Лев Толстой Шкловский Виктор

Из-под куполов врытой в скале бани в русло каменной речки плоской струей течет зеленая, мутная, как будто мыльная, вода. Женщины на камнях моют ковры ногами; говорят, ковер, вымытый в этой воде, становится драгоценнее.

По узким и крутым улицам не спеша подымались ослики с перекидными корзинами.

Буйволы, закинув тяжелые головы с желтовато-голубыми рогами, тянули высококолесную арбу, спокойно отражая большими, высоко поставленными глазами синее небо и редкие облака.

На окраинах низкие, как в Кизляре, дома с плоскими крышами. В северной части города европейские постройки с большими окнами. Дворец наместника напротив театра.

На базарах торгуют в открытых лавках.

Ремесленники работают в помещениях с широко раскрытыми дверьми-ставнями и прямо на земле.

У моста куют, чеканят серебро, лудят огромные котлы, шьют обувь, седла.

В домах, фундаменты которых опускаются прямо в пену Куры, красят сафьян и козловую кожу, в узких переулках видны красильщики в рубахах с высоко засученными рукавами. Руки мастеровых прочно и высоко окрашены – у одних в желтый, у других в красный или синий цвета.

Пестро, богато, интересно.

Николай Николаевич смотрит устало – все уже видел. Толстой и Ванюшка жмурятся от солнца, от желтизны неопавших листьев, яркости платьев.

Не только после тихой станицы можно поразиться Тифлисом. Толстой писал тетке в Тулу: «…после 7-дневного путешествия, скучнейшего из-за того, что едва ли не на каждой станции не оказывалось лошадей, и приятнейшего из-за красоты местности, по которой мы проезжали, мы прибыли 1-го числа в Тифлис».

Наступил ноябрь: месяц фруктов, молодого вина, урожая, ссыпанного в амбары.

Хлопоты по устройству на службу

Казалось бы, что устройство молодого графа, имеющего права, окончившего среднее учебное заведение, не состоявшего в тайных обществах и, кроме того, человека, который является братом офицера, служащего на том же фронте, очень просто.

На другой день по прибытии в Тифлис Толстой явился к генералу Бриммеру Эдуарду Владимировичу – начальнику артиллерии отдельного Кавказского корпуса – и представился.

Лев Николаевич был одет в костюм самого лучшего петербургского портного Шармера; кроме того, он еще купил за десять рублей в Тифлисе складную шляпу и, вероятно, был молодым человеком очень привлекательным, хотя и застенчивым.

Он предъявил свои бумаги. Генерал Бриммер с немецкой добросовестностью их рассмотрел и отказал Толстому в приеме на военную службу. Не хватало отставки со штатской службы и свидетельства из Герольдии о дворянском звании. Генерал заявил доброжелательно и вежливо, что нужно ждать документов из Петербурга. Толстой первоначально думал, что хватит тех документов, которые Николай Николаевич забыл в Старогладковской. Срок отпуска Николая Николаевича кончился, он уехал в Старогладковскую, оставивши Толстого с очень небольшими средствами.

Погода стояла прекрасная, в городе, окруженном садами и виноградниками, было тепло, несмотря на то, что уже наступала середина ноября.

Лев Николаевич подождал две недели. Казалось, что дело не так сложно, тем более что Льву Николаевичу повезло и он встретил своего дальнего петербургского знакомого, князя Георгия Константиновича Багратиона-Мухранского.

Это был человек, имеющий тифлисские связи, но чин у него был небольшой – коллежский советник. Чин коллежского советника в Грузии давали людям и без образования. Багратион-Мухранский, вероятно, был образован, но коллежский советник в Тифлисе значил мало.

Багратион познакомил Толстого с семьей князя Чавчавадзе, где Лев Николаевич узнал знаменитую грузинскую красавицу, друга семьи Воронцовых, Манану Орбелиани, которую он описал впоследствии в «Хаджи Мурате». Знакомство было аристократическое.

Но Лев Николаевич был в Тифлисе без денег и попал в положение очень трудное; он снял на правом берегу Куры в немецкой колонии две довольно чистые комнаты за пять рублей серебром в месяц, разговаривал с хозяином своим по-немецки. Он ходил по Ереванской площади, смотрел на маленький тифлисский театр и ждал бумаг. Вернуться в Старогладковскую он не мог, потому что у него был там неоплаченный долг, поехать в Тулу он не мог, потому что он пробыл уже почти год на Кавказе, но не получил ни чина, ни креста: ему было бы стыдно перед купцом, который у него дешево купил лес, или перед соседним помещиком; ему было стыдно перед людьми, до которых ему не было дела.

Он хотел быть таким, как все: если поехал на Кавказ – надо вернуться хотя бы со скромной военной славой, с какими-то поступками.

Лев Николаевич еще не вполне знал, что он совсем не такой, как все.

Своей литературной работе он не придает большого значения. Он пишет тетке: «Помните, добрая тетенька, что когда-то вы посоветовали мне писать романы; так вот я послушался вашего совета – мои занятия, о которых я вам говорю, литературные. Не знаю, появится ли когда на свет то, что я пишу, но меня забавляет эта работа, да к тому же я так давно и упорно ею занят, что бросать не хочу».

Толстой работал над второй редакцией «Детства».

Тетка ласково утешала своего племянника и неудачника, что и это работа.

Он болел. Писал брату в Старогладковскую, что у него нет денег на аптеку и на доктора и что он не может уехать. Просил, чтобы брат прислал ему сто сорок рублей.

В это время Лев Николаевич сильно играл на бильярде и проигрывал все, что у него было, плутоватому маркёру. Он был охвачен новой страстью так, как умел отдаваться каждому делу во всю свою жизнь.

