Цареубийцы Краснов Петр
Настоящее?.. Его у нас нет. Есть только прошлое и может быть – будущее. В прошлом будем черпать знания – чтобы совершенствовать будущее.
Автор
Часть первая
I
Вера Ишимская была в том возрасте, когда девочка превращается в девушку. Платье – уже длинное, косы уложены по-девичьи, под юбкой подкинут турнюр – маленький, последняя мода, и зонтик с длинной и тонкой ручкой, и дана некоторая самостоятельность ходить по городу без горничной и гувернантки. Но внутри, под платьем, все еще девочка. По-детски все ее трогает и волнует. Из самой же глубины душевной поднимаются неясные вопросы, сложные и неразрешимые. Душа жаждет действия. Хочется подвига, подвижничества. Что-то совершить. Вера бродит по комнатам, вдруг остановится, задумается, зажмурит глаза…
Царствовать, как Екатерина Великая – державинская «Фелица», «Богоподобная царевна киргиз-кайсацкия орды, которой мудрость несравненна»… Сгореть на костре, пред тем свершив подвиг!.. Жанна д’Арк!.. Стихи, заученные в детстве по-русски и по-французски, встают в памяти: Ломоносов, Державин, Пушкин, Виктор Гюго, Ламартин…
Пушкинская Татьяна?.. Фу!.. Татьяна – это вздор!..
Кисейная барышня!.. Любовь – пошлость!.. С такими-то запросами души – любовь?.. В мире и так довольно пошлости…
Откроет глаза – перед нею по стенам гравюры, литографии, картины, масляными красками писанные… Ладурнер, Клодт, Виллевальде. Развод караула… Знаменщик Семеновского полка… Группа на биваке. Белые штаны, мундиры в обтяжку, широкие лосиные ремни, черные каски с медными орлами и высокими волосяными султанами…
Дедушкина утеха.
Вера – сирота. Она живет у дедушки – генерал-адъютанта Афиногена Ильича Разгильдяева, старого вдовца.
Ее никто и ни в чем не стесняет. Она может уходить из дому, гулять одна, зимою ходить на каток в Таврическом саду, летом гулять по Петергофскому парку. Ей верят. Она – Ишимская, она была в институте и, выйдя из третьего класса, закончила образование дома с приходящими учителями.
Вера останавливается против зеркала и долго смотрит на себя. Красива? Волосы русые – поэт-романист сказал бы: пепельные! Глаза голубые. В глазах есть нечто напряженное и смелое. Стальное! Дерзкое?! Сложена? Недурно… Кузен Афанасий говорит: «На пять с плюсом; гвардейский ремонт…[1]» Лицо овальное, как в паспортах пишут, «обыкновенное»… Полюбить, увлечься?.. Не тенором же увлечься или капельмейстером Главачем?.. Фу!.. Или полюбить такого осла, как Афанасий? Щиплет горничных, говорят – имеет любовницу, француженку из Михайловского театра – Мими. Какая гадость!..
Юное личико складывается в презрительную гримасу. Вера поворачивается на каблуках и идет по залу. Высокие каблуки постукивают по гладкому, натертому паркету – ток!.. ток!.. ток!.. Гренадеры, егеря, стрелки, кирасиры, уланы с гравюр и картин глядят на нее. Любуются. На колонне желтого мрамора с розовыми жилками стоит белый бюст императора Николая I – кумира деда Веры.
Вера дерзко проходит мимо. Щелкают каблучки – ток!.. ток!.. ток!..
– А ты полюбил бы?.. Ток!.. ток!.. ток!..
– Император?!
Вызывающе, дерзко смотрит на холодный мрамор бюста.
– Не боюсь!..
Ток!.. ток!.. ток!..
7 июля – канун Казанской[2] – графиня Лиля потащила Веру в Казанский собор ко всенощной.
Толпа народа. Все стеснилось в левой стороне собора, где на возвышении, в золоте драгоценного оклада, в блистании множества самоцветных, пестрых камней, отражавших бесчисленные огни свечек, стоял прекрасный образ.
Шел долгий акафист[3]. Вокруг Веры – белые кителя и сверкающие погоны офицеров; солдаты, мужики, бабы; длинные сюртуки купцов, поддевки дворников и лавочных сидельцев, платки женщин, старых и молодых. Было душно, от ладана сладко кружилась голова, пахло духами, розовым маслом, дыханием толпы, потом, сапогами, деревянным маслом. Веру толкали, хлопали по плечу свечками, шептали на ухо: «Владычице!..» – «Казанской!..» – «Празднику!..» Отравляли Веру смрадом дыхания.
Напряженные лица, страстно верующие глаза, люди усталые, потные и счастливые… Прекрасно, вдохновенно пели митрополичьи певчие. Изумительно шло богослужение. В самую душу вливались слова тропаря[4], запоминались навсегда:
«…Заступнице усердная, Мати Господа Вышняго!.. За всех молиши Сына Твоего Христа Бога нашего и всем твориши спастися, в державный Твой покров прибегающим…»
«Вот, вот оно где – настоящее», – думала Вера, опускаясь на колени рядом с графиней Лилей.
