Рождественские рассказы русских писателей Стрыгина Татьяна
И вдруг он остановился, прервав на полуслове свой разговор с метелью. С изумлением увидал он перед собою полузанесенное снегом живое человеческое существо.
– Кто тут? – спросил он, наклоняясь.
– Это я! – послышался слабый детский голосок.
– Гм! Что же ты тут делаешь? – спрашивал рабочий.
– Денежку ищу…
Девочка, стоя на коленях, вся в снегу, смотрела, как спросонок, на стоявшего перед нею великана.
– Какую денежку? – переспросил тот.
– Денежку – трешник!.. – вяло, как со сна, бормотала девочка, еле ворочая языком. – Хозяйка послала за свечкой… в лавку… дала два трешника… а я выронила!.. Один трешник – вот, а другого не нашла…
Девочка разжала кулак и показала на ладони темную медную монетку.
– Отчего же домой не идешь? – сказал рабочий.
– Боюсь!..Хозяйка опять станет бить… – пролепетала малютка.
– Ну, будет толковать! Тут и я с тобой, пожалуй, замерзну… Вставай-ка! Живо! Пойдем ко мне! – заговорил великан, поднимая девочку на ноги и отряхивая с нее снег. – Идти-то можешь? – спросил он, посмотрев на нее.
– Ноги не слушаются… – отвечала девочка, пошатываясь.
– Эх, девка, девка!.. Ну, да ладно, как-нибудь до дому доберемся! – сказал рабочий и поднял ее, как перышко.
И пошел он, одной рукой крепко прижимая ее к груди, чтобы ей было теплее, а другой опираясь на палку. Ветер с бешенством обрушился на него, словно злясь за то, что у него отняли добычу. Он налетал на рабочего то справа, то слева, то хлестал в спину снежным вихрем, то ударял в лицо и заслеплял глаза.
– Тьфу ты, провал тебя возьми! – не выдержал рабочий, шатнувшись в сторону со своей маленькой живой ношей. – Ведь с ног же, однако, не сшибешь. Шалишь, брат!..
Девочка широко раскрыла глаза и прислушалась.
– Вишь, сегодня сердит больно, разбушевался на беду, – ворчал рабочий. – Не нашел другого-то дня! В самое Рождество этакую кутерьму затеял. Да добро! Нашего брата не проберешь… Мы и в жару не горим, и в стуже не мерзнем…
– Ты, дяденька, с кем же разговариваешь? – спросила девочка, высовывая из-под рваного платка кончик своего красного носа.
– С Ветром Ветровичем говорю! – отвечал великан. – Не все же ему одному зверем реветь, надо и человеческому голосу свою речь повести…
Миновали они широкую пустынную улицу, прошли один переулок, завернули в другой и вскоре очутились на берегу речки, почти за городом. Тут рабочий вдруг заметил, что к нему пристала какая-то рыжая, жалкая, лохматая собачонка. Она шла за ним, запорошенная снегом, вся как-то сгорбившись, поджав хвост и низко понурив голову. Так ходят люди, забитые бедностью и горем… Собака шла за человеком, и человек не отгонял ее.
На берегу стояло несколько хат, теперь почти совсем занесенных снегом. В одну из этих хат вошел рабочий, – рыжая, всклокоченная собачонка шмыгнула за ним. Под конец дороги девочка дремала, и теперь, вдруг очутившись в тепле, она с изумлением раскрыла глаза и увидала себя в чистенькой, светлой комнате. На белом деревянном столе горела жестяная керосиновая лампа. Новые бревенчатые стены были не оклеены и пахли еще сосновой смолой. Лавки и два-три желтых стула стояли в комнате. На стене висели календарь, небольшие часы и какая-то дешевенькая раскрашенная картинка, а в переднем углу – образ. Маленькая дверь вела за перегородку в кухню. В кухне стояла большая русская печь и одной стеной выходила в комнату, и тут несколько приступочков вели на печь. Кухня оставалась впотьмах; свет из комнаты смутно проникал в нее через дверь и поверх перегородки, на четверть аршина не доходившей до пола. Рабочий спустил девочку с рук, снял с нее платок и пальто.
– А теперь садись, вон, на приступочек у печки, и разувайся! – командовал он. – Валенки-то, поди, мокрехонькие…
Девочка села и лишь только шевельнула ножонками, как валенки моментально сползли на пол. Хозяин сходил на кухню и принес оттуда рюмку. В рюмку было налито немного водки.
– Пей! – сказал он, подавая девочке рюмку.
Та выпила и поморщилась.
– Горько небось? – спросил хозяин.
– Горько, дяденька, страсть! – отозвалась девочка.