Стыд за смешное положение, мысли о смерти и в то же время тревога о том, что левый ус у него хуже правого, мечты о том, как хорошо он будет выглядеть в новой черкеске на коне, – все это мучило очень молодого человека – ему шел двадцать четвертый год.

Друзей не было. Он познакомился со ссыльным поляком, помощником аптекаря; но тщетно надеялся, что ему поможет командующий фронтом Барятинский.

Братья не отвечали на письма или писали небрежно. Только Ергольская отвечала внимательно и без иронии на длинные письма, полные неисполненных надежд и сомнений.

Николай Николаевич был человеком толстовского склада. Все Толстые – четыре брата и сестра – были страстны, талантливы, непостоянны и совершенно не годились для деловых хлопот. Практичнее всех был Сергей Николаевич – обставлял свою охоту, увлечение цыганами и затянувшийся роман с цыганкой такой барственной легкостью и такой ясностью мысли, что даже купцы, по его просьбам, не предъявляли просроченных векселей, понимая, что Толстые не бедны – семья с запущенными делами, которые еще поправятся.

Сергея Николаевича смешила чувствительная многословность писем Толстого к тетке, он не понимал, что это внутренние монологи Толстого. Лев Николаевич спешил рассылать письма, совпадающие по содержанию, по нескольким адресам; Сергею Николаевичу не было понятно, что это для брата продолжение литературной работы, как бы тираж его мыслей.

Про себя Толстой знал, что он барин, и барин большой, родственник Горчаковых, человек, который может делать что хочет. А тут в Тифлисе он оказался в положении просителя и человека, которому постыдно не хватает денег на жизнь.

Он пишет Ергольской 15 декабря: «Только что получил ваше письмо, дорогая тетенька… скажу, что от счастья я плакал, как ребенок…»

Дальше начинаются жалобы на безденежье, советы Сергею, как ему жить, и надежды, что скоро прибудут бумаги и тогда можно будет поступить на военную службу.

Брату Сергею Лев Николаевич пишет из Тифлиса 23 декабря 1851 года длинное письмо, шутя признаваясь в тщеславии, в том, что он пускал пыль в глаза подполковнику Алексееву; тут же он говорит о князе Барятинском.

«Я познакомился с ним в набеге, в котором под его командой участвовал, и потом провел с ним один день в одном укреплении вместе с Ильей Толстым, которого я здесь встретил».

Дальше – слова разочарования: «Знакомство это, без сомнения, не доставляет мне большого развлечения, потому что ты понимаешь, на какой ноге может быть знаком юнкер с генералом».

Пребывание Толстого рядовым в армии похоже на положение ссыльного, разжалованного: так про него потом думали в Пятигорске.

Возможность поговорить с Барятинским, несмело и как бы случайно напомнить ему об общих знакомых домах – возвращение в свою сферу. Но Толстой не свой среди своих. Он начнет понимать это позднее.

В июле 1853 года он встретится в Пятигорске с любимой сестрой Машей и ее мужем – двоюродным братом В. Толстым. С изумлением он запишет в дневнике, что его и здесь встречают холодно, что ему трудно, и спросит себя: «Или я не для этого круга?»

Пока же он поглощен отсутствием нужных бумаг.

«Узнай в Депутатском собрании, выслан ли мой указ об отставке; ежели не выслан, то немедленно это сделать. – Очень нужно», – пишет он брату Сергею.

В конце письма поклоны, несколько цыганских слов и сообщение: «…второе лицо после Шамиля, некто Хаджи Мурат, на днях передался Русскому правительству. Это был первый лихач (джигит) и молодец во всей Чечне, а сделал подлость».

Позднее он изменит это мнение.

Толстой говорил, что ему не везет во всех делах, что, очевидно, существует какой-то бесенок, который ему непрерывно досаждает и разрушает все его предприятия.

Николенька бумаги переслал, но в бумагах не оказалось указа об отставке. В этом деле Николенька не был виноват, потому что Толстой не выхлопотал указа в Туле, собираясь скоро вернуться.

Генерал Бриммер, на которого Толстой надеялся, сказался больным, и Толстого не приняли. Князь Багратион начал хлопотать за Толстого у начальника главного штаба генерала Вольфа. Вольф обещался похлопотать, но по случаю праздников его канцелярия закрылась. Князь Барятинский, на которого Толстой надеялся, уехал.

Все уклонялись от хлопот по толстовскому делу.

Деньги вышли окончательно, но 3 января была получена бумага, неясно составленная, – о том, что фейерверкер 4-го класса Толстой, который больше не именовался коллежским регистратором, должен отправиться в свою батарею.

Прошение об определении на военную службу, подписанное Толстым 31 декабря 1851 года в неформенной папке, сохранилось. В папку вложили рапорт начальника артиллерии, что Толстой согласно его прошению по выдержании экзамена «определен мною на службу впредь до рассмотрения в инспекторском департаменте Военного министерства документов о его происхождении, на правах вольноопределяющегося фейерверкером 4-го класса в батарейную № 4 батарею».

Лев Николаевич пока торжествовал. Написал брату Сергею длинное письмо, советуя и беспутному брату Митеньке ехать служить на Кавказ. Про свои дела сообщал так:

«…могу сказать, что поступил геройски – взял с бою свой приказ о зачислении, – теперь сижу целый день дома, читаю, пишу и дожидаюсь денег».

Толстой еще не знал о том, какую шутку шутил с ним бесенок дворянской нечеткости и чиновничьей уклончивости в делах.

