Цареубийцы Краснов Петр
– Вы – другое дело… Вы – родственница. Вы по любви стали бы, а не по обязанности. Ведь это как было при крепостном праве, так и теперь осталось.
– Ну, разве?..
– Нет, хуже, чем было тогда. Крепостной знал, что он – раб, а этот думает, что он свободен… А какая же свобода?.. То же «ты», и тот же рабий страх. Тогда только боялись плетей на конюшне, а теперь боятся, что прогонят с места, – голода боятся…
– Да, пожалуй… А как вы думаете?.. Война за освобождение… Ведь это хорошо?.. Как вы смотрите на Черняева и на тех, кто идет к нему?..
– Я знаю, что в революционных кружках обсуждали этот вопрос.
– И что же?..
– В Одессе образовались даже нелегальные комитеты помощи добровольцам, но, когда казенный патриотизм стал проявлять себя, когда об этом заговорили в «Новом времени» и стали писать Катковы, – они загасили искреннее душевное сочувствие сербам… Там сказали – зачем ехать на Балканы и сражаться за свободу славян, когда миллионы русских крестьян продолжают находиться в рабском угнетении?
– Значит?..
– Надо бороться не с турками за свободу славян, а с царским правительством за свободу крестьян. И, если будет война, ее надо использовать. И Англия и Австрия в этом случае не враги наши, но союзники, – понижая голос до шепота, сказал Суханов.
– Вечная борьба – вечное убийство!
– Как у Дарвина в его «Struggle of life». Вы читали?
– Нет…
За стеклянною дверью в саду было тихо. На балконе жарко разгорался спор. Дверь отворилась, и подле Веры появился ее троюродный кузен Афанасий. Его румяное загорелое лицо было краснее, чем обыкновенно. Он был сильно навеселе.
– Иди, Вера, выручай. Папаня мой сейчас в драку полезет с этим штатским дип-пломат-том, черт его дери совсем!..
Вера отвернулась от Афанасия.
– Что, флот?.. Хорош мой выезд?.. А?.. Лучше не выдумаешь?.. На завтрашнем празднике, а?.. Лучший выезд?.. Как это поэт сказал?.. Наш поэт, царскосельский… Гусар!.. Он это понимал по-нашему.
- Узоры радужных огней,
- Дворец, жемчужные фонтаны,
- Жандармов черные султаны,
- Корсеты дам, гербы ливрей,
- Колеты кирасир мучные,
- Лядунки, ментики златые,
- Купчих парчовые платки,
- Кинжалы, сабли, алебарды…
- В одну картину все сливалось
- В аллеях темных и густых
- И сверху ярко освещалось
- Огнями склянок расписных!..
Навесили склянки, флот?..
– Навесили, Афанасий Порфирьевич… Только вот что: вы прошлись бы, прогулялись…
– Вы полагаете, милостивый государь, я пьян?.. Н-н-нет… До этого – еще не дошло-с!.. Но может дойти и до этого!..
Афанасий посмотрел на Суханова тяжелым пьяным взглядом и сказал быстрым шепотом:
– Я люблю Веру!.. И никому ее не отдам!.. Никому! Кроме смерти!.. Слышите?!
Суханов пожал плечами. Афанасий нахмурился, сбежал в сад и скрылся в кустах сирени и желтой акации.
На балконе становилось жарко. И не только от яркого июльского солнца, от сытного завтрака, вина, кофе, ликеров и коньяков, соблазнительно игравших, как самоцветные камни, в хрустальных графинах на передвижном столике, но главным образом от остро разгоревшегося спора между Порфирием и Карелиным.
Гости разместились группами на соломенных креслах, стоявших между тропическими растениями в горшках и кадках. Генерал протянул ноги в узких чакчурах со штрипками и медленно курил через длинный черешневый мундштук трубку, с удовольствием прислушиваясь к словесному бою сына с Карелиным. Флик и Флок покорно лежали на волчьей шкуре у ног генерала. Рядом в плетеном соломенном кресле сидела баронесса, курившая тонкую дамскую папироску. Она прищуренными глазами смотрела на Порфирия. Графиня Лиля села в углу под большою пальмой напротив Порфирия и уже не скрывала влюбленности и обожания в своем взгляде. Фролов в длинном темно-синем чекмене прохаживался позади Порфирия и, куря папиросу, вставлял временами слово в спор.
