За и против. Заметки о Достоевском Шкловский Виктор

Он писал впоследствии: «Иронический дух революции снова привел западного человека на гору, показал ему республику во Франции, баррикады в Веке, Италию в Ломбардии – и снова столкнул его в тюрьму, где ему за дерзкий сон прибавили новый обруч. Я слышал, как его заклепывали...»

Отчаяние овладело миром и людьми, которые на умели видеть будущее.

К. Маркс писал в книге «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта»:

«Целый народ, полагавший, что он посредством революции ускорил свое поступательное движение, вдруг оказывается перенесенным назад, в умершую эпоху...»

Воскресало старое – старые имена, старые даты, старое летоисчисление.

Маркс продолжает: «Нация чувствует себя так же, как тот рехнувшийся англичанин в Бедламе, который мнил себя современником древних фараонов и ежедневно горько жаловался на тяжкий труд рудокопа, который он должен выполнять в золотых рудниках Эфиопии, в этой подземной тюрьме... под надзором надсмотрщика за рабами с длинным бичом в руке...»

У Достоевского не было защиты и в безумии. Он был каторжником царской тюрьмы. В Петропавловской крепости он верил, на эшафоте он верил.

Каждое сообщение о неудаче революции во Франции, о неудаче мирового революционного движения заколачивало его в тюрьму.

Отцы ели виноград, а у детей оскомина.

Ожило и старое горе. Карамзина в книге «С того берега» вспоминал Герцен: это случилось в то время, когда Федор Михайлович отбывал каторгу.

В 1795 году Карамзин напечатал «Письмо Меладора к Филарету».

«Конец нашего века, – говорил Герцен, – почитали мы концом главнейших бедствий человечества и думали, что в нем последует соединение теории с практикой, умозрения с деятельностью... Где теперь эта утешительная система?

Кто мог думать, ожидать, предвидеть? Где люди, которых мы любили? Где плод наук и мудрости? Век просвещения, я не узнаю тебя; в крови и пламени, среди убийств и разрушений, я не узнаю тебя...

Кровопролитие не может быть вечно. Я уверен, рука, секущая мечом, утомится; сера и селитра истощатся в недрах земли, и громы умолкнут, тишина рано или поздно настанет, но какова будет она?»

Революция 1848 года кончилась трусливым террором торжества цезаризма.

Отчаяние овладело Герценом.

Казалось: «Смерть одного человека не меньше нелепа, как гибель всего рода человеческого. Кто нам обеспечил вековечность планеты? Она так же мало устоит при какой-нибудь революции в солнечной системе, как гений Сократа устоял против цикуты, – но, может, ей не подадут этой цикуты... может...»

Цикута – яд, который был подан Сократу. Для того чтобы яд подействовал скорее, Сократ походил по комнате, затем лег, вел беседу.

Потом ноги его начали холодеть.

У Достоевского на каторге похолодело сердце. Будущее умерло. Остался срок. Осталось одно смирение, тем более страшное, что рядом он видел решительных людей, которые способны к революции.

Он видел их, считая, что революции не будет.

Он не знал, что именно теперь наступает борьба за социальную революцию, себя осознающую, что изменилось поле боя.

Тюрьма была полна обломками поражений. Те, кто могли быть союзниками, стали пленниками, не узнающими друг друга в тесноте, в деревянной тюрьме, за высоким частоколом.

Вот почему так горьки мысли о воле у каторжника, вот почему у орла сломано крыло.

Идет вопрос о том, стоит ли человек свободы.

Для заключения проследим один из простых смысловых рядов произведения. Он выбран за то, что осуществлен с меньшим количеством смысловых переключений и, казалось бы, с меньшим разнообразием осмысливания вводимых деталей. Это тема – «Каторжные животные». Мне кажется, что упор в этой теме дается на образе орла в неволе. Образ входит незаметно.

Рассказ об острожных животных у Достоевского начинается с показа собаки Шарика в главе «Первый месяц».

Шарик – тюремная собака. «Она жила в остроге с незапамятных времен, никому не принадлежала, всех считала хозяевами и кормилась выбросками из кухни».

Собаку никто не ласкал, никто на нее не обращал внимания. Рассказчик покормил собаку. Она начала искать его и однажды с визгом пустилась ему навстречу. «Уж и не знаю, что со мной сталось, но я бросился целовать ее, я обнял ее голову; она вскочила мне передними лапами на плечи и начала лизать мне лицо. «Так вот друг, которого мне посылает судьба!» – подумал я».

Глава кончается психологическим анализом: «И помню, мне даже приятно было думать, как будто хвалясь перед собой своей же мукой, что вот на всем свете только осталось теперь для меня одно существо, меня любящее, ко мне привязанное, мой друг, мой единственный друг – моя верная собака Шарик».

Тема обобщена, психологизирована и на время оставлена.

Проходит много страниц романа. Достоевский дает отдельную главу «Каторжные животные».

