Догони свое время Макаров Аркадий
Зинка – девочка из соседнего двора, вечно подглядывающая за нами сквозь щели в заборе, до того не вызывала во мне никакого чувства, кроме брезгливости.
Но всё это требовалось проверить опытом.
Однажды мы, отловив штук десять изумрудных тварей, передавили их для надёжности и выставили сушить на листе бумаги прямо на солнцепёке.
Я, с нетерпением ожидая результата, подходил к Толяну и спрашивал его о готовности снадобья. Муня брал жучка, пробовал растереть пальцами, нюхал и говорил: «Рано!»
Но вот жучки поспели, глянец с них сошёл, они стали тёмными и жухлыми, и были похожи на недозрелые семечки подсолнуха.
Толян принёс небольшой гранёный стаканчик, и, всыпав туда жучков, стал их растирать чайной ложкой. Получилась какая-то пыль, грязные ошмётки.
– У тебя на ситро есть, – почему-то утвердительно сказал он, – линяй!
У меня, действительно, в кармане была мелочь, и на ситро должно было хватить. На весёлое дело и денег не жалко!
Я мигом «слинял»: перебежал через дорогу в продуктовый магазин, где мы обычно брали хлеб. В магазине ситро не оказалось, и я взял бутылку морса, который стоил немного дороже, но, как я уже сказал, на весёлое дело кто пожалеет денег?
Толян откупорил бутылку, сделал несколько глотков, одобрительно кивнул головой и высыпал из стаканчика какие-то ошмётки в бутылку с напитком. Черные лохмотья плавали и никак не хотели тонуть. Умело закупорив бутылку, мой дружок несколько раз её встряхнул и поставил в холодок, в сиреневые заросли, где всегда было сыро и холодно.
Дня через три, две соседские девочки – Зинка Модестова по прозвищу «Большая» и лупоглазая плаксивая Оля – пригласили нас с Муней поиграть в домики. На сложенных кирпичах, застеленных синей обёрточной бумагой, изображавших столик, были разложены кусочки хлеба, сахара, слипшиеся леденцы и нарезанный кругляшками свежий огурец. Было все, как дома. На столе стояли два стакана и бутылка простой воды. «Водка!» – сказали нам девочки, и мы с радостью согласились. Вот мы пришли с работы усталые, нас ждут, вот мы пьём водку, вот закусываем, вот шатаемся пьяные, орём песни, дерёмся и валимся спать здесь же, у стола на песочке. Всё – как в жизни.
15
Играть с девочками я не любил, но Толян согласился тут же, и, толкнув меня в бок, незаметно кивнул в сторону кустов. Я, сделав вид, что пошёл в магазин за морсом, обогнул заросли, достал бутылку с нашим напитком и снова через калитку вошёл во двор.
Все дружно захлопали. Особенно сильно хлопал Толян, по лицу его расплывалась глупая улыбка, он со значением подмигивал мне и притоптывал на месте с нетерпением приступить к делу.
Оставалось только угостить наших хозяек морсом – и всё. А потом, если хватит смелости, можно поиграть и в молодожёнов.
Толян, взяв у меня из рук бутылку, сковырнул зубами металлический нашлёпок, и, выплеснув из стаканов воду, аккуратно, чтобы отстой не попал в посуду, наполнил их нашим питьём.
Оля, подозрительно показав на бутылку, сказала, что она, наверное, морс пить не будет, там чего-то плавает…
– А-а, это фабричный отстой! Морс из фруктов делают, вот и плавает… – Толян беззаботно махнул рукой и первым выпил стакан, поставил его на кирпичи, затем поморщился, словно выпил чистейшего спирту, зацепил кусочек хлеба, положив на него кружок огурца, жмурясь, занюхал, и, сунув в рот, стал усиленно жевать.
Зина Большая тоже, махнув рукой, изображая из себя пьяницу, залпом опрокинула стакан и с размаху поставила его. Один из кирпичей подвернулся, и бутылка, звякнув, упала на него и раскололась.
Оля плаксиво уставилась на пенистую лужицу, промямлив, что ей «водки» не досталось. Я погладил её по спине, сказав, что завтра обязательно ей принесу настоящее ситро, и без отстоя.
Зина Модестова, по прозвищу «Большая», не успела прожевать кусочек хлеба, как глаза её расширились, она побледнела, сложилась пополам, хватаясь за живот, и из неё фонтаном выбросило всё наше снадобье.
Потом мне пришлось отпаивать её бабушкиным компотом. А Толяну – хоть бы что!
– Дозу перебачил, переборщил – сокрушался он, – а то бы Зинка с Олькой наши были. Сукой быть! – и он снова зацепил ногтем большого пальца передние зубы и сплюнул.
16
Вообще Муня был большим выдумщиком. Мужские гормоны в нём играли почём зря. Четырнадцать лет – пора созревания. В это время разница в год-два возраста особенно заметна и непреодолима. Толян во всем был для меня недосягаем.
Купаться мы ходили на лодочную пристань, что располагалась под крутым спуском, заросшим лопухами и крапивой берега Цны. Как раз там, где сегодня располагается технический университет, а в те времена это было здание суворовского училища. Будущие офицеры с городскими ребятами не якшались, и купаться ходили организованно, строем, под барабанный перестук, на оборудованный для купание берег выше пристани, где и мы с Толяном купались. Туда же, к суворовцам, покрасоваться и пофасонить, сбегались молоденькие купальщицы со всего города.
А как не сбегаться?! Там прямо из воды вставали вышки для прыжков в воду, дно каждый год чистили, плавательные дорожки были огорожены толстыми канатами, на которых можно хорошо покачаться. Да и романтические надежды на свидания будущих красавиц давали о себе знать. Были даже две металлические кабины-раздевалки, разделённые тонкой переборкой – мужская и женская.
Мужская раздевалка обычно пустовала, а в женскую постоянно туда-сюда шныряли девочки посекретничать или отжать выцветшие на солнце за лето купальники, маленькие чашечки которых уже будили моё, ещё не устоявшееся, воображение.
Мы с Толяном ходили туда больше поглазеть на праздник жизни, а купались на лодочной пристани, ныряя между трущихся бортами плоскодонок. Из-за отсутствия трусов мы купались нагишом, распугивая серебряных мальков, которые в панике выстреливались из воды, высверкивая на солнце.