– Масонство… масонство! – кричал Порфирий. – Вот что губит Россию через ваше ведомство иностранных дел.
– Весьма странных дел, – баском вставил Фролов, подошел к столику и налил себе большую рюмку коньяка. – Ар-ром-мат… – сказал он, прикрывая глаза и нюхая коньяк. – Благородный напиток!
– При чем тут масонство, – пожимая плечами, сказал Карелин, вставил монокль в глаз и посмотрел на Порфирия строгим взглядом. – Масоны не только у нас… Они во всех слоях европейского культурного общества…
– Потому-то это европейское культурное общество и покровительствует турецким зверствам и угнетению славян, потому-то оно и прогнило насквозь. Масонство – это тот же интернационал. Международное братство, преследующее свои темные, мировые цели, но не цели государственные. Когда этого не было – была Россия. Россия прежде всего… А нынче?.. Нет, это еще и раньше началось. С императора Александра I да вот с этих Нессельроде, со времен конгрессов с их Меттернихами началось это кисельное поддавание иностранной указке.
– Свели на нет успехи и победы четырнадцатого года; после доблести Севастополя – устроили Парижский мир, – пробасил Фролов.
– Народам нужно жить в мире, и для этого необходим какой-то сговор, – сказал по-французски Гальяр.
– Вот ваши масоны и сговариваются за счет России.
– Да ничего подобного. Все ваше воображение, – сказал Карелин.
– Нет-с, раньше было не так-с!.. Не так это было раньше. Петр Великий, учреждая в 1720 году Иностранную коллегию, писал: «К делам иностранным служителей коллегии имеет верных и добрых, чтобы не было диряво, и в этом крепко смотреть…» Наверное, знаете?.. Золотыми буквами надо это у вас на Певческом мосту выбить.
– Ну-ну, – сказал Афиноген Ильич.
– А пошли – масоны, и стало – диряво!..
– А при императрице Елисавете Петровне да при матушке Екатерине – не нами Европа командовала, а мы предписывали Европе, и что хотели, то и делали, – сказал Фролов.
– Птица-тройка, – сказала, снисходительно улыбаясь, баронесса фон Тизенгорст.
– Верно, казак!.. Тогда английский посол жаловался своему правительству, что русские мало опасаются других держав, – сказал Порфирий, – ну а напустили масонов, и пошло все шиворот-навыворот.
– Ну-ну!.. Каково, Аким Петрович!.. Наступление по всему фронту.
– Тогда были у нас Суворов, Потемкин и Бецкий, – сказал Гарновский.
– А потом, извините, Аким Петрович, пошел чиновник… Да это еще полбеды, а то пошел масонский интернационал, и российские дела решаться стали в ложах.
– Все это бездоказательно.
– Как, батюшка, бездоказательно?.. – сказал, останавливаясь против Карелина, Фролов. – Порфирий дело говорит. Вот вы сейчас по славянскому вопросу говорили – кого называли?.. Биконсфилд, лорд Солсбери, Андраши, Каллаи, Бларамберг, Ион Гика… Кто они? Масоны!.. Позвольте, батюшка, за государем императором сто пятьдесят миллионов его верноподданных, так уже позвольте ему самому решать славянские судьбы так, как это ему будет благоугодно-с!.. Не слушаясь ни английской, ни австрийской, ни румынской указки. Победим и тогда возьмем себе, что найдем нужным.
– Раньше надо победить, – сказал Гальяр.
Фролов посмотрел на него таким взглядом, в котором графиня Лиля ясно прочитала: «Ты-то чего говоришь, «лягушатник»?..»
– Да мы-то победим, – сказал Порфирий, – а вот что вы потом за зелеными столами конференций или, не дай бог, конгресса скажете? Вот что страшно.
– Поверьте, милый Порфирий Афиногенович, сидеть за зеленым столом конференции – не в штыки ходить и не «ура» кричать. Потруднее будет!