И у Веры лицо принимало то же умиленное выражение, какое было у графини Лили, какое было у всех молящихся вокруг образа.
От долгого стояния, от духоты, от толпы во всем теле появилась сладкая истома. Сердце преисполнилось восторга, и хотелось донести этот восторг до дому, как в детстве доносила Вера зажженную свечку от «Двенадцати Евангелий», от «Плащаницы», от «Светлого Воскресения»…
II
Эти летние дни в Петергофе, на даче деда, Вера была под обаянием глубокой веры. Зажженный огонек любви и веры она донесла до дачи на Заячьем Ремизе и продолжала нести, не гася, и дальше.
Она избегала на прогулках Нижнего сада, где много бывало народа, гуляла по тихим дорогам Английского парка, любовалась отражениями в прудах кустов и деревьев и белых стен павильонов на Царицыном и Ольгином островах.
С графиней Лилей она предпринимала далекие прогулки на высоты деревни Бабий Гон, к бельведеру и мельнице, к сельскому Никольскому домику.
Там солдат-инвалид отворял двери и показывал в шкафу за стеклом длинный черный сюртук с медалью за турецкую войну и Аннинской звездой и два девичьих сарафана.
– Сюртук этот солдатский, инвалидный, – тихим, сдержанным голосом рассказывал солдат-сторож, – государь император Николай Павлович изволили надевать на себя, когда поднесли домик государыне императрице Александре Феодоровне. Ее величество изволили часто совершать сюда прогулки, очень здесь распрекрасный вид, и как уставали они – то и повелели государь Николай Павлович, чтобы отдохновение иметь ее величеству, построить избушку. Все работы делались тайно. Когда домик был готов, государь сказали государыне, будто пойдет он с детьми в кадетский лагерь, а государыню просили обождать их в Большом дворце. И вот, значит, посылает его величество флигель-адъютанта с приказом провести государыню на это место. И тут вдруг видит государыня: на пустом раньше месте стоит красивая изба и из нее выходит отставной солдат в сюртуке Измайловского полка, вот в этом самом, с золотым галуном на воротнике и шевронами на левом рукаве, – хлеб-соль у него в руках, и просит тот солдат государыню отдохнуть в его избушке. И солдат тот был сам государь император. Входит умиленная и растроганная до слез государыня в избу, а там выстроены во фронт ее дети.
«Дозвольте, – говорит солдат, – ваше императорское величество, представить вам моих детей и просить для нас вашего покровительства. Старший мой сын, Александр, хотя и солдатский сын и всего ему минуло девятнадцать лет, а уже флигель-адъютант, и о нем я не прошу, а вот о других моя просьба. Десятилетнего Константина[5] – благоволите, матушка-царица, определить на флот, семилетнего Николая просил бы в инженеры, а меньшего моего, Михаила, – в артиллерию. Старшую мою дочь Марию хотелось бы в Смольный институт, вторую – Ольгу – в Екатерининский, а молодшую в Патриотический…» Вот в этих самых сарафанах и представлялись государыне великие княжны, как простые солдатские дочери.
– А ты знаешь, Вера, – сказала по-французски графиня Лиля, – почему император Николай I не хотел ничего просить для своего старшего сына, нынешнего нашего государя?
– Et bien?
– В эти дни государь хотел его в крепость заточить, казнить, как казнил Петр своего сына, царевича Алексея.
– Боже мой!.. Да за что же?..
– За роман с Ольгой Калиновской, на которой хотел жениться наследник и которая вышла потом замуж за графа Апраксина. Такой, говорят, скандал тогда вышел! Твой дедушка помнит, да не любит о том рассказывать.
Графиня Лиля берет Веру под руку. Она лет на шестнадцать старше Веры, старая дева, фрейлина двора и любит придворные сплетни. Они выходят из Никольского домика. Перед ними – идиллия прошлого царствования, рыцарского века, тонкого ухаживания, баллад, сонетов, танцев, пастушков, пастушек, сюрпризов-подарков, альбомов со стишками и акварельными картинками, любви до гроба, мадригалов – век немного искусственной, казенной красоты, вроде тех литографий, что висят по стенам дедушкиной квартиры. Перед ними ширь петергофских полей и лугов. Ивняк растет вдоль болотистых каналов, копны душистого сена раскиданы по полям, повсюду красивые группы кустов и деревьев – прилизанная, причесанная, приглаженная природа петергофских царских затей.
За лугами и холмами – город-сказка – горит золотыми крышами дворцов и куполами церквей, густою зеленью садов и парков Новый Петергоф. За ним синь моря с прикрытым тонкой дымкой финским берегом. От Петергофа несутся звуки военной музыки, и кажется, что все это не подлинный мир – но яркая сцена нарядного балета.
Не жизнь – сказка. Сказка жизни…
…Ранним утром графиня Лиля с Верой спустились в Нижний сад и пошли по главной аллее к Дворцовому каналу.