Однажды Толян сидел-сидел, глубоко задумавшись, раскуривая подмокшую папиросину «Север», пачку он прятал под восьмиклинку-бобочку – и мать не увидит, и курево не мнётся. Сидел-сидел Муня и быстро с хрипотцой сказал: «Пойдём!». И мы пошли в сторону купальни, где ойкали и визжали девочки, барахтаясь в воде и раскачивая толстые, как жерди, канаты. Там было весело. Муня прибавил шагу.
Я на ходу тараторил в спину другу, что нам без трусов – как купаться? Засмеют или, того хуже, набьют морду. Вон там их, краснопёрых, имея в виду суворовцев, сколько!
Толян, остановившись, хлопнул меня по затылку ладонью и сунул обсосанный чинарик мне в рот:
– Кури и не кашляй!
…Мы лежали на зелёной травке возле женской раздевалки, посматривая на голенастых цыплячьего вида девчонок примерно нашего возраста. Мне было скучно. Посиневшие, тощие в пупырышках лодыжки меня не взволновали. Но Толян, судя по всему, что-то соображал. Ноздри его раздувались, глаза бегали туда-сюда, кадык на тонкой шее двигался, острый и выпуклый. Муня жадно сглотнул слюну, закурил папиросу, цвиркнул в сторону гомонящих девчонок длинную струю и нырнул в мужское отделение раздевалки. Я двинулся за ним, недоумевая, зачем ему вдруг понадобилось идти туда.
В раздевалке было прохладно и сыро и пахло рыбой. За перегородкой теснились девочки, и их короткие смешки, видно, насторожили моего друга. Он зашарил глазами по загородке, отыскивая щёлочку посмотреть: над чем они там хихикают?
В железном листе щелей не было, а отверстия не просверлишь, а посмотреть очень хочется.
Пошарив для верности по ржавому листу руками, Муня присел на корточки. От земли до переборки было сантиметров двадцать – не увидишь! Тогда Толян опрокинулся на спину, оглядывая снизу костистые лодыжки юных купальщиц.
Мне тоже было интересно, но на моей стороне натекла целая лужа, и лежать в грязи не будешь. Я шёпотом стал спрашивать Муню: «Ну, что там?». Муня двинул меня по ноге, и, пригрозив кулаком, показал глазами на дверь, чтобы я её держал, никого не впуская.
Его рука зашарила в кармане, словно он там что-то быстро-быстро искал, потом Муня засопел, задёргался, засучил ногами и сразу как-то обмяк.
Девочки ничего не замечали и продолжали всё так же шушукаться и хихикать за перегородкой.
Толян встал, отряхнулся, небрежно выплюнул изжёванный окурок и поправил брюки.
– Видал! – сказал он с гордостью – как я их сделал! Сюда надо вечером приходить. Тут такие «лярвы» топчутся! Уже оперённые. Я какую-нибудь здесь обязательно завалю. Уработаю. Ты снаружи дверь подержишь. На атасе… а я её здесь… – и он пересохшим ртом, задыхаясь, выговорил известное матерное слово.
Таким был мой первый учитель и наставник по не совсем детским игрищам и забавам. Улица всегда найдёт, чем занять и развлечь, если тебе очень хочется…
Пишу это не для того, чтобы шокировать читателя, но, как говорится, из песни слова не выбросишь. Прожил, как спелось. Что есть – то есть! Что было – было!
17
Следующий раз я сошёлся с Толяном года через два-три, уже учёный-переученый, уже начинающий ощущать вкус жизни. Толян к этому времени бросил школу, ходил на завод, стал зарабатывать деньги, запросто курил при матери, хотя отца по-прежнему боялся.
Толян шёл навстречу и улыбался. На нем была голубая в полоску тенниска из вискозного трикотажа с коротким замочком-молнией на груди, широкий флотский ремень перепоясывал брюки-клёш из тёмно-синей ткани, хотя не бостон, но и не ситец. На ногах были лёгкие кеды из белой парусины. Жёлтая фикса и кепочка, прикрывающая правую бровь, говорили о его принадлежности к людям удачливым и рисковым. Шёл он пружинисто, слегка вобрав голову в плечи, отчего походка была осторожной, словно он ощупывал землю подошвами перед тем, как ступить.
Толян подошёл, радостно попридержал меня за плечи и надвинул на самые глаза мою мятую с неуклюжим козырьком фуражку, пошитую бондарским портным Шевелевым дядей Саней.
Муня явно был доволен произведённым на меня эффектом. Он, не спеша, достал пачку «Беломора», небрежно щёлкнул большим пальцем снизу, выбив мундштук папиросы, и протянул пачку мне.
Я, хоть и не курил, но, чтобы не казаться совсем деревенским, затянулся от шикарной, сделанной из винтовочной гильзы зажигалки.
– Зажила клешня-то? – глядя на мой стоящий торчком большой палец правой руки, который из-за перерезанного сухожилия не гнулся, сочувственно спросил он.
Я показал ему рваный белый рубец, стягивающий, как шнурком, мой изуродованный палец.
Шрам остался с той поры, когда Толян учил меня сходиться на ножах, как пираты. При попытке выбить из его руки большой кухонный нож я и порезал сухожилие. Много было крови и крика, пока жившая рядом медсестра Шурочка не обработала рану йодом и не сделала перевязку.
На удивление всем рука зажила быстро, но палец стал бесчувственным, мёрз зимой и перестал сгибаться.
– Ты корешок очковый! – пожал мне ещё раз руку Муня. – Не вломил меня тогда пахану за нож. Я таких уважаю. Пойдём в «Ручейке» посидим!
«Ручеёк» – дешёвая забегаловка в дощатом павильоне у самой воды на спуске от теперешней гостиницы «Тамбов».
Я неопределённо пожал плечами. Денег, конечно, у меня не было, так – звенела в кармане всякая мелочь, может быть, только на пачку сигарет. А посидеть хотелось…
Толян вытащил из заднего кармана хорошее портмоне из кожи, раскрыл его и похвастался содержимым. Я, весело цвиркнув сквозь зубы в масть своему другу, пошёл за ним.
