Так они жили Ильина-Пожарская Елена
— Это уж как есть… И бесстрашная же ты, Калька… Отдерут тебя как следует, — послышались голоса.
Маша стояла как пришибленная, она даже не могла защищаться от обвинений Гриши, хотя ясно сознавала, что была тут ни при чем.
— Гриша, так ты не хочешь бабушке признаться, что нечаянно разбил портрет? — спросила Женя.
— Что мне признаваться, когда не я сделал, — бормотал Гриша.
— Так я скажу!
— А я отопрусь, скажу — Машка.
— Барышня, матушка, оставьте. Ведь его, баловня, скорее, чем вас, послушают, — уговаривали девушки Женю.
Но Женя побледнела, глаза ее засверкали, и она проговорила как бы через силу:
— Хорошо. Я не знала, что у меня брат не джентльмен. Девушки, не бойтесь, портрет уронила я и сейчас пойду извиниться за это перед бабушкой.
— Совсем не ты!.. Машка разбила!.. Она и винись, — хотел удержать ее брат.
— Стыдись, а еще хвастаешься, что ты — Стоцкий, — сказала Женя и, взяв осторожно портрет в руки, твердым шагом стала подыматься по лестнице наверх.
— Ну и молодец, барышня! Вот говорили: испорченная, мол, все по-бусурмански ладит. А видно, нет: бусурман-то кто другой, а не она! — торжественно заявила Калька и ушла, махнув рукой, к себе в девичью.
Глава V
В чулане
Старшие продолжали сидеть в комнате наверху у камина и разговаривали как раз о детях.
Бабушка и Сергей Григорьевич убеждали Ольгу Петровну, что английское воспитание испортило Женю и ее надо исправлять.
— Самознайкой будет. Не пристало девочке такие тоны задавать. Уж и верно Гришенька ее «маркграфиней» прозвал… Острый мальчик… Огонь…
— Мне не нравится, — говорил отец, — что в ней фанаберии много. Никогда она не поплачет, не попросит прощения как следует, точно век права.
И точно в подтверждение слов отца Женя спокойно и даже с некоторой гордостью вошла в комнату с поломанным портретом в руках. Она знала, что права, что совершает великодушный поступок, и это сознание совершенно заглушило в ней чувство страха.
— Бабушка, простите меня: я нечаянно толкнула портрет, и он упал.
— Что?!! Императора портрет упал? Где он, покажи!.. Покажи!.. — с ужасом закричала бабушка, вырывая из рук девочки портрет.
Увидев разбитое стекло и попорченную рамку, бабушка вообразила, что портрет погиб. В комнате уже смеркалось, и сразу разглядеть было нельзя.
Сергей Григорьевич поспешно зажигал свечу, у него от страху тоже дрожали руки, а Ольга Петровна смотрела с тоскливым ужасом на свою непокорную дочь.
— Ах ты, негодница! Скверная девчонка! Да как же ты смела!?.
— Бабушка, да говорю же я вам, что нечаянно, — перебила ее Женя.
— Нечаянно! Еще бы ты нарочно этакое учинила. На хлеб и на воду тебя посадить надо… Пошла в угол!..
— Портрету ничего не сделалось, — продолжала уже с обидой в голосе Женя. На нее никогда никто так не кричал. — Только стекло разбилось, да…
— Ты еще рассуждаешь? Со мной, матушка, разговоры коротки… Я, как твои родители, миндальничать не буду, на-ко ты! Этакую, можно сказать, беду наделала да еще умничаешь. Ты знаешь ли, что ты сделала! Царский лик на пол брякнула! Твоему деду это было пожаловано… из собственных рук императора!. Да что с тобой разговаривать, настоящая деревяшка, ни слез, ни раскаяния. Марш наверх! Сведите ее в темную комнату, и не сметь до моего приказа выпускать!
Женя побледнела. Сознание незаслуженной обиды, страх и стыд перед наказанием сжали ее сердце, и она чувствовала, что если раскроет рот, то сейчас же расплачется, а этого девочка не хотела допустить.
А прибежавшая при известии о беде нянька твердила ей сзади громким шепотом:
— Проси у бабиньки прощения… Припади, поцелуй ручку.
