не жаловались…
– На фронте ты где служил? Шоферил?
– Два года просидел за баранкой, – сказал я с усилием, чувствуя, как язык мой становится тяжелым и непослушным, будто у пьяного. А я ведь и не захмелел нисколько – обстановочка сильно бодрила. Что же делать? Что делать?
Что бы Жеглов на моем месте сделал? Или что стал бы я делать на фронте в такой ситуации? Ну, засекли бы, допустим, немцы разведгруппу – я бы ведь не стал разоряться, размахивая голыми руками. Залег бы? Или пошел бы на прорыв?
Пропади ты пропадом, Левченко! Нет мне пути назад!
– В автобате 144-й бригады тяжелой артиллерии служил. Две медали имел – при судимости отобрали, – сказал я твердо.
Полыхая весь от ярости, думал я про себя: пускай он, гадина, скажет им, что не служил я в автобате шофером, а вместе с ним плавал через Вислу за «языками», пусть он им, паскуда, скажет, что я сорок два раза ходил за линию фронта и не две у меня отобранные медали, а семь – за Москву, за Сталинград, «За отвагу», «За боевые заслуги», за Варшаву, за Берлин, за Победу! Скажи им, уголовная рожа, про две мои Звездочки, про «Отечественную войну», про мое «Красное Знамя», поведай им, сука, про пять моих ран и расскажи заодно про надпись мою на рейхстаге! И про моих товарищей, которые не дошли до рейхстага, и про живых моих друзей, которых ты не видел, но которые и после меня придут сюда и с корнем вырвут, испепелят ваше крысиное гнездовье…
А Левченко не смотрел на меня. И молчал.
– А не говорил Фокс про дружка своего? – тихо спросил горбун.
– Убили менты дружка его, – сказал я. – Застрелили, значит…
– Где ж случилось это?
– Не знаю, я там не был, а Фокс не говорил. Сказал только, что по глупости на мусоров налетели и корешу его в затылок пулю вмазали. Без мучений кончился, сразу же помер. Он еще сказал, что так, может, и лучше, раненый человек слабый, его на уговор легче взять…
Обвел я их взглядом – интересно мне было, как они прореагируют на весть о смерти Есина, все-таки им он был свой человек. А они никак не отреагировали – то ли горбун дисциплину такую здесь навел, то ли им наплевать было на Есина. Застрелили и застрелили, и черт с ним.
Все жрал, никак остановиться не мог Лошак. Убийца Тягунов, не обращая на нас внимания, сам с собой карточные фокусы разыгрывал. Чугунная Рожа приладился за столом оружие чистить: пушка у него была хорошая – револьвер «лефоше», я такой уже видел, хитрая это штука, в ней, помимо ствола, есть нож, а ручкой как кастетом можно работать. Аня сидела, сгорбившись, постарев сразу, и тоненько дрожали у нее ноздри, и пальцы тряслись, и я подумал, что она, наверное, кокаином балуется. Бабка-вурдалачка недвижимо подпирала стену и неотрывно на меня глазела, а Промокашка брал из вазочки куски сахару, клал их на ладонь и ловким щелчком забрасывал в рот, и когда он ловил белые куски вытянутыми губами, походил он сильно на дрессированную дворнягу. А горбун гладил своего кролика, поглядывал на меня красными глазками прищуренными. И только Левченко как будто здесь отсутствовал.
– А что же нам велел передать Фокс? – вступил в игру горбун.
– Вам он ничего не велел мне передавать. Он мне посулил денег, если я разыщу его бабу и скажу ей, что надо делать. А уж это ее усмотрение – меня сюда заволакивать…
– И что же надо делать? Что тебе Фокс сказал?
– Спасать его он велел.
– Как же это я его спасу? Петровку на приступ брать пойду?
– Этого я не знаю. Я только могу сказать, что он задумал.
– Ну-ну, говори…
– Вчера вечером он следователю сказал, что хочет сознаться в ограблении магазина, где сторожа стукнули…
– Зачем?
– По закону его должны – так Фокс говорит – вывезти на место преступления, чтобы он там показал, как все происходило. Поскольку он ни на что больше не колется, они сразу же ухватились за его признание – им там все, мол, надо задокументировать, снять его на фотографии, чтобы он потом не вздумал отказаться… При нем же по телефону договорились на завтра.
– Ну это я понял – дальше-то что?