«Ручеёк», размывая берега, набирал скорость. Сквозь тяжёлый табачный дым пробивались испарения разбавленного пива и алкоголя. Был конец рабочего дня – самый прибыльный час для питейных заведений. Народ гулял. Говорили все и сразу. Одним словом – «толковище», как сказал бы теперь мой бескорыстный наставник Муня-Толян.
Он уже сидел передо мной, фатовато посверкивая фиксой, и небрежно барабанил пальцами по мокрой пластиковой столешнице. Официантка в белом переднике, как выпускница в школьном фартучке, поставила на стол графинчик-колбочку водки и два пива в широких огромных кружках толстого стекла. В потной ложбине её материнских грудей пряталась маленькая жемчужинка на тонкой золотой цепочке.
Толяна она, по всей видимости, знала: улыбнулась ему, слегка кивнула белым кружевом кокошника на гладкой причёске. Он, выхваляясь передо мной, жестом заправского бабника попытался подержать в ладони её выпуклости – та со смешком хлопнула его по руке и скрылась на кухне.
К водке я был совершенно равнодушен, а пиво не пил вовсе и, конечно, не понимал ещё всей прелести сочетания его с водкой.
– Держи мосол! – протягивая Mуне окольцованную синей наколкой сухую продолговатую кисть, подсел к нам какой-то парень, примерно одного возраста с Толяном. – А это что за фуфло с тобой? – кивнул он в мою сторону.
Муня, слегка смутившись, стал что-то говорить ему, оправдывая мой крестьянский вид.
– А, мужик, ломом подпоясанный, – равнодушно протянул парень, видимо, потеряв ко мне всякий интерес. Не спрашивая разрешения, он припал к пивной кружке и в один момент всосал содержимое в себя. Вытерев тыльной стороной ладони узкий щелястый рот, что-то быстро-быстро стал шептать Муне на ухо. Мне только слышались какие-то обрывки: «взяли на понтах Черемиса. На стрёме, падла, стоял… а шухер, сам знаешь… замели…»
Муня побледнел, божась, зацепил ногтем большого пальца фиксу, с сожалением глянул на графинчик, не притрагиваясь к водке, быстро выпил пиво, и, сказав мне: «Торчи здесь!», рванул к выходу.
Знакомый Толяна, не удостаивая меня вниманием, вылил в порожнюю пивную кружку водку из графинчика, быстро выпил, и, уставившись на меня, стал соловеть. Раза два он пытался что-то изобразить длинными гибкими пальцами, но уронил руки на столешницу и успокоился.
Теперь он меня в упор не видел.
Сижу, жду, боязливо оглядываюсь по сторонам. Место незнакомое, люди – тоже. Нарвёшься так вот, нечаянно, на чей-нибудь кулак. Вон они, какие – все пьяные, злые…
Муни всё нет и нет. Темнеть стало. «Ручеёк», тихо журча, успокаивался. Кроме меня и Мунина знакомого, упавшего лицом на столешницу, ещё трое-четверо мужиков о чём-то разговаривали без слов, странно жестикулируя руками и невозможно гримасничая. Мне стало совсем неуютно в этом полупустом зале, и я, вздохнув, отправился домой.
На сердитые вопросы бабушки пришлось отвечать односложно. Не рассказывать же ей, как сидел в пивнушке допоздна с Муниным подельником. Хорошо ещё, что от меня не пахло вином, к табачному запаху бабушка относилась равнодушно, может, потому, что сама любила иногда в хорошем настроении, втянуть в ноздрю из табакерки ментоловую тёмно-зелёную понюшку. Я как-то пытался получить от этого табака удовольствие, но, кроме заразительного чоха, ничего у меня не вышло.
Ночи стояли жаркие, и я приспособился спать в сарае, где бабушка хранила разные старые вещи, в надежде, что когда-нибудь понадобятся. В сарае было прохладно, пахло прошлогодней мятой, ржаной мукой из ларя и чем-то ещё неуловимым, что придаёт прелесть обжитому месту. Сарай освещался электричеством, и это меня устраивало больше всего. Читать перед сном я всегда любил, чем вызывал неудовольствие родителей. Жечь керосин по-пустому у нас в селе считалось немыслимым расточительством, а электричества ещё не было. А здесь – вольному воля! Читай хоть до самого утра – никому не помешаешь.
Прихватив с собой «Два капитана» Каверина, привезённого из Бондарей, я пошёл устраиваться на ночлег.
Старый большой сундук, в котором хранились припасы, как нельзя лучше подходил для постели. Застелив его вместо матраса стёганым одеялом, я было совсем уже пристроился путешествовать по страницам, с которых веяло юношеской любовью, верностью и мужеством, как в полуоткрытую дверь протиснулся долговязый Муня.
– А хаза у тебя ничтяк! Здесь втихарца можно и в картишки перекинуться. Ты, как «Колобок», от бабкиных зенок сюда свалил. Полный кайф получается!
Я молча пожал плечами, обиженный, что он меня вот так, запросто, оставил одного в пивной с каким-то уголовником.
– Дело было! – на мой молчаливый упрёк нервно ответил Муня. – Мой пахан Черемиса брал. Я к нему в «мусорскую» похилял, думал – толкач муку покажет. А мой легавый батя грозил и меня повязать, если я ещё раз на счёт Черемиса базар заведу. Черемису мотать срок за всех не в жилу, он и настучать может, хотя ему за это перо не миновать. Жар-птицей в рай улетит. Вене такие дела западло, он вор в законе, масть держит. Ему только пальцем пошевелить – любого опустить могут, под землёй найдут и опидорасят. Понял? Его на понта не возьмёшь. Ты ничего, если я у тебя тут ночки две-три перекантую? – вдруг переменил он разговор, перейдя с «фени» на обычный язык.
Я обрадовано кивнул годовой. Двое – не один. С Муней никогда не скучно.
Толян снова нырнул в темноту и через несколько минут пришёл, держа в охапке старый, военных времён, отцовский бушлат и байковое одеяло.
– А ночка тём-ная была-а! – пропел он, дурашливо появляясь в дверях.