Глава построена как цепь рассказов. В ней Шарик, которого мы знали раньше, действует уже как существо нам знакомое.

«Шарик тот час же принял Культяпку под свое покровительство и спал с ним вместе».

Глава начата рассказом о том, как арестанты покупают коня из своих артельных денег. К лошади по-разному относятся цыгане, киргизы, русские барышники, горцы. Через Гнедка мы узнаем новые черты жизни каторжников. История Гнедка кончается обобщением: «Вообще наши арестантики могли бы любить животных, и если б им это позволили, они с охотою развели бы в остроге множество домашней скотины и птицы».

Тепа главы «Каторжные животные» осмыслена как совет, каким образом можно было бы смягчить нравы каторги и перевоспитать людей. Это очень смирный, противоречащий смыслу всего произведения совет.

В произведении слышатся сентиментальные нотки. Отсюда идет и уменьшительное слово «арестантики». Через фразу идет перечисление: «Кроме Гнедка были у нас собаки, гуси, козел Васька, да жил еще некоторое время орел».

Козел Васька входит с самостоятельной историей. Очень подробно рассказывается о том, как козел ходил с арестантами на работу и шел обратно, разукрашенный цветами.

Идет отступление, в котором характеризуется мечтательность арестантов: «До того зашло это любование козлом, что иным из них приходила даже в голову, словно детям, мысль: «Не вызолотить ли рога Ваське!»

Каждая новелла в романе закрепляется тем, что в нее входят герои, уже охарактеризованные.

Аким Акимыч не только тупой службист, он еще хороший ремесленник.

С ним посоветовались насчет позолоты. «Он сначала внимательно посмотрел на козла, серьезно сообразил и отвечал, что, пожалуй, можно, «но будет непрочно-с и к тому же совершенно бесполезно».

Козел Васька гибнет после встречи с майором: майор приказывает убить животное. «В остроге поговорили, пожалели, но, однако ж, не посмели ослушаться. Ваську зарезали над нашей помойной ямой».

У козла судьба каторжника.

В романе не так много выделенных героев, но зато все они показаны в разных ситуациях, с изменениями своей характеристики, но с единством ее, с возвращением к главной теме.

Посмотрим, как кончается глава «Каторжные животные». Она завершена образом орла, то есть тема животных начата с Шарика, как сентиментально-личная, продолжена как бытовая; в нее введен образ Аким Акимыча и некоторых других арестантов – лезгина, цыгана.

Глава кончается, а тема орла продолжается, углубляясь; последний раз она появляется через сорок страниц в заключительной главе – «Выход из каторги».

«Накануне самого последнего дня, в сумерки, я обошел в последний раз около паль весь наш острог. Сколько тысяч раз я обошел эти пали во все эти годы! Здесь за казармами скитался я в первый год моей каторги один, сиротливый, убитый. Помню, как я считал тогда, сколько тысяч дней мне остается. Господи, как давно это было! Вот здесь, в этом углу, проживал в плену наш орел; вот здесь встречал меня часто Петров. Он и теперь не отставал от меня. Подбежит и, как бы угадывая мысли мои, молча идет подле меня и точно про себя чему-то удивляется».

Каторжник прощается с тюремными срубами: «Должно быть, и они теперь постарели против тогдашнего; но мне это было неприметно. И сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром!.. Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный парод из всего народа нашего».

Кто же в своей потенции человек, невзлетевший орел, истинный собеседник из народа, говоривший с Достоевским?

Это один из героев неосуществившихся восстаний. Мысль о великих силах народа, даром погибших, является внутренним подавленным заданием романа.

Эта мысль, как и образ Петрова, окрашена неудачей: орел убегает на гибель.

Настоящей воли как будто и нет, она выдумана арестантами: «...вследствие мечтательности и долгой отвычки свобода казалась у нас в остроге как-то свободнее настоящей свободы, то есть той, которая есть в самом деле, в действительности».

Петрову на воле места не будет, даже если бы его и освободили.

Петрову и «вожакам» народным противопоставлен милый мальчик черкес Алей: сын природы, описанный человеком, который когда-то увлекался Руссо, Шатобрианом и «Цыганами» Пушкина.

Алей существовал, и о нем Достоевский писал брату после каторги[3] . Но тот Алей, который описан в романе, существует не только сам по себе, но и в отсвете Евангелия. Кроме того, Алей способен и искренне увлекается искусством, он – абсолютное добро. Он как бы предшественник князя Мышкина без болезненности этого героя.

Рядом с Алеем показано и абсолютное зло. Отдельной новеллой входит в роман повесть «Акулькин муж».

Это рассказ о виноватом человеке, который виноват не потому, что его обидели другие, а потому, что он плохой человек, любящий зло, мстящий за свою ничтожность.

Убивает он ее не столько потому, что ревнует, а потому, что подавлен превосходством соперника, решительного и поэтического, умеющего грешить и раскаиваться человека.