– А дальше он такое суждение имел: пока он на Петровке, повезет его не тюремный конвой, а опергруппа со следователем. И на месте их там должно быть три-четыре человека, ну, пять от силы, не больше. Магазин для такого дела обязательно закроют. Это для вас сигнал будет: как среди дня запрут магазин – значит, должны и его привезти туда вскоре. Он мне сказал, что продумал все до тонкости, каждую детальку обмозговал…
– Он, гад, лучше бы раньше мозговал, как псам в руки не даваться, – буркнул сердито горбун.
– Это я не знаю, я говорю то, чего он мне велел передать. Значит, план у него такой: введут его в магазин и дверь изнутри прикроют, а вы в это время тем же макаром, что в прошлый раз, войдете через подвал в подсобку. Машина должна на пустыре за магазин отчалиться. Когда он с операми спустится в подсобку, вы их там всех переколете и спокойно черным ходом наружу выйдете. Вот и вся его задумка. Сил, он сказал, наверняка хватит, потому что главное в этом деле – неожиданность…
Тишина наступила гробовая, и я даже забыл на минуту про Левченко, а ведь я его вместе со всеми приглашал в засаду – на смерть. И он-то с моим планом вряд ли согласится. Но это от меня уже не зависело, я сделал все, что мог.
Все молчали и смотрели на горбуна, и мгновения эти были бесконечны.
– Толково придумано, – сказал наконец убийца Тягунов. Ему, наверное, казалось несложным заколоть трех-четырех оперативников.
– «Толково»! «Толково»! – заорал, передразнивая его, горбун, и белые десны его обнажились в жутком оскале. – У них тоже пушки имеются! Половину наших укокать там могут…
– Риск – благородное дело, – спокойно сказал Тягунов. – Нас ведь где-то обязательно укокают…
– Типун тебе на язык, холера одноглазая! – крикнул горбун. – Перекокают от глупости вашей! Кабы слушали меня, дуроломы безмозглые, жили бы как у Христа за пазухой! – Потом он повернулся ко мне и спросил раздраженно: – А больше тебе Фокс ничего не говорил?
– Больше ничего. Только Ане велел передать, чтобы она сказала: он за всю компанию хомут на себя надевать не желает, ему вышака брать на одного скучно. Если не захотят его отбить, он с себя чалму сымет – всех отдаст…
– Н-да, н-да, хорошие делишки пошли, – забарабанил горбун сухими костистыми пальцами по столу, и дробь его звучала тревогой. Потом повернулся к банде: – Ну что, какие есть мнения, господа хорошие?
Аня сразу сказала:
– Вы просто обязаны спасти его…
– Ты-то помолчи! Ты под пули-то ментов, чай, не полезешь.
– Это не женское дело! А свое дело я лучше вас делала, все денежки через меня к вам прибежали! – Она кричала в голос, на истерике, судорожно рвались крылья носа, посинело лицо. – И такой же голос, как все, имею!..
– А у нас тут не избирательный участок! – стукнул по столу горбун. – И не собрание. Я вопросы решаю не голосованием, я хочу всех послушать – может, мыслишку кто-нибудь подходящую подбросит…
Чугунная Рожа показал на меня рукой:
– Его убрать отсюда надо – не верю я ему…
Горбун быстро взглянул на меня, помотал головой:
– Пускай сидит – безразлично это.
Лошак оторвался от жратвы, поднял грязную кудлатую голову:
– Пропадет Фокс, жалко. От него мы еще пользу могли бы поиметь. Да и коли он расколется, мы тут заскучаем…
– Ты потому смелый, что думаешь в кабине отсидеться, нас дожидаясь, пока мы там с мусорами душиться будем, – сказал горбун. – Не рассчитывай: с нами в подвал пойдешь, коли решимся…
– Без водилы не боишься остаться? – спросил Лошак. – Есина-то больше нету, чпокнули его менты…
– Не боюсь, – ядовито ухмыльнулся горбун. – В крайнем случае я вон его за баранку посажу… – И показал длинной корявой рукой на меня.
– Ага, – сказал Чугунная Рожа. – Он тебя привезет на Петровку…
– Кончайте базар! – вдруг сказал Левченко, и сердце у меня бешено замолотило: началось! Левченко помолчал и сказал: – Надо идти Фокса вынимать с кичи. Если не вызволим его, тогда и нам всем кранты пришли!..
И снова отодвинулся в тень.
Не мог я понять, что он себе думает, да и горбун не дал мне времени, потому что сказал:
– Я вот что решаю – мы тебя с собой возьмем…
– Зачем? – привстал я на стуле.