Освободив в углу место, Толян раскинул на полу бушлат, сунул под голову висевший тут же, на гвозде, бабушкин плюшевый жакет, сложил свою верхнюю одежду на ящик и улёгся, накрывшись одеялом. Для летних ночей постель в самый раз – зябко не будет, а жара не достанет.
Этой ночью знакомиться с героями «Двух капитанов» мне не пришлось. Толян захрапел сразу, как только уронил голову на подушку, пришлось выключать свет.
Утром, когда я проснулся, Муни уже не было. Наверное, ушёл на завод «Комсомолец», паять и лудить всякие медные штучки, за что получал по тому времени совсем неплохие деньги.
Совместное проживание с Толяном сулило большое разнообразие впечатлений от городской жизни. В кино ходить – нужны деньги. Шататься туда-сюда по двору – скучно. А здесь – плечо друга, его бесконечные разговоры о прелестях блатной жизни, о воровских законах, нарушать которые никому не позволено, даже самому пахану Вене. Рупь – вход, а выход – два! Позор смывают только кровью, лучше пиковину в бок, чем предательство или душевная слабость. Закон – тайга, хозяин – волк! Любой спор может рассудить только нож. А песни! Какие песни!
- «Нинка, как картинка,
- С фраером идёт.
- Дай мне, керя, финку,
- Я пойду вперёд.
- По-антирисуюсь,
- Что это за кент?
- Спорим на «косую»
- Этот фраер – мент!
- Нинка, я злопамятный.
- Ножиком – ага!
- Крест поставлю каменный
- У тебя в ногах».
Или вот такое – широкое, раздольное:
- «Я родился на Волге в семье рыбака,
- Где волна о шаланду ласкалась.
- Но однажды в окно постучала ЧеКа —
- От семьи той следов не осталось.
- Малолеткою рос, словно в поле трава —
- Ни пахать, ни косить, ни портняжить,
- А с весёлой братвой под названьем шпана
- Я пустился по Волге бродяжить.
- Крепко мы полюбили друг друга тогда,
- Хоть встречались порою несмело.
- И однажды они пригласили меня
- На большое и крупное дело.
- Ну а ночка была хороша и темна,
- А для вора она, как в обычай.
- Поработали мы не больше, как с час,
- И вернулись, как волки, с добычей.
- Загуляла, запела вся наша братва.
- То и дело баян и гитара.
- Много девушек было в тот вечер у нас,
- В этот вечер хмельного угара…»
Особенно нравилась сладкая и жуткая строчка: «В этот вечер хмельного угара».
Одним словом, каникулы будут насыщенными и продуктивными, как сказала бы моя классная руководительница Нина Александровна. И я не обманулся…
18
Вечером пришёл Муня, пружинистый, весёлый. Под мышкой он держал скатанный в трубу лист ватмана, чем меня сильно озадачил.
Несколько раз оглянувшись, он нырнул ко мне в сарай.
– Ты один?
– Как видишь! – я отложил в сторону только что начатый роман, который был так созвучен моему мальчишескому сердцу, и вопросительно посмотрел на Толяна.
Он, присев на корточки, развернул передо мной плотный лист бумаги, где размашистыми буквами в лучах кинопроектора было написано «КОМСОМОЛЬСКИЙ ПРОЖЕКТОР», и по листу – фотографии и карикатурные рисунки всяких пьяниц, хулиганов, стиляг, мешающих нам продвигаться вперёд по рельсам в ещё более светлое будущее. Под фотографиями и рисунками стояли стихотворные подписи. Помнится одна такая под смешной обезьяной, одетой в яркую, с пальмами, рубашку навыпуск, с широким галстуком, в узкие брюки, тяжёлые ботинки на толстенной подошве с загнутыми носами:
- «Их наряд крикливо-модный.
- Брюки – шланг водопроводный.
- Не причёска – хвост фазана,
- И гримаса обезьяны».
Стиляга! Ловкая рифмованная строфа!
Толян разгладил ладонями лист и почему-то поинтересовался, продолжаю ли я писать стихи?
– Конечно! Об чём разговор. Давай тему!
Я не понимал, почему Муня заинтересовался «Комсомольским Прожектором». Неужели он переделался в «осадмилъцы», как тогда называли добровольные дружины содействия милиции? Да за это дело я с ним дружить не буду, не то чтобы стишки всякие в угоду легавым писать. Не, не буду!
– Да ты стой! Не ссы варом. Эту газету я только что сорвал со стены гастронома на Советской, у памятника Зои. Мне Веня, как узнал про тебя, что ты стишки стоящие сочиняешь, сразу задание подпряг: против этой комсюковской газеты мы будем свою вешать, и название Веня толковое, воровское придумал – «СОБАКИЩ-БРЕХИЩ» будет называться, орган Главфилона, понял? А на хохму поднимать будем «мусоров» всяких, комсюков, кто в передовики лезет, «мужиков, ломом подпоясанных», тех, кто «один на льдине», придурков в органах. Ты только будешь надписи придумывать. Не мандражи! Рисовать и расклеивать буду я. Отмазки тебе никакой не надо. Ты в этом деле «не куришь». Тебя схавать не могут.
Да, я забыл сказать, что Муня был прирождённый рисовальщик. Тонкие пальцы «щипача» ловко орудовали и карандашом, и кистью. Он сам себе на коленях классные наколки сделал. Чудные такие. Согнёт колено – зубастая весёлая харя лыбится, разогнёт – злобная рожа со стиснутыми зубами, перекошенная, глаза колючие, горло перережет – не сморгнёт. Я его сам просил такие же мне сделать, но Муня сказал: «Это оригинал и тиражироваться не может».
Если бы не уголовные его наклонности, быть бы Толяну художником. Как знать, может быть, и его портреты красовались бы где-нибудь на выставках, деньгу бы зашибал. На иномарках катался. Но, как говорится, если бы у бабушки была борода, она была бы дедушкой.
Свою судьбу Толян написал другими красками…
И вот мы в сарае, лёжа на животах, делаем первый номер газеты, которая наделает столько шума и определит жизненный путь Толяна, да и мой тоже.