– А вы в штыки ходили?.. Пробовали?.. – запальчиво крикнул Порфирий и вышел с балкона в сад.
– Ну… ну, – сказал Афиноген Ильич. – Не пора ли, господа, для успокоения страстей засесть за зеленый стол с картами и перейти к мирному сражению? Вы как, Аким Петрович?.. Баронесса – три роббера?
– Охотно, генерал… Занесла тройка вашего сына… А хорошо!.. Люблю такие споры!..
– Так идемте, господа!.. За дело!..
VI
До 1876 года на императора Александра II было два покушения. Одно следовало за другим на протяжении всего одного года. Одно было понятно государю – месть патриота-поляка за 1863 год[13]. В Париже, куда государь ездил на Всемирную выставку 1867 года, при возвращении со смотра, когда коляска медленно ехала через народные толпы, непривычно шумные, где сквозь восторженные крики «Vive la Russie!.. Vive le Tzar!» иногда вдруг раздавались резкие, оскорбительные свистки и крики: «Vive la Pologne!», – поляк Березовский внезапно выбежал из толпы и, вскочив на подножку коляски государя, стрелял в императора… Промахнулся…
Но государь понимал: Польша не могла любить Россию. Это было печально и тяжело. Среди поляков могли быть мстители. То, что это произошло во Франции, где хозяева не уберегли гостя, – оставило мучительное, едкое воспоминание.
Выиграла Пруссия. В начавшейся три года спустя Франко-прусской войне Россия держала нейтралитет. Пруссия могла бросить все свои силы на Францию. Плохую услугу оказал Березовский приютившей его стране…
За год до этого, 4 апреля 1866 года, когда государь возвращался с прогулки в Летнем саду, у самых ворот, идущих к Неве, к нему быстро подошел высокий человек в черном сюртуке и, выхватив револьвер, выстрелил в упор в государя. Другой прохожий бросился на него и ударом кулака отвел выстрел. Государь не был затронут.
Стрелявший оказался крестьянином Каракозовым[14]. Спас государя Осип Иванович Комиссаров – тоже крестьянин, шляпный мастер. Государь пожаловал Комиссарова в дворянское достоинство.
Тогда государь спокойно вернулся домой в Зимний дворец, оттуда поехал в Казанский собор служить молебен. По всему пути стояли народные толпы. Громовое «ура» не смолкало. В Зимнем дворце в Белом Георгиевском зале были собраны все офицеры гвардии. Когда по возвращении из собора государь вышел к ним – его встретили с неописуемым восторгом.
Это покушение озадачило государя. Так, недавно государь своею волею, встречая немалое сопротивление, с большими усилиями и трудом освободил крестьян. Один из освобожденных покушением на убийство ответил государю на его труды и заботы.
Это было гадко и мерзко. Но вся Россия взволнованно приветствовала государя и ликовала по поводу чудесного его спасения. Студенты в Москве служили благодарственный молебен у Иверской иконы. Сто пятьдесят миллионов народа было за государя – один человек против. Никто за Каракозовым не стоял. Он был цареубийца-одиночка.
После этого не было покушений на жизнь государя. Полиция доносила о существовании подпольных кружков, находила «прокламации» – все это было мелко и ничтожно, руководили всем этим из-за границы и по сравнению с тем огромным делом, которое делал государь, было так малоприметно, что государь не думал об опасности для своего престола.
Государь открыто, без конвоя и охраны, ездил по городу, гулял в Летнем саду, появлялся среди народа. Воспитанный своим отцом, Николаем I, в сознании святости государева долга и презрении к опасности, считая себя бессменным часовым на российском посту, государь смело смотрел в лицо смерти.
Он знал, что нужно, чтобы народ видел его, чтобы армия знала его, и приятно, радостно или тяжело это было, государь об этом никогда не думал – он ездил на смотры, на парады, народные гулянья, маневры, совершал долгие поездки по другим округам России, отстаивал длинные церковные службы, принимал министров, бывал в театре не потому, что та или другая пьеса нравилась ему, но потому, что это было нужно.
Все это наружно, для других казавшееся просто приятным развлечением, в конце концов было очень утомительно, и нужен был отдых от напряженной императорской дворцовой и смотровой атмосферы. Отдых от ответственности за каждое сказанное слово.
