Полное собрание рассказов в одном томе Шукшин Василий
– Опять не сдюжил! Ах ты, господи, – какие ведь мы несдюжливые! – Ваганов встал из-за стола, прошелся по кабинету. Зло брало на мужика, и жалко его было. Причем тот нисколько не бил на жалость, это Ваганов, даже при своем небольшом еще опыте, научился различать: когда нарочно стараются разжалобить, и делают это иногда довольно искусно. – Ведь если б ты сдюжил и спокойно подал на развод, то еще посмотрели бы, как вас рассудить: возможно, что и… Впрочем, что же теперь об этом?
– Да, чего уж, – согласился Попов.
Некоторое время они молчали.
«Ну что вот делать? – думал Ваганов. – Посадят ведь дурака. Как ни веди дело, а… Эхма!»
– Как вы поженились-то?
– Как?.. Обыкновенно. Я с войны пришел, она тут продавцом в сельпе работала… Ну – сошлись. Я ее и раньше знал.
– Вы здешний?
– Здешний. Только у меня родных тут никого не осталось: мать с отцом ишо до войны померли – угорели, старших братьев обоих на войне убило, две тетки были, тоже померли. Племянники, какие были, в городах где-то, я даже не знаю где.
– А жена где сейчас?
Попов вопросительно посмотрел на следователя.
– Где работает, что ли? Там же, в сельпе.
– На работе сейчас?
– На работе.
– Тебя кто научил с характеристикой-то?
– Никто, сам. Нет, говорили мужики: надо, мол, навстречу бумаги какие-нибудь двинуть… Я подумал… чего двинуть? Написал вот…
– Хорошо, оставь ее мне. Иди. Я попробую с женой поговорить.
Попов поднялся… Хотел что-то еще сказать или спросить, но только посмотрел на Ваганова, кивнул послушно головой и осторожно вышел.
Ваганов, оставшись один, долго стоял, смотрел на дверь. Потом сел, посмотрел на белые листы бумаги, которые он заготовил для письма. Спросил:
– Ну что, Майя? Что будем делать? – Подождал, что под сердцем шевельнется нежность и окатит горячим, но горячим почему-то не окатило. – Фу ты, черт! – с досадой сказал Ваганов. И дальше додумал: «Вечером напишу».
Уборщица прокуратуры сходила за Поповой в сельпо – это было рядом.
Ваганов просмотрел пока «бумаги», обвиняющие Попова. Да, люди вели дело к тому, чтоб мужика непременно посадить. И как бойко, как грамотно все расписано! Нашелся и писарь. Ваганов пододвинул к себе «характеристику» Попова, еще раз прочитал. Смешной и грустный человеческий документ… Это, собственно, не характеристика, а правдивое изложение случившегося. «Пришел я, бритый, она лежит, как удав на перине. Ну, говорю, рассказывай, как ты тут без меня опять скурвилась? Она видит, дело плохо, давай базланить. Я ее жогнул разок: ты можешь потише, мол? Она вырвалась и – не куда-нибудь побежала, не к родным – к Мишке опять же дунула. Тут у меня вовсе сердце зашлось, я не сдюжил…»
Попова, миловидная еще женщина лет сорока, не робкая, с замашками продавцовской фамильярности, сразу показала, что она закон знает: закон охраняет ее.
– Вы представляете, товарищ Ваганов, житья нет: как выпьет, так начинает хулиганить. К какому-то Мишке меня приревновал!.. Дурак необтесанный.
– Да, да… – Ваганов подхватил фамильярный тон бойкой женщины и поманил ее дальше. – Безобразник. Что он, не знает, что сейчас за это – строго! Забыл.
– Он все на свете забыл! Ничего – спомнит. Дадут года три – спомнит, будет время.
– Дети вот только… без отца-то – ничего?
– А что? Они уж теперь большие. Да потом, такого отца иметь – лучше не иметь.
– Он всегда такой был?
– Какой?
– Ну, хулиганил, дрался?..