По всей аллее между высоких лип, дубов и каштанов белели солдатские рубахи и голландки матросов. Саперы и матросы Гвардейского экипажа приготовляли к 22 июля иллюминацию.
Только что установили белую мачту, и молодец-матрос, краснощекий, безусый богатырь – Вере казалось, что она видит, как молодая кровь бежит по его жилам, – поплевал на руки и, ловко перебирая ими, полез на мачту. Он делал это так легко, что на него приятно было смотреть. Вера не сводила с него восхищенных глаз. Он поравнялся с вершинами деревьев, достиг верхушки мачты.
– Давайте, что ль! – крикнул он вниз веселым голосом.
И ему стали подавать канат с навешенными стаканчиками с салом.
Вдруг… Вера не могла понять, как это случилось, – сломилась ли под тяжестью матроса верхушка мачты, или он сам не удержался на ней – Вера увидела, как матрос согнулся вниз головой и полетел вниз.
Вера зажмурила глаза.
Раздался глухой стук. Точно тяжелый мешок ударился о землю… Потом наступила мгновенная тишина. Такой тишины Вера еще не знала.
Графиня Лиля тащила Веру за рукав:
– Вера!.. Идем… Какой ужас!..
Вера стояла неподвижно и с немым ужасом смотрела, как в двух шагах от нее дергалась в судорогах нога в просторных белых штанах, как налилось красивое лицо матроса несказанной мукой, потом вдруг побелело и застыло.
Толпа матросов оттеснила Веру от убившегося и накрыла его шинелью. Все сняли фуражки и стали креститься.
Ужас смерти коснулся Веры.
…Вера еще никогда не видала мертвецов. Ее родители умерли в деревне, когда она была в институте, и Веру не возили на похороны. Она не знала сурового безобразия смерти. Ей не пришлось бывать на похоронах. Иногда только на прогулке вдруг встретит шествие. Но в нем нет безобразия смерти. Шестерка лошадей везет колесницу, сплошь покрытую цветами и венками, сзади ведут лошадь, звучит торжественный похоронный марш, и мерным шагом под грохот барабанов идут войска. Пахнет примятым ельником, еловые ветки разбросаны по дороге. Вера остановится и смотрит на войска; совсем как у дедушки на картинах. О покойнике в гробу она и не вспомнит. По привычке бездумно перекрестится – так ее учили.
Эта смерть матроса была первая смерть, которую Вера увидела на пороге своей девичьей жизни, и она ее поразила, пронзила такою страшною несправедливостью, что Вера потеряла все то настроение умиленности, что жило в ней эти дни.
– Идем же, Вера, – настаивала графиня Лиля, а сама тряслась всем телом и не двигалась с места.
Лазаретный фургон рысью ехал по аллее. Матросы несли убившегося, и между их спинами Вера увидела белое страшное лицо.
Знакомый офицер, мичман Суханов, подошел к Вере и графине Лиле.
– Николай Евгеньевич, – спросила графиня Лиля, – неужели?.. Совсем?
– Да… Убился… Судьба… Кисмет. Доля такая…
– Убился?.. Что же это? – сказала Вера.
– Сорвался… Это бывает… Молодой…
– Бывает… – с негодованием говорила Вера, сама не помня себя. – На потеху публике… Иллюминацию готовили!.. Потешные огни! У него же мать!.. Отец!..
– Это уже нас не касается, – сухо сказал офицер. – Несчастный случай.
– Вера!.. Вера! – говорила графиня Лиля. – Что с тобой? Подумай, что ты говоришь!
Вера шла, опустив голову. Та свеча, что донесла она от Казанской, была загашена этим глухим стуком живого человеческого тела о землю. Ее душа погрузилась в кромешный мрак, и только выдержка – следствие воспитания – заставляла Веру идти с графиней и Сухановым к дому. Она тряслась внутренней дрожью, и все ей было теперь противно в том прекрасном мире, который ее окружал.
III
Вера не хотела выходить на смотр экипажей и выездов и к завтраку, хотела отговориться нездоровьем. Генерал второй раз присылал за нею.
В комнате Веры графиня, стоя перед зеркалом, пудрила нос.
– Боже!.. Как загорела! – говорила она. – И нос совсем красный. И блестит!.. Какая гадость!.. Тебе хорошо, в твои восемнадцать лет и загорать – красота, а мне нельзя так загорать… И полнею тут. Прогулки не помогают…
Блестящие черные глаза графини Лили были озабочены. Она подвила спереди челку, поправила шиньон. Вера смотрела на нее с ужасом. «Как может она после того, как тут убился матрос, думать о своей красоте!..»
Графиня Лиля заглянула в окно.
– Вера, – сказала она, – тебе пора садиться в брэк. Генерал уже забрался на него. Когда тебе перевалило за тридцать, милая Вера, нужно обо всем подумать. Что-то нам покажет Порфирий?.. Догадываюсь… Думаю, что я даже отгадала… Идем, Вера!..