Генерал Бриммер, по существу говоря, не принял Толстого на военную службу, а послал бумаги дальше, в военный департамент, отписавшись от докучного просителя с немецкой аккуратностью.

Толстой после этого принимал участие в серьезных боях: вместе с братом сражался в тумане под чеченским аулом, стоял около орудия, которое подбила артиллерия противника, а взвод, к которому он был прикомандирован, подбил вражеское орудие. Но не мог получить ни ордена, ни чина, потому что он не состоял на военной службе, а только «как бы состоял» «впредь до рассмотрения», пока его бумаги ходили по инстанциям, а он добивался протекции.

Через несколько месяцев Ергольская с изумлением писала Толстому, как же он опять хлопочет о приеме на военную службу, когда он уже принят, по собственным его словам.

Толстой ответил не совсем внятно.

Пока же он получил неожиданное снисхождение от своего бесенка. Брат Николай прислал письмо (6 января), в котором были вложены надорванные векселя Кноррингу. Кунак Садо Мисербиев, сыграв удачно в Старом Юрте и выиграв толстовские векселя, принес их Николаю Николаевичу и спросил:

– Как думаешь, брат рад будет, что я это сделал?

Толстой начинал свое письмо к Ергольской описанием того, что он плачет сладкими слезами, читая ее письма. Затем сообщил, что перед получением векселей он вечером горячо молился; он считал, что с ним произошло чудо.

Религиозность Толстого в то время – временами восторженная, временами скептически осторожная – не выходит из обычного отношения к религии у людей его положения и его времени.

Он молился на охоте перед выстрелом. Здесь дело было серьезнее. Получалось, что бог как будто сам сидел рядом с Садо, отыгрывая векселя, у которых 1 января истекал срок уплаты.

Письмо кончалось просьбой:

«Пожалуйста, велите купить в Туле и прислать мне шестиствольный пистолет и коробочку с музыкой, ежели не очень дорого, такому подарку он будет очень рад».

Садо же обещал Льву Николаевичу, что он для него украдет лучшего коня. Брату Сергею Толстой пишет: «Тетенька объяснит, почему, когда я вернусь в Россию, тебя ожидает подарок – прекрасной кабардинской лошади от незнакомого тебе человека».

Так полны хлопотами, заботами, неудачами, надеждами тифлисские письма.

Между тем «Детство» писалось страница за страницей, глава за главой, писалось, переделывалось, и то, что сообщал о себе Толстой своим родным, было только пеной вокруг настоящей его жизни.

Это была работа непрерывная, ежедневная, идущая многими струями, отмывающая золото из золотоносного песка, становящаяся все более ясной, простой и подготовляющей другие, как будто бы не похожие на нее работы.

В начале 1852 года Толстой был почти счастлив. Он уезжал из Тифлиса с пакетом, в котором, как он думал, находился приказ о его зачислении: он мог ехать в Старогладковскую, которая для него уже стала домом.

В Старогладковской стоял лес, покрытый снегом и инеем, на берегах Терека лежал снег, покрывал красные пески.

В Старогладковской Толстого ждал дядя Епишка с длинным ружьем, казачки, идущие по улице спокойно, красиво, никого не боясь, ни о чем не хлопоча.

В Туле искали подарок для Садо и ахали на то, что Лев Николаевич опять играет.

Револьвера не нашли, коробочку с музыкой достали с трудом. В. П. Толстой, муж Маши, отдал свою.

Лев Николаевич ее получил в конце марта 1852 года. Записал так: «Привезли коробочку, и мне стало жалко отослать ее к Саде. Глупость! Отошлю с Буемским».

Коробочка долго сохранялась в семье Мисербиевых и пропала в 1917 году, когда белые казаки напали на чеченцев и разграбили аул.

Толстого не надо осуждать, что он пожалел коробочку; он не хуже других, а лучше, но обладает способностью анализировать и закреплять свои сомнения.

В Горной Осетии, около Цея, я видал водопад. Днем падала вода, а ночью водопад висел огромный, бугристый и довольно стройный, сверкающий при луне сосулькой.

Лев Николаевич умел замораживать свои чувства, чтобы увидать, поэтому умел раскаиваться.

Он знал о каждом человеке, а значит, и о самом себе то, что мы о себе знать избегаем.

Старогладковские горести и радости

14 января 1852 года Толстой вернулся в Старогладковскую.

С дороги он писал длинные письма тетеньке Ергольской и брату Сергею Николаевичу. В письмах он мечтал о Ясной Поляне, о том, как можно наладить в старом доме жизнь по-старому – как будто время не прошло. Тетенька заменит бабушку, Агафья заменит Прасковью Исаевну, тетка будет ругать Леву, зачем он ест руками, а Николеньку за то, что у него руки не мытые.

В Старогладковской Николеньки не оказалось: был в походе. Об этом доложили Льву Николаевичу двое из яснополянских дворовых – Дмитрий и Алексей. Сообщили они, что тетенька здорова, господа охотятся; привезли они на двух конях припасу, вероятно, немного, и четырех собак: двух легавых – Катая и Позора, черную мордашку Бульку, по породе, вероятно, бульдога, и Помчишку, рода и племени которого я не знаю. Лошади в телеге были запряжены – Вороная и Пегая. Пегую Николай Николаевич уже продал за пять целковых. Значит, кони были неважные.

Дворовые поступили в распоряжение Льва Николаевича. Скажу про их судьбу, потому что она для нас небезынтересна.