— Портрет цел. Посмотрите, маменька, ни царапинки, — проговорил Сергей Петрович на французском языке, к которому прибегал в важных случаях жизни.
— Где, покажи! Ну, счастлив твой Бог, что все уцелело, а то бы не миновать тебе розги… А в темной комнате все-таки посиди. Не столько за вину, сколько за твое поведение, за мины твои дерзкие…
Женя повернулась и молча пошла из комнаты.
Бабушка, ожидавшая слез и просьб о прощении, еще сильнее рассердилась.
— А? Каков характерец? Ох, плачет по тебе розга, девица прекрасная! Свести ее в большой чулан! Ничего не давать до восьми часов, а затем — стакан воды и ломоть хлеба… А тебе, матушка, кукситься нечего, твоей же дочке добра желают. Надо же из нее эту дурь выбить, — обратилась Александра Николаевна к тихо плакавшей Ольге Петровне.
Нервы бедной женщины настолько были разбиты болезнью, что у нее не хватало сил для борьбы, хотя она и чувствовала, что к ее девочке относятся не совсем справедливо. Кроме того, она боялась свекрови, никогда не относившейся к ней особенно ласково.
— Я, маменька, совершенно с вами согласен, — заговорил Сергей Григорьевич. — Надо что-нибудь предпринять. Я уже об институте подумываю.
— Ну, батюшка, не охотница я до этих институтов. Вот у Марии Семеновны девочка из института приехала, так мать совсем в щель загнала… И то не так, и это не по-модному. Это не прежняя пора, как при покойном Николае Павловиче. У него, батюшка, и институтки по струнке ходили, а теперь во всем везде поблажка дана.
Разговор перешел на другую тему, и мать с сыном увлеклись похвалами доброму старому времени, со смутной боязнью чего-то непонятного и нового, надвигавшегося со всех сторон.
А Женю тем временем отвели в большой чулан, находившийся рядом с кладовой. В чулане было маленькое окошечко, в которое и днем-то еле пробивался свет, а теперь, в сумерки, оно только смутно виднелось в углу. Стояли громадные сундуки и лари. В углу были свалены бесчисленные подушки и перины, а по стенам развешана парадная сбруя и ливреи кучеров и лакеев.
Пахло пылью, кожей и крысами. Девочка вошла в чулан, робко озираясь по сторонам. Нянька и сопровождавшая их с ключами угрюмая старуха экономка ахали и упрекали Женю в непокорности и гордости.
— Я ей говорю: припади к бабушке, целуй ручку, проси прощения, а она стоит как статуя.
— Ай, нехорошо, сударыня. Барышне так поступать не пристало!
— Не убыло бы тебя, небось… А теперь посиди-ка здесь голодная!
— Губа толще, брюхо тоньше, недаром пословица сказывается. На-ко, вот теперь и сиди здесь, а мы пойдем… Запереть чулан-то, что ли, Максимовна?
— Зачем? Она не уйдет. На что другое, а на это она послухмяная.
— Так-то так, а не люблю я, как замка-то нет. Крыс у нас много, с двумя-то руками которые.
— А что здесь взять-то, не кладовая, ничего не укусишь, — возразила нянька и, обращаясь к Жене, прибавила: — Ну, сиди здесь, ужо я тебе подушки излажу… Темно, а зато мягко. Ишь, все пуховые, — сказала она, стараясь из подушек устроить подобие дивана.
Затем обе старухи ушли. Уходя, нянька шепнула, пользуясь тем, что экономка вышла вперед:
— Ты не бойся, я ужо забегу; при этой-то ябеде только говорить нельзя, все бабиньке перескажет; а я зайду, проведаю…
Дверь затворилась, и Женя осталась одна.
Глава VI
Аскитрея
Первую минуту девочка хотела броситься за нянькой, просить свести ее к бабушке, молить о прощении, но момент был пропущен. Она с горьким рыданием сунулась головой в подушки, стараясь заглушить свой плач.
Она чувствовала себя глубоко обиженной, сознавая, что с ней поступили несправедливо, и горечь обиды действовала сильнее, чем страх наказания.