На дворе высокий худощавый генерал, в длинном сюртуке с золотым аксельбантом, в фуражке, сидел на козлах высокого брэка. Рослые вороные кони не стояли на месте. Державший их под уздцы грум побежал помочь Вере забраться на козлы. Две белые собаки в мелких черных пятнах, точно в брызгах, два керрич-дога, приветливо замахали хвостами навстречу Вере.
– Флик!.. Флок!.. На место! – крикнул генерал. – Вера, опаздываешь!
Собаки покорно побежали к передним колесам экипажа. Генерал туже натянул вожжи, и вороные кони, постепенно набирая ход, сделали круг по усыпанному песком двору и выехали за ворота на шоссе.
Гости генерала пестрой группой стояли на деревянном мостике, перекинутом через шоссейную канаву у входа в сад. Впереди всех – баронесса фон Тизенгорст, старый друг генерала и большая лошадница, у нее в Лифляндской губернии был свой конный завод; подле нее молодой, с темно-русыми бакенбардами, крепко сложенный, коренастый, красивый лейб-казачий ротмистр Фролов, тоже коннозаводчик, французский военный агент Гальяр, бойко говоривший с графиней Лилей, тщательно картавившей с настоящим парижским шиком, и пришедший вместе с Верой и графиней Суханов ожидали выездов. Несколько позади стояли Карелин, чиновник иностранных дел в форменном кителе, и полковник Генерального штаба Гарновский, приятель сына генерала Порфирия.
– Русские женщины удивительны, – говорил Гальяр, – они говорят по-французски лучше, чем француженки.
– Oh, mon colonel, вы мне делаете комплименты! Французский язык родной для меня с детства.
– Я полагаю, графиня, – серьезно сказала баронесса фон Тизенгорст, – нам лучше сложить зонтики, чтобы не напугать лошадей. Лошади генерала не в счет, их ничем не испугаешь, но Порфирия Афиногеновича и особенно Афанасия, бог их знает, что у них за лошади.
– Скажите, баронесса, – обратился к Тизенгорст Карелин и вставил в глаз монокль, – это правда, что никто, и Афиноген Ильич в том числе, не знает, что готовят ему сын и внук?
– Совершеннейший секрет, милый Карелин, – сказала графиня Лиля по-французски. – Никто того не знает. Порфирий Афиногенович готовил свой выезд в Красном Селе, а Афанасий в Царском.
– Неужели никто не проболтался? – сказал Гарновский.
– Никто. Ведь и вам Порфирий Афиногенович ничего не говорил и не показывал. И нам предстоит решить, чей выезд будет лучше, стильнее и красивее.
– Во Франции такие конкурсы уже устраиваются публично в Париже, – сказал Гальяр.
– Но мы еще, милый Гальяр, не во Франции, – улыбаясь, сказала графиня Лиля.
– Если выезды будут одинаковые – это возможно, – мягким баском сказал Фролов, – генеральский выезд мы все знаем, но я никак не могу себе представить Порфирия в немецком брэке и с куцо остриженными хвостами у лошадей… Да вот и его высокопревосходительство.
Вороные кони просторною рысью промчались мимо судей по шоссе. Генерал сидел, как изваяние, прямой и стройный, рядом с ним без улыбки на бледном, грустном лице сидела Вера. Грум, сложив руки на груди, поместился сзади, спиною к ним. Керрич-доги дружной парой бежали у переднего колеса, и было удивительно смотреть, как собаки поспевали за широкою машистою рысью высоких, рослых коней.
– Прекрасны, – сказал Фролов.
Генерал свернул на боковую дорогу, объехал кругом, подкатил к гостям и беззвучно остановил лошадей. Грум соскочил с заднего места и стал против лошадей у дышла. Собаки, разинув пасти и высунув розовые языки, улеглись подле колеса.
– Картина, – сказал Фролов. – Что, в них четыре вершка с половиной будет?
– Полных пять, Алексей Герасимович, – с козел отозвался генерал.
– Настоящие, ганноверские, – сказала баронесса фон Тизенгорст. – Эта порода веками выводилась. Какая чистота линий. Обе без отметины. Я думаю, такой пары нет и в Придворном ведомстве.
– Собаки, собаки, – умиленно сказал Гарновский. – Просто удивительно, как они свою роль знают. Где вы таких достали, ваше высокопревосходительство?
– Подарок князя Бисмарка… Ну, бери! – крикнул генерал груму. – Уводи. Слезай, Вера. Сейчас Порфирий пожалует удивлять нас.
– Конечно, я угадала, – сказала графиня Лиля.
Она подалась вперед, опираясь на зонтик и прислушиваясь. Она вдруг помолодела и похорошела. Румянец заиграл на ее полных щеках. Глаза заблистали, маленький, красивого рисунка рот был приоткрыт, обнажая тронутые временем, но все еще прекрасные зубы.
– Музыка, – восторженно сказала она и приложила маленькую пухлую руку к уху.
Из-за поворота шоссе все слышнее становился заливистый звон колокольцев и бормотание бубенчиков.