– Ничего! Горько, да с морозу полезно! – заметил великан, наливая и себе водки. – Будь здорова! – сказал он, кивнув девочке головой и осушая рюмку.
– Кушай на здоровье! – степенно промолвила гостья.
Теперь она сидела на приступочке, сложа руки, и пристально, не сводя глаз, смотрела на хозяина. Это был дюжий, широкоплечий мужчина, головой выше обыкновенного высокого роста. Пол дрожал под ним, когда он проходил по комнате.
«Вот такого и Ветер Ветрович не свалит с ног, – подумала девочка и мысленно же добавила: – И хозяйкину братцу не тягаться с ним!..»
Лицо этого великана было чрезвычайно добродушное; по его голубым глазам и по светлой улыбке можно было догадаться, что в этом большом, мощном теле жила чистая, детская душа… Его белокурые короткие волосы вились кудрями и падали на лоб; густая борода его свешивалась на грудь. Ему, казалось, было лет под сорок. Теперь он был в праздничной серой блузе, подпоясанной красным поясом, и в длинных сапогах.
Поставив рюмку в шкаф, он подошел к девочке и, упершись в бока своими громадными кулачищами, с веселой улыбкой посмотрел на нее… Девочка была в ситцевом полинявшем платьице с розовыми цветочками. Ноги были босы. Ее темные волосы, мягкие как шелк, без всякой прически падали ей на глаза. Ее большие карие глаза, оттененные густыми и длинными ресницами, смотрели теперь совершенно спокойно, беззаботно, как будто не над нею несколько минут тому назад бушевала вьюга-непогода и не она была на шаг от смерти.
– Встань-ка да походи, а еще лучше побегай!.. – сказал ей хозяин. – Согреешься отлично… Бежи! я догонять тебя стану…
Девочка вскочила и побежала по комнате. Конечно, великану трудно было бы не догнать ее: не сходя с места, только протянув руку, он мог всюду ее достать. Он сделал вид, что бежит, гонится за нею, а сам вместо того топтался на месте и топтался так ужасно, что в комнате и в кухне все ходило ходуном.
– Ну, что? Ноги согрелись? Вот и ладно!.. – сказал хозяин. – Садись же опять на свой приступочек, у печки-то тепленько…
Он вытащил из кармана маленькую коротенькую трубочку, набил ее и закурил.
– А теперь, девчурка, мы станем с тобой разговаривать! – промолвил он, садясь перед нею на скамью и потягивая свою трубочку-носогрейку.
За стенами хаты метелица мела, вьюга бушевала. В хате было тихо, тепло и светло. Временами было слышно, как за печкой сверчок трещал.
Рыжая косматая собачонка смиренно свернулась у порога и, подремывая, одним глазом посматривала порой на собеседников.
Ill
Девочка уже совсем согрелась, ожила. На щеках ее яркий румянец горел, глаза блестели… Теперь, несмотря на свои распущенные волосы, на босые ножонки и на полинявшее платьице, она оказалась очень хорошенькой девочкой… Откинув назад свои растрепавшиеся волосы, она приготовилась со вниманием слушать «дяденьку».
Великан выпустил из-под усов седой клуб табачного дыма и начал:
– Прежде всего, моя красавица, как тебя зовут?
– Зовут Машей! – бойко ответила девочка. – А меня – Иваном!.. – Вот и будем мы «Иван-да-Марья»… Скажи же мне, Маша, теперь: где ты живешь?
– Живу в людях…
– У чужих людей, значит?
– Да. У Аграфены Матвеевны… Знаешь?.. У нее дом в Собачьем переулке! – пояснила девочка.
– Собачий переулок знаю очень хорошо, а Аграфену Матвеевну не знаю… Но где же твои отец и мать?
– Умерли. Отца я совсем не знала, а маму чуть-чуть помню…
– Как же ты очутилась у чужих людей? Почему они тебя взяли к себе? – спрашивал хозяин.
– Не знаю! – отвечала Маша.
– С каких же пор, давно ли ты живешь в людях?
– Не помню!
– Гм! Вот так штука!.. – проговорил великан, смотря на свою гостью и в недоумении почесывая затылок. – Ну, кроме хозяйки, кто же еще жил с тобой?
– А жил еще хозяйкин муж и ее брат.
– Что ж, тебе плохо было у них?
– Хозяин-то ничего, смирный такой, тихий… ни одной колотушки я не видала от него… – рассказывала девочка. – А сама хозяйка… ну, рука у нее тяжелая! Повесила она на стене, над моей постелью, ремень – и этим ремнем все била меня… а уж особенно хозяйкин брат… и-и-и, беда! Колотил меня – страсть! Вот и вчера еще он все руки мне исщипал… вон, видишь как!