Женя совершенно не могла понять, почему это на нее бабушка так кричала, когда она совершенно резонно объяснила ей, что портрет уронила не нарочно. Разве можно вообще так кричать и браниться? Этого нигде, кроме России, не бывает, разве в самых невоспитанных кругах… А тут леди — и кричит, как необразованная баба, на свою внучку, на старшую дочь своего сына.
А Гриша? Ведь он знает, что ее наказали, как же он не пришел, не объяснил, в чем дело? Он трус и лгунишка, а его все любят и балуют, и Надю любят больше, чем ее. Больше? Да ее совсем, совсем не любят! Она им чужая, лишняя. Может быть, она им и не дочь? Ее подкинули, как в той книжке, что она читала, и вот теперь она им только мешает. Боже, какая она несчастная… Лучше бы ей умереть! Тогда бы все узнали, что она не шалунья, что она была права, и пожалели бы все — и папа, и бабушка, и мама. Мама бедная, больная, она не может и заступиться за свою Женю… Им обеим лучше умереть.
И чем больше размышляла Женя на эту тему, тем больше успокаивалась. Слезы текли обильно, горло не сжималось, дышать становилось легче, и девочка незаметно в слезах уснула, только судорожно временами всхлипывая во сне.
Проспала она недолго. Ее разбудил какой-то шорох. Девочка вскочила и сразу не могла понять, где она находится. В чулане было совершенно темно. Женя, несмотря на свои споры с нянькой насчет домовых, боялась темноты и не привыкла к ней, так как с детства в ее комнате теплилась лампадка — дань воспоминания тетки о родине. Когда она сообразила, что наказана и сидит в темном чулане, она почувствовала страх. Первой мыслью было броситься к дверям и закричать, но в эту минуту по полу что-то пробежало мимо нее, и она так и замерла.
— Крысы, — подумала она с ужасом. — Крысы! Они гадкие, большие, кусаются… Съели епископа Гаттона [6], — припомнилось ей вдруг.
Она старалась забраться как можно выше на подушки, задыхаясь от пыли, поднимавшейся от них.
«Господи, хоть бы кто-нибудь зашел! Где няня? Она обещала… Я закричу!» — но мысль о том, что чулан далеко от всех жилых помещений, что рядом была кладовая да большая комната для прислуги, где девушки только ночевали, задержала в груди крик, и Женя только тихо простонала.
В эту минуту за дверями что-то зашевелилось.
— Няня! — крикнула Женя.
Дверь скрипнула, и послышался чей-то шепот:
— Тише, барыня, золотая, тише… Это я, Калька. Где вы тут? Не говорите громко, чтобы не услыхали, тогда и мне и вам беда… Ну, вот и я.
Женя бросилась вперед и ласково обняла влезшую на ее подушки девушку.
— Я уж два раза приходила, да вы, видно, почивали, а уж будить-то не хотела. Думала, сном горе пройдет. А вот нате-ка. Вот цыпленочка кусочек, вот два пирожка. Мне лысый черт Антипыч-повар дал… Кушайте на здоровьице. На что похоже — ребенка голодом морить!
— Мне есть не хочется, спасибо, Каля.
— Ну, это так кажется. Где же есть не хочется; завтракали-то когда? Вы только попробуйте, да поскорее: того и гляди, аспид-то наш, экономка, накатится; поди у нее брюхо болит, что чулан не заперт.
Женя без всякого желания откусила кусок пирожка. Но он был так вкусен, что сразу пробудил ее аппетит, и она живо начала уписывать все, что было принесено в салфетке Аскитреей.
— Ну вот и хорошо, кушайте на здоровье. Ишь ведь, и свечечки не дали. Страшно, поди-ка, сидеть-то?
— Угу… — отвечала Женя с полным ртом, но присутствие девушки и ее доброта вернули ей смелость, и она чувствовала себя спокойнее.
— А вы скоро уйдете?
— Вот докушаете, а я потом косточки унесу… Да и еще прибегу: скажу, что за нитками в сундук сходить надо. Ведь мартерьял-то у меня на руках, я у себя в сундуке и храню. Кому ниток или бумаги не хватает, даю.
— А я опять одна останусь? Здесь крысы… Каля, милая, я боюсь!
