В Батум, к отцу Санжаровский Анатолий

Я оглянулся на шум.

Шагах в сорока от нас воинский эшелон тяжело и спешно выстукивал по мосту свою морзянку: на фронт! на фронт!! на фронт!!!

– Мыкыш, ще довго тутечки простоите? – тихо, как-то виновато и надломленно спросила ма, провожая тяжёлыми глазами хвост стремительно уползающего за бугор чёрного поезда.

– Да нет… Днями и нам снова под пули стеной… Громкое слово как острый мне нож, но поверь, Поленька, на то я сюда и шёл, своротить чтоб супостату салазки…

Проводив нас за проходную, отец долго смотрел нам вслед с прощально поднятыми руками…

16

Сон в кручине, что корабль в пучине.

Любви да огня от людей не утаишь.

С молодым солнцем я снова ушёл в сад к отцу.

Я ходил от дерева к дереву и спрашивал, помнят ли они отца, того отца, тогдашнего, с той встречи, когда мы были все трое вместе; в спокойном шелесте листьев я слышал скорбный рассказ о нём; остановившимися глазами я подолгу смотрел на всё тот же мост, на нематёрую мелкую речку с её стрежнями и присадами (островками из наносов), с её песчаной отмелью и лягушками, которые, прыгая боком с берега, творили слабую волну, однако достающую подошвой своей до арешника (гальки), отчего арешник, кажется, слегка покачивался на месте; я смотрел на белые нарядные папахи гор, слышал привычный в порту шум работ – весь этот мир был частицей отца. Почему же был? Кто мне ответит, кто мне назовет того, кто настоящее сделал прошлым?

«Я клянусь тебе, речка, моряком обойду я чужие края, в той зложелательной окаянной земле, что вскормила войну, всех старцев я стану ловить за бороды, буду смотреть им прямо в глаза. Я отыщу, я из-под земли добуду того, чья пуля остановила отцово сердце! Ты слышишь? Я отыщу! Отыщу-у-у!!.»

То был сон – больное дитя яви.

Растолкал меня блудливый Вязанка. Он вернулся в общежитие на третью ночь под пробное пенье петухов – под самое утро уже.

– Ты чего тут с утра пораньше митингуешь? С ума спрыгнул, что ли? Я это бочком да в носочках одних мимо вахтёрки Храповицкой, дальше – спокойней на душе – уже коридор, настроение зеркальное, я и начни потихоньку драть козла, поглядывая через плечо на караульщицу:

  • – Кто-то свистну-ул сапоги-и,
  • Ми-илая, не ты ли-и?…

Как вдруг твой слышу голосину: «Отыщу-у, отыщу-у!» У да у!.. Что это, думаю, разукался Григ мой… Сразу ска-жу, нехорош сон. Дай копеечку, подправлю!

С проворностью и изяществом профессиональной гадалки Вязанка протянул руку.

Я отвёл её в сторону.

– Не ломайся, не пряник… Отстань…

– Здрасьте… Испытай с моё да попробуй смолчать – не смолчишь! Само наружу рвётся! Одному тебе и нёс, а ты – отстань… Вальку, сербиновскую эту монахиню с соседней парты, видал, что ли?… В монастырь удалялась, так запеленговал?…

– Вот ещё…

– Ну тогда слушай про мою монахиню, – начал раздеваться Вязанка и с форсом прищёлкнул пальцами. Лёг, потянулся. – Да-а… Ходили мы походами в батумские края и хорошо ходили. Чисто за кормой!

– Похваляешься всё…

– А чего мне похвалаляться? На фига матросу фантик?

– Не остудила бы горячую головушку аварийная диспаша![5]

– Ну да ладно, слушай… Смеркалось… А знаешь, это давно известно, темнота – друг молодёжи. Так вот, встретились мы на набережной.

Собой Танёчек видная. Есть чем глазу разговеться. Любому глазу в праздник!

Молодой, в годах ли кто пройдёт, старушня ли проползёт какая – всяк оглянется да вздохнёт: хороша, чего уж там, дьявольски как хороша в малиновых она брючках!