Лев Николаевич – человек противоречивый, созданный и рожденный своим временем, воспитанный в дворянском доме, где крестьян не били, не мучили, но к дворовым, очевидно, относились иначе. Лев Николаевич считал, например, что в солдаты сдать всегда надо не мужика, а дворового. Он понимал, что с Фокой и Прасковьей поступили неправильно, но, уезжая в Севастополь, хотел взять с собой старого, очень уважаемого Николая Винникова – дворового, друга Федора Ивановича (Карла Ивановича «Детства»), и только сомневался, можно ли оторвать старика от семьи.

В Севастополь он после некоторого колебания взял с собой Дмитрия, который, очевидно, был слугой опытным, хотя он и имел некоторые недостатки, которые разделял с Николаем и Львом Толстыми. В Старогладковской вино было дешевое, все пили.

Лев Николаевич об Алексее написал мало, но есть отметка в дневнике от 18 апреля 1852 года: «Лень и апатия ужасные… Алешку высечь».

Дмитрий был с Толстым в экспедиции, которая описана в рассказе «Рубка леса». Потом Дмитрий был с Толстым под Севастополем. 31 марта 1852 года Толстой записал в дневнике: «Дмитрий пьет; ежели завтра будет то же – высеку».

Лев Николаевич умилялся, читая «Антона Горемыку», плакал в письмах к тетке, но так же, как и брат его Дмитрий, считал, что старше своих крестьян и должен ими руководить всеми доступными ему средствами.

В вольной казачьей станице у полусолдата Толстого было трое дворовых. Казакам это не нравилось. Толстой записал в дневнике, что про него в станице рассказывают, будто он отдал в солдаты дворового за то, что тот задушил собаку.

Толстой с горечью говорит о клевете, и, конечно, этого не было.

В Старогладковской, в глуши, Толстой был Алеко, а Епишка – Старый цыган. Толстой только переучивался по-новому видеть человеческие отношения. Переучили его станица Старогладковская и Севастопольская кампания, когда он увидал, что бить солдат и крестьян нельзя, что империя, держащаяся на битье, стоит плохо, терпит позор и поражения.

Николай Николаевич был человеком умным, свободным, очень талантливым, но, извещая Толстого письмом в Тифлис, что приехали дворовые из Ясной Поляны, он их называет только по именам, а про собак пишет, что они здоровы. Уехав из Старогладковской в Ясную Поляну по получении отставки, Николай Николаевич легавых взял с собой, за что Епишка искренне называл его свиньей, потому что он только что понял, как удобно охотиться в камышах, лесах и зарослях с породистыми собаками.

Это было старое, смутное, так называемое дореформенное время, время, когда Россия не пришла еще к той революционной ситуации, которая не свергла империю, но уничтожила крепостное право, хотя бы на словах.

Бежал Терек, в инее стояли камыши, на выгоревшую траву падала пороша, морозы прихватили ягоды терновника и дикого винограда и сделали его сладким.

Толстой и Епишка вместе ходили по лесу с Катаем и Позором, с Помчишкой и белозубым, черномордым, белолапым Булькой, на которого одичавшие поджарые и могучие собаки станицы смотрели с безусловным уважением.

Шли смутные дни, как будто засыпанные снегом.

Письма Льва Николаевича за это время почти отчаянные и полны, когда они отправлены к Ергольской, сентиментальности, когда отправлены к Сергею Николаевичу – обидчивости. Сергей на правах старшего брата читает беспутному Льву нотации.

Служба идет кое-как; Толстого отправили с единорогом в Керзель-аул: он служил в горной артиллерии – тяжелые пушки тогда по Кавказу ходить не могли, потому что походы совершались по бездорожью. Горные пушки везли, катили на руках; снаряды горных орудий давали разрывы не сильнее разрывов современной ручной гранаты.

У горцев была своя артиллерия, присланная из Англии. Ружья горцев били дальше казенных русских кремневых ружей, сохранивших конструкцию ружей петровского времени.

Казенное ружье предназначалось для выстрела залпом: оно осталось от старой линейной тактики. В горной войне ружья эти годились мало: чеченцы стреляли издали, с посошков прицельным боем на выбор, и только дисциплина русских воинов, стойкость армии и артиллерия помогали наступать.

Медленно разгорались бои. Где-то в Лондоне, в Париже говорили о наступлении России на Восток, шла борьба за проливы, за Балканы, за Ближний Восток; Шамиль удерживал большую русскую армию – связывал ее на Кавказе, оживление боев на Кавказе предвещало восточную войну – наступление Англии, Франции на Россию.

В глуши Старогладковской станицы все это воспринималось как отдельные походы, но армия становилась больше, действия энергичнее.

В феврале Толстой принимал участие в сравнительно крупной операции: большие отряды русских войск шли навстречу друг другу, прорубая просеки, разрезая непокоренную Чечню. Это были бои, бои тяжелые, орудия перекатывали через оледеневшие реки, были потери немалые.

Толстой держался в боях хорошо, но был собой недоволен: он ждал от себя чуда, а был храбрым солдатом. Он считал, что не проявил достаточно мужества.

Артиллерийская перестрелка шла в тумане, дальнобойные орудия горцев выбивали артиллеристов; одно орудие батареи Николая Николаевича оказалось подбито, убита была лошадь. Николай Николаевич не хотел оставить лошадь со сбруей и в бою добился того, что сбрую с лошади сняли под обстрелом. Николай Николаевич был спокойным, а необстрелянный Лев Николаевич волновался. Он записал о себе: «Я был горд, но гордость моя не опиралась на делах, но на твердой надежде, что я способен на все – от этого наружная гордость моя не имела уверенности, твердости и постоянства, я из крайней надменности переходил в излишнюю скромность. – Состояние мое во время опасности открыло мне глаза. – Я любил воображать себя совершенно хладнокровным и спокойным в опасности. Но в делах 17-го и 18-го числа я не был таким».