– Затем. Допустим, ты мусор – мы тебя если сейчас прирежем, ничего не получим. А возьмем с собой – получим. Коли приведешь нас в засаду, мы тебя первого начнем в куски рвать. У вас ведь какой был план – если ты, конечно, мусор? Ты нам тут песни свои споешь, и мы тебя отпустим, чтобы ты начальству доложился, как нас обхитрил…
– Да что мне с вами хитрить? В гробу я ваши дела видел!
– Знаем, знаем, ты нам лазаря не пой. Только обхитрить меня кишка еще тонка. Я тебя с собой возьму в магазин, и как первого опера увидим, сразу начнем тебя резать, ломтями настругаем, падаль…
Это был для меня непредвиденный поворот. И заканчивался он тупиком – оттуда мне уже наверняка выхода не было.
– Тогда режь меня в клочья сейчас! – сказал я ему. – Никуда я с вами не пойду! Нечего мне там делать…
– А-а! – протянул горбун. – Вот это уже теплее…
– Теплее, горячее – мне наплевать! Только ты подумай: с какой мне стати туда соваться? Ну, у вас там дело – дружка выручаете, вместе картишки раскинули, теперь пора колоду сымать. А я-то с какой стати туда сунусь? Вы себе лихим делом карманы набили, завтра рисканете – и коли выгорит, вы и на свободе, и при деньжищах. А я за что на пули милицейские полезу? За пять тысяч ваших паршивых?
– А что же ты соглашался, если они такие паршивые?
– Так я на что соглашался? Передать записку и обсказать, как там и что у Фокса. А под пули либо под смертную казнь я несогласный. Уж лучше вы меня убивайте – может, матери какую-то пенсию за меня положат, чем вот так, за бесплатно, против власти…
– А если не за бесплатно? – с усмешкой глянул на меня горбун.
Я долго бубнил себе под нос, потом выдавил:
– Несерьезный это разговор. Если всерьез говоришь, ты скажи мне цену, условия скажи – что делать придется; я же ведь не козел – ходить за тобой на веревке…
– У тебя сейчас одно дело – живым уйти отсюда. И за это дело ты будешь стараться на совесть.
– Не буду, – сказал я тихо и дернул с силой гимнастерку на груди. – На, режь – сроду никому не был бобиком и перед тобой плясать не стану. Что вы меня мытарите? Что душу из меня рвете? «Зарежем, задушим, убьем…» Вы мне не верите – ваше право! Но вы меня на враках не словили, а я-то вижу уже: нет у вас людской совести и слова железного блатного нету! Мне что Фокс говорил? Так вы хоть за друга своего мазу держите!
– Когда тебя на враках мы словим, поздно уже будет, – горестно кивнул горбун, и мне показалось, что начал он колебаться.
– Ну подумайте головой своей сами, вы же не только лихостью проживаетесь, но и хитростью, наверное…
– Об чем же нам думать? – сказал Чугунная Рожа, глядя на меня с ненавистью.
– Ну был бы я сука, у ментов на откупе, и велели бы они мне бабке звонить, Аню искать – так разве дали бы они мне к вам сюда свалиться? Там бы на Банковском похватали бы и ее, и этих двух обормотов, а уж на Петровке-то, по слабому ее женскому нутру, выкачали бы они из Ани вашей распрекрасной и имена, и портреты ваши, хазы и адреса. На кой же ляд им было вас мною манить? Понаехало бы их сюда два взвода, из автоматов раскрошили бы вас в мелкий винегрет – и всем делам вашим конец…
– Складно звонишь, гад, да об одном забываешь: а не стала бы Аня на Петровке колоться? Что бы тогда уголовка делала?..
– А им четверых, думаешь, мало? Вместе с Фоксом-то. А с шофером укоканным – пять? Почитай, половины этим вечером вы бы недосчитались. Это, значит, первое. А второе – не стала бы Аня колоться, говоришь? Может, и не стала бы. Только со мной сидели и не такие бобры – и тех в МУРе кололи…
– Вопрос у меня к тебе имеется, – наклонился ко мне и кролика с колен спихнул горбун. – Зачем тебе деньги, что Фокс посулил?
– Как это зачем? Кому же деньги не нужны?
– Ну что сделать с ними хотел? Пропить, с бабами прогулять, в карты проиграть, может, костюм справить?
– Это у вас деньги легкие, быстрые – вы их и можете с бабами прогуливать да в карты проигрывать. Мне для дела надобны деньги…
– Для какого?