Ближе, слышнее, веселее, ярче, заливистее становилась игра троечного набора. И вот она вся, тройка буланых лошадей, показалась на шоссе. Вихрем неслась она мимо любопытных прохожих, мимо дач, мелькнула, не пыля по нарочно политому водой шоссе, мимо Афиногена Ильича и его гостей. Качался под расписной дугой широкий, ладный розово-золотистый жеребец, и колоколец на дуге мерно отзванивал такт его бега. Такие же розово-золотистые пристяжки неслись врастяжку. Их черные гривы взмахивали, как крылья, прямые хвосты были вытянуты. Стонали на ожерелках и на сбруе бубенцы, заливаясь неумолкаемою песнью. Спицы колес слились в одну полосу. Ямщик, в шапке с павлиньими перьями, в малиновой рубахе и бархатной поддевке, молодецки гикнул, проносясь мимо. Порфирий встал во весь рост в коляске, в накинутой небрежно на одно плечо «николаевской» легкой шинели, и отдал честь отцу – и все скрылось в мгновение ока, слетело с политого водою участка дороги и запылило облаком прозрачной серой пыли.
– Н-да, птица-тройка, – раздумчиво сказал Карелин, выбрасывая из глаза монокль. – Чисто гоголевская тройка.
Облетев квартал, тройка приближалась снова. Она шла теперь воздушною рысью. Усмиренные бубенцы бормотали, и чуть позванивал серебряным звоном колокольчик на дуге.
– Тпру-у!.. Тпру-у!.. – остановил лошадей ямщик. Еще и еще раз прозвенел мелодично колокольчик: коренник переступил с ноги на ногу. Бубенчики на мгновение залились: пристяжная, отфыркиваясь, встряхнулась всем телом.
Порфирий, сбросив шинель на сиденье, выпрыгнул из коляски и, счастливый и торжествующий, быстрыми шагами подошел к отцу.
– Ну как, папа?
– Что же… Ничего не могу сказать… Очень хороша… Оч-чень… Я чаю, такой тройки и у царя нет.
– У великого князя Николая Николаевича старшего есть еще и получше. Вся серая… Стальная… Кр-расота!.. Да непрочна. Побелеют с годами серые кони – разравняется тройка.
Фролов подошел к лошадям и гладил пристяжку по вспотевшим щекам. Белая пена проступила вдоль черного тонкого ремня уздечки.
– Наши!.. Задонские!.. – сказал он.
– Да. Мой управляющий, бывший вахмистр, все ваши степи объездил. Настоящие калмыцкие «дербеты». А как легки на ходу!.. Пух!..
– Рысака откуда взяли? – деловито, басом спросила баронесса фон Тизенгорст.
– Ознобишинский. На прикидке в бегунках, минута сорок верста, – счастливо улыбаясь, сказал Порфирий.
– Священная у калмыков масть, – сказал Фролов. – Как они вам таких уступили?
– Митрофан Греков устроил. За Маныч с моим вахмистром ездил, все их зимовники обшарил.
– Редкая масть… Изумительно подобраны. Коренник еще и в яблоках.
– Ну, давай, Порфирий, место… Кажется, и сынок твой жалует удивлять нас, – сказал генерал и сердито нахмурился.
Рослая, нарядная караковая английская кобыла легко и вычурно – так была объезжена, – бросая ноги широко вперед, везла рысью легкий двухколесный французский тильбюри. Ею правил румяный молодой офицер, совсем еще мальчик, в маленькой меховой стрелковой шапке и в кафтане императорской фамилии стрелкового батальона. Рядом с ним под легким белым с кружевом зонтиком сидела хорошенькая, весело смеющаяся женщина. Из-под соломенной шляпки с голубыми цветами выбились и трепались по ветру легкие пушистые темно-каштановые волосы. Блузка с буфами у плеч, легкая, в фалбалах юбка кремового цвета в голубой мелкий цветочек были как на акварельной картине времен империи. Рядом с женщиной умно и чинно сидел белый, остриженный по законам пуделиной моды пудель с большим голубым бантом у ошейника.
– Боже мой, Мимишка и ее белый пудель! – воскликнула графиня Лиля.
Графиня выговорила «белый пудель» по-английски, и вышло – «белы пудль».
– Нах-хал! – сердито сказал Афиноген Ильич и погрозил внуку пальцем.
Чуть покачиваясь, прокатил мимо мостика тильбюри. Женщина смеялась, сверкая зубами. Флик и Флок встали, насторожили черные уши и жадно и напряженно смотрели на пуделя.
Тильбюри скрылся за поворотом, и, когда показался снова, ни Мимишки, ни ее белого пуделя в нем не было. Рядом с молодцом-мальчиком офицером сидел такой же молодец-стрелок в белой рубахе. Точно и не было в тильбюри никакой женщины, не было и пуделя. Только показалось так… Офицер легко выпрыгнул из экипажа, бросил вожжи солдату и чинно направился к генералу.
