О Маяковском Шкловский Виктор

– Занята бритва, Владимир Владимирович, и очень, очень долго еще будет занята.

– Понимаю, – ответил Маяковский, – слона бреете.

И ушел.

В 1921 году устроил Маяковский «дювлам». Слово «дювлам» принадлежит к числу вымерших.

Обозначает оно – двенадцатилетний юбилей. Маяковский любил такие цифры.

Например: тринадцать лет работы.

На «дювламе» приветствовали его многие.

Маяковский с уважением ответил на приветствия Андрея Белого и Московского лингвистического кружка – это московские опоязы.

Вышел еще маленький человек приветствовать Маяковского от ничевоков.

Ничевоки происходили от всеков.

Всеки состояли при футуристах.

Все, мол, синтез, мол.

Ничевок приветствовал старика Маяковского.

Старик Маяковский пожал ему руку и держал крепко. Ничевок не мог вытащить руку, и ему было плохо.

«Дювлам» был двенадцатью годами работы, если считать с 1909 года, то есть с тюрьмы Маяковского. Там была написана первая тетрадь стихов. Неизданная. Отобрали.

А Маяковский после Росты писал плакаты.

Нужные плакаты.

И в этих плакатах он снова учился, пробовал. Они ему заменяли, как тогда говорил Тынянов, стихи в альбомы.

Но много, но трудно.

Забота не оставляла поэта. Есть у него описание путешествия из Севастополя в Ялту.

Путешествие недлинное, как жизнь.

Как неожиданная любовь, раскрывается море через Байдарские ворота. Жизнь переменилась, без этих облаков, без залива, без этого моря, каждый кусок которого любишь, жить совершенно нельзя.

И вертится дорога, и само море как будто перекидывается то слева, то справа.

  • И снова,
  •                 почти
  •                            о скалы скулой,
  • с боков
  •                   побелелой глядит.
  • Так ревность
  •                   тебя
  •                           обступает скалой —
  • за камнем
  •                    любовник бандит.
  • А дальше —
  •                        тишь; крестьяне, корпя,
  • лозой
  •              разделали скаты.
  • Так,
  •           свой виноградник
  •                                     потом кропя,
  • и я
  •            рисую плакаты.

Нордерней

Я оказался в Берлине. Это был 1922 год.

Берлин большой, в нем много парков. Широкие улицы в центре города. На них много рядов деревьев.

Асфальт, который был тогда для меня нов.

Метро, внутри не облицованное, с серой мездрой бетона.

Большая бутылка из неоновых трубок наливает в небе в неоновый бокал вино.

Я был одинок за границей, ездил к Горькому.

Бывал у него во Фрейбурге. Пересекал Германию в тот момент, когда французские войска вторгались в нее карательными своими отрядами. Я путался в поездах.

У Алексея Максимовича квартира в пустой гостинице, кругом молодой сосновый лес.

Пусто, снега. Я писл «Zoo».

В Берлин приезжал Маяковский с Бриками. Потом они уехали, и Маяковский остался один.

Очень скромная комната, и в ней довольно много вина, из каждой бутылки выпито очень мало. К вину у него было только любопытство.

А рядом Дом искусств. В нем бессмертный Минский, который был дедом уже декадентам. Тут Пастернак приехал и Есенин.

Есенина я видел первый раз у Зинаиды Гиппиус. Зинаида – подчеркнутая дама, с лорнетом, взятым в руку нарочно.

Она посмотрела на ноги Есенину и сказала:

– Что это за гетры на вас надеты?

– Это валенки.

Зинаида Гиппиус знала, что это валенки, но вопрос ее обозначал осуждение человеку, появившемуся демонстративно в валенках в доме Мурузи.

История появления Сергея Есенина, человека очень одинокого, прошедшего через нашу поэзию трагически – история эта такова.

Детства Есенина я не знаю, но когда я первый раз увидал этого красивого человека, он уже знал Верхарна.

Тогда прошумел Сергей Городецкий, издавший «Ярь». Книга очень большая. Хлебников ходил с нею.