– Нет, раньше выпивал, но потише был. Это тут – к Михайле-то приревновал… С прошлого года начал. Да еще грозит! Грозит, Георгий Константиныч: прирежу, говорит, обоих.
– Так, так. А кто такой этот Михайло-то?
– Да сосед наш, господи! В прошлом годе приехали… Шофером в сельпо работат.
– Он что, одинокий?
– Да они так: переехать-то сюда переехали, а там дом тоже не продали. Жене его тут не глянется, а Михайле глянется. Он рыбак заядлый, а тут у нас рыбачить-то хорошо. Вот они на два дома и живут. И там огород посажен, и здесь… Вот она и успеват-ездит, жена-то его: там огород содярживат и здесь – жадничат в основном.
– Так, так… – Ваганов вовсе убедился, что прав Попов: изменяет ему жена. Да еще и нагло, с потерей совести. – Вот он тут пишет, что, дескать, вы ему прямо сказали: «Тебя посажу, а сама тут с Мишкой поживу». – В «характеристике» не было этого, но Ваганов вспомнил слова Попова и сделал вид, что прочитал. – Было такое?
– Это он так написал?! – громко возмутилась Попова. – Нахалюга! Надо же!.. – Женщина даже посмеялась. – Ну надо же!
– Врет?
– Врет!
«Да, уверенная бабочка, – со злостью уже думал Ваганов. – Ну нет, так просто я вам мужика не отдам».
– Значит, сажать?
– Надо сажать, Георгий Константиныч, ничего не сделаешь. Пусть посидит.
– А не жалко? – невольно вырвалось у Ваганова.
Попова насторожилась… Вопросительно посмотрела на молодого следователя, улыбнулась заискивающе.
– В каком смысле? – спросила она.
– Да я так, – уклонился Ваганов. – Идите. – Он пристально посмотрел на женщину.
Женщина сказала «ага», поднялась, прошла к двери, обернулась, озабоченная… Ваганов все смотрел на нее.
– Я забыл спросить: почему у вас так поздно дети появились?
Женщина вовсе растерялась. Не от вопроса этого, а от того, как на ее глазах изменился следователь: тон его, взгляд его… От растерянности она пошла опять к столу и села на стул, где только что сидела.
– А не беременела, – сказала она. – Что-то не беременела, и все. А потом забеременела. А что?
– Ничего, идите, – еще раз сказал Ваганов. И положил руку на «бумаги». – Во всем… – он подчеркнул это «во всем», – во всем тщательно разберемся. Суд, возможно, будет показательный, строгий: кто виноват, тот и ответит. До свидания.
Женщина направилась к выходу… Уходила она не так уверенно, как вошла.
– Да, – вспомнил еще следователь, – а кто такой… – он сделал вид, что поискал в «бумаге» Попова забытое имя свидетеля, хоть там этого имени тоже не было, – кто такой Николай Королев?
– Господи! – воскликнула женщина у двери. – Королев-то? Да собутыльник первый моего-то, кто ему поверит-то?! – Женщина была сбита с толку. Она даже в голосе поддала.
– Он что, зарегистрирован как алкоголик? Королев-то?
Женщина хотела опять вернуться к столу и рассказать подробно про Королева: видно, и она понимала, что это наиболее уязвимое место в ее наступательной позиции.
– Да кто у нас их тут регистрирует-то, товарищ Ваганов! Они просто дружки с моим-то, вместе на войне были…
– Ну, хорошо, идите. Во всем разберемся.