Ходили мы так, ходили по набережной… Стал я присматриваться к публике, делаю для себя открытие: за нами кружит упрямо один и тот же табунок буквариков, будто чёрт гонит их кием нам вслед.

Мне вроде того и совестно. Ну что, зверьё мы какое без клетки? А ей этот табунок зелёного молодняка и вовсе мимо дела… Да-а… Это только кажется – мимо дела, это только так кажется на первые глаза. На самом же деле, и толпа, и восхищённые взоры навстречу идущих – всё это ей в руку, всё это ей по сердцу.

Но первейшее достоинство всякого спектакля – он кончается.

Вижу, поднадоели скоро Татьяне эти разинутые рты головастиков, косые взгляды страховидных девиц. Взяла меня за руку, подошла к самой к воде. Позвала:

– Эй! Давай сю-да-а!

С важностью венецианского дожа подал к берегу свою новёхонькую лодчонку двух вод лохматоголовый пижон с чёрной щёточкой усов на тонкой верхней губе.

Отчаянно-дерзкие глаза смотрят не то чтобы с удивлением, хотя вовсе и не без него, не без нарочито-напускного равнодушия, но вместе с тем ещё как-то неожиданно смиренно, покорно-вопросительно, что ли.

– Я слушаю, Таня, – говорит он глухо. – А Сергей что? – и поджимает губы.

– Что за дела, Гарпиус?[6] Не устраивай, смола, вечер вопросов – ответов не будет. И не смотри такими полтинниками. Лишнее это… Нам до поливухи.[7] Сможешь?

– А что я для тебя не смогу?

Ходко взяли мы с места; может, раза два у берега ещё чиркнули днищем по скользким от мха головам прибрежных подводных камней, вдавленных своей тяжестью в синеватый ил, а там, дальше, кукольный наш с потешно задранным носом тузик (самая маленькая двухвёсельная лодка) ещё стремительней, спорей пошёл из щели бухты уже на ветер, в открытое море.

Сознаться, тут я, пускай и на волос, а сдрейфил-таки. А ну на худое на что?… Эх, Коля, Коля, говорю себе, как же ты интеллигентно влип… Ворвался, как соловей в золотую клетку… Видал, на что польстился? На малиновые брючки с колокольчиками… Разгорелись зубки свежей травки пощипать… Ну и телок насакиральский!

– Так уж и телок, – уклончиво возразил я. – Кто ж тогда у нас Аполлон?

– Да не лезь со своими комментариями! Или я молчу.

– И хорошо сделаешь. Молчание тебе идёт.

Вязанка лежал на койке рядом – коек четыре, кроме нас с ним в комнате никого, – сел, не опуская ног на пол. Закурил.

– Вот ещё новость! И так духота, дышать нечем.

– У тебя что, носа нету? – Вязанка приоткрыл форточку, пожаловался: – Что за человек… Нет ему минуты подержать взаперти свой язычок с локоток. Слова не даст сказать.

– Говори, раз кортит…

Не скрою, мало-помалу Николины растабары начинали чем-то занимать. Мне уже не хотелось вот так уснуть, не выведав, как же там всё крутнулось.

Я услышал такое продолжение.

– Мы шли всё молча, если не считать, как Танчик раз заметила гребцу: «Не лови щуку».[8]

За гребцом, к кому я был так близко, что едва не касался носом его спины, я ничего не мог видеть, что там, впереди, да и особой в том нужды не испытывал.

Я терялся в догадках, к чему вся эта затея с полуночным морским променадом втроём. Нет, тут что-нибудь да есть, уж что-нибудь да нечисто. Ну не на экскурсию же…

И как ни прикидывай я обстановку на разные мерки, выпадала всё одна карта: быть беде.

Утешало одно: в небо приходящим отказу не бывает.

В небо – дело десятое; потом, небо далеко, а чёрно-синее от лунного света стекло матёрой воды всего-то на поларшина ниже бортового верха, тут того и жди, что метнут вдруг из этой миски с ушками-веслами в бегущие за лодчонкой жиденькие беляки.