Городецкий передвинул возможности поэзии и потом смотрел на занятые области несколько растерянно.

Один друг Есенина был человек, любующийся своей хитростью. Он взял два ведра с краской, две кисти, пришел к даче Городецкого красить забор. Взялись за недорого. Рыжий маляр и подмастерье Есенин.

Покрасили, пошли на кухню, начали читать стихи и доставили Сергею Митрофановичу Городецкому удовольствие себя открыть.

Это был необитаемый остров с мотором, который сам подплыл к Куку: открывай, мол, меня!

Открылись, демонстрировались в Тенишевском зале, читали стихи, а потом играли на гармониках.

Занятие это, конечно, неправильное, потому что они не были гармонистами. Представьте себе, что поэт-интеллигент, прочитавший стихи, потом играл бы на рояле, не умея.

Ходил он в рубашечке, Есенин, и Маяковский об этом написал так:

«Есенина я знал давно – лет десять, двенадцать.

В первый раз я его встретил в лаптях и в рубахе с какими-то вышивками крестиком. Это было в одной из хороших ленинградских квартир. Зная, с каким удовольствием настоящий, а не декоративный мужик меняет свое одеяние на штиблеты и пиджак, я Есенину не поверил. Он мне показался опереточным, бутафорским. Тем более, что он уже написал нравящиеся стихи, и, очевидно, рубли на сапоги нашлись бы.

Как человек, уже в свое время относивший и отставивший желтую кофту, я деловито осведомился относительно одежи:

– Это что же, для рекламы?

Есенин отвечал мне голосом таким, каким заговорило бы, должно быть, ожившее лампадное масло. Что-то вроде:

– Мы деревенские, мы этого вашего не понимаем… Мы уж как-нибудь… по-нашему… в исконной, посконной…»[63]

Поэтом, не зная поэзии, сделаться нельзя, нельзя открыться поэтом.

Разговор с Зинаидой Гиппиус вел Есенин уже в пиджаке. Есенин не пригодился Гиппиус.

Вообще она тогда соглашалась броситься в народ.

Как потом многие бросались в пролетариат.

Но валенки Есенина были демонстрацией, они были при пиджаке и обозначали неуважение к Гиппиус, нарушали парадную форму.

Гиппиус тогда занималась политикой всерьез и переписывалась с Петром Струве.

Дальше шли рассуждения о том, что кооперативное и религиозное движения могут идти рука об руку.

Есенин с валенками был непочтителен.

В данный момент он должен был прийти в дешевых городских ботинках, и потом Гиппиус дала бы ему на ботинки подороже.

Жизнь Есенина пошла иначе, он писал свои стихи, писал стихи хорошие.

Он понадобился есенинцам, разного рода кусиковцам, которые в нем видали возможность полулегальной оппозиции. Крестьянская, видите ли, стихия бунтует.

Познакомили Есенина с Дункан, с женщиной тоже очень талантливой, прожившей большую жизнь, не очень счастливой и коллекционирующей людей.

Есенин поехал за границу. Он был шумен, как рекрут, которого наняли на подмену. Я помню потом разговор про Америку, про Чикаго с красным лифтом и, кажется, черным ковром в гостинице «Нью-Йорк», лифт лимонного дерева, ковер в коридоре палевый.

И все.

А слово «железный Миргород», с автомобиля найденное слово, когда ветер обдул, – правильное слово.

Потом видал Есенина в Москве. Он смотрел как сквозь намасленное стекло.

И тогда в Берлине он был уже напудрен, он шумел и удивлял Дункан легкостью русских на руку.

Маяковского он не любил и рвал его книги, если находил в своем доме, и между тем это был прекрасный поэт, дошедший до читателя. Это был поэт, любящий свой язык. У него были корзины со словами на карточках. Он раскладывал их.

Он был действительно подмастерье народа-речетворца.

Среди легко теряющих родину людей в Берлине был русским Белый Андрей с седыми волосами.