В семье не было отдыха. Там была не жена – но государыня императрица, не дети, но наследник-цесаревич и великие князья. Там был тот же строгий этикет императорской фамилии.
С годами потянуло государя к спокойному, не дворцовому, а домашнему очагу. Этот очаг ему создала в 1868 году молодая девушка, княжна Екатерина Михайловна Долгорукая. Государю было пятьдесят лет – Долгорукой семнадцать, когда они сошлись. Девушка «с газельими глазами» сумела простотою обращения пленить государя, и он полюбил ее крепкою, последнею любовью.
Таково было семейное внутреннее положение государя Александра II, когда ему пришлось решать один из самых трудных и сложных вопросов его царствования – вопрос о войне.
VII
Точно, секунда в секунду, как было назначено, государь в кавалергардском вицмундире, в каске без плюмажа, с императрицей Марией Александровной, чье тезоименитство[15] праздновалось в этот день, в открытой коляске въехал в ворота Нижнего сада и поехал вдоль иллюминированных аллей. Камер-казак сидел рядом с кучером. За государем на паре с пристяжной, стоя в пролетке, ехал петергофский полицмейстер, за ним в коляске наследник с супругою и далее великие князья… Их сопровождало, перекатываясь по аллеям парка, народное «ура».
Оно, сначала негромкое, стало слышно у Монплезира, где собралась избранная публика, которую пускали по особым билетам. «Ура» быстро приближалось и становилось громче и дружнее. Разговоры среди народа, собравшегося слушать концерт, прекратились. Музыканты в красных кафтанах встали за пюпитры.
«Ура» приблизилось. Испуганные, разбуженные птицы метались в древесных ветвях.
Вера, стоявшая с графиней Лилей в одном из первых рядов скамеек перед эстрадой, почувствовала, как вдруг сжалось ее сердце и потемнело в глазах. Она не хотела идти на концерт. Все эти дни она боролась с собою, принудила себя пойти с графиней, надеясь, что победит себя. Сейчас поняла, что не сможет справиться с собою. Все казалось ей фальшивым, скучным, ненужным.
Капельмейстер поднял палочку. Торжественное настроение охватило всех. Оно не передалось Вере, напротив, еще более смутило ее.
Скрипя колесами по гравию, подъехала коляска с государем. Государь поднялся с сиденья, сошел на дорожку и подал руку императрице.
В тот же миг грянул народный гимн.
– Лиля, я не могу больше, – сказала Вера и пошла через толпу сзади великих князей.
– Это невозможно, Вера.
– Я не могу.
Прекрасный, величественный, могучий и властный гимн лился с эстрады:
– «Царствуй на славу нам!..»
Конногвардейский ротмистр в красивых черных бакенбардах шикнул на графиню и Веру.
– Барышне дурно, – прошептала по-французски Лиля.
Ее лицо было покрыто красными пятнами. Ей было стыдно за Веру.
На большой дороге у фонтана «Сахарная голова» стояла благоговейная тишина. Лошади, впряженные во множество колясок, одиночек, пар и троек, точно сознавая величие минуты, не шевелились. Кучера, ямщики и грумы сняли шапки и сидели неподвижно на козлах. Сквозь переплет темных ветвей неслось:
– «Царствуй на страх врагам!..»
Вера и графиня Лиля выбрались из толпы. К ним подошел среднего роста человек в несколько странном, точно не по нем сшитом костюме. Длинный сюртук, распахнутый на груди, и светло-серые брюки в коричневую клетку были от разных костюмов. Широкий ворот рубашки с опущенным вниз шарфом открывал бледную тощую шею, откуда росла светло-русая, не знавшая бритвы, мягкая, вьющаяся кольцами борода. Жидкие усы свисали к большому узкому рту. Редкие светлые волосы были небрежно причесаны на пробор. В нем было все, как сейчас же подумала графиня Лиля, не «comme il faut» и не для такого места. Не будь скандала с Верой, графиня Лиля не признала бы его. Но теперь она обрадовалась ему.
– Князь, – вполголоса окликнула она молодого человека, – как, и вы тут?..