Он наткнулся взглядом на белые листы бумаги, которые ждали его… Задумался, глядя на эти листы. Майя… Далекое имя, весеннее имя, прекрасное имя… Можно и начать наконец писать слова красивые, сердечные – одно за одним, одно за одним – много! Все утро сегодня сладостно зудилось: вот сядет он писать… И будет он эти красивые, оперенные слова пускать, точно легкие стрелы с тетивы – и втыкать, и втыкать их в точеную фигурку далекой Майи. Он их навтыкает столько, что Майя вскрикнет от неминуемой любви… Пробьет он ее деревянное сердечко, думал Ваганов, достанет – где живое, способное любить просто так, без расчета. Но вот теперь вдруг ясно и просто подумалось: «А может она так? Способна она так любить?» Ведь если спокойно и трезво подумать, надо спокойно и трезво же ответить себе: вряд ли. Не так росла, не так воспитана, не к такой жизни привыкла… Вообще не сможет, и все. Вся эта история с талантливым физиком… Черт ее знает, конечно! С другой стороны, объективности ради, надо бы больше знать про все это – и про физика, и как у них все началось, и как кончилось. «Э-э, – с досадой подумал про себя Ваганов, – повело тебя, милый: заегозил. Что случилось-то? Прошла перед глазами еще одна бестолковая история неумелой жизни… Ну? Мало ли их прошло уже и сколько еще пройдет! Что же, каждую примерять к себе, что ли? Да и почему – что за чушь! – почему какой-то мужик, чувствующий только свою беззащитность, и его жена, обнаглевшая, бессовестная, чувствующая, в отличие от мужа, полную свою защищенность, почему именно они, со своей житейской неумностью, должны подсказать, как ему решать теперь такое – такое! – в своей не простой, не маленькой, как хотелось и думалось, жизни?» Но вышло, что именно после истории Поповых у Ваганова пропало желание «обстреливать» далекую Майю. Утренняя ясность и взволнованность потускнели. Точно камнем в окно бросили – все внутри встревожилось, сжалось… «Вечером напишу, – решил Ваганов. – Дурацкое дело – наверно, по молодости – работу мешать с личным настроением. Надо отмежевываться. Надо проще».
Вечером Ваганов закрылся в горнице, выключил радио и сел за стол – писать. Но неотвязно опять стояли перед глазами виноватый Попов и его бойкая жена. Как проклятие, как начало помешательства… Ваганов уж и ругал себя обидными словами, и рассуждал спокойно, логично… Нет! Стоят, и все, в глазах эти люди. Даже не они сами, хоть именно их Ваганов все время помнил, но не они сами, а то, что они выложили перед ним, – вот что спутало мысли и чувства. «Ну, хорошо, – вконец обозлился на себя Ваганов, – если уж ты трус, то так и скажи себе – трезво. Ведь вот же что произошло: эта Попова непостижимым каким-то образом укрепила тебя в потаенной мысли, что и Майя – такая же, в сущности, профессиональная потребительница, эгоистка, только одна действует тупо, просто, а другая умеет и имеет к тому неизмеримо больше. Но это-то и хуже – мучительнее убьет. Ведь вот же что ты здесь почуял, какую опасность. Тогда уж так прямо и скажи: «Все они одинаковы!» – и ставь точку, не начав письма. И трусь, и рассуждай дальше – так безопаснее. Крючок конторский!»
Ваганов долго сидел неподвижно за столом… Он не шутя страдал. Он опять придвинул к себе лист бумаги, посидел еще… Нет, не поднимается рука писать, нету в душе желанной свободы. Нет уверенности, что это не глупость, а есть там тоже, наверно врожденная, трусость: как бы чего не вышло! Вот же куда все уперлось, если уж честно-то, если уж трезво-то. «Плебей, сын плебея! Ну, ошибись, наломай дров… Если уж пробивать эту толщу жизни, то не на карачках же! Не отнимай у себя трезвого понимания всего, не строй иллюзий, но уж и так-то во всем копаться… это же тоже – пакость, мелкость. Куда же шагать с такой нищей сумой! Давай будем писать. Будем писать не поэму, не стрелы будем пускать в далекую Майю, а скажем ей так: что привезешь, голубушка, то и получишь. Давай так».
…Часам к четырем утра Ваганов закончил большое письмо. На улице было уже светло. В открытое окно тянуло холодком раннего июньского утра. Ваганов прислонился плечом к оконному косяку, закурил. Он устал от письма. Он начинал его раз двенадцать, рвал листы, изнервничался, испсиховался и очень устал. Так устал, что теперь неохота было перечитывать письмо. Не столько неохота, сколько, пожалуй, боязно: никакой там ясности, кажется, нету, ума особенно тоже. Ваганов все время чувствовал это, пока писал, – все время чувствовал, что больше кокетничает, чем… Он вчастую докурил сигарету, сел к столу и стал читать письмо.