Загорелый, ходил он по Берлину, заложивши руки за спину.

Он жил летом в маленьком немецком курорте Свинемюнде.

Сам гладил белые штаны, потерял связь с антропософскими тетками. Их речь была невкусна, с ними было не о чем говорить после Советской страны. Белый сидел дома перед спиртовкой, на которой грелся чайник, ездил к Горькому.

Он танцевал в нарочито плохо освещенных берлинских кабаках, тосковал, пил вино.

Крепкий, с глазами, которые казались светлее лица, был он молод, хотя волосы уже совсем седые.

Весь ветер русской поэзии был в Советской стране, и Маяковский был сам как парус,

Есенин и Белый тосковали по-разному в Берлине.

Весь Берлин в девять часов закрывает дверь.

В общем, люди сидят дома.

Не знаю, кто это оказывается в кабаках: берлинцы вечером дома. Тогда они были очень вытоптаны французами, из них сосали по два вагона угля в минуту, их двигатели и дизели положили под паровые молоты, у них увезли молочных коров.

Они мужественно старались не умирать. Американцы, французы приехали в Берлин жить на дешевые деньги.

Немцы сидели дома, воспитывали военных собак, вечером выходили их прогуливать.

На окраинах стояли закопченные фабрики, там не было зелени.

В то время в Берлине были еще извозчики. Они уже исчезали, как исчезают сливы зимой. По улицам ездили такси с электромоторами, тоже уже старомодные. Вокзалы Берлина огромны и устарели. Поезда отходят часто, на вокзалах люди не скапливаются.

В Берлине лежит треугольное сердце грандиозного железнодорожного парка. Отсюда бегут пути по всему миру. Уезжал. Поезд несся, раскачиваясь, как пьяный.

Гудели пути, положенные на чугунные шпалы.

Поезд распарывал пейзаж, как коленкор.

К берегу земля ровнеет, канавы расчерняют землю полосами, на берегу канав деревья пользуются сравнительной сухостью. Берег канавы утолщен выброшенной землей.

Нордерней, как видно из его имени, остров в Северном море.

Он – след многих волн, несущих песок. Он – след ветров, несущих песок с берега. Он – один из той группы островов, которые тянутся прерывистой линией вдоль берега.

Итак, это – дюна.

Здесь ничего не сеют.

Передняя, лобовая сторона Нордернея одета по откосу камнем, перед откосом – песок, уходящий в отдаленное, сердитое, обжигающее Северное море.

В тесном ряду стоят отели. В них музыка.

Отели совершенно городские, за ними узенькая улочка, чистенькая мостовая, несколько лоскутов цветов и магазины, в которых продают только ненужное.

Ювелиры, тоже особенные, продают жемчуг барокко и цветные камни. Впрочем, я в этом не специалист.

Итак, гостиницы поставлены почти что на волне.

Чуточку песку под фундаментом.

На дюне растет несколько бледно-зеленых ив. Их листья и ветки протягиваются в ветре.

За спиной острова неширокий кусок моря и низкий берег материка.

Из гостиницы видно, как идут с Атлантического океана высокие, тихие, не гремящие волны.

Дует ветер и обжигает людей бронзой – это высоко ценимый океанский загар. В Берлине его подделывают и продают в бутылках для людей, которые принуждены загорать на озерах пригорода.

В море ходят рыбацкие лодки. Там, у горизонта, проходят пароходы, идут туда, к Гамбургу, уронить якорь, выпустить длинную цепь в речную воду огромного порта.

А здесь соленое море без пристанища.

Уплывать, купаясь в этом море, не надо: оно уносит.

Встретились здесь с Маяковским.

Он молодой, как будто шестнадцатилетний, веселый, весь в ветре.

Я тогда носил светлый коверкотовый костюм, потому что был влюблен. Маяковский относился сочувственно-иронически к этой болезни.

Мы не умели танцевать.

Они танцевали в отеле с другими.

За нами были отели, которые здесь – как везде.

Только подают разрубленных больших крабов.