– Как видите, Елизавета Николаевна.
– Вере дурно… Помогите мне.
– Но, Лиля, мне совсем не дурно… Просто мне все здесь стало вдруг до тошноты противно.
Князь Болотнев с удивлением посмотрел на девушку. Сзади неслось «ура». Требовали повторения гимна.
– Гимн!.. Гимн!.. – неслись голоса сквозь крики ура.
Снова грянул гимн…
Графиня Лиля, Вера и князь Болотнев вышли на узкую песчаную дорожку, шедшую от Монплезира вдоль берега залива. Справа плескало спокойное море. Вал за валом невысокая волна набегала на берег и с шипением разливалась по песку. Камыши тихо шептали. Слева стояли густые кусты. Сладкий запах цветущего жасмина сливался с запахом моря и кружил голову. Никого не было на дорожке. Весь народ теснился там, откуда доносились волнующие, мощные, плавные звуки прекрасного русского гимна[16].
– Ну, тут, кажется, нет ни жандармов, ни «гороховых пальто» и можно накрыть голову[17], – сказал князь, надевая помятый цилиндр – за такие «круглые» шляпы при Павле на гауптвахту сажали и в Сибирь ссылали… А нынче – liberte.
– Князь, зачем вы сюда приехали?.. Как вы сюда попали?..
– Вы хотите спросить, Елизавета Николаевна, как меня сюда пропустили?.. Я все-таки – князь… Я бывший – паж… И мне так легко было через моих товарищей получить нужный пропускной и притом «розовый» билет. Мы ведь ужасно как доверчивы… Да, впрочем, и я человек безобидный. Зла я никому не желаю. А приехал почему?.. И сам не знаю, почему и для чего. Люди едут, и я поехал. Должно быть, от скуки.
Теперь, по излишней словоохотливости князя, графиня Лиля с ужасом заметила, что князь находится подшофе, что легкий запах идет от него, и ей стало жутко и противно.
– Князь, – сказала она брезгливо, – мне говорили, что вы… пьете?..
– И курица пьет, Елизавета Николаевна… Вы думаете – Болотнев опустился и пьет!.. Какой ужас!.. А когда наша золотая молодежь напивается до положения риз, когда блестящий отпрыск разгильдяевского рода Афанасий лежит на полу и ловит за ноги проходящих – это «нужно, чтобы молодость перебесилась»… Кровь играет… Я пью, чтобы ничего не делать.
– Но почему вы ничего не делаете?.. Почему не работаете, не служите?
– Не работаю?.. Елизавета Николаевна, а вы?.. Простите… Работаете?..
От неожиданности и дерзости вопроса графиня Лиля остановилась. Она никогда не задавала себе такого вопроса. Она была так занята!.. Она даже не успевала сделать всего, что нужно было. Сколько времени отнимал у нее уход за увядающей красотой, прогулки, чтобы похудеть, светская переписка, она читала по-немецки и по-английски вслух генералу Разгильдяеву, она давала ухаживать за собою Порфирию, «шаперонировала» Веру… А карточные вечера; зимою Таврический каток, абонемент в балет, опера, Михайловский театр, «выходы» во дворце, вечера у баронессы фон Тизенгорст, где все бывали… Как можно сказать, что она ничего не делает… Но сказать князю, чем именно наполнено ее время, графиня Лиля не решилась.
– Видите… – проговорил князь Болотнев. – Ну вот и я так же, как и вы… Я не пошел «в народ», что теперь в некоторых слоях общества так в моде.
– Почему?.. – спросила Вера.
– Потому, Вера Николаевна, что, по глубокому моему убеждению, научить какого-нибудь мальца грамоте хуже, чем научить его пить водку.
– И без науки отлично умеют пить, – пожимая плечами, желчно сказала графиня Лиля.
– И хорошо делают… Кто пьет, тот правду разумеет, для того жизнь копейка, тот спит в жизни, а кто спит, тот не грешит, ибо не видит всей глупости и бессмысленности жизни.
– Всякой, князь?..
– Всякой, Вера Николаевна… Позвольте – вот скамейка… В ногах правды нет… Давайте сядем.