Девочка засучила рукав, и действительно, повыше локтя, на белой коже были явственно видны сине-багровые пятна.
– Господи, Боже Ты мой! и поднимается рука на малого ребенка! – сказал великан как бы про себя. – Гм! Уродятся же такие люди… Диво!
Он удивлялся, потому что сам никогда не мог поднять руки на ребенка. Сильные люди обыкновенно бывают смирны и не драчливы.
– Ты жила у них в работницах, что ли? – спросил хозяин, немного погодя.
– Да, в работницах!
– Что же ты работала?
– Да все, – говорила девочка. – За водой ходила, в горнице убирала, шила, вязала, в лавочку бегала, туда и сюда… Летом работала в огороде, поливала, полола.
– Такты умеешь шить и вязать? – спросил хозяин.
– Умею… Да что ж за мудрость! – серьезным тоном промолвила Маша, разглаживая на коленях платье.
– Ох ты, работница-горе! – сказал великан, с грустной улыбкой посмотрев на девочку.
– А что жтакое? – отозвалась та. – Я только кажусь такая маленькая, а лет-то мне уж много…
– А как много?
– Семь лет, восьмой пошел.
– И вправду много!.. – с усмешкой промолвил великан. – Ну, теперь слушай!..
Девочка уселась поудобнее и, притаив дыхание, собралась слушать «дяденьку», вообразив, кажется, что он долго станет о чем-то говорить ей.
– Оставайся у меня! Будем жить вместе… Вот и весь сказ! – проговорил великан, стукнув трубкой по колену.
Он быстро решался и быстро задуманное им приводил в исполнение. «Эта девочка – сирота, родныху нее никого нет, – рассуждал он, – значит, я имею такое же право, как хозяйка ее, Аграфена Матвеевна, взять к себе девочку. И я возьму ее, потому что у Аграфены Матвеевны ей жить худо, а у меня ей будет хорошо». И великан, в знак решимости, еще раз стукнул трубкой по колену.
– Видишь… – продолжал он, – был у меня братишка немного поменьше тебя… Он помер! а ты вместо него оставайся у меня и зови меня братом! Слышишь?.. Ну! Остаешься у меня?
Девочка с изумлением смотрела на него.
– А как же хозяйка? – возразила она. – Ведь она меня за свечкой послала…
– Ну, свечку она сама себе купит! – сказал рабочий. – А два ее трешника я завтра отнесу ей.
«Если за прокорм девочки запросит денег, дам ей денег… Немного деньжонок-то у меня есть!» – подумал он.
– А есть у тебя какое-нибудь имение – платья, тряпки там, что ли?
– Ничего, братец, у меня нет! – отвечала Маша. – Есть две старые рубашки, да и те уж совсем развалились.
– Тем лучше, девчурка, – промолвил хозяин. – Это дело, значит, мы живо покончим. А если твоя Аграфена Матвеевна заартачится, так мы синяки покажем. А теперь, Маша, давай-ка ужинать!
Он вынул из печи теплых щей горшок, кусок баранины с гречневой кашей и пирог с яйцами. Девочка с удовольствием ела и щи, и баранину, и вкусный пшеничный пирог. Рыжая собачонка той порой также подошла к столу и с живейшим интересом смотрела на Машу и хозяина.
– Как тебя звать? – обратился к ней хозяин.
Собака взглянула на него, хотела как будто встать, но вместо того только несколько раз хлопнула хвостом по полу.
– Гм! Сказать-то не можешь! Экое горе!.. А все-таки как-нибудь звать тебя надо, – говорил хозяин. – Ну, будь ты с сегодняшнего дня Каштанкой! Каштанка! – крикнул он.
Собака сорвалась с места и подбежала к нему.
– Ну, вот и отлично! Будем жить втроем, как-нибудь промаячим. А ты, Каштанка, береги без меня мою сестрицу, хорошенько сторожи ее! Слышишь?
Девочка весело засмеялась. Собака, посматривая на хозяина, самым решительным образом помахивала хвостом. Хозяин накрошил в крынку хлеба, облил его молоком и дал Каштанке.
В комнате несколько минут только и слышно было над крынкой: «хлеп-хлеп-хлеп»… Поужинав, Маша сказала братцу «спасибо» и опять села на приступочек у печки: она уже привыкла к этому местечку, оно нравилось ей.
– Сегодня ты у меня еще гостья, а завтра принимайся за хозяйство, помогай мне! – сказал ей хозяин.
– Хорошо, братец! – промолвила Маша.
Убрав со стола и повозившись над чем-то в полуосвещенной кухне, хозяин вышел в комнату и увидал, что его сестренка сидит, пригорюнившись.
– О чем, Маша, задумалась? – спросил он ее.