А мы ловили крабов, но не имеющих торгово-промышленного значения, простых граждан моря, в волнах.

Мы ловили в море крабов, убегая за волной по песку.

Крабы бежали боком.

Мы играли с волнами, убегая далеко и ставя в воду камни.

Океанская волна приходила, взбегала на берег. Это тройная волна прилива. Проходит одна мимо берегов Скандинавии. Мимо Шотландии – другая. И через Ла-Манш – третья.

Они сливаются в один прилив.

Потом в отлив уходят вспять разными дорогами.

Был ветер, брызги моря на платье высыхали быстро, оставляя серые соленые края. Мы пробегали за волной по мосткам для лодок и возвращались с другой волной.

Большое, не согретое даже солнцем море качалось между Европой и Америкой.

Океанское солнце грело.

Серый, – нет, не серый, кремовый коверкотовый костюм, костюм влюбленного человека, притворяющегося непорочным ангелом, костюм легко повреждаемый, придавал всему этому характер азартной игры.

Маяковский играл с морем, как мальчик.

Потом мы уезжали, опаздывали на поезд, и Володя бежал за паровозом, и я с ним.

Мы задерживали поезд, хватая его чуть не за ноздри. Удержали.

Они поспели на поезд.

На этом событии я разбил часы.

Многое было тогда – и неудача любви, и тоска, и молодость.

Память выбрала море и ветер.

У большого чужого, ветром режущего губы моря кончалась наша молодость.

«Про это»

То, что я пишу, не мемуары и не исследование. Системы здесь нет, писатель не будет исчерпан, и биография не будет мною написана.

  • Лубянский проезд.
  •                        Водопьяный.
  •                                Вид
  • вот.
  •        Вот
  •               фон.[64]

Москва тогда была совсем другая, и гремела она булыжными мостовыми.

Маяковский, большой, тяжелый, ездил в узких московских пролетках.

Его извозчики знали.

Раз он спорил с издателем в пролетке, знаменитый ли он писатель. Извозчик повернулся и сказал издателю:

– Кто же Владимира Владимировича не знает?

Сказал он это, кажется, даже и не спрошенный, но знали Маяковского больше человеком, поступком.

Москва тогда была вся серая и черная. Летом никто не переодевался в белое.

Извозчики были в шапках, расширяющихся кверху, и в широких кафтанах, подпоясанных зелеными кушаками.

Улицы давились церквами и домами, внезапно выбегающими за линию тротуара.

Дома имели такой вид, как будто они гуляют и вдруг на гулянии остановлены жезлом милиционера в красной шапке и черной шинели.

Земной шар тогда был сравнительно мирен, вооружался и был, в общем, хуже всего снабжен предвиденьем будущего.

В Водопьяном переулке две комнаты с низкими потолками.

В передней висит сорвавшийся карниз, висит он на одном гвозде два года. Темно.

Длинный коридор. Вход к Брикам сразу направо.

Комната небольшая, три окна, но окна маленькие, старые московские. Прямо у входа налево рояль, на рояле телефон.

На улице нэп, в Охотном ряду, против Параскевы Пятницы, которая выбежала прямо на середину улицы, в низком Охотном ряду торгуют разными разностями.

Госторговля борется с частными торговцами.

За комнатой Лили Осина комната: диван кабинетный, обитый пестрым бархатом, разломанный стол с одной львиной мордой, книги.

Из окна виден угол Почтамта и часы.

Кажется, из окна через дом виден Вхутемас – школа живописи, ваяния и зодчества, место, где познакомился Маяковский с Бурлюком.

Там во дворе высокий красный дом, и наверху лестницы, которая вся заросла кошками, живут Асеев с Оксаной.

Оксана – одна из сестер Синяковых.

Это друзья Хлебникова, друзья Пастернака.

Дверь к Асееву вся исписана, тут столько надписей, жалоб, даже стихов, что Сельвинский издал бы эту дверь отдельной книгой.

Асеев ходит к Маяковскому. Они разговаривают о стихах, иногда пишут вместе, вместе играют в карты.