Вера охотно согласилась, пришлось сесть и графине Лиле. В присутствии этого человека – «пьяного» – она теряла почву под ногами. Князя Болотнева она знала с детства.
Князь принадлежал к верхушке русской аристократии. Гедиминович по женской линии[18], с примесью татарской крови по мужской, он был бы везде желанным, если бы не его странности, не его нигилизм… Отец выгнал князя из дому за то, что его выпустили из Пажеского корпуса в штатские – и не по болезни или физическому недостатку, с этим старый князь еще помирился бы, но из-за «внутренней непригодности к военной службе». То есть из-за его убеждений. «В шестнадцать лет какие могли быть убеждения у этого распущенного мальчишки?» Графиня Лиля поджимала губы. «Вот что ужасно, – думала она. – Измена дворянства… Эти отвратительные декабристы… Со времен Чаадаева пошло!..[19] А теперь этот мерзкий князь Кропоткин[20], удравший за границу и, говорят, там, в Париже, в семидесятом году сражавшийся вместе с коммунарами! Какие гадкие пошли люди в «нашем» кругу. Тоже и граф Лев Николаевич Толстой. Фет говорил, что Толстой сказал, когда узнал о неудаче покушения Каракозова на государя: «Для меня это был смертельный удар». Откуда в людях «нашего» круга эта звериная, дьявольская злоба?.. Толстой, когда ему сообщили, как восторженно принимал народ государя после покушения, сказал: «Сапоги всмятку – желуди говели». Подумаешь!.. Умно сказал!.. Князя Болотнева отец прогнал, а ему хоть бы что!.. Доволен. Точно гордится своим положением. Хвастает… Подумаешь!.. Есть чем гордиться – отец прогнал!.. Соня Перовская, милая, светская, глупенькая барышня[21], ушла из дому… В народ пошла от отца с матерью! Сколько горя доставила родителям!.. Какой ужасный век!..»
Графиня ежилась. Ночь была теплая, но графине под шелковой мантильей, подбитой легким мехом, казалось холодно.
«Подумаешь!.. И все это идет под флагом любви к ближнему, под флагом христианского учения, жертвенности, справедливости, самопожертвования и иных добродетелей, а на деле приносит одно зло, ненависть и вражду…»
На темном небе играли звезды. Воды залива отражали их. Море казалось черным. Вдали на пристанях – казенной и купеческой – горели огни на судах. Лодки с фонариками ходили подле темных плотов со столбами, точно с виселицами. Там шли окончательные приготовления к фейерверку.
У ног графини Лили утихавшие, смиряющиеся морские волны с ласковым шепотом лизали нежный песок. От наломанных прошлогодними бурями черных камышей пахло илом, водою и рыбой.
Прекрасен был мир.
Углубившаяся в свои мысли графиня Лиля прислушалась. Теперь говорила Вера. Она говорила этому пьяному с такою искренностью, точно исповедовалась перед ним.
– Как все то, что вы говорите, ново, князь!.. Я все эти дни сама не своя… Была… и так недавно, спокойна, так глубоко, глубоко, до дна души счастлива… и вот – оборвалось… И знаете, так жутко стало, и точно – пелена с глаз… Третьего дня это случилось… Тут готовили иллюминацию, и… матрос убился на моих глазах… Как же это можно так? Какой же ужас тогда жизнь!.. Нога дергалась, и жизнь ушла… И стало так тихо… И страшно, князь… Смерть. Я раньше никогда об этом не думала… А тут задумалась и вот не могу… не могу… жить…
Вера замолчала и сидела, опустив голову. Князь достал трубку и, не спрашивая разрешения дам, стал медленно, со вкусом раскуривать ее.