– А думаю я, братец, если я останусь жить у тебя, кого будет бить моя плетка? Не возьмет ли хозяйка опять какую-нибудь девочку?.. Как бы, братец, сделать так, чтобы все хозяева были добрые, чтобы они не дрались?.. Тогда у них хорошо было бы жить!
– Гм? Мудрено это сделать, – в недоумении проговорил великан, приглаживая бороду.
– И все мне не верится, что я совсем ушла от Аграфены Матвеевны и буду жить с тобой и с Каштанкой. А ну как хозяйка придет сюда за мной?
– Приде-е-ет?! – угрожающим тоном проворчал великан, выпрямляясь во весь рост и с непреклонной решимостью смотря на дверь, как бы ожидая прихода сердитой злой хозяйки. – Приди-ка! я ей пальцем погрожу, таку нее только пятки замелькают… Ха! Вздумала малое дите бить…
– А если она пожалуется будочнику? Тут что? – спросила Маша.
– Будочнику?.. Ну, что ж… Тогда мы синяки представим! Ведь за синяки нынче хозяев по головке не гладят, – успокоил ее великан.
– А все мне как-то боязно, братец! – призналась девочка, робко, с тревожным видом поглядывая на своего защитника. – Ведь тебе, братец, не сговориться с ней, с Аграфеной Матвеевной. Ты слово скажешь, а она – десять! Право, не сговорить!
– Да я и говорить-то с ней не стану. Дуну – и улетит! – сказал хозяин.
– Ты не знаешь ее. Ведь она у-у-у какая бедовая!
– Вижу, напугали они тебя… А-ах! Сиротинка ты горемычная!.. – промолвил он, легко положив девочке на голову свою ручищу, и тихо, ласково погладил ее по волосам.
Вдруг губы у Маши задрожали, и, закрыв лицо руками, она горько-горько зарыдала. Горячие слезы текли по ее щекам, по пальцам и падали на ее полинявшее старенькое платье.
– Ты что? Чего заревела? Маша! А, Маша? – спрашивал скороговоркой великан, наклоняясь к ней и заботливо, с участием заглядывая ей в лицо. – О чем ты?.. Что ты, Бог с тобой!.. Ну, скажи, скажи же мне!
– Давно… давно… – всхлипывая, дрожащим прерывающимся голосом шептала девочка… – Давно… с той поры, как мама… умерла… Никто… не гладил меня так по голове… а все только били… били…
Последнее слово Маша выкрикнула как бы с болью, словно все горе, за несколько лет накопившееся в ее маленьком сердечке, вырвалось в этом скорбном крике.
В хате было тихо. Только слышалось всхлипывание, да за печкой сверчок трещал… а за стеной хатки по-прежнему вьюга бушевала, с воем и стоном носясь по снежным равнинам.
– Ну, ну! Полно же, уймись! – уговаривал плачущую девочку хозяин. – То все уж прошло… а теперь развеселись, голубка! Посмотри-ка, что у нас тут будет!..
IV
Иван Пичугин был рабочий на одном пригородном заводе. За его громадный рост товарищи звали его «Коломенской верстой». Пичугин был добрый, смирный человек и хороший рабочий, дельный, трезвый и притом грамотный, получал порядочную плату, выстроил себе домик на краю города и жил безбедно со своим маленьким братишкой Митей. Митя был славный мальчик, лет шести. Ровно год тому назад, перед Рождеством, он заболел, и через три дня дифтерит задушил его. Пичугин сильно горевал.
В сочельник, когда Митя был еще жив, он купил маленькую елку и украсил ее разноцветными восковыми свечками и всякими сластями; он не воображал, что его Митя болен опасно. Он собирался вечером в первый день Рождества зажечь елку, потешить братишку, но в тот самый день вечером Митя умер… «Ну! – со вздохом подумал он, обрядив покойника и положив его. – Если ты живой не успел порадоваться на мою елочку, так пусть же теперь она стоит над тобой!..» Он поставил елочку у изголовья Мити… Елочка склоняла над ним свои темно-зеленые пахучие ветви, а Митя – холодный и неподвижный – лежал со сложенными на груди ручонками, и его мертвое бледное личико было невозмутимо спокойно. Точно он заснул под зелеными ветвями этой ели… Иван сидел в ногах у маленького покойника и, упершись локтями в колени и опустив голову на руки, горько плакал… Опустела его новая хатка; не слышно в ней ни детского простодушного говора, ни детского доброго смеха.
Прошел год. И опять наступило Рождество; опять крестьяне повезли в город на продажу зеленые елочки. И задумал Иван Пичугин в память брата купить елочку, украсить ее по-своему, попросту, вечером в первый день Рождества пойти в город и зазвать к себе на елку первого встречного бедняка. Жутко и тоскливо ему было бы одному сидеть в тот вечер… Конечно, Иван не мог знать, что именно в этот рождественский вечер заметет метелица и забушует вьюга.