Я явственно увидел, как лечу, растопырив руки-ноги, в лёд-воду и, вздрогнув, оглянулся. Нигде никаких беляков… То всё примерещилось мне. В опаске видения быстрее огня.

Ничего не было, так будет, говорю я себе. Могут же эти двое сочинить такой пасьянс? Отчего же не могут?… Интересно, а кто они друг дружке, какой верёвочкой повиты? Пускай, думаю, они между собой, может, и такая родня, что только в одном море купались, да всё ж таки батумские, свои, и доведись чему случиться, сыграют в одну руку, заодно…

Я скосил глаза на Таню.

Таня сидела рядом справа, перебирала всё пальцы на моей руке, поочерёдно прикасаясь подушечками моих пальцев к горячей щеке своей.

Взгляды наши встретились. Таня улыбнулась, слегка наклонив голову.

Мда-а… Учат нашего брата, учат, а всё не в строку.

Вон таманская ундина каково обошлась с твоим тёзкой Печориным? Забыл? Сначала поцелуйчики, эти сладкие звоночки вниз, а там – «мы оба по пояс свесились из лодки; её волосы касались воды; минута была решительная».

К моменту, у Михал Юрича была неувязочка с грамотёшкой? Ну, разве можно о парочке сказать «оба»? Грамотней, грамотней надушко, Михал Юрич. «Обое» – вот как правильней будет! А то одно неточное слово превратило «бес девку» в товарища мужчину. И вышло, «отчаянную борьбу» на воде Гриша Печорин вёл вовсе не с красавицей. И «влажный, огненный поцелуй» влепила несчастному Грише вовсе не «моя ундина». Тут явно поработал мой ундин, некто мужеского покроя.

Но всё это так… между прочим… Для разминочки извилин…

Я возразил Вязанке:

– Мало ты свои извилины разминал в школе. По части грамотёшки тут твоя не пляшет.

– Ну и не надо. Не о том стучишь…

Я не сводил с Тани глаз и не знал, что делать, то ли в ответ улыбаться, то ли самым будничным образом положить этим чудачествам конец, а там будь что будет – в тот самый момент откуда-то сверху упал молодой отчаянно-радостный крик:

– Тпру-у-у, херувимчики!

Я повернул голову на голос и невольно подался всем корпусом назад, машинально закрыл лицо скрещёнными руками.

Таня с Гарпиусом рассмеялись.

Смех придал мне духу. Не двигаясь, я с первобытным удивлением, что в мгновение-другое переросло в восторг, во все глаза смотрел на то, от чего только вот что отшатнулся.

Наша лодка пристала к ровному сверху, гладкому камню размером, может, ну с хату, не раздольней, выступавшему из воды всего на аршин какой. На бело-жёлтом от луны камне стояли боком к нам двое и целовались. Маленькая, тоненькая, как игла, девушка стояла на цыпочках у парня на носках глянцевито-черных туфель, поталкивала его коленкой в коленку, и парень послушно приподымал её на носках своих.

То был прощальный поцелуй.

Так уж велось, больше одной пары здесь не должно быть разом, а потому минуту спустя лодка уходила назад; девушка долго махала нам в ответ белой косынкой, махала, пока парень не обнял её за плечи; их слил поцелуй.

Пропала, уползла из виду лодка; остались мы одни, луна и море.

Не-е, самому надо там побывать, тогда, может, и постигнешь, что же хорошо море в ночь тихую, светлую… Вот знаешь, перед тобой вода, а глядишь на неё в такую ночь – нет, не вода, золото блестит, режь струной на плиты да и неси в дар людям.

17

Где правда, там и счастье.

Лев уже и львёнком грозен.

А на поверку, поливуха эта разве что не святая.

Нету в округе человека, не любил бы кто, а раз так, так нету и человека, кто не свиданничал бы на ней.

В день золотой, серебряной ли свадьбы старики норовят встретить восход солнца здесь, где Бог знает и когда дали обет верности.

Так вот, пробыли мы на поливухе раз до ветра, до раннего утра, пробыли два. А где два, там и три…

– Постой, постой, это ты липу сгонял. А где ж спал?