– Вот оно, – начал он отрывисто, между затяжками, пыхтя вонючим дымом дешевого табака, – вот оно именно то, что составило основу моего мышления. Это я и от Кропоткина слышал… Ему брат из-за границы писал. Впереди каждого человека ожидает смерть. И это единственное в жизни, что верно и неизбежно. Там о богатстве, славе, здоровье – можно гадать, предполагать, ожидать – о смерти гадать не приходится: она придет!.. Ну а если так, то для чего и трудиться?.. Я мог бы быть офицером… там, скажем, кавалергардом каким-нибудь… Подтягивать, пушить людей… «Э, милый мой, – передразнил князь кого-то, – как, любезный, стоишь!.. Я тебе в морду дам, понимаешь, братец ты мой!..» Чувствуете, Вера Николаевна, всю эту игру слов и выражений? Это же прелесть!.. А для меня это ужас!.. Служить, даже ничего по существу не делая, – это труд… А мне труд противен. Если впереди смерть, то для чего и трудиться?.. Так, кажется, где-то и в Евангелии сказано. Вредная, знаете, книга… Пробовал я читать… «Фауста» Гете прочел, Гершелеву «Астрономию», «Космос» Гумбольдта, «Философию теологии» Пэджа, «Капитал» Маркса, «Бог перед судом разума» Кропоткина – все запрещенные книги, все о том, что Бога нет, а есть материя и в ней борьба за существование. Капля воды под микроскопом и в ней микробы – вот и весь наш мир… А затем смерть… то есть – ничего. Ну так и жить не стоит…
– Послушайте, князь… Вы говорите это девушке, да еще так сильно потрясенной нервно.
– Я, Елизавета Николаевна, не учу… Я не пропагандирую. Я ведь рассказываю о том, что сам пережил и перечувствовал… Мне ведь, знаете, трудно. Ужасно, знаете, трудно без Бога… А нужно… Нужно приучать себя к этой мысли, что спасения нет, и быть самому в себе.
– Не проповедуете?.. Не учите?.. Подумаешь!.. Да ведь то, что вы сейчас говорите, и есть самая страшная проповедь анархии.
Графиня Лиля старалась быть спокойной. Она боялась, что лицо ее снова покроется пятнами и станет некрасивым.
Сзади из парка, приглушенные деревьями, неслись звуки музыки. Придворный оркестр играл увертюру из «Жизни за царя»[22]. Сердце графини сжималось от восторга и любви к государю, и так было досадно, что приходилось сидеть у моря с этим пьяным, а не быть там, где в пестрых лампионах горят плошки на мачтах, где светло от керосиновых фонарей, где людно, весело и где можно услышать, о чем говорил государь, какие награды будут в полках кавалергардском, кирасирском ее величества и лейб-драгунском, где шефы – именинницы сегодня. А приходится слушать глупые разглагольствования пьяного князя.
Теперь князь вяло и скучно говорил, точно резину жевал:
– Я пью… Я не напиваюсь… Напиваться противно. У меня желудок слабый – последствия отвратительные… А то иногда я хожу все утро по городу. Грязь, слякоть, лужи… Едва не попаду под извозчика… Сумерки, осень, дождь… Это я люблю… Петербург тогда точно призрак. Величественен и страшен. Гранитная панель, гранитные дома. Мраморный, темно-серый дворец… И Нева!.. В Неве в такие вот осенние сумерки есть что-то волнующее и страшное. Того берега не видно. И хорошо, что не видно… Там крепость… Брр!.. Черные волны плещут в гранит набережной. У пристани качаются ялики. Точно край света… И станет страшно… Я приду домой. Ноги сырые, в комнате холодно. Растапливать печь – лень. Зачем?.. Я укроюсь сырым пледом и вот тогда пью… Немного. Три, четыре шкалика… Побежит тепло по жилам. Я лежу на жесткой койке и думаю. Часто думаю о самоубийстве. Но и самоубийство – труд… И тогда – разные мысли… Знаете какие?! Простите, но мы все – идиоты! Вы слыхали, молодежь – студенты, курсистки – в народ идут… Что – то делать. Мне это ужасно как нравится – «нужно что – то делать». Так ведь и у декабристов было. Им нужно было убивать государя и всю царскую семью, а они?.. Что – то делали… Больше болтали, впрочем… Да и теперь. Что – то делать, а там все само выйдет… Нет, знаете, Аракчеевы, Петры, Фридрихи – они умнее были. Они знали, что нужно делать. Разводы караулов, смотры, шагистика, ружейные приемы – это не что – то… Странные мысли… Так и лежу… Часами. И времени не вижу.
– Вы служили бы, князь, – с отвращением сказала графиня Лиля.