Утром уходят, иногда играют на цифру, которая видна в электросчетчике, и на номер извозчика.

Они вместе и очень друг друга любят. Маяковский написал «Про это», Асеев пишет «Лирическое отступление».

Я прожил те годы под воспоминания строк:

  • Нет,
  •             ты мне совсем не дорогая,
  • милые
  •             такими не бывают…

И другие строчки:

  • За эту вот
  •               площадь жилую,
  • За этот унылый уют
  • И мучат тебя, и целуют,
  • И шагу ступить не дают?!

То, о чем писал Маяковский, – это не квартирное дело. Судьба его нарисована не на плане, а на карте. Стихи его из большой реки.

Дело не в том, что Асеев, как говорят, тогда не понял нэпа, а дело в том, что быт остался.

Есть такое понятие в физиологии – «барьер».

Вы в кролика-альбиноса можете впрыснуть синьку. Кролик дастся. У него будут даже синие глаза, очень красивые, и синие губы, но мозг и нервы его останутся белыми.

Там есть внутренний барьер, такой барьер, как кожа, и не выяснено, есть ли органы у этого барьера, как он физиологически выражен. Но в общем равновесие системы сохраняется.

У старого мира был барьер.

Какой-нибудь человек уже мог сделать глазки новому миру, глазки у него были синие, но дома у него сохранялось старое.

Вот и был вопрос о жизни и о жилой площади.

Был вопрос о любви и семье, которая есть и будет, но будет иной.

Шел разговор по телефону о любви.

А в «Лефе» были вот какие дела.

Шел разговор о конце искусства.

Маркс любил Грецию, любил старое искусство, а Дюринг говорил, что придется все создать вновь, что не может быть терпим «мифологический и прочий религиозный аппарат» прежних поэтов.

Дюринг протестовал против мистицизма, к которому, по его мнению, был сильно склонен Гёте.

Дюринг предполагал, что должны быть созданы новые произведения, которые будут отвечать «более высоким запросам примиренной разумом фантазии».

У нас пролеткультовцы хотели создать немедленно новую поэзию и ограничивались банальностью шестистопного александрийского стиха.

Но и в «Искусстве коммуны» была выражена идея, что никакого искусства, в сущности говоря, нет и нет «творцов».

Само понятие о творчестве ставилось в кавычки.

Тут была попытка использовать Опояз и его метод анализа произведения объявить развенчиванием произведения.

Мы тогда отвечали весело, что мы произведения не развенчиваем, а развинчиваем.

Картина футуристов пришла к контррельефу. Потом решили делать вещи. Сперва спиральные памятники из железа, а потом печи дровяные, очень экономные, пальто с несколькими подкладками, складные кровати.

Один большой художник в башне Новодевичьего монастыря пытался сделать летающий аппарат на одном вдохновении: он должен был летать силой человека, без мотора, и полет должен был быть доступным даже для людей с больным сердцем.

Построены были крылья, очень легкие, но они не летали.

Отрицался станковизм вообще и во втором номере «Лефа» было напечатано воззвание.

На всех языках.

Пусть читают.

«Так называемые режиссеры!

Скоро ли бросите вы и крысы возиться с бутафорщиной сцены!

Возьмите организацию действительной жизни!

Станьте планировщиками шествия революции!

Так называемые поэты!

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Первая книга литературного наследия поэта, сказочника и фольклориста Амалдана Кукуллу посвящена сказ...
В третью книгу литературного наследия горско-еврейского поэта, сказочника и фольклориста Амалдана Ку...
Вторая книга литературного наследия поэта, сказочника и фольклориста – Амалдана Кукуллу, посвящена с...
Отголоски петроградского апрельского кризиса в Москве. Казачий съезд в Новочеркасске. Голод – судья ...
Пасха 1917 года. – Встреча Ленина на Финляндском вокзале. – «Севастопольское чудо» Колчака. – Успех ...
От имени Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов в Европу послан интернационалистский М...