– Где… С рассветом добирались до города, я провожал её к её подъезду, а там вприскок летел – это было ближе общежития – к себе на посудину, старую и полурассохшуюся, некогда знавшую и заморские столицы, и индейские фиквамы,[9] и ветры всех широт.

Забирался в капитанскую каюту и спал, покуда не проявлялся народ.

Спал я будко.

При первых посторонних звуках вскакивал бодрый, свежий, готовый к труду и обороне от шпилек, что сыпались на новичка-неумёху со всех ветров.

Сцепив зубы, со злостью и рьяностью делал молча всё подряд, что мне ни вели; не прохлаждался, не гонял я чичеров – надсаживался, гнал глаза на лоб, а делал, и делал грех жаловаться.

Вчера вот к вечеру лопатил в охотку палубу. Подходит старшой. Туда глазом, сюда глазом. Наблюдает.

Я на него ноль эмоций, будто его и нету. Думаю, сейчас ещё понукать начнёт, скорей, скорей, мол, давай. Я уже ответ на такой случай держу: «Скорей сгорел, один постой остался».

Только он ничего, выставил пузо, хоть блох колоти, молча лыбится. Смотрю, возлагает мне руку на плечо.

Я остановился.

– Сердито, хлопче, ломаешь горб. Молодчага! – и тычет за спину кулак зубоскалам из рубки: всё задирались они ко мне. Там тех чертей семь четвертей, у этих в зубах не застрянет.

– Сердит ёж, – отвечают со смехом, и смеются уже так, без зла совсем; чувствую, не прочь признать за своего.

Николаха на попятки не ходит. Всё, свои корабли сожжены, теперь дело свято… Э-э, да дай Вязанке только за нитку ухватиться – до клубка сам доберётся. Дай только на тропку ширью в ладошку выбраться – на большаке вознепременно будет!!!

Я совсем не узнаю Вязанку. Никогда не видал таким: весь светится радостью.

– Ты чё сияешь, как начищенный пятак? – спрашиваю. – Залетела сорока в высокие хоромы, не знает, где и сесть?

– А вот теперь, Гриша, знаю! – Вязанка выставил указательный палец. – Наверное знаю! Оттрубил часы свои вчерашние да и с колокольни вон. Пена с меня хлопьями, а я знай сыплю. Быстрей, быстрей к Танику-титанику!..

Сели на краешек поливухи, ноги у самой воды.

Таня (она в моём пиджаке внапашку) то да сё да и поднеси к глазам воображаемый бинокль.

– Да наша поливуха преотличный наблюдательный пост.

– И что ты там видишь?

– Восьмипалубный корабль. На капитанском мостике – ты!

– Ого, как подскочили мои акции. Уже капитан! А тут хотя бы в мореходку поступить.

– Ка-ак?

– Да как все. На общих основаниях.

В общем, дал Вязанка трещину. Самому ж себе в карман наплевал.

Как на духу выложил всю подноготную про себя, кто я да что я, наплёл чего лишку…

Ах, мать твоя тётенька, что за человечина эта Таня! Не могу плести ей, что попало как раньше. Раньше я жил чужой жизнью – книжками да кино. А выполз на свою в жизни уличку, на свой свет… Вижу, пустой я, как стекло. Вижу, не то из книжек я брал, не на те картины по десять раз срывался с уроков.

Так что же тогда то? Первая вот такая из девчонок, заставила задуматься. Пропасть понарассказал… Помянул и про то, как обидел на вокзале белянку…

Словом, говорю, всяк носит прозвище, какого достоин. Про непутевого как скажут? Не человек, а охапка пустяков. Так вот я не охапка – целая вязанка copy болотного. Теперь карты раскрыты, самый тебе раз спровадить меня с колокольным звоном…

Покуда я говорил и потом, минуты ещё с три, когда перестал уже, она всё молчала, только пристально взглядывала на меня с крутеющей, всё выжидающей тревогой, и – выдай:

«Если уж кого и спроваживать, так только не тебя, летучий ты мой голландец!»[10]

И выпела тако-ое!..