Филька оклеветал Акульку, но он просит, уходя в солдаты, перед всеми у нее прощенья.

Акулька отвечает Фильке:

«Прости и ты меня, добрый молодец, а я зла на тебя никакого не знаю».

Мужу своему Акулька говорит про Фильку:

«Да я его, говорит, больше света теперь люблю!»

Былинно-песенное обращение Акулины к любимому человеку – добрый молодец – возвышает образ и вводит его в высокий поэтический ряд народного творчества.

Акулине, образ которой связан с песней, противопоставлен ее муж Шишков – трусливый, пустой и взбалмошный человек, который остался трусом даже во время убийства.

Рассказ кончен. Теперь следует вторая развязка, в которой мы видим жестокость как пошлость.

Слушатель Черевин замечает, понюхав табак:

«Опять-таки тоже, парень, – продолжал он, – выходишь ты сам по себе оченно глуп. Я тоже эдак свою жену с полюбовником раз застал. Так я ее зазвал в сарай; повод сложил надвое. «Кому, говорю, присягаешь? Кому присягаешь?» Да уж драл ее, драл, поводом-то, драл-драл, часа полтора ее драл, так она мне: «Ноги, кричит, твои буду мыть да воду эту пить». Овдотьей звали ее».

Эта последняя реплика означает, что поступать именно так, как поступал Черевин, с точки зрения каторжника, надо всегда. Авдотья – это частный случай, пример.

Вторая развязка здесь состоит в том, что слушатель, ничего не поняв, говорит свое привычное. Это привычное страшно не только потому, что Черевин бьет женщину, а потому, что и рассказчик и слушатель не знают жалости, они ведут разговор о способе тирании. Жестокость здесь дана как свойство человека, но человека ничтожного.

Но рядом с ними и как бы борясь с идеей или представлением, что каторга место, в котором собраны злодеи, Достоевский вводит, используя форму записок, судебный случай с неожиданной развязкой.

Он рассказывает нам об изверге-отцеубийце из дворян: «Поведения он был совершенно беспутного, ввязался в долги. Отец ограничивал его, уговаривал; но у отца был дом, был хутор, подозревались деньги, и – сын убил его, жаждая наследства... полиция нашла тело. На дворе, во всю длину его, шла канавка для стока нечистот, прикрытая досками. Тело лежало в этой канавке. Оно было одето и убрано, седая голова была отрезана прочь, приставлена к туловищу, и под голову убийца подложил подушку».

Дальше Достоевский говорит, что этот человек был всегда в хорошем настроении и раз в разговоре сказал: «Вот, родитель мой, так тот до самой кончины своей не жаловался ни на какую болезнь».

Рассказчик считает случай феноменальным, говорит, что он не верил в преступление, но его убедили. Он прибавляет: «Арестанты слышали, как он кричал однажды ночью во сне: «Держи его, держи; голову-то ему руби, голову, голову...» Все становится правдоподобнее.

Мы, поверив в убийство, потом забываем об убийце-изверге.

В главе «Представление», описывая музыкантов и их умение владеть инструментами, писатель с кажущейся небрежностью пишет: «Один из гитаристов тоже великолепно знал свой инструмент. Это был тот самый из дворян, который убил своего отца».

Здесь дано прямое утверждение. Надо отметить также, что убийца-дворянин не проходит через все описание. Есть его портрет и его вина; через много страниц упомянут его музыкальный талант, и только.

Проходит двести страниц текста. Глава «Претензия» начинается так: «Начиная эту главу, издатель записок покойного Александра Петровича Горянчикова считает своею обязанностью сделать читателям следующее сообщение.

В первой главе «Записок из Мертвого дома» сказано несколько слов об одном отцеубийстве, из дворян».

Дальше идет большой абзац, повторяющий все основные факты в истории убийства. Потом идет сообщение:

«На днях издатель «Записок из Мертвого дома» получил уведомление из Сибири, что преступник был действительно прав и десять лет страдал в каторжной работе напрасно; что невинность его обнаружена по суду, официально...

Прибавлять больше нечего... Факт слишком понятен, слишком поразителен сам по себе».

Так записана схема судьбы Дмитрия из «Братьев Карамазовых» еще в «Записках из Мертвого дома».

Рукопись «Записок» лежала у Достоевского долго, и он до напечатания, вероятно, знал о судьбе мнимого отцеубийцы. Во всяком случае, он знал об этом при многих переизданиях книги. Прямое утверждение факта преступления и его документальное опровержение потому отдалены друг от друга двумястами страницами, что эта неожиданность развязки ставит под вопрос вины каторжан, опровергает систему наказанья и улики, заставляет как бы заново вернуться к жертвам каторги.

Эта отсрочка разгадки превращает частный случай в обобщение. Рассказ о судьбе одного человека становится частью художественного произведения, освещая судьбу многих.

Мы постарались показать, чем вызваны повторения в «Записках из Мертвого дома», и видим, что, по существу говоря, повторений нет; есть многократное возвращение к одному и тому же материалу, причем каждый раз он изменяется и обогащается.