– Пор-р-роть надо за такие фокус-покусы, – сказал Афиноген Ильич. – Нах-хал!.. Тут кузина девушка… Тебя за такие проделки из батальона, как пить дать, вышвырнут…
– Дедушка!.. Ваше высокопревосходительство!.. Ничего не вышвырнут. Высочайше одобрено. Вчера великий князь Владимир Александрович смотрел. Очень одобрил. Великий князь Константин Николаевич в Павловске встретил, подошел, смеялся…
– А ты, Афанасий, как показывал-то свой выезд? В полном параде? – беря под руку офицера, спросил Фролов.
– Ну, натурально. С пуделем и со всем, что к нему полагается, – весело и громко, задорно поглядывая на Веру, сказал Афанасий.
Вера не обратила внимания на взгляды Афанасия. Она стояла, далекая от всего того, что происходило вокруг. Вряд ли она и видела все экипажи. Она вдруг перестала понимать всю эту праздную, бездельную, красивую жизнь. Полчаса тому назад здесь, совсем недалеко, убился молодой, полный сил матрос, и там, в деревне… О! Боже мой!.. Что будет в деревне, когда там узнают о его смерти? Как страшен этот мир, с экипажами, лошадьми, бубенцами, странными женщинами и их собачками!.. Где же Бог?.. Где справедливость и милосердие? Где Божия Матерь, о которой так любовно и свято думала она все эти дни? «Пресвятая Богородице, спаси нас»… Нет, не спасет она!.. Ее нет… Если она есть, как может она быть с этими людьми, все это допускать?..
IV
– Что же, – поднимаясь на стеклянный балкон и проходя через него за дамами в столовую, говорил Карелин, – вы показали нам сегодня, Афиноген Ильич, не премировку лучших выездов, которые и премировать нельзя, так различны они и так каждый по-своему хорош, а три политические программы, три настроения, три веяния нынешнего времени.
– Что вы, Аким Петрович. Уверяю вас, об этом и не думано.
– Охотно верю-с. Да вышло-то оно так.
Генерал просил к столу.
– Пожалуйте, баронесса, рядом со мною. Вы, графиня, к сыну, Суханов с Верой рядом, Аким Петрович напротив баронессы…
– Это интересно – то, что вы сказали, Аким Петрович, – произнесла баронесса Тизенгорст, садясь по правую руку генерала. – Поразительно верно. И действительно так… Три нации, три направления нашей политики.
– Ваше высокопревосходительство, вы на празднике будете в каске? – спросил Фролов.
– Ну, натурально, Алексей Герасимович. На иллюминацию и концерт «при пароле» объявлена форма одежды – обыкновенная – каски без плюмажей.
– Совсем будете как, я видал на картинках в «Иллюстрации», князь Бисмарк.
– Вот я и говорю, – продолжал Карелин, – наш генерал с его брэком и ганноверскими конями, с его собаками – это прошлое – блаженной памяти государь Николай Павлович, маневры русских и прусских войск под Калишем[6] тридцать пятого года. Совсем недавнее прошлое – когда мы дали маститому императору Вильгельму возможность молниеносно разбить французов под Седаном и войти в Париж – памятный семидесятый год… Мудрая вековая политика. Она слабеет последнее время, и ваш сын, Порфирий Афиногенович, предвосхищает близкое будущее – славянофильскую политику, обращение вспять от Европы – птицу-тройку со всею ее анархической лихостью… Да-с, Порфирий Афиногенович, – повернулся Карелин к Порфирию, – ваша птица-тройка сама прелесть, но и анархия-с!.. Русь – не Россия, но Русь!.. Подлинная Русь – и вы, пожалуй, почти современны. В сферах идут колебания… Так вот-с… Ну, а молодой человек, вы далеко пройдете-с… Предвосхищаете-с будущее-с… Альянс с Францией… Самодержавную Русь под руку с демократической республикой Францией.
– Да что вы, Аким Петрович, – запротестовал Фролов. – У нас, батюшка, «Марсельеза» запрещена. Попробуйте заиграть или запеть – квартальный на цугундер потащит… Какой же альянс?..
– И тем не менее, Алексей Герасимович, наша обожаемая цесаревна[7], чернокудрая с голубыми глазами, отразившими датские воды Северного моря, принцесса Дагмара, имеет все причины ненавидеть объединенную Германию и тяготеть к иному государству. А чего хочет женщина – того хочет Бог.
– Но государь еще не стар, – нерешительно сказал Гарновский. – Ему всего пошел пятьдесят восьмой год.
– Не стар, но сдает, – переходя на французский язык, возразил Карелин. – Он поддался общественному мнению. К чему нам этот славянский вопрос, раздуваемый так в Москве? Поверьте мне – Катковы, Аксаковы, Хомяковы не менее вредны России[8], чем полоумные студенты, что идут просвещать народ в деревни. В нашем дворянстве и в офицерских кругах сердце превалирует над разумом. Идут к Черняеву сражаться за сербов, забывая, что они русские офицеры и их долг думать о России, а не о Сербии.
– Не слушается старого князя Бисмарка, – буркнул себе под нос старый Разгильдяев.