«Майя! Твое письмо так встревожило меня, что вот уже второй день я хожу сам не свой: весь в мыслях. Я спрашиваю себя: что это? И не могу ответить. Теперь я спрашиваю тебя: что это, Майя? Пожить у меня неделю – ради бога! Но это же и есть то, о чем я спрашиваю: что это? Ты же знаешь мое к тебе отношение… Оно, как подсказывает мне дурное мое сердце, осталось по-прежнему таким, каким было тогда: я люблю тебя. И именно это обстоятельство дает мне сейчас право спрашивать и говорить то, что я думаю о тебе. И о себе тоже. Майя, это что, бегство от себя? Ну что же… приезжай, поживи. Но тогда куда мне бежать от себя? Мне некуда. А убежать захочется, я это знаю. Поэтому я еще раз спрашиваю (как на допросе!): что это, Майя? Умоляю тебя, напиши мне еще одно письмо, коротенькое, ответь на вопрос: что это, Майя?» Так начал Ваганов свое длинное письмо… Он отодвинул его, склонился на руки. Почувствовал, что у него даже заболело сердце от собственной глупости и беспомощности. «Попугай! Что это, Майя? Что это, Майя? Тьфу… Слизняк». Это правда было как горе – эта неопределенность. Это впервые в жизни Ваганов так раскорячился… «Господи, да что же делать-то? Что делать?» Повспоминал Ваганов, кто бы мог посоветовать ему что-нибудь – он готов был и на это пойти, – никого не вспомнил, никого не было здесь, кому бы он не постыдился рассказать о своих муках и кому поверил бы. А вспомнил он только… Попова, его честный, прямой взгляд, его умный лоб… А что? «А что, Майя? – съязвил он еще раз со злостью. – Это ничего, Майя. Просто я слизняк, Майя».
Он скомкал письмо в тугой комок и выбросил его через окно в огород. И лег на кровать, и крепко зажмурил глаза, как в детстве, когда хотелось, чтобы какая-нибудь неприятность скорей бы забылась и прошла.
Утром, шагая на работу, Ваганов чувствовал большую усталость. В пустой голове проворачивался и проворачивался невесть откуда влетевший мотивчик: «А я играю на гармошке у прохожих на виду-у…» С письмом Ваганов решил подождать. Пусть придет определенность, пусть сперва станет самому ясно: способен ли сам-то на что-нибудь или он выдумал себя такого – умного, деятельного, а другие, как дурачка, подогрели его в этом. Вот пусть это станет ясно до конца – пусть больше не будет никаких иллюзий, никакого обмана на свой счет. Пока ясно одно: он любит Майю и боится сближения с ней. Боится ответственности, несвободы, боится, что не будет с ней сильным и деятельным, и его будущее – накроется. «Вот теперь поглядим, как ты вывернешься, деятельный, – думал он про себя с искренней злостью. – Подождем и посмотрим».
Работу он начал с того, что послал за Поповым.
Попов пришел скоро, опять осторожно заглянул в дверь.
– Входи! – Ваганов вышел из-за стола, пожал руку Попову, усадил его на стул. Сам сел рядом. – Как твое имя?
– Павел.
– Ну, как там?.. Дома-то?
Попов помолчал… Посмотрел серыми своими глазами на следователя. Какие все же удивительные у него глаза: не то доверчивые сверх меры, не то мудрые. Как у ребенка ясные, но ведь видели же эти глаза и смерть, и горе человеческое, и сам он страдал много… Не это ли и есть сила-то человеческая – вот такая терпеливая и безответная? И не есть ли все остальное – хамство, рвачество и жестокость?
– Ничего вроде… А что? – спросил Павел.
– Не говорил с женой?
– Мы с ей неделю уж не разговариваем.
– Не заметил в ней никаких перемен?