— Крысы? А что их бояться? Подождите-ка я вам палочку подам. Как побегут, так и постучите в стенку. Они и разбегутся. Они вас больше еще боятся, чем вы их.
— Вы скоро придете? — спросила девочка робко, гладя Аскитрею по ее худощавому лицу.
— Ах вы моя пташечка золотая! «Вы придете?» — говорила растроганная девушка, ловя и целуя маленькие пальчики Жени. — «Вы придете?» Мне, холопке, «вы» говорите… И отчего это, барышня, и в вашем роду разные бывают? Одни добрые, анделы чистые, а другие хуже чертей. Отчего это бывает?
— Не знаю, — протянула девочка.
— Барышня, золотая, а что я вас спрошу. Только вы никому-никому не сказывайте. Не слыхали вы насчет… Насчет того, что нам воля будет? Освобождение [7]?
— Я здесь не слыхала… А в Англии, у тети Ани, говорили, что будет какое-то освобождение, только я ничего не поняла. Хотите, я маму спрошу?
— Храни Бог, барышня, матушка, и не заикайтесь, за это что и будет! Вон у Максима Петровича лакей поболтал этак-то… Ну его в солдаты не в зачет и хотели сдать. Уж насилу мать упросила. Да бреет он хорошо, барин и пожалел… Ну а выпороть — выпороли.
— Да я спросила бы так, от себя.
— Нет, уж лучше не спрашивайте, а если так что услышите, так скажите.
— А ведь хочется вам на волю? — спросила Женя.
— А вам, барышня, из чулана хочется? Да и то ведь вас на часы посадили, а не навек. Господи, дохнуть бы только вольной-то волюшкой, а там бы хоть и умереть. Батюшки, что-то ступеньки заскрипели! Не идут ли? Давайте, барышня, салфетку-то… Я за дверь спрячусь. Если отворят, я и шмыгну, пока они к вам подойдут.
По коридору послышались шаги, и за дверью мелькнул огонек.
Аскитрея притаилась за дверью и, когда нянька с сальной свечкой в руках, а за ней экономка с ключами вошли в кладовую, девушка ловко шмыгнула за их спинами за дверь, так что никто не успел ее заметить, хотя экономка и повернулась, заслышав шорох.
— Ну что, насиделась? — заговорила нянька. Ну вот тебе, матушка, вышло от бабушки решение: свести тебя в детскую, дать чаю и поесть и оставить тебя там, а на глаза тебя сегодня принимать не хочет. Завтра, значит, попросишь прощения, и все это прикончится. Ну, слезай, слезай, сударушка!
И нянька помогла Жене слезть с подушек. Девочка щурилась от света и немножко пошатывалась, когда пошла за нянькой.
Экономка гремела ключами и ворчала:
— Ну вас, только подушки перекидали, убирай за вами.
Глава VII
Новое знакомство
Только что успели забыть приключение с портретом, как Женя опять провинилась совершенно неожиданным для себя образом.
После истории с портретом Женя приобрела большую популярность среди дворни.
— Барышня, идите-ка, что я вам покажу, — звал ее мальчик садовника и показывал ей то хорошенькое гнездышко, то куст красивых осенних цветов.
— Нате-ка яблочко, — говорил старший садовник.
— Барышня, Женюшка, вам Антипыч лепешечку спек, — заявляла где-нибудь в уголке Аскитрея.
К ней шли с вопросами, с просьбами, насколько она могла в них помочь, и только экономка косилась на эту неподходящую дружбу «с холопами», считая себя гораздо выше их, так как была внучкой пономаря.
Но бабушке и она не ябедничала. Это происходило оттого, что ей не хотелось ссориться с нянюшкой, с которой она давно вела дружбу и нередко занимала у той по два, по три рубля.
Гриша и Надя, немного сконфуженные тем, что Женя напрасно пострадала, старались тоже ласковее относиться к сестре, словом — в детской восстановились мир и спокойствие. Женя чувствовала себя куда лучше, чем по приезде. Со старшими ей приходилось видеться реже. Погода установилась, и отец с матерью и с бабушкой часто уезжали в гости или принимали гостей, а при них детей в парадные комнаты не звали.