До того времени я сочинял всякую ерунду на отвлечённые темы, а здесь нужно было работать, как Маяковский в «Окнах Роста», и я сам в своих глазах вырастал неимоверно. Появился вкус к творчеству. Во, какой я! Своё перо я предоставляю для борьбы со злом в милицейской форме. Не любили милицию у нас в Бондарях! За карман зерна – срок, за сбыт самовязаных пуховых платков – срок. Этой весной тётю Нюру Грошеву, у которой детей восемь человек, месяц в тюрьме продержали за то, что она своих семейных кормила от мизерных барышей торговли на базаре хозяйственной мелочью, привезённой из города – спекуляция! У нас в доме несколько раз обыск делали, правда, ничего не нашли. Искали, наверное, самогон, а может, излишки керосина. Отец работал на местном радиоузле мотористом. Иногда приносил бутылку-другую солярки для разжигания кизяка в голландке. Так что я с удовольствием взялся сочинять разные подписи под милицейскими начальниками.
Эта подпольная работа меня воодушевила, и я с вдохновением ломал голову над темой. Получались рифмованные строчки, например, такие:
- «Из ствола-нагана
- Я, тамбовский вор,
- Мусора поганого
- Застрелю в упор».
Припоминается и такое, не совсем приличное по тем временам:
- «Век свободы не видать!
- Но пришьём мы эту блядь.
- Будут плакать фраера
- От такого вот пера».
А Толян с большим искусством рисовал рядом со стихами, финский нож с наборной рукоятью – он так и просился с белого листа в воровскую руку.
Первый номер газеты к утру был готов.
Бабушка один раз с беспокойством заглянула к нам в сарай, спрашивая, что мы делаем. Толян ей на полном серьёзе ответил, что получил на заводе задание – стенгазету делать про передовиков разных, а я ему помогаю надписи сочинять. «Ну-ну!» – одобрительно кивнула головой бабушка, и со спокойной душой ушла досыпать ночь.
Первая подпольная газета была готова. Мы ликовали. По этому поводу Муня достал из своих широченных брюк пачку «Казбека» и протянул её мне:
– Веня велел передать!
Первый в жизни гонорар! Да ещё от самого загадочного Вени – вора в законе. Я был до неприличия горд.
Широкий лист ватмана, прижатый по краям камешками, лежал на полу перед нами. Вверху, по углам листа ощерились в страшном оскале две пёсьи головы, шерсть на загривках поднялась. Ниже, во всю ширину листа, большими валкими буквами стояло: «СОБАКИЩ-БРЕХИЩ», и под столь характерным названием в обрамлении из скрещённых кинжалов было чётким каллиграфическим почерком выведено – «Орган Главфилона». Дальше шли карикатурные рисунки и злые шаржи на милицейских начальников, чьи фамилии не давали спокойствия уголовному миру Тамбова, мои подписи, выполненные не всегда качественно, но достаточно убедительно. В самом низу листа, так сказать, в подвале, после нескольких минут раздумья Толян подрисовал очень похожим своего отца, пуляющего в небо из нагана всякие матерные слова.
Я с опаской напомнил другу, что отец таких фокусов ему не простит, но Муня, угрюмо посмотрев на меня, махнул рукой:
– Пусть знает, «мусор», что и за ним следят!
Газету Муня решил расклеить в ночь на огромном окне гастронома на Советской.
– Там всегда народу топчется – базар-вокзал. Пусть читают!
Хлопнув меня на прощанье по плечу, Толян отправился на работу, сказав, чтобы я аккуратно спрятал наше с ним творение и никому не показывал.
– Ни слова! – пригрозил он мне кулаком.
Я с восхищением смотрел на друга. Он пойдёт сегодня на опасное задание, его могут поймать. Могут заломить руки, посадить в тюрьму, может даже и пытать будут, а ему хоть бы что, ушёл, посвистывая, руки в карманах, малокозырка на глаза, и никто его не может остановить.
Летний день, и без того длинный, в ожидании ночных приключений тянулся бесконечно. Я уже переделал все дела: сам напросился сходить в булочную, простоял немалую очередь за молоком, прополол небольшой огородик за домом, сходил искупаться на Цну, а друга все не было. Вечер прошёл также бестолково: я выбегал на улицу высматривать Муню, читал, потаясь, до одури курил свой «Казбек» и снова выбегал на улицу. Нет, Толяна всё не было!
Поздно ночью, когда я уже спал, тихий, короткий стук в дверь разбудил меня. Отодвинув засов, я увидел друга и ещё какого-то парня, который первым быстро нырнул в приоткрывшуюся щель, по-хозяйски отстранив меня. От обоих попахиваю водкой.
Тот, что был с Муней, развернул газету, коротко хмыкнул, и, снова свернув, сунул под мышку.
Они ушли в чуть светлеющий остаток ночи так же быстро, как и появились.
Я торопливо, путаясь в брюках, оделся и тихо нырнул за ними – история все-таки! Не каждый день приходится выполнять подпольную работу. Как в книге «Белеет парус одинокий». Я, представляя себя Гавриком, помогающим революции, матросам, против ненавистных урядников и городовых.
Два тёмных силуэта скользили впереди, выделяясь в призрачном свете нарождающегося утра.
В городе было так тихо, что я слышал шаркающие по асфальту шаги молодых подпольщиков. Они, не оглядываясь, целеустремлённо шли вперёд и только вперёд.
В сквере Зои Космодемьянской пряталась ночь. Туда, со стороны реки, крадучись пробирался туман. Огни фонарей были потушены. Советская улица пустым гулким коридором распахнулась на две стороны. Фигуры подпольщиков, прижимаясь к домам, скользили впереди. И всё – никого! Светлеющие бельма окон придавали домам мертвенный нежилой вид. Какая милиция в этот час ночи! Самый сон, воровское время! Патрульно-постовая служба теперь бдит где-нибудь в укромном уголке, покачивая в сладкой дремоте красными околышами.
Два друга, оглянувшись, скользнули на другую сторону улицы к гастроному, где в огромных окнах притаился страх. Я схоронился за дерево, с интересом наблюдая за происходящим. Оба силуэта как-то разом прилипли к тёмному провалу окна и тут же быстро-быстро отпрянули, оставив после себя белый квадрат, который чётко выделялся на фоне мёртвого стекла.