«Взрослого, может быть, еще встречу сегодня, а ребят уж, конечно, нет на улице в такую непогодь!» – подумал он, выходя из дома и направляясь в город сквозь снежный вихрь и мглу. А в душе ему очень хотелось повстречать и привести к себе на елку именно какое-нибудь маленькое дитя.
И вдруг он находит в снегу полузамерзшую девочку… Сама судьба дарила ему гостью. Конечно, сначала у него не было и в помышлении оставлять у себя девочку, но, разговорившись с ней и узнав о ее горемычном житье, он сразу решился. И теперь ему было очень весело.
– Смотри-ка, что у нас будет! – повторил он, уходя в кухню, и через минуту вынес оттуда зажженную елку и поставил ее посредине комнаты на табурет.
Маша как взглянула, так и ахнула. Она еще утирала рукой слезы, а на полураскрытых губах ее уже играла радостная, сияющая улыбка. Так иногда, тотчас после бури, из-за темной грозовой тучи блеснет яркий солнечный луч.
Елочка была не большая и совсем не напоминала собой те великолепные елки с цветами, с блестками и мишурой, какие, например, продаются в Петербурге у Гостиного двора. На этой елке горела дюжина разноцветных восковых свечей да висели грецкие орехи, пряники и леденцы; были, впрочем, между ними и две или три конфеты с раскрашенными картинками. Эта скромная елочка показалась Маше восхитительной. Такой радости на Святках у нее еще никогда отроду не бывало, по крайней мере, она не помнит. Маша забыла и хозяйку, и жестокого хозяйкиного брата, и метель, и вьюгу, бушевавшие за окном, забыла свое горе и слезы и бегала вокруг елки, хлопая в ладоши и наклоняя к себе то одну, то другую зеленую веточку. Восковые свечи ярко горели, но Машины глаза горели ярче их. Щеки ее пылали от изумления и восторга.
– Ах, как хорошо! Вот-то прелесть! – кричала девочка, всплескивала руками. – Господи! Свечей-то, свечей-то!.. Точно в церкви перед образами… а орешки-то качаются… Видишь, братец?.. Вон, качаются!..
– Да, да! – говорил великан, тоже ходя вокруг елки. Добрая простая душа его радовалась детской радости…
Прежде, до появления Маши, при взгляде на елку он невольно вспоминал своего милого братишку, и его бледное личико с застывшими глазами не раз мерещилось ему под зелеными ветвями ели. Теперь же, при виде разогревшейся веселой девочки, это печальное воспоминание оставило его. Иван был не один со своими думами в этот рождественский вечер: с ним был живой человек.
– Теперь я поставлю елку на пол, а ты рви с нее все, что хочешь! – сказал он Маше.
– Можно взять и конфетку? – недоверчиво спросила его девочка.
– И конфетку можно – и все!.. Валяй!..
Маша осторожно сняла с елки конфету, орех и два пряника.
– Бери больше! Бери! Вот так!..
И он сам начал обрывать сласти и бросать их Маше. Маша довольна, Маша счастлива… Хозяин загасил свечи и унес елку в кухню. Завтра они опять зажгут ее.
Великан сел на скамью и закурил трубку.
Тут девочка в первый раз решилась сама подойти к нему. Подходила она к нему не вдруг, исподволь… но наконец-таки подошла, обеими ручонками взяла его за руку и молча припала своей горячей нежной щекой к этой мозолистой грубой руке. Так Маша без слов благодарила великана, да и словами она не высказала бы больше того, что сказало ее ласковое, робкое пожатие руки… и великан отлично понял ее, взял ее за голову и по-братски, крепко поцеловал ее в лоб. После того девочка стала уже смелее. Она села с ним рядом на скамейку и прижалась головой к его плечу. А он легко и осторожно обнял маленькую девочку своей ручищей.
Рыжий всклокоченный Каштанка той порой также стал смелее и преспокойно улегся у Маши в ногах.
– Что это такое? – спросила девочка, притягивая к себе трубку и с любопытством разглядывая ее.
Трубка вместе с крышкой изображала сидящего медведя; когда Иван курил, то из ноздрей и изо рта медведя валил дым. Хозяин объяснил Маше, кого изображала его трубка.
– А где медведи живут? – спросила его Маша. – В лесу?
– Да! В темных, дремучих лесах они живут, – отвечал Иван.
– Расскажи мне что-нибудь о них! – попросила его девочка, ежась при мысли о диких медвежьих дебрях, теперь занесенных снегом и погруженных в ночную мглу. – Ах! я думаю, теперь страшно в лесу! – говорила она, крепче прижимаясь к великану, посматривая в тусклое оконце, разрисованное морозом, и прислушиваясь к завыванию ветра.