Перед нами общее явление искусства; нельзя назвать повторениями рифму, хотя рифма в какой-то мере своим созвучием возвращает ту строку, с которой она рифмуется, – всякая рифма смысловая рифма.

Повторениями, но не полными, а сдвинутыми, являются параллелизмы. Повторениями является перекличка эпизодов.

В «Записках из Мертвого дома» материал не создан художником, он не увеличивает количество эпизодов. Поэтому возвращение к прежде показанному, изменение степени приближения к объему в описании играют особую роль. Это не всегда бывает понятным; мы об этом уже говорили.

«Записки из Мертвого дома» – новое, своеобразное художественное единство документального романа.

В нем нет случайных встреч и приятных по своей неожиданности разгадок загадочного; почти не рассказана история главного героя, отражение действительности дано как бы полным, хотя и отрывистым, но способ введения отрывков и противопоставления их дает знание не этих эпизодов, а единства Мертвого дома.

Вернувшись к литературе, смиренный четырьмя годами каторги, четырьмя годами солдатчины, Достоевский увидал неожиданную для себя Россию. Увидел он ее не сразу, но сразу же захотел занять в споре, идущем в ней, свою позицию.

Революция не совершалась, но Петров России как будто был нужен.

Между тем старые иллюзии утописта были изжиты, и об этом Достоевский хотел сказать, и, как всегда, он не столько говорил, сколько проговаривался, высказывал мысль иногда как будто и невпопад.

«Записки из Мертвого дома» пошли в цензуру. В 1860 году было получено мнение председателя цензурного комитета: он боялся, как бы «люди неразвитые нравственно и удерживаемые от преступлений единственно строгостью наказаний», прочитав «Записки из Мертвого дома», не усомнились. Цензор считал, что «человеколюбивый образ действий правительства могут принять за слабость определенных законом за тяжкие преступления наказаний».

Здесь в невнятных, как будто с застывшими губами сказанных словах содержится утверждение, что «Мертвый дом» недостаточно мертв, а каторга – недостаточно каторга.

Достоевский начал готовить поправки. Предполагалось ввести замечание о том, что хотя хлеб чистый и трубки курят, но страдания на каторге состоят не в этом: они в том, что человек лишен свободы, и это лишает его и здоровья.

Неожиданно в цензурный кусок писатель делает вставку, которая предназначена не только для начальства.

Вставка кажется нам как будто отрывком из будущих «Записок из подполья», началом спора с утопистами.

«Попробуйте, выстройте дворец. Заведите в нем мраморы, картины, золото, птиц райских, сады висячие, всякой всячины... и войдите в него... Может, вы и в самом деле не вышли бы. Все есть! «От добра добра не ищут». Но вдруг – безделица! ваш дворец обнесут забором, а вам скажут: всё твое! наслаждайся! да только отсюда ни на шаг! И, будьте уверены, что вам в то же мгновение захочется бросить ваш рай и перешагнуть за забор. Мало того! вся эта роскошь, вся эта нега еще усилит ваши страдания. Вам даже обидно станет, именно через эту роскошь...»

Каторжная казарма совсем не была похожа на хрустальное здание. Достоевский ответил не на то, о чем его спросили, и отрывок этот не понадобился.

Вещь прошла без этого изменения, но слова разочарования уже были додуманы и написаны.

Мне хочется сказать еще несколько слов о литературной судьбе той новой формы, которая была создана Достоевским.

Прямых последователей мы как будто не видим. Но в его журнале «Время» были в 1862 году напечатаны сперва «Зимний вечер в бурсе», а потом «Бурсацкие типы» Помяловского.

Вещь Помяловского, которая хронологически следует за «Записками из Мертвого дома», похожа по своему сюжетному строению на этот роман Достоевского.

«Очерки бурсы» Н. Г. Помяловского построены как система новелл с разными героями, причем герой, появившийся сначала, потом становится проходным, образуя фон произведения. Но «Очерки бурсы» разбиваются на несколько циклов; слитность, достигнутая ими, меньше, чем в романе Достоевского. Выбор объединяющихся тем, такие, как «Баяны» в «Бурсе», потом «Бегуны и спасенные бурсы», заставляют нас вспоминать о произведении Достоевского.

У Федора Михайловича последователями должны были бы быть писатели-разночинцы. Он и сам интересовался Решетниковым, помогал Помяловскому. Но подход к явлениям того времени у Достоевского был другой, и он терял тех людей, которых художественно выращивал.

Поэтому не случайно в 1862 году Помяловский пишет редактору «Времени» – Михаилу Михайловичу Достоевскому: «Не сходясь с программой вашего журнала по идее, я не могу в нем участвовать. Вследствие этого мои очерки не будут у вас печататься».