Воровато оглянувшись, подельщики быстро нырнули в сквер и скрылись в наползающем с берега тумане. Я потоптался ещё немного, ёжась от утреннего озноба под раскидистым старым тополем, и, разочарованно вздохнув, повернул к дому. Всё произошло так быстро – ни тревожных милицейских свистков, ни ночной погони, на стрельбы – ничего такого, чем можно было бы потом похвалиться. Всё стало обыденно и скучно.
Нырнув в уже остывшую постель, я тут же уснул, не обременённый никакими заботами.
Самое интересное, что газета оставалась там, где её расклеили мои товарищи, до самого полудня. Власти или не читали, или не желали читать нашу сатирическую, подрывающую их авторитет перед населением газету, орган того самого «Главфилона», с которым так безуспешно боролась милиция.
Я с утра специально прохаживался по противоположной стороне улицы, невзначай кося глазами на продукт нашего с Муней творчества.
Надо отдать должное чрезвычайной занятости утренних прохожих. Они сновали туда-сюда по улице, не поднимая головы, озабоченные по самую макушку. А газета озорно кричала, изрыгая ругательства на ненавистных блюстителей закона, но её никто не слышал. Не было времени остановиться.
И только к обеду возле окна гастронома, где висела газета, стали останавливаться люди. Иные отходили, недоуменно пожав плечами, но были и такие, что, смеясь, показывали пальцами на карикатурные рисунки и щупали руками бумагу, так и не решаясь сорвать.
Заинтересовавшись собравшимся народом, совсем близко к газете подошёл старшина милиции, и, медленно шевеля губами, стал читать, опустив правую руку на пустую кобуру нагана. Затем, почесав затылок, заскрёб ногтями по стеклу, отдирая ватман. Но ребята, видимо, крепко постарались – бумага не отклеивалась, и старшина, достав из кармана синих галифе складной нож, стал лезвием соскребать газету, отрывая от неё полосы. Ветер подхватывал обрывки, и, протаскивая по асфальту, относил к бордюру.
Выполнив работу, старшина сложил нож, вытер руки носовым платком и пошёл по своим делам – то ли на службу, а то ли со службы, не предполагая, что агитационная против власти печать является злобной вражьей вылазкой. Старшина явно потерял бдительность, или вовсе не имел. Надо было сфотографировать объект, составить протокол и разработать метод борьбы с проявлением нелояльности к органам.
Следующую газету мы делали через неделю уже в двух экземплярах. Номера вышли ещё краше, ещё наряднее, все в голубой татуировке воровских символов и моих стихотворных строк, где я, кажется, превзошёл самого себя, изощряясь в остроумии и стихосложении.
Эти подпольные листы Муня с дружком расклеили: один на выносной афише у кинотеатра «Родина», а другой – на окне старого ювелирного магазина, что на Коммунальной улице. Не знаю, сколько висели те листы, но слышал, как соседка тётя Шура, всплёскивая руками, говорила бабушке, что в городе снова объявилась «Чёрная кошка», расклеивает по городу какие-то листы и обещает всех перерезать.
На этот раз воровское слово «Главфилона» попало в самое сердце городского обывателя. Я несколько раз, стоя в очередях, был свидетелем панических слухов, что вот «уже милицию запугали, те с наганами и то боятся по ночам по городу ходить, Главлимон на Петропавловском кладбище в склепах обитает, надо замки менять, не приведи, Господи, коли обворуют!»
Хотя в те лихие годины у большинства говоривших брать, кроме нужды, было нечего.
Скоро, распрощавшись с Муней, так и не дочитав «Двух капитанов», я вернулся в Бондари. Начинались школьные занятия.
Муня на прощанье снова сводил меня в «Ручеёк», на этот раз более удачно. Войдя в дом, я все норовил отвернуть лицо при разговоре с бабушкой: уж очень не хотелось скандала.
19
Не знаю, сколько потом номеров «Собакищ-Брехищ» было выпущено, но молва о воровской газете дошла и до самого моего села, обрастая невероятными подробностями.
Школьные годы проходят быстро. Я уже учился в десятом классе, и подглядывать за девочками считал теперь зазорным, хотя иногда приходилось где-нибудь в раздевалке накоротке потискать одноклассницу.
На весенние каникулы мать снова отпустила меня в Тамбов.
– Съезди. Говорят, бабушка заболела, проведай. Она ж тебя больше всех любит. Лекарство отвези. В городе всё по блату доставать, а здесь, у нас, в Бондарях, своя аптека, и переплачивать не надо…
Я обрадовано подхватил собранный матерью узелок и отправился к утреннему автобусу на Тамбов. Люблю дорогу. Сидишь, поглядываешь в окошко, места разные проплывают, люди…
К моему приезду бабушка была уже на ногах, хлопотала у печки, от которой тянуло пахучим жаром.
– А, ласточка моя прилетела! – и всё поглаживала меня руками, поглаживала. – Спасибочко матери твоей за настойку, а то прошлогодняя давно кончилась, а в Тамбове такую не достанешь.
Я прямо с порога хотел кинуться к Толяну, уж очень хотелось узнать про нашу с ним газету. Кто теперь вместо меня ему подписи к рисункам сочиняет?
– Некуда тебе идтить. Отдышись. Анатолия, друга твоего, месяца два назад как забрали. Говорят, завтра суд будет. Вроде и парень был ничего – то воды принесёт, то за хлебом сбегает. А видишь, со шпаной связался, газету какую-то собачью на стенах расклеивал. Смотри и ты – будь поаккуратнее. Оглядывайся с дружками-то. Не дай Бог, куда ещё заведут тебя…
Я испуганно присел на краешек сундука. Два первых номера газеты, самое начало, было моё. Вот докопаются… Или Муня невзначай чего скажет, тогда – кранты. Школу не дадут закончить. Загребут.
Я стал осторожно выспрашивать у бабушки суть да дело. Она толком ничего не знала. Только сказала, что и отца из-за Анатолия с милиции выгнали – сына не досмотрел. Грузчиком теперь на Егоровой мельнице работает. Семья бедствует, а он пьёт пуще прежнего, дебошир. Вон я тебе газету оставила, там про всё прописано.