Иван рассказал ей кое-что о медведях… Девочка с удовольствием слушала его.
– Не пора ли спать? – спросил он, посмотрев на свои стенные часы. – Уж одиннадцать часов.
– Посидим еще! – стала упрашивать его Маша. – Расскажи мне еще что-нибудь! я люблю слушать.
– Что ж тебе рассказать? Сказочку?
– Нет! – подумав, промолвила девочка. – Расскажи мне лучше, как Христос родился… я один раз спрашивала об этом Аграфену Матвеевну, да она сердилась… «А тебе, – говорит, – что за дело? Он, говорит, родился не для таких дрянных девчонок, как ты!..» Разве это правда, братец?
– Конечно неправда! – отвечал рабочий. – Он родился для всех – для дрянных и для хороших.
– Ну, так расскажи же!..
Хозяин достал с полки книгу Священной истории – Новый Завет, с картинками и, показывая Маше картинки, начал свой рассказ, как водится, с появления волхвов. Девочка внимательно слушала его; простой рассказ простого человека, очевидно, произвел на нее сильное впечатление. По окончании рассказа, Маша пересмотрела снова все картинки, относившиеся к Рождеству Христову, задала Ивану еще несколько вопросов и затем замолкла… Скоро она закрыла глаза и приникла головой к ласкавшей ее руке великана. Она устала, бедняжка, измучилась, иззябла, натерпелась сегодня немало страхов и волнений, и теперь, пригретая, успокоенная, она невольно задремала и тихо заснула… Иван посмотрел на спящую девочку и подумал: «Ну, выращу тебя, выкормлю, поучу как-нибудь, а там – даст Бог – будет видно…» И в ту минуту он окончательно, бесповоротно решился не расставаться с Машей…
Иван постлал ей на печи постель; осторожно, бережно взял он девочку на руки и уложил на печь. Маша не проснулась…
Каштанка уже давно спала у дверей, свернувшись в рыжий комок.
– Ну, спите! – как бы про себя сказал хозяин и, потушив лампу, сам отправился на покой.
В хате было тихо, даже и сверчок замолк. За окном вьюга бушевала.
V
Маше тепло на печи; спокойно, крепко спится ей… И вот стены хаты мало-помалу раздвигаются, – и Маша видит перед собой громадную, великолепную залу, с высокими окнами, с колоннами, и в глубине той залы, на позолоченном троне, в сияющей короне сидит царь. Брови его мрачно нахмурены, и лицо покраснело от гнева. Какие-то старцы с седыми бородами, в темных одеждах, почтительно стоят перед ним и говорят: «Мы видели звезду Его на востоке и пришли поклониться ему!» Царь, видимо, сильно встревожен. Он хватается за свою блестящую корону, задумывается на мгновенье, потом подзывает к себе своих советников-вельмож и шепотом о чем-то разговаривает с ними. Наконец, царь понемногу успокаивается и ласково, приветливо обращается к старцам: «Идите, – говорит он, – и разведайте о Младенце; когда найдете, известите меня, и я пойду поклониться Ему!» Старцы уходят… пышный дворец исчезает…
Перед Машей расстилается обширное, ровное поле… Над землей еще лежат ночные тени. Небо ясно и все искрится звездами, но одна звезда горит всех ярче… Необыкновенно ярким, серебристым светом горит она в синих небесах. Вдали темнеет город, и яркая звезда горит прямо над ним… Маша видит: пастухи пасут овец. И вдруг они встают, берут свои длинные, крючковатые посохи и идут к городу, – и Маша с ними…
Они идут по городским улицам и переулкам и приходят в какой-то жалкий, убогий сарай; тут навалены груды соломы, сена и стоят ясли… В яслях Младенец покоится, и Мать с любовью склоняется над Ним. Тут же в тени, около яслей стоит, опираясь на посох, какой-то пожилой мужчина почтенного вида, с большой бородой и в темной одежде. Та яркая звезда, которую уже видела Маша, светит теперь через дырявую крышу сарая, озаряя своим небесным светом чудный лик Младенца… Маша смотрит на него и не может глаз отвести. И вдруг так радостно, так светло и весело стало у нее на душе…
Вдруг все пропадает – и сарай, и ясли, и пастухи…