Однажды утром Женя отправилась с книжкой на берег озера, за садом, где у нее около купальни был любимый тенистый уголок, о существовании которого не знал Гриша и поэтому не мог туда явиться и мешать ей читать, приставая с разными играми.
Читать Женя очень любила, но ей редко удавалось достать новую книжку. Привезенные из Англии она успела выучить почти наизусть, а тратить деньги на книги, да еще детские, отец считал непозволительным мотовством.
Здесь же, у бабушки, она нашла целый склад старых рыцарских романов, сочинений Лажечникова, Ломоносова, Озерова и других и толстые тома сборника «Сто русских литераторов», где были такие чудесные рассказы и такие смешные картинки.
Никто не обращал внимания, что девочка целые дни сидит, уткнув нос в книгу, а нянька даже поощряла это, хвастаясь тем, что ее барышня «все в книжку смотрит».
Шкаф был не заперт, стоял в коридоре около чулана, где она когда-то сидела, и никто им не интересовался после того, как умер младший брат Сергея Григорьевича, тративший на книги все свои деньги.
Вот и сегодня, захватив с собой «Последнего Новика», начатого еще накануне, Женя приготовилась им наслаждаться в тиши, да еще с полным карманом яблок-скороспелок, которыми ее угостил садовник. И Женя читала с увлечением, не отрывая глаз от книги. Кругом было тихо и хорошо, как бывает в первые осенние дни.
Но вот где-то послышалось сперва тихое всхлипывание, а потом и громкий плач.
Девочка подняла голову и стала прислушиваться.
Плач был все назойливее и ближе. Наконец, на озеро из-за камней вынырнула с шумом стая гусей, потом — уток, и с громким кряканьем обе стаи поплыли по воде.
Плач на минуту прекратился. Заплаканный голосок кричал:
— Ну вас, окаянные, ути, ути, ути… Идите же, не отставать! Куда ты, желтобрюхий? — и слышно было, как в воду тяжело плюхнулся неповоротливый утенок.
Сперва все замолкло, потом снова раздался сперва тихий, назойливый, а затем и громкий плач с причитаниями.
Женя с удивлением прислушивалась, наконец встала и отправилась по тому направлению, откуда слышался голос.
Раздвинув кусты, она увидела девочку лет десяти-одиннадцати, лежащую ничком на траве, в стареньком домотканом сарафане, босую и в рваном платке. Лица ее не было видно, а худенькое тело все вздрагивало от рыданий.
— О чем вы плачете, девочка?
При первых звуках чужого голоса девочка испуганно вскочила и смотрела на Женю, вытаращив глаза, в которых виднелся такой страх, что Жене стало жутко.
Так может смотреть только маленький затравленный зверек, чувствуя себя во власти человека.
— О чем вы плачете? Кто вы? — повторила Женя вопрос как могла ласковее.
— Мы-то? Акулька. Птицу стерегу.
— О чем вы, Акуля, плачете?
— Мамку жалко! — и девочкаснова залилась слезами.
— Что же с вашей мамкой? Это ваша кормилица? (Женя не настолько была сильна в русском языке, чтобы понять, что слово «мамка» употребляется не только для обозначения разряженной в кокошник и бусы кормилицы и что крестьянские дети так зовут своих матерей.)
— А как же не кормилица? И кормилица, и поилица. Матушка ты моя, родненькая! И что с нами сиротами будет, как тебя-то не ста-а-анет!.. — причитала девочка.
— Ах, это ваша мама, значит… Да?
— Наша, вестимо, наша, — отвечала девчонка, — с изумлением начиная приглядываться к ласковой барышне.
— Что же с ней? Она больна?
— В воспице. Братишка залежал, а потом и ее подхватило. Водицы испить некому подать… Ой, мамонька! — и она опять заревела.
— Воспица? — Женя не знала, что так зовут крестьяне оспу, и не могла понять, что это за болезнь такая.
— Ну да, разожгло всю… Уж, говорят, не в уме стала. А испить подать некому-у-у…
— Отчего же некому? Не одна же она лежит?
— Чего не одна? Одна-одинешенька. Братишка помер… Тятька и нянька на барщине [8].
— Нянька? Чья же нянька?
— Моя нянька. Сестра-то моя, Анютка.