– Заметил. – Попов усмехнулся. – Вчера вечером долго на меня смотрела, потом говорит: «Был у следователя?» – «Был, – говорю. – А что, тебе одной только бегать туда?»
– А она что?
– Ничего больше. Молчит. И я молчу.
– Возьмут они свои заявления назад, – сказал Ваганов. – Еще разок вызову, может, не раз даже… Думаю, что возьмут.
– Хорошо бы, – просто сказал Попов. – Неохота сидеть, ну ее к черту. Немолодой уже…
– Павел, – в раздумье начал Ваганов про то главное, что томило, – хочу с тобой посоветоваться… – Ваганов прислушался к себе: не совестно ли, как мальчишке, просить совета у дяди? Не смешон ли он? Нет, не совестно, и вроде не смешон. Что уж тут смешного! – Есть у меня женщина, Павел… Нет, не так. Есть на свете одна женщина, я ее люблю. Она была замужем, сейчас разошлась с мужем и дает мне понять… – Вот теперь только почувствовал Ваганов легкое смущение – оттого, что бестолково начал. – Словом, так: люблю эту женщину, а связываться с ней боюсь.
– Чего так? – спросил Попов.
– Да боюсь, что она такая же… вроде твоей жены. Пропаду, боюсь, с ней. Это ж на нее только и надо будет работать: чтоб ей интересно жить было, весело, разнообразно… Ну, в общем, все мои замыслы – побоку, а только ублажай ее.
– Ну-у, как же это так? – засомневался Попов. – Надо, чтоб жизнь была дружная, чтоб все вместе: горе – горе, радость – тоже…
– Да постой, это я знаю – как нужно-то! Это я все знаю.
– А что же?
У Ваганова пропала охота разговаривать дальше. И досадно стало на кого-то.
– Я знаю, как надо. Как должны жить люди, это все знают. А вот как быть, если я знаю, что люблю ее, и знаю, что она… никогда мне другом настоящим не будет? Твоя жена тебе друг?
– Да моя-то!..
– А что «моя-то»? Люди все одинаковы, все хотят жить хорошо… Разве тебе не нужен был друг в жизни?
– Я так скажу, товарищ Ваганов, – понял наконец Попов. – С той стороны, с женской, – оттуда ждать нечего. Это обман сплошной. Я тоже думал об этом же… Почему же, мол, люди жить-то не умеют? Ведь ты погляди: что ни семья, то разлад. Что ни семья, то какой-нибудь да раскосяк. Почему же так? А потому, что нечего ждать от бабы… Баба, она и есть баба.
– На кой же черт мы тогда женимся? – спросил Ваганов, удивленный такой закоренелой философией.
– Это другой вопрос. – Попов говорил свободно, убежденно – правда, наверно, думал об этом. – Семья человеку нужна, это уж как ни крутись. Без семьи ты – пустой нуль. Чего же тогда мы детей так любим? А потому и любим, чтоб была сила – терпеть все женские выходки…
– Но есть же… нормальные семьи!
– Да где?! Притворяются. Сор из избы не выносют. А сами втихаря… бушуют.
– Ну, елки зеленые! – все больше изумлялся Ваганов. – Это уж совсем… мрак какой-то. Как же жить-то?
– Так и жить: укрепиться и жить. И не заниматься самообманом. Какой же она – друг, вы что? Спасибо, хоть детей рожают… И обижаться на их за это не надо – раз они так сделаны. Чего обижаться? – В правде своей Попов был тверд, спокоен. Когда понял, что Ваганов такой именно правды и хочет – всей, полной, – он ее и выложил. И смотрел на молодого человека мирно, даже весело, не волновался.
– Так, так, – проговорил Ваганов. – Ну, нет, Попов, это в тебе горе твое говорит, неудача твоя. Это все же не так все…
Попов пожал плечами.
– Вы меня спросили – я сказал, как думаю.
– Это верно, верно. Я не спорю. Спорить тут надо целой жизнью, а так… это…
– Конечно. Каждый так и живет – с самого начала. Скажи мне тогда: «Не женись, мол, Пашка, – ошибесся». Что я на это? Послал бы подальше этого советчика и делал свое дело. Так оно и бывает.