Подумаешь, так ну вроде и жить ещё не жила на свете, а напутала не меньше моего. Поди размотай те клубочки…

Ещё в школе лип к ней Гарпиус. Против сердца он ей, и за сто раков на дух не нужен, а ему всё нейдётся вон, всё рассчитывал, куда-нибудь да и вывезет коренная, всё вился, вьюном вился, всё чего-то ждал, чуда какого, что ли, настырно выжидал, всё прикидывал, может, посолится – по-хлебается, всё надеялся на авось; авось, время свое слово выскажет, авось, время свое дело сделает.

И сказало, и смазало…

Вскоре, не загрязнилась ещё дорожка, как говаривал на вокзале твой дедок, за которого на том свете давно, наверное, уже пенсию получают, вот тебе Сергей.

Тоже мне обменяла горшок на глину…

С этим зашла далеко. До загсовских порожек.

Понесли заявку.

Уже на ступеньках Серёга хлоп, хлоп себя по кармашкам.

– Забыл паспорт!

Вертаться не стали, не к добру. А назавтра ему в долгое плавание.

– Ничего, – сказал Серёга, – загс не туча, ветром не угонит. Вернусь, по всем правилам расставим все точушки.

А на рассвете нового дня устроил в порту разнос.

– Разве кто просил тебя приходить? Нечего тут плавить асфальт своими горючими!

– Я хотела как лучше.

– Не делай своё хорошее, делай моё плохое!

Взял крепко за локоть, провёл шага три в сторону её улицы, как какая-то молодайка приятной наружности, семь вёрст в окружности, было не запустила ей когти в волосы.

– А-а! – кричала молодка, хватая Серегу за ворот и силясь дотянуться другой, тяжёлой и красной, рукой, до Таниного виска. – Так те, кобелино отощалой, во-о на ком приспичило поджаниться? При живой жане да при годовалом дитяти!? Промежду двух рос какой репей возрос! – Мне б только её за волосёнки цопнуть! А там я в моментий ощиплю радость твою!

При последних словах толстый, короткий палец молодухи, которую Серега не без робости ловчил утихомирить, ткнулся на миг в низ Таниной щеки, что вывело девчонку из оцепенения, и Таня, прикрыв со стыда глаза рукой, метнулась в сонный ещё проулок.

Ближе туда к обеду в столовку вошёл «веселыми ногами» Гарпиус.

– После той сцены с «неловким бегством Галатеи», – говорил он хмурясь, однако вовсе и не скрывая своего жёлчного восторга, – Серж, кореш мой… Не удивляйся, я ничего не собираюсь возводить в квадрат, – Гарпиус осклабился, сверкнул золотым зубом сбоку. – Весёленький натюрмортик… В деликатных словах Серж дал понять, не худо бы хоть в четверть глаза присматривать за тобой и держать его в курсе всех твоих вольностей. Я не возразил… Скажешь, из мести приспособился. Да! Приспособился! Не нравится, пиши жалобу на царя, только отныне, – он стал размашисто писать пальцем в воздухе, – я персональный твой биограф…

– Подонок!

– Что поделаешь. Люди склонны одно и то же разно квалифицировать.

Вязанка замолчал, нервно похрустывая пальцами. Подумал. Снова продолжал:

– Так на что ж ты тогда, говорю, именно Гарпиуса и просила нас перевезти?

– А с интереса злого… Пускай сам покипит да и кореша порадует. А то уже пятое вчера его письмо отправила назад без распечатки и ни точки от себя.

18

Чужая душа не гумно: не заглянешь.

К чему охота, к тому и смысл.

Остановившимися глазами Таня тяжело смотрела перед собой на воду.

Смотрел на воду и я, но уже не видел того золота, что в первую встречу.

Грозная тёмно-синяя бездна чуть колыхалась у ног, лизала подошвы низко подбрасываемыми гребешками слабых волн, которые, кажется, всё крепчали, матерели единственно затем, чтоб сбросить нас в пучину.