Бабушка грамоты не знала, а газету выписывала каждый год на разные хозяйственные нужды – селёдку завернуть, или ещё что. Подходящей бумаги не было, а газета в самый раз.
Я развернул протянутую бабушкой газету «Молодой Сталинец» – выходила когда-то такая молодёжная газета в Тамбове. На последней странице, в самом низу, было короткое сообщение о предстоящем суде над группой опасных преступников, оболгавших наши правоохранительные органы и терроризирующих граждан. Суд будет открытым в клубе «Городского Сада» в десять часов утра. Следующий после моего приезда день был как раз и днём суда.
Утром, наскоро позавтракав, и сказав бабушке, что иду в кино, я потопал в «Горсад». Мартовское солнце стояло достаточно высоко, и вековые деревья в парке, отбрасывая тени на ослепительной белизны снег, разлиновывали его в косую линейку, как тетрадочный лист. Воробьи, опьянев от солнышка, резко перекрикивались на ветках, решая свои проблемы. Во всём чувствовалась весна.
Клуб «Городского Сада», длинное приземистое здание барачного типа было заполнено под завязку. У входа, подчёркивая серьёзность происходящего, стояли два милиционера с карабинами. Правда, на входивших они посматривали весело, разговаривая о чём-то отвлечённом.
Я боязливо прошмыгнул между ними, нашёл в уголке место и встал на деревянную скамейку, чтобы лучше видеть происходившее. Рядом со мной на скамейке стояли точно такие же пацаны, шумно разговаривая между собой. Но вот откуда-то со стороны импровизированной сцены под конвоем четырёх солдат внутренней службы ввели подсудимых.
Муню я разглядел сразу: остриженная голова на тонкой длинной шее. Рядом с Толяном на скамье подсудимых сидели ещё два человека. В одном я узнал парня, который подсел к нам в «Ручейке» и выпил купленную Муней водку. Теперь он не выглядел таким самоуверенным. Нервно оглядывался по сторонам, вероятно, искал в толпе знакомых или подельников.
В центре между ребятами сидел несколько старше их по возрасту человек, скривив в нехорошей усмешке тонкие синеватые губы. Длинные пролысины белыми языками обхватывали от висков его тоже стриженую голову. Сцепив татуированными пальцами колено, он, казалось, не смотрел никуда, как будто предстоящее его не касалось.
– Веня! Веня! – восхищённо зацокали языками рядом со мной мальчишки. – Во, как держится! Вор в законе. Он всех монал!
Когда вошли судьи, Веня, нехотя встав, выпустил на пол сквозь передние зубы длинную пенистую струю и тут же сел, но конвойный, сунув стволом карабина ему в спину, заставил снова встать.
Суд был долгим. Зачитывали кипы непонятных бумаг, говорили и говорили слова, гневные речи и слезливые просьбы родственников, а может, адвокатов – было не понять.
Слушая всю эту сумятицу, я догадывался, что моего друга Муню обвиняют не только в распространении ложных представлений о нашей доблестной милиции, но и за участие в ограблении ювелирного магазина, на котором он прошлым летом расклеивал воровскую газету. Правда, роль в ограблении ему отводилась маленькая – он стоял «на стрёме».
Вся вина за выпуск подрывной прокламации ложилась на «Главфилона», то есть вора в законе по кличке «Веня». Когда встал вопрос, а кто же сочинял стихотворные подписи под рисунками, я струхнул здорово, и даже спустился со скамейки, чтобы не попасть на глаза Муне.
Но я боялся напрасно. Мой друг Толян со спокойной гордостью всё взял на себя, сказав, что давно балуется стишками и даже пробовал сочинить поэму, но она у него не получилась.
Учитывая чистосердечное признание, суд определил ему шесть лет исправительно-трудовых лагерей. На «Вене» и на его рядом сидящем подельнике висело многое посущественней выпуска подрывной газеты и вовлечение в преступную организацию Анатолия Малкина, по кличке «Муня», молодого рабочего завода «Комсомолец», медника по профессии…
«Вениному» подельнику определили пятнадцать лет строгого режима, а самому «Вене» – высшую меру наказания – расстрел…
Как только приговор был зачитан, «Веня», вскочив со скамьи, тут же пустился плясать вприсядку, выкидывая вперёд ноги, руки его были за спиной в наручниках.
Зал восхищённо ахнул. И только мальчишки, гомонящие рядом со мной, притихли. Было что-то жуткое и потустороннее в этом страшном переплясе. Даже грозный прокурор не нашёлся что сказать, так и стоял с растопыренными руками за казённым столом.
Я, трепеща всем телом от необъяснимого ужаса, вытянув шею, смотрел, как два охранника, опомнившись, подхватили «Веню» под мышки и поволокли к служебному выходу. Пока «Веню» тащили, ноги его дёргались в неудержимом переплясе. Увели и Толяна.
С тех пор я с ним больше не виделся. Я уходил из клуба, всем нутром ощущая свою вину и неотвратимость закона. После всего увиденного во мне как-то сразу исчезла романтика блатной жизни.
А отчаянный жест «Вени» ещё долго потом обсуждался в народе.
Такая вот – Собакищ-Брехищ…
20
Так что, воля воле – рознь, а свобода – свободе…
…И вот мы несёмся в попутке в распахнутые ворота жизни. Школа окончена. Вместе с паспортом в кармане – аттестат зрелости и сотня рублей, сунутая в последний момент заботливой материнской, ещё мокрой от вытертых слёз, ладонью. Заботиться о себе мы не умели. Было это не модно, «не в формате», как теперь говорят, коверкая русский язык, электронные вещатели. Великая страна сама позаботится о тебе! Ты сын её, а не пасынок! И не столь важно, кем ты будешь – инженером или сантехником. Сантехником даже предпочтительнее: рабочие руки нужнее конторской головы. Да и зарплата у рабочего не меньше, чем у того же инженера. Так что вопрос престижа опускался. Да и девушки любят больше нахрапистых парней с рабочей окраины, чем хлюпиков и очкариков. Обычно занудливых и скуповатых.
Прогремев по ребристому настилу деревянного Рассказовского моста, машина влетела в тесные объятия города на перекрёстке улиц Советской и Коммунальной. В лицо ударили пряные запахи бензина, разогретого асфальта и тавота с расположенного поблизости старого приборостроительного заводика – вечные спутники машинной цивилизации и промышленной индустрии.