«Записки из подполья»

Федор Михайлович считал, что мечты «Белых ночей», когда он был связан с петрашевцами, – оказались снами, что он проснулся, что явь – каторга, жестокость и смирение, если эту явь сделать выносимой, то вот все, о чем можно мечтать.

Средство выносить жизнь, казалось, давала религия. Но о ней даже с таким близким человеком, как Н. Страхов, Достоевский не говорил; он приходил к ней тогда, когда надо было утешать себя и сводить в романах концы с концами, в торопливые бессонные ночи.

Принял его в Петербурге озабоченный брат Михаил.

Михаил Михайлович держал табачную фабрику. Фабрика имела успех. Впрочем, Михаил Михайлович, кроме того, был литератором, и не бездарным; он хотел быть издателем.

Братья, позаняв всюду деньги, открыли журнал «Время».

Федор Михайлович всю жизнь мечтал об издательстве; он не только ненавидел А. А. Краевского, но и завидовал ему. Свою мечту он передавал своим героям. Издательством хочет заниматься Разумихин на деньги, которые оставила Свидригайлова.

У Достоевского, как у студента Разумихина, были издательские, драгоценные, как казалось, идеи и убеждения, что он разбогатеет; пока надо перетерпеть.

Началась домашняя потогонная работа.

Делами заведовал Михаил.

В «Литературных мелочах» Салтыков писал: «...есть настоящий Достоевский (Ф. М., автор «Мертвого дома» и «Бедных людей») и есть псевдо-Достоевский (М. М., автор «Старшей и Меньшой» и предприниматель журнала «Эпоха»)».

Михаил Михайлович действительно был и автором «Старшей и Меньшой» и предпринимателем – он был обычным человеком своего времени.

Журнал Достоевских имел большой успех. Про «Время» Достоевский писал брату своему Андрею: «...дела по журналу идут неслыханно хорошо».

В этом же письме Достоевский сообщает, что он написал за эти два года до ста печатных листов.

Издатели Достоевского сомневались в точности цифры, но к этому письму есть приписка Михаила Достоевского: в приписке говорится главным образом о братской любви, однако Михаил Михайлович, делая ее, конечно, видал текст письма, но не стал спорить с Федором Михайловичем. Сто листов, вероятно, были написаны. От остальных сотрудников тоже ждали самоотвержения; недаром Салтыков-Щедрин утверждал, что журнал составляется тремя людьми; он намекал, что «Время» производит опыты отучения сотрудников от пищи и бесплатного снабжения их одеждою.

Вообще обвинения выдвигались настойчиво и были, вероятно, правильны, но не слишком разнообразны.

В делах Федор Михайлович был легковерен, нервен, упрям, оптимистичен и злопамятен. Он ненавидел своих издателей и, как только получил в руки журнал, в котором занимал второе место, «Время», – сразу начал сводить счеты с Краевским, портрет которого дал в романе «Униженные и оскорбленные», напечатанном в новом журнале.

Здесь он показал и безграмотность издателя, и его самоуверенность, описал его карету и тяжесть положения писателя, унизительность выпрашивания денег, истребительность подневольного труда.

Достоевский драматизирует денежные отношения. Деньги для него недостижимое счастье, нечто неведомое.

Е. Д. Штакеншнейдер писала о Достоевском 80-х годов: «...для изображения большого капитала огромной цифрой всегда будет для него шесть тысяч рублей.»

Штайкеншнейдер ошибается: реальная сумма – три тысячи. Три тысячи спасают сестру Раскольникова: они получены в наследство от жены Свидригайлова.

В романе «Подросток» три тысячи получает, и не без труда, от Версилова его дворовый – Макар Иванович Долгорукий и, удвоив процентами капитал, оставляет его своей бывшей жене.

Только полторы тысячи зашиты на груди Дмитрия Карамазова, растратил он три, но полторы тысячи – это половина позора.

Деньги недостижимы, как счастье, и в то же время в романах Достоевского их часто бросают и топчут, как будто уничтожают. В «Селе Степанчикове» помещик принес Фоме Опискину пятнадцать тысяч: «...Фока разбросал всю пачку денег по комнате. Замечательно, что он не разорвал и не оплевал ни одного билета, как похвалялся сделать; он только немного помял их, но и то довольно осторожно».

Бросает в огонь большие деньги Настасья Филипповна, но деньги в огне не горят.

Топчет в «Братьях Карамазовых» деньги капитан Снегирев. Растоптал он двести рублей: деньги оказываются «сплюснуты и вдавлены в песок, но совершенно целы».

Герои Достоевского робко и неудачно пренебрегают деньгами.

Федор Михайлович был убежден, что со своим деловым братом он победит Краевского, победит всех; он видел себя уже богатым.

«Каторжники, – рассказывал Достоевский, – очень любят деньги, они им очень нужны, но они бросают деньги в игре, потому что приобретают еще большее, чем деньги – иллюзию свободы».

Достоевский был и игроком.

Вместо сказочных удач приходила тяжелая работа. Достоевский вложил в журнал и свой гений, и свое страшное трудолюбие.