– Рассуди сам – живем мы у себя там, в Буграх, в чужой избе. Я все амнистии дожидал, чтобы прописку в Москве вернули, а мне кукиш под нос. Значит, надо на новом месте обживаться. Мужиков в деревне мало, а я к тому же и на машине, и на тракторе умею, руки у меня спорые, дадут мне, значит, какую-то избу. Но ведь покрыть ее надо? Венцы новые подводить, стеклить, печь перекладывать, сараюшко ставить – это ж все матерьял, за все платить надо! Женился бы, корову купил, кабанчиков пару на откорм пустил. Да мало ли что сделать можно, когда в кармане копейка живая шевелится!..
– Любишь деньги, значит? – прищурился горбун.
– Люблю, – сказал я с вызовом. – Ты мне такого покажи, кто деньги не любит. Их все любят…
– Вот завтра ты и пойдешь с нами за Фоксом, и если выяснится, что ты не мусор, а честный фрайер, дам я тебе денег, – твердо сказал горбун.
– Нашел дурака! – сказал я. – Моей жизни и сейчас-то цена две копейки, а завтра, коли все хорошо получится, она у тебя в руках и гроша стоить не будет…
– Это почему же?
– А потому, что уже сейчас, чтобы деньги мои отнять, заработанные пять кусков кровных, ты меня ментом выставляешь и под этим соусом вы глотку мне готовы спокойно перерезать. Вот и выходит: если выгорит у вас завтра дело, вы меня из-за этих денег тем более прикончите, а если менты ловчее вас окажутся, то они меня вместе с вами в подвале угрохают…
– Ты говори, да не заговаривайся! – насупился горбун. – Если блатной украл у друга, его за это судит «правило» воровское. А о деньгах потому разговор, что ты не блатной и мы тебе пока не верим…
– Папаша, дорогой, что же мне сделать, чтобы ты мне поверил? Самому, что ли, зарезаться? Или из милиции справку принести, что я у них не служу?..
Заерзали, зашуршали недовольно, зашумели мазурики проклятые, и вдруг неожиданно громко засмеялся Левченко, и от смеха его я вздрогнул – я уже маленько привык сидеть на этой гранате с сорванной чекой, а она вдруг зашевелилась.
– Смешной парень! – сказал Левченко и повернулся к горбуну: – Ты, Карп, все правильно мерекуешь – нам сгодится этот фрайерок, он парень шустрый и жох. И дух в нем есть живой. А дураков наших не слушай – ты правильно решил…
– Поучи жену щи варить! Не решил я еще ничего, – зло кинул ему горбун и повернулся ко мне: – А тебе, мужичок, я больше повторять не буду – пойдешь с нами и сиди засохни…
– Сколько же ты мне денег дашь, – спросил я с вызовом, – коли Фокс завтра с тобой за этим столом сидеть будет?
Горбун подумал, пошевелил тонкими змеистыми губами:
– Десять кусков.
Я встал из-за стола, подошел к нему, низко, до земли, поклонился:
– Спасибо тебе, папаша, за доброту твою, за щедрость. Значит, если я сука – зарежете вы меня, а если всю вашу компанию спас я сегодня от гибели неминуемой – насыплешь ты мне целых десять кусков. Двадцать бутылок водки смогу купить. Спасибо тебе, папаша, за доброту твою небывалую…
Не успел я еще разогнуться, так и стоял, поклонившись, и только мелькнул удивительно быстро его валяный сапог в воздухе и брызнули у меня искры из глаз, и боком завалился я на пол, размазывая по лицу хлынувшую из носа кровь. Привстал я на четвереньки, потом, качаясь, поднялся, и носило меня всего по воздусям от волнения, выпитой водки и боли в лице…
– И еще раз тебе, папаша, спасибо за справедливость. И за ласку, что мне Фокс обещал…
А горбун беззвучно хохотал, разевая молча свою ужасную белую пасть с отвратительными пористыми зубами, и я видел, что силы в нем пока еще предостаточно. И остальные довольно ухмылялись, и Левченко смотрел на меня мрачно и грустно.
– Расписочку получил? – мирно спросил горбун.
– Получил, спасибо большое…
– Теперь веришь мне на слово?
– Нет, не верю…
Не видел я, как мигнул он Чугунной Роже, и тот сзади ударил меня сложенными вместе кулаками по шее – от такого леща снова я брякнулся на пол и, сплевывая на белые доски красно-черные сгустки, сказал:
– Папаша, дорогой, не верю – рви меня на куски…
Горбун, задумчиво глядя на своего снегового кролика, сказал:
– Люблю я кроличков, Божья тварюшка – добрая, благодарная, ласковая. И к смерти готова благостно. А вы, людишки, все суетитесь, гоношите, денег достигаете…
– Засуетишься, пожалуй. – И старался я скорее встать на ноги, чтобы они не топтали меня перед смертью, последнему поруганию не подвергли; и билась во мне мысль, неустанная и громкая, как мое хриплое дыхание: умереть мне надо, как жил – стоя!