С берега – до него не дальше двух ружейных выстрелов – донеслось тонкое взлаивание собаки. Лаяла во сне: сон видела. Оттуда же, с берега, певкие петухи величали уже пробуждающийся молодой день, тихий, душный.

Мимо шла моторка в сторону города.

С моторки спросили:

– Эй, робинзоны! К цивилизации не пора?

Мы согласно закивали головами. Нас подвезли.

Сегодня у Тани день рождения. Событие какое!

Хочешь не хочешь, а придётся поднять на должную высоту лампадку кавээнчика и выкушать.

Будут мама, Таня и только единственный гость, ваш покорный слуга.

Танёчик представит меня матери. А знаешь, что это значит? Настраивайтесь, музыканты, на марш Мендельсона! Вон какие, Грицько, получаются пирожки с таком…

Я вздохнул:

– Кто-то сказал, любовь делает людей сначала слепыми, а потом нищими. Ты в какой сейчас стадии?

– Стадия одна. Да здравствует любовь с первого взгляда!

– А ну что ты запоёшь, как посмотришь во второй раз?

– А то же самое. Песенка у меня одна.

– Бедный репертуар. И что, на фаэтоне[11] повезете в загс автографы свои?

– Спрашиваешь!.. Постой… Чего это ты засиял, как новенький хрусталик?

– Да вспомнил вот… Запах у пчёл, у муравьёв – паспорт, пропуск в жилище. А возьми летягу иль братца нашего кролика. Прикоснулся лапкой к пробегавшей мимо крольчихе – всё, «поженились» по всем правилам: «фамилия» дана, ни с какой другой крольчихой уже не спутает свою. Могут же в природе безо всякой там формалистики. Без фаэтонов, без заявок, без испытательных сроков…

– Ну-у, что я слышу! – с любопытством в голосе сказал Вязанка. – Насколько я знаю, морально ты устойчив, как столб, и такие вдруг речи! Это ж… Может, человек и постигнет высокую потаённую натуру кролика, может, и переймёт что из его брачных фасонов когда-нибудь, а пока пожелай мне, чтоб вечером шёл дождь. К добру эта примета.

– Да что мне, дождя жалко, что ли? Пускай хоть золотой! Давай, Никола, кончай свои тары-бары… Ну чего без толку асфальт утаптывать батумский? Подамся-ка я сегодня же домой… К мамушке. А ну как отпустит по-хорошему, честь честью? А отпустить бы, кажется, должна… Подсоберу нужное что из бумажонок да и, возьми его за рупь за двадцать, просекусь к экзаменам.

– А я, Гриш, и слова не скажу ни отцу, ни матери до той самой минуты, покуда уже зачисленный не поеду на учебу.

– Трусишь?

– Жалею. Стариков жалею… Скажи я сейчас, когда ещё не известно, поступлю я в ту мореходку, не поступлю, пойдут пустые дебаты. Мать потянет мою руку. Воспротивится обозлённый на море отец. Ополчится не столько против нас с матерью, сколько против себя прежнего, против себя того, каким был до списания на берег. А того себя он теперь не отымет уже у меня, у матери. Уверенный в себе, сильный, весёлый. Таким я знал его все пятнадцать лет. Пятнадцать те лет, что жили в Одессе, я с матерью провожал его в море. Ждали… Встречали… Снова провожали… За те пятнадцать лет я ни разу не видел его раздражённым или печальным. Я уверовал от него, что нет ничего прекраснее моря. И теперь меня не разубедить. Что он сейчас ни говори, я буду верить ему только тогдашнему.

– Думаешь, станет отговаривать от мореходки?

– А то б на что было скрывать всё? Поступлю – откроюсь. Надеюсь, не кинется после драки кулаками намахивать. Поворчит, поворчит для вида да и притихнет, примет как неотвратимое, свершившееся помимо его воли, а потому, как подобает всякому разумному родителю, которому осталось принять только к сведению, примет и мысленно даже благословит. Я не верю, чтоб… Ну какой отец всерьёз не желал бы видеть в стараниях сына продолжение своих дел?

Я не знал, что сказать.