Толстой решает, что уверенность в будущих делах обманчива, что можно верить себе только в том, в чем себя уже проявил.

Это было большое разочарование.

Дело о производстве тянулось, запутывалось: Толстой не мог ни уйти с военной службы, ни оставаться на ней, были случаи получить Георгиевский крест – его могли бы дать, но Толстой однажды уступил его солдату, а в другой раз, заигравшись в шахматы, пропустил парад и вместо награды попал под арест.

Все было запутано, как следы в лесу.

Толстой видел, что он несчастлив, но думал, что подлинное счастье – в самоотвержении, в том, чтобы делать добро другим.

Он жил не так, как живут другие, видел то, что другие не видели, любил так, что об этом не рассказал ни в дневнике, ни в письмах. Впоследствии он записывал и говорил жене, что на Кавказе он пережил духовную экзальтацию и был гениален.

У него были свои радости, и радости большие. Однажды он пошел на охоту с легавыми и Булькой: это было 20 октября 1852 года. Кабан, когда его берут собаки, уходит в чащу, становится так, чтобы защитить свой тыл, и огрызается яростно. Это один из самых страшных зверей на ружейной охоте.

Толстой встретил кабана в зарослях, старый секач разбросал собак, распорол храброму Бульке живот. Толстой выстрелил в кабана так близко, что щетина на кабане сгорела. Он был храбр, он был доволен. Он написал своей тетке: «За 18 месяцев, которые я провел на Кавказе, я стал лучше, буду стараться провести с пользою остающиеся два года… Здоровье мое хорошо, занятия все те же, охотой наслаждаюсь по-прежнему. На прошлой неделе убил кабана, и сильнее радости я еще никогда не испытывал».

Верный Булька на этот раз пережил тяжелое ранение. Впоследствии Лев Николаевич написал об этом рассказ.

Перед удачей

29 марта 1852 года Толстой фехтовал утром, пользуясь рапирой и маской, которую ему прислали из Ясной Поляны, потом обедал, писал, потом у него началось раскаяние. Его мучила мелочность его жизни, которую он имел силы презирать, он упрекал себя в отсутствии гармонии в своей натуре и в то же время надеялся, что он действительно стоит выше обыкновенных людей. Он писал:

«Я стар (ему было двадцать четыре года. – В. Ш.), пора развития или прошла, или проходит; а все меня мучат жажды… не славы – славы я не хочу и презираю ее; а принимать большое влияние в счастье и пользе людей. – Неужели я так и сгасну с этим безнадежным желанием? – Есть мысли, которые я сам себе не говорю, я так дорожу ими, что без них не было бы для меня ничего».

Он всегда стремился непосредственно вмешаться в жизнь, изменить ее, не знал, как ее изменить, и таил свои мысли, потому что еще не раскрыл их вполне для себя. Кажется мне, что и в дневнике Толстой скрытен; он боится того, что называл «тургеневской иронией наедине», он не додумал того, что пережил в станице Старогладковской. Боль мелочных неудач обижает его и старит в двадцать четыре года.

Ему кажется, что он пишет недостаточно хорошо: «Я писал повесть с охотой; но теперь презираю и самый труд, и себя, и тех, которые будут читать ее; ежели я не бросаю этот труд, то только в надежде прогнать скуку, получить навык к работе и сделать удовольствие Татьяне Александровне».

Он как бы скрывает от себя, как дорог ему его труд и как велики надежды. Он не находит места себе: он действительно человек без положения, без звания, потому что он, рожденный в помещичьей семье, воспитанный, как все, живший, может быть, хуже многих, в неудовлетворенности своей – человек будущего.

Вероятно, его положение тягостно и для окружающих, тем более что молодой граф резок и любит, когда его будируют.

Он охотится с офицером Султановым, которого горцы звали шайтаном, а военное начальство за разные чудачества трижды разжаловало в солдаты. Это человек, потерявший память о прошлом и даже отчаяние, хотя когда-то он дружил с Лермонтовым; теперь он бродит по лесам с собаками, и если бы не любил своих собак, то был бы просто плохим человеком. Охота сохранила Султанову тщеславие.

Епишка проще. Толстой слушал его по вечерам после того, как кончал писать «Детство». Ему уже хочется написать коротенькую кавказскую повесть, но он сдерживается, потому что нельзя перебрасываться с одной работы на другую; он увлекается Бюффоном – старинным натуралистом, который умел писать о домашних животных с необыкновенной простотой и полнотой, никуда не торопясь, веря в заинтересованность читателя.

Дни капали, как капает оттаявший иней в лесу, прибавлялись строки за строками, сменялись строки.

Лев Николаевич решил поехать в Кизляр лечиться. Как мальчик, он наелся изюму – у него разболелись зубы.

Кизляр был весь в цветении: отцвел миндаль, зацветали яблони – розоватые и белые цветы усыпали землю города, разделенного валами на скучные квадраты.

Лев Николаевич писал, читал скучные и глупые книги; они, занимая внимание, позволяли продолжать развиваться внутренней мысли. Он ходил с борзыми на охоту, но не затравил ни одного зайца и возненавидел борзых. Дошел до моря ночью, было темно, перед ним лежали темные воды, уходящие во тьму. Утром вернулся на то же место – это было болото. Пошел дальше, напился морской воды и с ружьем в руках ездил на татарском судне, разговаривая с крестьянами. Они рассказывали ему о том, как тоскуют по России; истории были патетичны, казались натянутыми. У Льва Николаевича были слезы на глазах. Старик крестьянин сорок лет не мог вернуться в Россию, он одеревенел: «Вот просто, как дерево, только сердце так и бьется, как голубь».