Женя совершенно недоумевала. Отчего свою мать девочка называет «кормилицей», а сестру «нянькой»? Она не знала, что обыкновенно в деревне старшие сестры возятся с младшими детьми и те зовут их поэтому «няньками».
— Отчего же ваша сестра ушла от матери? А вы отчего здесь, а не у нее? Разве можно оставлять больную одну?..
— Да ведь я же говорю тебе, что они на барщине.
— Ну, а зачем же вы оставили больную мать?
— Господи, беспонятная какая! — воскликнула девочка, забыв свой страх перед барышней. — Ведь я же барских гусей пасу! Как же мне уйти-то?! Я об том-то и реву. Испить подать некому, — снова завела она свое причитание.
— Гусей пасти мог бы кто-нибудь и другой. Вы бы попросили у… ну, у старосты, что ли.
— Да разве птичня-то старостино дело? Он бы меня так турнул!
— Ну так попросили бы у кого там следует…
— Следовает! Иканомка эфтим делом заведывает. Ничего-то ты не знаешь!
— Ну так и попросите экономку… А я бабушку попрошу.
— Да ты в уме? Да ведь она мне все волосья выдерет! Что ей твоя бабушка! Она ведь аспид… Двужильная.
Акулька повторяла то, что ей приходилось слышать от дворни, но в ее речах была такая уверенность, что Женя поверила ей на слово.
— А где же ваша мать живет?
— На деревне, известно…
— Какая деревня? Где?
— Пантюхино, вон там, за дорогой-то. Только дорогу перейти, да барским полем по меже. Отводок будет, а за отводком прогон и наша деревня. Вот отсель, с горушки, как на ладошке видать.
В голове Жени зародился смелый план.
— Покажите-ка мне, где это?
— Побежим на горушку, так и покажу.
Сказано — сделано. Через пять минут Акулька, горячо жестикулируя, показывала запыхавшейся Жене, где находится их Пантюхино и как туда пройти.
— Который же ваш дом?
— Наш-то? Да вот, с краю. По правую руку, сейчас за прогоном будет.
— Знаете что? Я схожу к вашей матери, узнаю, что ей надобно, а затем все устрою. Пошлем ей и лекарства, и всего.
Женя вспомнила, как дочери пастора, у которого она как-то гостила с теткой, ходили навещать больных, убирали у них, посылали бульон и лекарства, и ей очень понравилась мысль самой поступить так же.
Но Акулька в Англии не бывала и не слыхивала, чтобы баре по избам ходили навещать больных, поэтому она шмыгнула рукавом под носом и проговорила:
— Ну-у?.. А тя не забранят?… Ой, оттаскают за космы-то! Нет, девка, вот что лучше: ты здеся посиди, покарауль птицу, а я мигом домой слетаю! Право слово, в один миг! — и девочка, совсем забыв, что говорит с барышней, дружелюбно хлопнула ее по плечу.
Идти к больной было вполне прилично: это в Англии взрослые барышни делают, а пасти гусей — это что-то небывалое, и Женя не знала, как отнестись к такому предложению.
Но это бы еще ничего: с нарушением приличия она легко бы помирилась, недаром так давно уже уехала из Англии, а вот преодолеть свой страх перед этими большими красноногими птицами, которые так страшно кричали и открывали широкие клювы… этого она сделать не могла, и как ни хотелось ей обрадовать Акульку, она знала, что это выше ее сил. Поэтому она перешла к первоначальному плану и, еще раз расспросив Акулю о дороге, храбро направилась из сада как была, в одном платьице и широкополой шляпе.
Глава VIII
В Пантюхине
Женя никогда не ходила одна никуда дальше сада.
Поэтому вполне понятно, что ее сердечко замирало, когда, перейдя за дорогу, она очутилась в обширном поле, засеянном рожью. Среди высоких густых колосьев вилась тропочка, по которой она должна была идти до пантюхинского прогона. Она смутно себе представляла, что это значит: «прогон». Если бы она знала, что под этим разумеется узкий огороженный проход для скота, пожалуй, она бы и не рискнула отправиться в путь. Встреча с коровами показалась бы ей страшнее, чем соседство гусей. Но, к счастью, днем прогон был пуст, и она благополучно добралась до деревни, хотя насилу справилась с «отводом», как назывались воротца, через которые проходили, подняв незатейливый крюк.