Пружинисто спрыгнув на асфальт, мы с другом стояли, вертя головами в непривычном и праздничном многолюдии. Был рабочий день, а народу на улице толпилось, как у нас в Бондарях в базарный день. Стояли лотки с мороженым и газированной водой. Мы было направились туда, но «ястребок», ехавший с нами, обняв нас за плечи, развернул в другую сторону. «Орлята учатся летать!» – пропел лейтенант, направляя наши стопы к забегаловке.
Кафе «Берёзка» в сквере Зои Космодемьянской приютила нас как нельзя кстати. Помниться, там подавали отличный бифштекс с картофельным пюре и зелёным горошком, а сверху была накинута, как кружевная салфетка, золотая глазунья …
Наш компанейский «ястребок» оказался столь хлебосольным парнем, что через полчаса мы уже клялись ему в любви и вечной дружбе, то и дело хлопали по рукам и благодарили за угощенье.
Лётчик спешил в расположение части. Да и нам пора было устраивать своё будущее – трудовое и героическое.
В том году шёл массовый набор строителей в самое большое предприятие города – трест «Химпромстрой» – генерального подрядчика строительства завода «АКЗ». Каменщики, монтажники, бетонщики, сварщики были нужнее теперешних коммерсантов. Тамбов строился, хорошел и рос, особенно в северной части. От того времени у меня остались вот эти строки: «Корчуем сад под городскую площадь, сводя на нет провинциальный вид. Бульдозер прёт своей железной мощью – не ведает машина, что творит. И, поросль срезая молодую, горбатый нож решителен и скор… Катки асфальт горячий утрамбуют. Какой кругом откроется простор! Нелёгкий хлеб мой – кубометры грунта. На это дело выписан наряд. Что дорога рабочая минута, и время – деньги, люди подтвердят. Рот разевал ленивец и бездельник… Не то, чтобы я вкалывать любил, я молод был, а стало быть, без денег. А в стройконторе – длинные рубли. Наряд рабочий выполню до срока. Сомнений нет, и цель моя ясна. Люблю мотора басовитый рокот. И мне плевать, что в городе весна! Руке послушна грозная машина. И мне от роду восемнадцать лет… Как флаги белые перед лицом насилья, деревья свой выбрасывали цвет».
21
Рабочих требовалось много, так много, что на всех заборах и столбах были расклеены объявления оргнабора на строительство большой химии. «Вот наша судьба!» – мы хлопнули с другом по рукам, и отправились пешком в наилучшем расположении духа, расспрашивая встречных и поперечных дорогу в тот самый строительный трест.
Дорога оказалась путаной и длинной. Проплутав по закоулкам, по Шацким и Володарским улицам, мы наконец-то вышли к только что отстроенному троллейбусному депо, и, повернув по улице Монтажников, увидели двухэтажное выкрашенное охрой здание треста «Химпромстрой»
В отделе кадров, безо всяких предвзятостей, оглядев нас, таких молодых и весёлых, с ног до головы, кадровик, не заглядывая в документы, направил моего товарища в цех сборного железобетона – за его широкие плечи, ну а меня в ремонтно-механический цех – для предварительного ознакомления с рабочими местами. «Общежитием будете обеспечены, для мужиков у нас всё есть, а вот с женщинами – беда! Беда… Придётся палатки ставить», – почему-то объявил он нам. Действительно, к осени, обочь дощатых бараков для семейных, выросли ряды остроконечных палаток с нахлынувшими из сёл и деревень грудастыми бойкими и крепкими девчатами, из которых любая и коня остановит, и в горящую избу войдёт. И только на следующий год для них было возведено – ими же самими – огромное общежитие, получившее название «трёхсотка», по количеству коек.
Весёлое время! Свободные нравы!
Но это было потом. А пока мы с товарищем, спотыкаясь на бетонных обломках и вдыхая цементную пыль, пробирались к своим рабочим местам.
«Стройдвор» – так называлось это кандальное место, где я оставил свою юность, гудел, ворочался и жил в тесных рамках пятилеток.
Спотыкаясь по «Стройдвору», мы вдруг увидели впереди себя гогочущую толпу рабочих, и, к своему удивлению, услышали тяжёлый, продолжительный, с всхлипами, такой знакомый коровий рёв.
Надо сказать, что в то время большая часть теперешнего химкомбината и завода ЖБИ-1 были в зарослях краснотала, лебеды и всяческого дурнотравья, где свободно паслись коровы и буйно цвела картошка на раскинувшихся здесь же огородах.
Просунувшись сквозь толпу, мы увидели несчастное животное, увязнувшее почти по колени в чёрной луже парного битума, огромные кругляши которого высились здесь же, в осевшей под солнцем большой куче.
Наивное животное паслось рядом, и его угораздило попасть в лощину с натёкшим гудроном. Корова без посторонней помощи не могла выбраться из вязкой индустриальной трясины, и собравшиеся гадали: что делать?
В тени какого-то высокого строения асфальт уже начал застывать, ещё крепче вцепляясь в свою жертву.
– Отрубить ей ноги, да и делов-то! – какой-то остряк попытался выкрикнуть из толпы, но его тут же оборвали.
Корова, запрокинув к спине глянцевые с синевой рога, уже не ревела, а глухо и хрипло кашляла и стонала по-бабьи. Громко сигналя, откуда-то из-за угла появился автокран, и народ перед ним расступился. Из кабины вылез небольшой мужичок в линялой голубой спецовке, бросил пару досок на расплавленный гудрон и опоясал враз присмиревшую корову обрезком широченной транспортёрной ленты с железными проушинами – устройство для погрузки штабелей кирпича. Корова стояла тихо и только мелко-мелко подрагивала кожей.
Осторожным движением стрелы и чалок крановщик под команду мужичка в синей спецовке «майна!», «вира!» освободил корову из гиблого места и осторожно поставил рядом на зелёный лужок с лопушистой травой.
Не успел мужичок освободить божье существо от спасительного бандажа, как бурёнка, резко пригнув голову, рванувшись с задранным хвостом дала стрекоча по направлению к огородам!