Надо было ехать в Пятигорск лечиться, посмотреть людей. Пятигорск был много раз описан. Толстой его знал по Пушкину, по Лермонтову; это – как прийти к родным, которые тебя еще не знают. Занял деньги у батарейного командира Алексеева, поехал с молодым офицером Буемским – преданным юношей, который переписывал толстовские рукописи.

Денег было мало. Он снял в кабардинской слободке за два рубля квартиру из двух комнат с полным пансионом для себя и Ванюшки.

С ними был Булька, которого Толстой тщетно пытался оставить в станице Старогладковской.

Странное дело, что все обижало Толстого. Ему было уже физически больно надевать солдатскую шинель – такая шинель была наказаньем, а он и ее добился с трудом.

Идет молодой Толстой в солдатской шинели, черный бульдог бежит за ним, офицер ударил собаку, а солдат, граф Толстой, не имеет права ее защитить.

Он пишет день за днем, беспощадно вымарывая, ходит в Александровскую галерею, смотрит, как танцуют дамы с офицерами, а дирижирует Сашка-цирюльник из госпиталя.

Здесь, в Пятигорске, всё друг про друга знают. Он написал брату Сергею о Пятигорске длинное письмо – сатирический очерк, какой можно было бы вполне напечатать.

Писать трудно, особенно Толстому. У него уже большая школа, в великом лесу литературы он ходил не по большим дорогам, а по тропинкам; знает Стерна, Бюффона, читает старые журналы, по-новому читает русскую классику, сравнивает себя с современными русскими писателями – Тургеневым, Гончаровым, может быть, с Панаевым и думает, что не равен с ними по таланту.

Он увлекается то в «генерализацию», то есть в подчинение всех подробностей одной руководящей идее, то в «мелочность», то есть в увлечение подробностями. Надо найти середину: все листья в лесу – листья, и нет двух листьев одинаковых.

Мы узнаем несходство листьев, их не сравнивая. Надо описать человека, как лист. То, что это лист дуба, – это генеральное, это главное, но надо, когда пишешь про человека, написать про одного-единственного человека, давая его в его генерализации и в его отдельности; Толстой увлекался несходством между людьми, стремился к умению соединять в одно представление различные черты.

Писалась книга. Болел Ванюша. Переписывал книгу.

Мечты были очень заманчивы. Стремясь вмешаться в жизнь, Толстой усиленно обдумывает роман о русском помещике. Он писал 3 августа 1852 года, после того, как прочитал Аристотеля: «В романе своем я изложу зло правления русского, и ежели найду его удовлетворительным, то посвящу остальную жизнь на составление плана аристократического, избирательного, соединенного с монархическим, правления, на основании существующих выборов. Вот цель для добродетельной жизни».

Ефрейтор-артиллерист с невыправленными бумагами, потерявшийся в глуши, завидующий на гулянье офицерам и людям, которых он считает порядочными, так как они хорошо одеты, мечтает по-дворянски преобразовать жизнь.

Не будем удивляться. Петрашевский незадолго до своего ареста обращался к Дворянскому собранию с проектом повышения дохода в дворянских имениях при помощи создания в них фаланстеров.

Первая книга наконец была кончена, отправлена. Об этом Толстой сообщил Ергольской.

В мае 1852 года Толстой из Пятигорска писал ей: «…мои литературные занятия идут понемножку, хотя я еще не думаю что-нибудь печатать. Одну вещь, которую я начал уже давно, я переделал три раза и намерен еще раз переделать, чтобы быть ею довольным; пожалуй, это вроде работы Пенелопы, но это меня не удручает, я пишу не из честолюбия, а по вкусу – нахожу удовольствие и пользу в этой работе, потому и работаю».

Пенелопа, которую упомянул Толстой, – жена царя-странника Одиссея: она отказала всем женихам, говоря, что еще не соткала ткань, а сама ночью распускала то, что соткала за день. Но работа подвигалась, хотя в этот раз Пенелопа разлюбила Одиссея. Об этом услыхала тетка. В то самое время, когда Толстой писал о продаже своих деревень, он тут же сообщал: «Давно я не был так завален делами, как сегодня: отправка 8 писем, мой роман, который я сегодня высылаю в Петербург, прошение и, доверенность, и, ко всему этому, сегодня же я уезжаю на железистые источники».

Но Татьяна Александровна нашла самое важное в письме и в ответ написала 26 июля: «Наконец-то, милый мой, работе Пенелопы наступил конец. Твой роман закончен и отослан в Питер. Под каким заглавием он появится и на каком языке он написан?»

С трудом веришь, что самый близкий Толстому человек, который настолько уверен в его успехе, что сразу спрашивает, где появится только что написанная работа, не знает – по-русски или по-французски она написана.

Медленно шло время. 4 июля Толстой отправил рукопись, плохо переписанную, в «Современник» – лучший журнал того времени, к Некрасову, снабдив рукопись довольно коротким, сухим и очень определенным письмом.

«Моя просьба будет стоить вам так мало труда, что, я уверен, вы не откажетесь исполнить ее.

Просмотрите эту рукопись и, ежели она не годна к напечатанию, возвратите ее мне».

Дальше шли просьбы не разделять произвольно рукопись и похвалы: «Я убежден, что опытный и добросовестный редактор – в особенности в России, по своему положению постоянного посредника между сочинителями и читателями, всегда может вперед определить успех сочинения и мнение о нем публики».

Человек, пишущий это письмо, знает себе цену, хотя и колеблется и прикладывает деньги для обратной присылки рукописи – они были вложены в письмо.