В деревне никого не было видно. Все взрослые были на работе, а ребятишки играли в конце села, у мелкого, грязного пруда.
«Направо… первая изба — это, верно, здесь», — решила Женя и повернула к небольшой избе в три оконца, выстроенной, однако, из хорошего леса и крытой тесом.
Александра Николаевна Стоцкая считала долгом своей дворянской чести, чтобы ее мужики были хорошо обстроены, и это стоило ей недорого, потому что лесу было много и, за отсутствием сплавной реки, он был очень дешев.
Ей доставляло немалое удовольствие, что все избы ее мужиков были в хорошем состоянии и нигде не было видно соломенных крыш.
Но если снаружи изба казалась приличным жилищем, то ее внутренний вид поразил Женю.
Она робко вошла в дверь, закрытую, но не запертую, и очутилась в каких-то больших темных сенях, где скверно пахло, валялись какие-то ломаные кадушки, ведра, а в углу белело что-то вроде палатки.
Девочка совершенно не знала, как ей найти дверь в жилое помещение. Но немного привыкнув к темноте, она увидела низенькую дверь, к которой и направилась.
Дверь отворилась не без труда. Она не заскрипела, а как-то жалобно взвизгнула и сейчас же откуда-то послышался слабый окрик:
— Кто там?
Женя с трудом перешагнула высокий порог в дверях и вошла в жилое помещение избы. Там было еще душнее и пахло еще хуже, чем в сенях. Маленькие окошечки, в которые и без того плохо проникал свет, были сплошь усажены мухами: их в избе было невероятное количество. А по столу, где валялись немытые ложки и стояла грязная деревянная чашка, целыми стаями бегали тараканы. Такого количества мух и тараканов Женя никогда не видала, и ее даже бросило в дрожь от отвращения.
В избе не видать было никого. Женя заглянула за перегородку у печки. Там царил такой же беспорядок, мух же, казалось, было еще больше.
Акулькиной матери не было и там.
Женя задумалась, кого ей спросить. Она забыла узнать у Акули имя больной и теперь стояла совершенно растерянная, недоумевая, что предпринять.
— Ой, лишенько! Да кто же избу-то откутал [9]? — снова послышался голос.
Теперь Женя поняла, что он раздавался из сеней. Она быстро повернулась к дверям и, выйдя в сени, тихонько проговорила.
— Это я… Где вы?
— Здеся, в пологу. Ой, лишенько…
Голос раздавался из угла, где была устроена «палатка».
Она осторожно подошла к ней и увидела, что это был полог из толстой, грубой холстины, и из-под него, приподняв край, выглядывало худое, бледное лицо с горящими от лихорадки глазами.
— Кто же это? Я признать-то не могу, — проговорила больная, не веря своим глазам. Ей так дико было увидеть около себя нарядную маленькую барышню, что она подумала, уж не мерещится ли ей это, как мерещилось во время болезни ее маленькому Федьке.
— Вы — Акулина мама? — спросила Женя.
— Акульки-то, что во двор-то взяли? Да, я ей матка буду… Ай она чего наделала? — с тревогой спрашивала больная, шаря рукой на полу, чтобы достать стоявший около ковш, где было немного воды и плавало уже несколько мух.
— Ах, не пейте, там мухи, — воскликнула девочка, с ужасом отнимая у нее ковш.
— Мухи? Ой, окаянные, ничего с ними и не поделать… Ой, испить хотца. Дай ковшик-то, я их отдую, окаянных, к сторонке.
— Подождите, я вам достану свежей воды… где у вас вода?
— Вон в углу, в кадке, коли есть. Не знаю, успела ли Фроська наносить из родника… К дверям-то, к дверям-то поближе, под доской.
Женя нашла кадушку. Она была покрыта тяжелой доской, которую ей с трудом удалось приподнять. Снять ее она была не в силах.
— Да ты в сторону-то, в сторонку поотодвинь… ковш-то пролезет.
Женя поняла, в чем дело, и, отодвинув немного доску, зачерпнула из кадушки воды.