– Позвольте возразить вам, – сказал Порфирий. Он покраснел и был возбужден. Успех его тройки, а он ощущал его без слов, выпитое вино кружили ему голову. Ему было жарко. Мелкие капли блестели на его высоком, переходящем в лысину лбу.
– Пожалуйста. Из столкновения мнений выясняется истина, – сказал Карелин, выбросил монокль из глаза и занялся форелью, положенной ему лакеем на тарелку.
– Мой товарищ по Пажескому корпусу Николай Киреев, мой камер-паж Дохтуров, лейб-гусар Раевский, гродненский гусар Андреев едут к Черняеву в Сербию. Такие люди!.. И, конечно, с высочайшего разрешения.
– Я о том и говорю-с…
– Да ведь это – подвиг, Аким Петрович, самый настоящий подвиг. И я сам сейчас все бросил бы и поехал туда, где братья-славяне, если бы не был уверен, что и без того попаду на войну за освобождение славян.
– Эк куда хватил! – сказал сердито Афиноген Ильич. – Да неужели ты думаешь, что мы будем драться за каких-то братушек? Этого только недоставало!..
– Иначе и быть, папа, не может. Если государь император разрешит этим доблестнейшим офицерам ехать к Черняеву, значит, сербская война и сербская победа угодны его величеству… Государь за славян… В «Новом времени» статья о неудачах и бедствиях сербских дружин заканчивается: «…Нет, не выдадим мы нашего Черняева». Этим не выдадим дышит вся Россия – от последнего мужика до нас, офицеров корпуса колонновожатых, до самого государя!..
– Н-да-а, – протянул Карелин. – Птица-тройка сорвется, понесет сама не знает куда. В гору, под уклон ли, ей все равно. Хоть в пропасть.
– Нет… Будет война!.. – с убеждением сказал Порфирий и залпом осушил большую рюмку легкого белого вина.
– Какая война? – недовольно сказал Афиноген Ильич. – Брось молоть ерунду. Никто ни о какой войне не думает. Сербам прикажут сидеть смирно, а Черняеву вернуться назад.
– Как, полковник, вы хотите воевать? – спросил Гальяр.
– Ну разумеется. Это наш долг.
– Ваши войска великолепны, но управление ими и особенно снабжение оставляют желать лучшего.
– Смею уверить, mon colonel, опыт 1855 года не прошел для нас бесплодно. С введением всеобщей воинской повинности армия переродилась. Вы не узнаете нашей реформированной и теперь еще перевооружающейся прекрасными скорострельными берданками армии.
– Ну-ну, – сказал Карелин, – достойный похвалы патриотизм. Не забудьте, милый мой, что за Турцией стоит Англия и возможно, что и Австрия… Перевооружение, о котором вы говорите, еще и не коснулось армии, а только гвардии, кавалерии и стрелковых частей. Обуховские и пермские клиновые пушки хуже английских и немецких…
– Люблю, когда штатские говорят о военных делах!
– Нам, дипломатам, дано и нужно знать военное дело. Ведь, по Клаузевицу – его, вероятно, вы знаете, – война есть продолжение политики[9]. Позвольте нам, прежде чем допустить начало войны, все взвесить. Сколько раз мы воевали с Турцией. Зачем?.. Форсировать теперь Дунай невозможно. Там, где он узок, Никополь и Рущук, первоклассные крепости, запирают его, и при современной артиллерии как вы ими овладеете?.. Там, где крепостей нет, Дунай так широк, глубок и быстр, что представляет из себя непреодолимую преграду. Это признали и немецкие авторитеты.
– Может быть, нарочно, – сказал Фролов.
– Нет, Алексей Герасимович, совсем не нарочно, а из расположения к нашему благородному государю императору. Откуда, Порфирий Афиногенович, вы подойдете, наконец, к Дунаю, который не лежит в пределах Российской империи?
– Подумаешь!.. Сколько трудностей, сколько трудностей, – вздыхая, произнесла графиня Лиля.
– Да хотя бы через ту же Сербию, – быстро сказал Порфирий.
– Никогда Австрия этого не позволит. Для нее это – повод начать войну. А дальше Балканские горы…
– Да! Балканы, – подтвердил Афиноген Ильич. – В бытность мою в Берлине говорил мне князь Бисмарк, что немецкое командование считает, что переход через Балканы для современных армий с их снабжением совершенно невозможен.
– Папа!.. Суворов перешел Альпы…
– Вздор мелешь, Порфирий, у нас нет Суворова.
– Мы его ученики…
– Ну, хорошо!.. Хорошо, – раздражаясь на Порфирия, сказал Карелин. – Допустим, что все у вас прекрасно вышло. Вы орлами перелетели Дунай и Балканы, вы у стен Константинополя… А дальше?..
– Как что дальше?.. Мы войдем в Константинополь. Ведь это заветная мечта русского народа!
– Русский народ, я думаю, и не слыхал никогда про Константинополь, – сказал Гальяр.