Откровение Вязанки смутило меня. Про заветное он говорил начисто всё. Я так не мог.

Я ничего не говорил ему про своего отца; не говорил, что все эти дни я был с ним, что я хочу всегда быть с ним и что лишь единственно ради этого я и пустился в мореходку, в Батум, – всё приходить сюда, к отцу, из рейсов, жить здесь век свой даже после увольнения на берег, жить ради только того, что здесь я видел в последний раз отца…

Батум, Батум… Особая тебе у меня цена…

В задумчивости я смотрел на Вязанку, ждал, что скажет про моё возвращение домой, и он чисто так попроси:

– Слышь, побудь до завтра, всего-то до утра, а там и айда артелью в наше Насакирали. Я на выходной… Куда всё равно спешить, завтра ж воскресенье.

– Ладно. Завтра так завтра…

ЭПИЛОГ

Хвали утро вечером.

После мореходки нас с Вязанкой оставляли в Батуме.

Вязанка добился перераспределения на Дальний Восток. Уехал не один – с женой Марией, с той самой Марией, знакомство с которой началось так странно.

Я думал, у Николая не было от меня тайн. Их и в самом деле не было, если не считать Марию.

Про Марию он ничего не говорил, пока не пригласил на свадьбу.

Поступив в мореходку, Вязанка вскоре написал Марии покаянное письмо. Мария ответила. Пошла переписка.

За месяц до выпуска, не доверяя почте, повёз в «долг» взятый рубль. Однако не смог расстаться с ним: вернулся и с рублем, и в придачу с Марией.

Тот рубль – первая их семейная реликвия…

Старинный, закадычный мой друг Николай Владимирович Саласин ныне видный в морском деле волчара. Ещё в молодости отслоилось от него прозвище Вязанка, сшелушилось, как сухая корка с зажившей раны.

А что же я?

Как ни круто было, а кончил высшее училище. Капитан дальнего плавания. Северянин.

Всякий раз, возвращаясь домой, уже у батумского берега я прошу капитана дать один особенно долгий приглушённый гудок.

– Здравствуй, отец!..

Уже давно прогнали мы войну.

Уже я старше отца.

Но до сих пор я так и не знаю, где похоронен без вести пропавший отец. Лишь последнюю с ним встречу ясно сберегла детская память.

Каждый отпуск я начинаю с поездки в Батум, к отцу.

От отца я возвращаюсь сильным.

Вот про всё про это я думал в последнюю поездку к отцу, всё это вспоминал во всю дорогу от вокзала до сада, где стояла тогда отцова часть. Уже во взрослые года я бывал здесь каждое лето, но прежнего сада не узнавал и не узнаю сейчас.

Я стою перед калиткою в новеньком дощатом заборе. Стареющие высокие яблони, рясно облитые плодами ещё с зеленцой, – молодое лето! – лиловыми стогами-горушками смутно выступали из плотнеющих тихих сумерек. На всю яблоневую лощину, сжатую горами, только и голосу, что приморенный бег каменистой речонки по правой вскрайке сада.

С замиранием в душе я медленно повернул вертушок на калитке, вошёл в сад, как вдруг что-то смутно-белое дрогнуло где-то сбоку. Я поднял глаза. Издалека, меж плотно стоявшими яблонями тёк, сочился мягко-радостный отблеск костерка.

В этакий час? Кто там?

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Юрий Фельзен (Николай Бернгардович Фрейденштейн, 1894–1943) вошел в историю литературы русской эмигр...
В книгу вошли самые известные произведения Юрия Трифонова (1925–1981) – «Дом на набережной», «Обмен»...
Повести Юрия Трифонова (1925–1981) «Обмен», «Предварительные итоги», «Долгое прощание» и «Другая жиз...
Юрий Осипович Домбровский (1909–1978) – коренной москвич, сын адвоката, писатель, сиделец сталинских...
Ирина Велембовская была безумно популярна в семидесятые годы прошлого века. Ее прозу переводили на м...
Іван Франко як класик української літератури створив тематично новаторський «робітничий» епос. Місто...