– И зря, и зря! Ты бы о душе подумал, – сказал горбун, зажал в ладони белую кроличью головку и, еще почесывая у него за ухом большим пальцем, взял со стола вилку и мгновенным движением ткнул кролика в красную дрожащую пуговку носа, и я видел, что проступила только одна крохотная капля крови – и весь этот пушистый, теплый ком жизни вдруг судорожно дернулся, вздрогнул, пискнул еле слышно. И умер.
Горбун поднял его с колен за уши, пустым белым мешком вытянулся зверек в его руке.
– Хорошо, – сказал горбун. – Фунтов десять…
Бросил его бабке-вурдалачке и сказал тихо:
– Затуши с грибами. – Резко крутанулся ко мне, зыркнул глазом воспаленным: – Понял, чего ты стоишь на земле нашей грешной?
– Понял, – кивнул я. – Вот ты завтра и пошли кого-нибудь из своих архаровцев в сберкассу – положить на мое имя деньги. Сорок тысяч. И будут у нас полная любовь и доверие друг к дружке. И послужу тебе на совесть…
– Ну и упрямый же ты осел, – засмеялся белыми деснами горбун. – А на что тебе сберкнижка?
– В ней вся моя надежа, что не пришьете меня потом, как падаль ненужную. Денежки-то эти вам с моей книжки не выдадут. Так ведь? А коли Фокса высвободим, они мне еще сгодятся. Да и он сам, даст Бог, мне чего-нито подкинет. Нет, мне с вами без сберкнижки никак нельзя…
– Черт с тобой, кулацкая морда! – сказал с каким-то облегчением горбун. – Противный ты жмот, смотреть на твою жадность крестьянскую отвратно.
– Тебе на твоих харчах, может, и отвратно, а я тоже белый хлеб с мясом люблю…
– Цыц, дурак! Ты, Промокашка, завтра к восьми пойдешь в сберкассу, положишь на его имя двадцать пять кусков – пусть подавится ими, жмот… Сберкнижку принесешь мне…
– Мне, – подал я голос. – Сберкнижку мне. Она меня у сердца согреет, когда я в подвал полезу. С ней мне милицейские пушки не так страшны будут – знаю, за что рискую…
– Заткнись, – устало сказал горбун. – Время позднее, всем дрыхнуть до утра. Завтра нам силенки понадобятся. В шесть вставать. Кто стеречь эту харю будет?
Всем спать хотелось, и в этой короткой заминке прозвучал вязкий голос Левченко:
– Я. – Помолчав немного, добавил: – Он со мной в светелке наверху пусть дрыхнет. Я его не просплю… – Встал из-за стола, подошел ко мне и легонько толкнул в спину: – Давай шевели копытами. Иди наверх…
По скрипучей лестнице поднялись на второй этаж, и я чувствовал, как ступеньки под ногами пружинят и гнутся под каждым тяжелым шагом идущего позади Левченко. Вошли в темную комнату, и во влажно-синем отблеске окна я рассмотрел сбоку топчан и сел на него, и состояние у меня было такое, будто я вынырнул из обморока. Где-то совсем рядом мучительно взвизгнули пружины под могучим телом Левченко. И снова было тихо. Откуда-то снизу доносились сюда истертые лоскуты голосов, звякала посуда, и долго, занудно, на одной гудящей ноте говорил что-то Чугунная Рожа. А здесь только слышалось тяжелое ровное дыхание Левченко, и молчание его было плотным, как каменная плита, и давил он меня этой плитой невыносимо.
И так неожиданно, что я вздрогнул, он сказал чуть слышно – не шепотом, а просто очень тихо:
– Ну, здорово, ротный…
– Здорово, Левченко…
Он помолчал и так же тихо, но очень внятно сказал:
– Через час они угомонятся. Я тебя выведу отсюда…
И в новой тишине уже не было прежней ненависти, не было таким страшным его молчание, пока я не ответил шепотом:
– Нет, Левченко. Я не пойду.
Он не спешил с ответом, а когда заговорил, то в словах его была грустная уверенность:
– Убьют они тебя, Шарапов. Я бы этого не хотел…
– А тебе-то чего?