– Черное море – Русское море[10], – не слушая Гальяра, по-русски продолжал Порфирий. – Славяне свободны. Славянские ручьи слились в Русском море…
– Не забывайте, что поэт дальше сказал: «Оно ль иссякнет?» – произнес Карелии и с нескрываемою иронией через монокль посмотрел на Порфирия. – А что, ежели и правда иссякнет?
– Стойте, стойте, Порфирий Афиногенович, – своим мужским басом энергично вступила в разговор баронесса фон Тизенгорст, – вот уже точно – «птица-тройка»… А Европейский концерт?.. Как посмотрит Европа? А европейское равновесие? Я жила эту зиму у моей кузины в Англии, и я знаю, что ни лорд Биконсфилд, ни лорд Солсбери никогда не допустят, чтобы в Константинополе, а потом в Средиземном море появились русские корабли. И смею вас уверить, милый Порфирий Афиногенович, что, как только русские войска подойдут к Константинополю, английский флот войдет в Дарданеллы.
– Не испугаете, баронесса.
– Но, mon colonel, – сказал Карелин, – баронесса София Федоровна совсем и не хочет вас пугать. Я вам тоже должен сказать секретно, что император Франц-Иосиф, граф Андраши и Каллаи, распоряжающиеся австрийской политикой, не могут допустить русского влияния на Балканах. Им Турция много удобнее, чем Россия. Чтобы освободить славян – нужно уничтожить Австрию. Добровольческое движение Австрию не пугает – оно выгодно даже ей, ибо оно ослабляет и Турцию и Сербию. Но вмешательство России? Это уже совсем другое дело… И притом – Румыния… А, нет! Румыния теперь совсем не та, что была при матушке Екатерине или Александре!.. Там нет больше господарей, которых легко было купить, – там теперь демократия, скупщина, и какой там шовинизм!.. «На нас смотрит Европа…»
– Черта с два смотрит Европа на Румынию, – пробурчал себе в густые усы Фролов. – Нужны ей очень эти Руманешти.
– Румыния – любимое детище Европы. Европа не позволит трогать Румынию, князь Бларамберг[11] и вице-президент сената Ион Гика – открытые враги России и члены могущественной туркофильской партии.
– Подумаешь!.. Как все это сложно!.. Как трудно!.. Бедный государь, – с тяжелым вздохом сказала графиня Лиля и положила на блюдечко вторую порцию малины со сливками. – Удивительная у вас малина, Афиноген Ильич…
– А Братиану[12]?..
– Что такое Братиану? Бларамберг сказал про него: «Он начал карьеру с Орсини и кончает ее с казаком».
– И отлично!.. Фролов, мотай на ус!.. Братиану – большой патриот. Вы, наверно, знаете, как он ответил на это: «Если бы я знал, что союз с самим чертом, не только с казаком, принесет пользу родине, я и такой союз подписал бы».
– Шутник!
– Как трудно!.. Подумаешь, – шептала графиня Лиля, приканчивая малину. Она одна еще ела, все уже кончили и ожидали ее. – Англия, Австрия, Румыния – и все враги России и славян… А там Биконсфилд, Андраши, Бларамберг – и тоже злейшие враги России. Бедный государь.
Встали из-за стола и перешли на просторный балкон, где был приготовлен кофе. Афиноген Ильич обратился к баронессе:
– Вы позволите курить?
Мальчик-грум подал генералу трубку с длинным чубуком и, став на колени, помогал ее раскурить.
V
– Николай Евгеньевич, как вы на это смотрите? – спросила Суханова Вера.
Они стояли вдвоем в стороне от гостей у стеклянной двери балкона. Тремя маршами вниз спускалась широкая лестница. Вдоль нее пышно разрослись в больших горшках розовые гортензии. Перед балконом в круглой клумбе цвели табак, левкои, резеда и душистый горошек. Пригретые полуденным солнцем цветы дышали пряным ароматом. Шмели с тихим жужжанием носились над клумбой. Покоем и ленью веяло от ярко освещенного солнцем сада.
– У меня тошно на душе, Николай Евгеньевич. Неужели и война еще возможна? Вот там на наших глазах матрос убился – одна смерть, – и не могу успокоиться, не могу осознать себя… Не могу понять, как после этого может быть это богатство, красота, лошади, собаки, сытная еда, довольный смех и праздные разговоры… да еще о войне… Ведь на войне массами будут убивать вот таких же матросов и солдат?
– Да, Вера Николаевна.
– Я не могу постигнуть всего этого!.. Скажите… Мне говорили, что вы в Морском училище участвовали в каком-то кружке самообразования.
– Да, – улыбаясь бледной улыбкой, сказал Суханов, – это верно. Нас прозвали «китоловами». Мы мечтали заняться китобойным промыслом, чтобы добыть средства на дело революции. Юношеские то были мечты, навеянные, конечно, чтением Майн Рида, Жюля Верна, Вальтера Скотта и историей Великой французской революции.
– Почему – революции?
– Без революции – вот все так и будет, Вера Николаевна, – войны, засилье богатых и знатных. И мальчик-грум, стоящий на коленях перед генералом…
– Он помогает раскурить трубку. Я и сама стала бы для этого на колени.