Михаил Михайлович был хозяин не легкий. В 1864 году цензура, по каким-то соображениям, не пропустила в «Современнике» рецензию Салтыкова на балет «Наяда и рыбак». Рецензия-сатира появилась в урезанном виде в «Отечественных записках» 1868 года. В первоначальном тексте давался проект нового варианта и упоминалось, что костюмы для балета сшиты «тем самым портным, который, взамен полистной оплаты, одевает сотрудников «Эпохи».

«Эпоха» сменила «Время»; журнал был менее удачен, чем его предшественник, и режим труда у него был еще труднее.

В либретто балета была салтыковская ремарка: «Вдали, в костюме слесарши Пошлепкиной, просит прощения аллегорическая фигура «Эпохино Семейство», окруженная стрижами».

Пошлепкина, очевидно, просит прощенья за статью Страхова по польскому вопросу. Результатом помещения статьи было запрещение журнала «Время».

Здесь удар нанесен не Михаилу Михайловичу, а Федору Михайловичу. Михаил Михайлович уже умер, и журнал выходил под фирмой: «Семейство М. М. Достоевского». Это и есть «Эпохино Семейство».

Вот что пишет П. М. Ковалевский в своих воспоминаниях о Федоре Михайловиче:

«При помощи родного брата Михаила Михайловича, собрал он кое-какие средства; взял на себя отдел полемики: нападал, отбивался, грызся и грыз; но положил в это дело и свое здоровье и последние средства и свои и брата (человека семейного), остался за барьером с долгами, с смертельным недугом, нажитым в Сибири, развившимся в редакции. Он сердился, а его противники смеялись, – и смех победил. Его журнал «Эпоху» Салтыков прозвал «юпкой» и членов редакции «стрижами»; сам Некрасов поместил в «Свистке» несколько смешных куплетов насчет «сухих туманов» и «жителей луны», по целым месяцам населявших книжки журнала.

  • Когда же о сухих туманах
  • Статейку тиснешь невзначай,
  • Внезапно засвистит в карманах,
  • Тогда ложись и умирай, —

повествовал «Свисток».

Над жителями луны издевались еще больше, даже не прочитавши статей; а они затем именно и писались, чтобы доказать, что на луне никаких жителей нет. Бедный Достоевский от всего этого страдал глубоко; следы неприязни «Современника» видел там, где их быть могло не более, чем «жителей на луне».

Такое отношение появилось не сразу. В рецензии на первый номер журнала Чернышевский в «Современнике» дал отзыв, в общем благожелательный. Приведу слова о журнале: «Мы желаем ему успеха потому, что всегда с радостью приветствовали появление каждого нового журнала, который обещал быть представителем честного и независимого мнения, как бы ни различествовало оно от нашего образа мыслей».

Нравился Чернышевскому и состав первого тома журнала. Он хвалил роман «Униженные и оскорбленные». Про другие вещи номера он говорит:

«В прозе мы находим статью г. Страхова «О жителях планет»... перевод трех рассказов Эдгара Поэ, рассказ г. В. Крестовского «Погибшее, но милое создание»; эпизод из мемуаров Казановы, – отрывок, в котором он рассказывает свое знаменитое бегство из венецианской тюрьмы, – выбор очень удачный: история этого действительного события имеет всю занимательность эффектнейшего романа».

Таким образом, отзыв был благожелательный, но отношение скоро изменилось. Полемику начал Достоевский потом. Возникла история о «стрижах».

Существовал поэт Ф. Берг. Он напечатал в первом номере 1863 года в журнале «Время» два стихотворения. Одно было названо так: «Из стихотворения «В тюрьме». В этом стихотворении описывается гранитная тюрьма, стоящая над водой:

  • Там над землей туман сырой
  • И день и ночь стоит,
  • Там ветра вой и волн прибой
  • В недвижимый гранит.

Стихотворение неважное, но пять четверостиший все же могли быть восприняты как какой-то намек на Петропавловскую крепость:

  • Вон по стенам, склонен к волнам,
  • Орудий черный ряд.

Так стояли пушки на стене Петропавловской крепости.

Все это хорошо знали в Петербурге и вне Петербурга, это могло в журнале, в котором принимал участие Федор Достоевский, напоминать о политических заключенных Петропавловской крепости.

Но рядом напечатано стихотворение того же автора:

  • Из-за моря птицы прилетали,
  • Прилетали, в роще толковали...

Дальше начинаются сентиментальные строчки; приведу несколько четырехстиший.

  • Эх, беда теперь нам, бедным птицам,
  • Бедным птицам, лебедям залетным;
  • Эх, беда теперь нам, смирным птицам,
  • Смирным птицам, утицам залетным...

Дальше следуют стихотворные жалобы, птицы хотят покоя:

  • В камышах повьем мы, птицы, гнезды,
  • В камышах, в туманах непроглядных;
  • Будем, птицы, плавать по затишьям.
  • По затишьям, по озерам тихим...