Опять перед Машей царский пышный дворец, и на троне опять царь в короне сидит. Суров он и грозен, как темная туча. Глаза его злобой пылают. Он облокачивается на ручку трона и говорит: «Волхвы осмеяли, обманули меня! я сказал им, чтобы они разведали о Младенце и известили меня… А они не зашли ко мне и иным путем возвратились в страну свою…» Вдруг он порывисто поднимается с трона; корона ярко блещет на голове… «Воины! Сюда! Ко мне!» – зовет он громким голосом. И отовсюду бегут к нему воины в железных шапках, в железных латах, с копьями, с секирами, с мечами, с бердышами; клики воинов, стук и бряцанье оружия сливаются в один неясный гул. Маша дрожит, замирает со страху… Царь говорит своим воинам: «Идите и избивайте в Вифлееме и в окрестностях его всех младенцев до двух лет! в числе их вы, наверное, убьете и того Младенца, Которому ходили поклоняться волхвы… Идите!..» И видит Маша, как железные люди с железными мечами в руках пускаются исполнять повеление царя. И с ужасом Маша слышит бряцанье оружия, отчаянные, жалобные детские крики, стоны и плач матерей… «Господи! Что ж это будет?.. Они младенцев избивают!..» – говорит она себе, и ее маленькое сердце кровью обливается… Ей жаль этих несчастных, ни в чем не повинных детей…
В это время, откуда ни возьмись, является ее хозяин – великан. При нем грозный царь кажется Маше совсем маленьким человеком. И Иван великан говорит царю: «Не перебить тебе, Ирод, всех младенцев! Да и напрасно ты избиваешь их… Христос жив!..» Едва он проговорил эти слова, как черные тучи заклубились над землей, грянул гром, поднялся страшный вихрь, и в том вихре все исчезло – и пышный дворец, и железные воины, и царь Ирод с троном и с сияющей короной… Стало тихо, тихо… И слышит Маша чудесное пение… Словно музыка, доносится до нее это пение откуда-то издалека, как будто с облаков. Не ангелы ли то поют? Маша открывает глаза.
Ясное зимнее утро уже заглядывало в окна хаты. Ветер стих; вьюга умчалась. Снег ослепительно блистал в золотисто-розовых лучах восходящего солнца. Яркое, голубое небо раскидывалось над землей. Метель прошла, как сон; ее как не бывало…
В душе Маши так же, как и за окном, было спокойно, ясно и светло… А в ушах ее все еще отдавалось тихое, дальнее пение, лившееся, словно с заоблачных высот:
«Слава в вышних Богу, и на земле мир…»
1888
Николай Лесков (1831–1895)
Христос в гостях у мужика
Рождественский рассказ
Посвящается христианским детям
Настоящий рассказ о том, как сам Христос приходил на Рождество к мужику в гости и чему его выучил, я сам слышал от одного старого сибиряка, которому это событие было близко известно. Что он мне рассказывал, то я и вам передам его же словами.
Наше место поселенное, но хорошее, торговое место. Отец мой в эти места прибыл за крепостное время в России, а я тут и родился. Имели достатки по своему положению довольные и теперь не бедствуем. Веру держим простую, русскую[1]. Отец был начитан и меня к чтению приохотил. Который человек науку любил, тот был мне первый друг, и я готов был за него в огонь и в воду. И вот послал мне один раз Господь в утешение приятеля Тимофея Осиповича, про которого я и хочу вам рассказать, как с ним чудо было. Тимофей Осипов прибыл к нам в молодых годах. Мне было тогда восемнадцать лет, а ему, может быть, с чем-нибудь за двадцать. Поведения Тимоша был самого непостыдного. За что он прибыл по суду на поселение – об этом по нашему положению, щадя человека, не расспрашивают, но слышно было, что его дядя обидел. Опекуном был в его сиротство да и растратил, или взял, почти все наследство. А Тимофей Осипов за то время был по молодым годам нетерпеливый, вышла у них с дядей ссора, и ударил он дядю оружием. По милосердию Создателя, грех сего безумия не до конца совершился – Тимофей только ранил дядю в руку насквозь. По молодости Тимофея большого наказания ему не было, как из первогильдийных купцов сослан он к нам на поселение.
Именье Тимошино хотя девять частей было разграблено, но, однако, и с десятою частью еще жить было можно. Он у нас построил дом и стал жить, но в душе у него обида кипела, и долго он от всех сторонился. Сидел всегда дома, и батрак да батрачка только его и видели, а дома он все книги читал, и самые Божественные. Наконец мы с ним познакомились, именно из-за книг, и я начал к нему ходить, а он меня принимал с охотою. Пришли мы друг другу по сердцу.