Отправив письмо, Толстой сперва поехал в Пятигорск, потом вернулся в Старогладковскую; все было очень смутно.

В Старогладковской оказалась большая смертность среди солдат. Поэтому был назначен инспекторский смотр: должен был приехать тот самый генерал Бриммер, которого так долго беспокоил Толстой и который так мало беспокоился о солдате Толстом.

Шли учения. Толстой нес дежурство.

17 августа был смотр. Он очень устал и написал в дневнике: «Дисциплина необходима только для завоевателей».

Он не хотел быть завоевателем. Он хотел быть казаком, он хотел писать и охотиться.

28 августа он записал: «Мне 24 года, а я еще ничего не сделал, я чувствую, что недаром вот уже 8 лет, что я борюсь с сомнением и с страстями. Но на что я назначен? Это откроет будущность. Убил трех бекасов».

На другой день Лев Николаевич получил письмо от Некрасова. Письмо довольно короткое, но одобрительное.

Некрасов говорит про рукопись: «Она имеет в себе настолько интереса, что я ее напечатаю. Не зная продолжения, не могу сказать решительно, но мне кажется, что в авторе ее есть талант».

Дальше идут более определенные слова: «Во всяком случае, направление автора, простота и действительность содержания составляют неотъемлемое достоинство этого произведения».

Некрасов, не зная фамилии автора, советует, однако, печатать не под инициалами, а под полной фамилией.

Толстой записывает в этот день: «Ходил с Николенькой на охоту; убил фазана и зайца».

Потом идет короткая запись о том, что получено гадкое письмо от Костеньки Иславина; «…и от редактора, которое обрадовало меня до глупости. О деньгах ни слова. Завтра писать письма: Некрасову, Буемскому – и сочинять».

Но 30 августа Толстой письма не написал. 5 сентября в дневнике указано: «Написал письмо к Некрасову», – но отправлено письмо было лишь 15 сентября.

Между тем Некрасов, не дождавшись ответа Толстого, послал второе письмо от 5 сентября: это очень серьезное письмо. Рукопись уже набрана и предназначена на 9-ю книгу «Современника». Вот суждение о ней:

«…прочитав внимательно в корректуре, а не слепо написанной рукописи, нашел, что эта повесть гораздо лучше, чем показалось мне с первого раза. Могу сказать положительно, что у автора есть талант. Убеждение в том для Вас, как для начинающего, думаю, всего важнее в настоящее время».

Дальше сообщается, что журнал с повестью выйдет завтра.

Толстой сообщил свою фамилию Некрасову, потому что до этого времени он писал под литерами Л. Н. Т. Он еще не понимает, что произошло. Досадует, что редактор молчит о деньгах, – они нужны на завтра, потому что уже все прожито.

«Детство» было напечатано с необыкновенной скоростью. Дело, конечно, не обошлось без цензурного вмешательства. Цензура запрещала упоминать в беллетристических произведениях религиозные предметы, поэтому на кровати Николеньки в печатном тексте висел не образок, а «портрет моей маменьки». Были сделаны цензурные выкидки – в том числе выброшена вся история Натальи[6].

Толстой написал Некрасову необыкновенно резкое письмо, не отправил его, но дорожил этим письмом: ему казалось, что оно доказывает его самостоятельность. Он хотел в литературе сохранить независимость. Письмо, предназначенное Некрасову, было заменено вежливым письмом, а невежливое, в доказательство толстовской независимости, отправлено к брату.

По службе Толстой оказался в положении невыносимом; он, несомненно, сделал ряд ложных шагов: то подавал в отставку, то брал свое заявление назад, надеясь на производство. Выручила его Ясная Поляна и старые связи с Горчаковым.

После блистательного начала литературной славы Толстого изменилось к нему отношение. Иным стал тон писем Сергея Николаевича, который просто извинялся перед братом. Начала читать русскую литературу Ергольская: прочитала Панаева и убедилась, что ее Лева много лучше пишет.

Сергей Николаевич писал, что он боится, как бы брат не возгордился своим первым успехом: «Боюсь же, чтобы ты не возгордился, оттого, что я даже, неизвестно почему, сделался горд тем, что ты пишешь».

Он рассказывает Толстому о том, как его хвалят, признается, что прочитал повесть два раза, думал – она нравится ему потому, что он знает все «лица, в ней находящиеся», но все вокруг хвалили повесть.

Брат предлагает, что он сам приедет на Кавказ, советует Толстому, получив офицерский чин, ехать к нему, чтобы жить вместе в Москве, в Петербурге или в Одессе или, ежели пустят, то за границей. Он говорит, что все изменилось; спрашивает брата только об одном, не играет ли тот в карты.

Лев Николаевич отвечает брату, как старший, говорит, что он в карты не играет и что он не будет хуже писать, чем начал, потому что собирается вовсе не писать.

Ободрившись литературным успехом, получив письмо от Некрасова, Толстой в июле месяце 1853 года написал князю А. И. Барятинскому письмо настолько резкое, что началом оно напоминает вызов на поединок; но, вероятно, письмо не было отправлено. «Может показаться странным и даже дерзким, что я в частном письме обращаюсь прямо к вам, Генералу. Но несмотря на то, что в моих глазах, надеюсь тоже и в ваших, – я имею столько же права требовать от вас справедливости, сколько и вы от меня, я имею право, чтобы выслушали меня; – право, основанное не на вашем добром расположении, которым я пользовался когда-то, но правом на том зле, которое может быть невольно вы сделали мне».

Дальше Толстой говорит: «…я должен войти в некоторые подробности». Он излагает краткую историю своей военной службы, начиная ее упреком: «В 1851 году вы советовали мне поступить в военную службу».