Зто стихотворение пародировалось много раз. Одну из пародий приводил Ф. М. Достоевский и сам отвечал на нее тоже пародией.

«Хотел было я правда вам стихи сочинить, в pendant к вашим, в которых вы сравниваете нас с утками и с разными птицами.

  • Плавали в затишьях да в озерах тихия
  • Страховых плодили да Косицят[4]серых,
  • Косицяток серых, Достоевских белых.
  • Смирно поживали, в роще толковали.

Да что, и ваши-то стихи я нахожу плохими, а уж у меня так ровно ничего не выходит. И, знаете, всё хореем, да и стыдно как-то:

  • Век и Век и Лев Камбек,
  • Лев Камбек и Век и Век.
  • На пистончике корнет
  • Страхов жители планет.

Вот все, что я выдумал, да, пожалуй, еще есть две строчки:

  • Ро-ро-ро, ро-ро, ро-ро,
  • Молодое перо.
  • Усь-усь, усь-усь-усь,
  • Ах, какой же это гусь».

В чем тут дело? Почему это стихотворение имело такой неуспех и почему самый журнал «Время» и его сотрудников прозвали стрижами?

Стихотворение Ф. Берга представляет собою очень далекую переработку народной былины «Птицы», которая появилась в это время в издании П. Н. Рыбникова. Стихотворение носит в оригинале характер сатирический. Птицы разные, и занимаются они разным : одни десятские, другие казаки, третьи люди торговые, достатки у них тоже разные.

  • У крестьянина на Руси
  • Одна женка бажена[5] ,
  • И той нарядить не может.

Другая характеристика у сокола:

  • Часто в деревню прилетает,
  • Годовую десятину обирает,
  • Сирот, вдовиц обижает.

Птицы былины недовольны, жалуются и сравнивают и судьбы русских птиц, и судьбы птиц заморских.

Птицы Ф. Берга хотят одного: покоя, хотят уйти в туман и выводить там своих детей.

Это уклонение от жизни и было тем признаком, по которому революционная журналистика узнала в журнале семейства Достоевских чужого; началась борьба и смех.

Федор Михайлович Достоевский борьбу принимал, и ему казалось, что он лично столько вытерпел, что его уже ни в чем обвинять не могут, а между тем он был не только объективно виноват, но и субъективно виноват вместе со своим братом. Он защищался, и нападал, и отбивался.

«О стрижах. – Мы давно об этом хотели сказать словцо, да все не хотелось связываться... И так знайте, что стрижи, по нашему мнению – очень хорошенькие птички: во-первых, они красивы, а во-вторых, предвещают ясную погоду. Вспомните начало одного стихотворения:

  • Жди ясного на завтра дня:
  • Стрижи мелькают и звенят.

Предвещать ясную погоду – очень лестно, особенно теперь, в наше время. И кто же, – вы, – дали нам это названье! – Что может быть лучше ясной погоды, ясных, тихих, миротворных дней!..»

К тому всему еще шло примечание, в котором имя стрижей сближалось очень спорно с одним местом из «Слова о полку Игореве»: «Се ветры Стрибожи внуци, веют с моря стрелами».

Но дело шло не к миротворным дням. Шел спор об оценке политической ситуации.

Ироническое названье «стрижи» приклеилось.

Достоевский отвечал на насмешки полемическими статьями, полными необыкновенной ярости; полемика его со Щедриным начисто выходит из пределов обычной полемики, и обе стороны друг про друга говорят вещи неожиданные.

Федора Михайловича в «Искре» называли Федор Стрижев: так приклеилось к нему прозвище, пущенное Салтыковым. Об этом будем еще говорить дальше.

Но мы должны отделить Федора Михайловича Достоевского, которого мы сейчас читаем, от Федора Стрижева, который давно умер.

Вина Достоевского была основана на его иллюзиях. Он думал найти независимую позицию между консерваторами и либералами, между западниками и славянофилами и оказался стрижом.

Он стремился к независимости и попал в кабалу, и в письме к Врангелю Федору Михайловичу пришлось сказать впоследствии:

«О, друг мой, я охотно бы пошел опять в каторгу, на столько же лет, чтоб только уплатить долги и почувствовать себя опять свободным».

Что же произошло и почему так упорно обвиняли и даже обвиняют Достоевских в эксплуатации?

М. Е. Салтыков в «Мелочах жизни» писал о «Хозяйственном мужичке»: «Мужичку все нужно; но главнее всего нужна... способность изнуряться, не жалеть личного труда... Хозяйственный мужичок просто-напросто мрет на ней (на работе). «И жена и взрослые дети, все мучатся хуже каторги».

Салтыков рассказывал, как хозяйственный мужичок кормит соседей, пришедших к нему «на помочь», говядиной «с душком», чтобы меньше съели.

Братья Достоевские, конечно, не мужички, но они мелкие буржуа, которые помирали на работе и старались выкрутиться, выбиться в люди, эксплуатируя самих себя и своих соседей.