Родители мои попервоначалу не очень меня к нему пускали. Он им мудрен казался. Говорили: «Неизвестно, какой он такой и зачем ото всех прячется. Как бы чему худому не научил». Но я, быв родительской воле покорен, правду им говорил, отцу и матери, что ничего худого от Тимофея не слышу, а занимаемся тем, что вместе книжки читаем и о вере говорим. Как по святой воле Божией жить надо, чтобы образ Создателя в себе не уронить и не обесславить. Меня стали пускать к Тимофею сидеть сколько угодно, и отец мой сам к нему сходил, а потом и Тимофей Осипов к нам пришел. Увидали мои старики, что он человек хороший, и полюбили его, и очень стали жалеть, что он часто сумрачный. Вспомнит свою обиду, или особенно если ему хоть одно слово про дядю его сказать, – весь побледнеет и после ходит смутный и руки опустит. Тогда и читать не хочет, да и в глазах вместо всегдашней ласки – гнев горит. Честности он был примерной и умница, но к делам за тоскою своею не брался. Но скуке его Господь скоро помог: пришла ему по сердцу моя сестра, он на ней женился и перестал скучать, а начал жить да поживать и добра наживать, и в десять лет стал у всех в виду как самый капитальный человек. Дом вывел, как хоромы хорошие; всем полон, всего вдоволь и от всех в уважении, и жена добрая, а дети здоровые. Чего еще надо? Кажется, все прошлое горе позабыть можно, но он, однако, все-таки помнил свою обиду, и один раз, когда мы с ним вдвоем в тележке ехали и говорили во всяком благодушии, – я его спросил:
– Как, брат Тимоша, всем ли ты теперь доволен?
– В каком, – спрашивает, – это смысле?
– Имеешь ли все то, чего в своем месте лишился?
А он сейчас весь побледнел и ни слова не ответил, только молча лошадью правил.
Тогда я извинился.
– Ты, – говорю, – брат, меня прости, что я так спросил… Я думал, что лихое давно… минуло и позабылось.
– Нужды нет, – отвечает, – что оно давно… минуло, – все помнится…
Мне его жаль стало, только не с той стороны, что он когда-нибудь больше имел, а что он в таком омрачении: Святое Писание знает и хорошо говорить умеет, а к обиде такую память хранит. Значит, его святое слово не пользует.
Я и задумался, так как во всем его умнее себя почитал и от него думал добрым рассуждением пользоваться, а он зло помнит… Он это заметил и говорит:
– Что думаешь?
– А так, – говорю, – думаю что попало.
– Нет: ты это обо мне.
– Но тебе думаю.
– Что же ты обо мне, как понимаешь?
– Ты, мол, не сердись, я вот что про тебя подумал. Писание ты знаешь, а сердце твое гневно и Богу не покоряется. Есть ли тебе через это какая польза в Писании?
Тимофей не осерчал, но только грустно омрачился и лице и отвечает:
– Ты святое слово проводить не сведущ.
– Это, – говорю, – твоя правда, я не сведущ.
– Не сведущ, – говорит, – ты и в том, какие на свете обиды есть.
Я и в этом на его сдание[2] согласился, а он стал говорить, что есть таковые оскорбления, коих стерпеть нельзя, – и рассказал мне, что он не за деньги на дядю своего столь гневен, а за другое, чего забыть нельзя.
– Век бы про это молчать хотел, но ныне тебе, – говорит, – как другу моему откроюсь.
Я говорю:
– Если это тебе может стать на пользу – откройся.
И он открыл мне, что дядя смертно огорчил его отца, свел горем в могилу его мать, оклеветал его самого и при старости своих лет улестил и угрозами понудил одних людей выдать за него, за старика, молодую девушку, которую Тимоша с детства любил и всегда себе в жену взять располагал.
– Разве, – говорит, – все это можно простить? я его в жизнь не прощу.
– Ну да, – отвечаю, – обида твоя велика, это правда, а что Святое Писание тебя не пользует, и то не ложь.
А он мне опять напоминает, что я слабже его в Писании, и начинает доводить, как в Ветхом Завете святые мужи сами беззаконников не щадили[3] и даже своими руками заклали. Хотел он, бедняк, этим совесть свою передо мной оправдать.
А я по простоте своей ответил ему просто.
– Тимоша, – говорю, – ты умник, ты начитан и все знаешь, и я против тебя по Писанию отвечать не могу. Я что и читал, откроюсь тебе, не все разумею, поелику я человек грешный и ум имею тесный. Однако скажу тебе: в Ветхом Завете все ветхое и как-то рябит в уме двойственно, а в Новом – яснее стоит. Там надо всем блистает «Возлюби, да прости»[4], и это всего дороже, как злат ключ, который всякий замок открывает. А в чем же прощать, неужели в некоей малой провинности, а не в самой большой вине?
Он молчит.
Тогда я положил в уме: «Господи! не угодно ли воле Твоей через меня сказать слово душе брата моего?» – и говорю, как Христа били, обижали, заплевали и так учредили, что одному Ему нигде места не было, а Он всех простил.