Толстой оговаривается, что человек не может упрекать другого в поданном совете, но Барятинский посоветовал ему поступить на службу под начальство Барятинского.

Толстой прослужил шестнадцать месяцев, два года был в походах, неприятель подбил ядром колесо орудия, которым Толстой командовал. Взвод, которым командовал Толстой, подбил орудие неприятеля. Он был утвержден на службу, но не получил ни креста, ни чина, несмотря на двоекратное представление. Толстому приходится объяснять своим родственникам, почему он служит солдатом, его расспрашивают родные – не разжалован ли он в солдаты: «Это может казаться смешным в таком положении, как ваше, но поверьте, что я часто провожу тяжелые минуты, думая об этом».

Толстой требует отставки.

На дальнем Кавказе, бродя в лесу с Епишкой, Толстой не знал еще, кто он такой. Прошло десятилетие, пока он осознал себя, отдалив себя в Оленине, как бы поднялся над собой; для этого должны были пройти годы Севастополя, сознание неудачи николаевской армии, знакомство с кругом «Современника», с Некрасовым, с Чернышевским, недолгая дружба с Тургеневым.

Для того чтобы увидеть Кавказ, Толстой должен был вернуться к себе в Ясную Поляну, передумать все, влюбиться в крестьянку, учить детей грамоте, мечтать изменить жизнь.

Тогда он поймет Оленина как живое существо, похожее на оленя, на комара; он увидит в нем проявление жизненности и обходным путем, через лес, через оленя, отдалится от старой мысли: как быть с Горчаковыми и со своим дворянством.

Толстой десятилетиями уходил от себя и своей среды к народу, а когда пришел к народу, то отождествил себя с крестьянством.

В двадцать четыре года Толстой только начинал свой путь: еще все было в нем, он высказал одно только детство.

В отношениях с государством, с властью Толстой был, вероятно, более связан, чем Николай Ильич, – тот видел декабристов, а для Толстого это было уже предание.

Шел 53-й год. Толстой ждал представления к производству, но надо было для этого ехать экзаменоваться в Петербург. Толстой хотел добиться производства на месте. Он пишет брату Сергею Николаевичу: «Нужно только попросить об этом кого-нибудь из значащих лиц в Петербурге в штабе фельдцейхмейстера, где и должно находиться мое представление. Не найдешь ли ты путь к кому-нибудь из этих господ через Горчаковых». С. Д. Горчаков был троюродным дядей Толстого (он изображен в «Детстве» под именем князя Корнакова) и был директором первого отделения экспедиции сохранной казны. С его детьми Толстой был дружен и пережил на одном из рождественских праздников унижения, когда Горчаковым подарили хорошие вещи, а Толстым плохие. Брат пошел к Андрею Ивановичу Горчакову, старик удивился, что его племянник не получает так долго производства, и обещал написать о нем; в это время Лев Николаевич уже подал рапорт об отставке.

Отставка задержалась тем, что началась война с Турцией.

Император Николай I считал себя диктатором в Европе, он «спас» Австрию от венгерского восстания, главенствовал в Священном союзе, который охранял старый режим в Европе, имел личные связи в Англии, поддерживал Турцию, когда Турция столкнулась с возросшей помощью Египта. Полагая, что между Францией и Англией должна лежать вечная вражда, так как Англия держала Наполеона на острове Святой Елены до смерти, а император французов Наполеон III был племянником Наполеона I, считая, что Пруссия и Австрия от него зависят, Николай объявил войну Турции, защищая болгар, сербов, румын. Война началась, по-видимому, удачно: морским боем под Синопом, в котором был разгромлен турецкий флот.

Толстой знал, что командующий войсками, которые должны были занять Дунайские княжества, был его дальний родственник, князь Михаил Дмитриевич Горчаков – участник Бородинского сражения.

В семье Горчаковых очень уважалась бабка Льва Николаевича – Пелагея Николаевна.

Из Горчаковых Лев Николаевич лучше всех знал Сергея Дмитриевича – брата командующего войсками. При письме он послал прошение на имя Михаила Дмитриевича. Князь Сергей Дмитриевич ответил Льву Николаевичу чрезвычайно ласково (17 октября):

«Любезный граф, Лев Николаевич! Сегодня получил ваше письмо из Кизляра и при нем докладную записку о переводе вашем в действующую армию. Письмо от меня к брату Михайле уже написано и пойдет 19 числа с вашей запиской – что будет, не знаю, но написано родственно… Не понимаю одного, отчего ты не юнкер, а фейерверкер и то 4-го только класса…»

В конце письма князь Сергей Дмитриевич желал Льву Николаевичу терпения и счастья.

Терпение понадобилось, потому что выяснилось другое обстоятельство: у Льва Николаевича не было выписки из Герольдии. Но все устроилось, и Толстой благодаря могущественной протекции был переведен в Дунайскую армию и произведен в прапорщики.

Страницы: «« 345678910 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Во второй книге «Октября Шестнадцатого» читатель погружается в тоску окопного сидения и кровавую мол...
В книге первой «Октября Шестнадцатого» развернута широкая картина социальной обстановки и общественн...
Восьмой том содержит окончание «Августа Четырнадцатого» – первого Узла исторической эпопеи «Красное ...
Седьмой том открывает историческую эпопею в четырех Узлах «Красное Колесо». Узел I, «Август Четырнад...
Великий поэт, основоположник романтизма в русской литературе Василий Андреевич Жуковский (1783–1852)...
«По порядку говорить, так с Тары начинать придется. Река такая есть. Повыше Тобола в Иртыш падает. С...