– «Служить бы рад – прислуживаться тошно» – это Чацкий в «Горе от ума» у Грибоедова, а Щедрин написал: «На службе одни приказывают, а другие смотрят, чтобы приказания исполнялись».
– Что-то очень уж мудрено, – сказала графиня.
– Если мудрено – это не я, а Щедрин. Это, Елизавета Николаевна, век такой… Больной век… Реформы… Крестьян освободили, а людьми не сделали… Кухаркины сыновья в гимназии пошли – образованными становятся, а все в бабки играют… Сословия равняют. Суд скорый, гласный и милостивый, присяжные заседатели, защитники, прокуроры. Какие речи говорят, каких преступников оправдывают!.. Теперь подняли вот славянский вопрос… Какой полет!.. Не сверзимся ли мы оттуда в бездну?.. Выдержим ли?.. А я лежу и думаю… От водки, что ли?.. Ничего не надо… Нужно опять допетровскую Русь… и медленно, спокойно. От теремов и бань не к ассамблеям немецким, а к хороводам… Патриарх благостный, «на осляти» в Лазареву субботу через Москву едет, и царь перед ним на колени… Везде благолепие, молитва и добротолюбие… Так чтобы было, как в Китае, что ли? Длинные одежды, накрашенные и насурьмленные лица женщин, и опять слуги… рабы… А ну!.. Не чепуха ли всмятку?..
– Вам делом заняться нужно. На что вы живете?
– Милостями людскими. Помнится, и вы, Елизавета Николаевна, мне как-то десятку прислали, когда узнали, что я без сапог хожу. А делом заняться?.. А что такое дело?.. Чистое равнение во фронт?.. Это дело?.. Или судебные речи?.. Тоже, если хотите, – дело!.. А по мне, что землю пахать, что водку пить – все одно дело…
Графиня Лиля встала. Ее терпение иссякло.
– Вера… Концерт подходит к концу. Твой дед будет сердиться, если не найдет тебя на твоем месте. Мы дойдем, князь, одни. Вера теперь успокоилась.
– Как вам угодно, Вера Николаевна… Я с удовольствием покурю здесь в полном уединении, размышляя о конечности вселенной, о движении миров, о звездах и планетах… Пока не повалит сюда толпа смотреть игру потешных огней… Народ любит игрушки, а я не люблю народа…
VIII
В конце октября на Петербург налетели сухие морозы. Гололедица стала по городу. Скользили и падали извозчичьи лошади. Нева потемнела, надулась и текла величавая, спокойная, дымящаяся густым морозным паром. Деревья садов, бульваров и парков покрылись седым инеем, разбухли и стояли очаровательно красивые. Пруды в Таврическом саду замерзли, были опробованы, и Дворцовое ведомство открыло на них каток. На каток этот пускали по особым приглашениям. Там собирался петербургский свет. Там часто каталась красавица великая княгиня Мария Павловна, а в те дни, когда наследник-цесаревич приезжал в Петербург из Гатчины, на катке можно было видеть стройную цесаревну в короткой шубке, с необычайной грацией скользившую на коньках. Иногда приезжал на каток государь император и, сидя в кресле, закутавшись в шинель с бобровым воротником, смотрел, как резвилась на льду молодежь.
По четвергам и воскресеньям играла военная музыка. Устраивались кадрили на коньках, потом под звуки вальса кружились изящные пары, выписывая коньками затейливые вензеля.
Как только графиня Лиля узнала, что каток открыт, она пришла за Верой.
– Порфирий придет позднее, – сказала она. – Он занят… Он не катается на коньках. Мы с ним будем потом пить чай на катке.
В эту осень графиня похорошела и точно стала моложе. Веселый, счастливый огонь постоянно горел в ее блестящих, выпуклых глазах, румянец не сходил с ее полных щек, и очаровательна была улыбка маленьких, ярких губ.
В белой горностаевой шубке, в такой же шапочке, в светло-серой суконной короткой, выше щиколоток, юбке, в высоких башмаках с привинченными к ним норвежскими коньками графиня Лиля смело и ловко сходила на синеватый, еще не исчерченный коньками, тонкий лед.