Вот на чем основаны все обвинения, в частности в том, что Михаил Достоевский платил за работу вещами, – обвинения, которые пережили десятилетия.

Истина в этих обвинениях есть.

В 1876 году «Новое время» перепечатало из «Дела» анекдот, что в 1862 году Щапов получил от Михаила Достоевского в счет гонорара кредит у портного, и кредит был невыгодный.

Федор Михайлович отвечал в «Дневнике писателя» :

«С тяжелым чувством прочел я в «Новом Времени» перепечатанный этою газетою из журнала «Дело» анекдот, позорный для памяти моего брата Михаила Михайловича, основателя и издателя журналов «Время» и «Эпоха» и умершего двенадцать лет тому назад. Привожу этот анекдот буквально:

В 1862 году, когда Щапов не захотел более уже иметь дело с тогдашними «Отеч. Зап.», а другие журналы были временно прекращены, он отдал своих «Бегунов» во «Время». Осенью он сильно нуждался, но покойный редактор «Времени», Михаил Достоевский, очень долго затягивал уплату следующих ему денег. Настали холода, а у Щапова не было даже теплого платья. Наконец, он вышел из себя, попросил к себе Достоевского, и при сем произошла у них следующая сцена. – «Подождите-с, Афанасий Прокопьевич, – через неделю я вам привезу все деньги», – говорил Достоевский. «Да поймите же вы, наконец, что мне деньги сейчас нужны!» – «На что же сейчас-то?» – «Теплого пальто вон у меня нет, платья нет». – «А знаете ли, что у меня знакомый портной есть; у него все это в кредит можно купить, я после заплачу ему из ваших денег». И Достоевский повез Щапова к портному еврею, который снабдил историка каким-то пальто, сюртучком, жилетом и штанами весьма сомнительного свойства и поставленными в счет очень дорого, на что потом жаловался даже непрактический Щапов».

Процитировав обвинения и неохотно признав, что «некоторые обстоятельства в нем не выдумка», Достоевский с раздражением протестует против извращения фактов:

«Прежде всего объявляю, что в денежных делах брата по журналу и в его прежних коммерческих оборотах я никогда не участвовал... Тем не менее мне совершенно известно, что журнал «Время» имел блестящий по-тогдашнему успех. Известно мне тоже, что расчеты с писателями не только не производились в долг, но, напротив, постоянно выдавались весьма значительные суммы вперед сотрудникам. Про это-то уж я знаю и много раз бывал свидетелем...

Наконец – в приведенном анекдоте я не узнаю разговора моего брата: таким тоном он никогда не говаривал. Это вовсе не то лицо, не тот человек... Брат мой был человек высоко порядочного тона, вел и держал себя как джентльмен, которым и был на самом деле. Это был человек весьма образованный, даровитый литератор, знаток европейских литератур, поэт и известный переводчик Шиллера и Гёте».

Заметку свою Достоевский кончил словами:

«Фу, какой вздор!»

Отвечать на обвинения против Михаила Михайловича приходилось своим. В примечаниях к статье Н. Страхова «Воспоминания об Аполлоне Александровиче Григорьеве» Федор Михайлович писал: «Слова Григорьева: «Следовало не загонять, как почтовую лошадь, высокое дарование Ф. Достоевского, а холить, беречь его и удерживать от фельетонной деятельности, которая его окончательно погубит и литературно и физически»... – никоим образом не могут быть обращены в упрек моему брату, любившему меня, ценившему меня как литератора слишком высоко и пристрастно и гораздо более меня радовавшемуся моим успехам, когда они мне доставались. Этот благороднейший человек не мог употреблять меня в своем журнале, как почтовую лошадь. В этом письме Григорьева, очевидно, говорится о романе моем: «Униженные и оскорбленные», напечатанном тогда во «Времени», Если я написал фельетонный роман (в чем сознаюсь совершенно), то виноват в этом я и один только я».

Федор Михайлович принимает всю вину на себя, потому что он работал, исполняя свою собственную мечту: ведь это он еще юношей уговаривал брата начать издательство.

Очевидно, что если эти обвинения повторялись, то они имели какое-то основание, но так как повторялись одни и те же обвинения, то, вероятно, поводов для обвинения было не так много.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Путевые дневники великих еврейских путешественников IX-XIII веков – Вениамина из Туделы, Петахии из ...
«… Историю о том, как какой-то человек угонял частные машины у людей, живущих на нечестные, нетрудов...
В данный сборник вошли стихотворения известного поэта Константина Бальмонта....
Первая книга литературного наследия поэта, сказочника и фольклориста Амалдана Кукуллу посвящена сказ...
В третью книгу литературного наследия горско-еврейского поэта, сказочника и фольклориста Амалдана Ку...
Вторая книга литературного наследия поэта, сказочника и фольклориста – Амалдана Кукуллу, посвящена с...