– Да, да, – согласился Ваганов. – Это верно. Ну, хорошо. – Он встал. Попов тоже встал. – До свидания, Павел. Думаю, что они возьмут свои заявления. Только ты уж…
– Да нет, что вы, товарищ Ваганов! – заверил Попов. – Больше этого не повторится, даю слово. Глупость это… Чего из их выколачивать-то? Пусть им самим совестно станет. А то мне же и совестно – нашумел… Хожу, кляузами занимаюсь – рази ж не совестно?
– Ну, до свидания.
– До свидания.
Только за Поповым закрылась дверь, Ваганов сел к столу – писать. Он еще во время разговора с Поповым решил дать Майе такую телеграмму:
«Приезжай. Палат нету – все мое ношу с собой. Встречу. Георгий».
Он записал так… Прочитал. Посвистел над этими умными словами все тот же мотив: «Я играю на гармошке…» Аккуратно разорвал лист, собрал клочочки в ладонь и пошел и бросил их в корзину. Постоял над корзиной… Совершенный тупой покой наступил в душе. Ни злости уже не было, ни досады. Но и работать он бы не смог в этот день. Он подошел к столу и размашисто, во весь лист, написал:
«Нездоровится. Пошел домой».
Видеть кого-то из сослуживцев и говорить о чем-то – это тоже сегодня не по силам.
Он пошел домой. Дорогой негромко пел:
- А я играю на гармошке
- У прохожих на виду-у.
- К сожаленью, день рожденья —
- Только ра-аз в го-оду-у.
День стоял славнецкий – не жаркий, а душистый, теплый. Еще не пахло пылью, еще лето только вступало в зрелую пору свою. Еще молодые зеленые силы гнали и гнали из земли ядреный сок жизни: все цвело вокруг, или начинало цвести, или только что отцвело, и там, где завяли цветки, завязались пухлые живые комочки – будущие плоды. Благодатная, милая пора! Еще даже не грустно, что день стал убывать, еще этот день – впереди.
Ваганов свернул к почте. Зашел. Взял в окошечке бланк телеграммы, присел к обшарпанному, заляпанному чернилами столику, с краешку, написал адрес Майи… Несколько повисел перышком над линией, где следовало писать текст… И написал: «Приезжай».
И уставился в это айкающее слово… Долго и внимательно смотрел. Потом смял бланк и бросил в корзину.
– Что, раздумали? – спросила женщина в окошечке.
– Адрес забыл, – соврал Ваганов. И вышел на улицу. Пошел теперь твердо домой.
«И врать ведь как научился! – подумал о себе, как о ком-то – отчужденно. – Глазом не моргнул».
И сеном еще с полей не пахло, еще не начинали косить.
Наказ
Молодого Григория Думнова, тридцатилетнего, выбрали председателем колхоза. Собрание было шумным; сперва было заколебались – не молод ли? Но потом за эту же самую молодость так принялись хвалить Григория, что и самому ему, и тем, кто приехал рекомендовать его в председатели, стало даже неловко. Словом, выбрали.
Поздно вечером домой к Григорию пришел дядя его Максим Думнов, пожилой крупный человек с влажными веселыми глазами. Максим был слегка «на взводе», заявился шумно.
– Обмыва-ать! – потребовал Максим, тяжело привалившись боком к столу. – А-а?.. Как мы тебя – на руках подсадили! Сиди! Сиди крепко!.. – Он весело смотрел на племянника, гордый за него. И за себя почему-то. – Сам сиди крепко и других – вот так вот держи! – Максим сжал кулак, показал, как надо держать других. – Понял?
Григорий не обрадовался гостю, но понимал, что это неизбежно: кто-нибудь да явится, и надо соблюсти этот дурацкий обычай – обмыть новую должность. Должность как раз сулила жизнь нелегкую, хлопотную, Григорий не сразу и согласился на нее… Но это не суть важно, важно, что тебя – выбирали, выбрали, говорили про тебя всякие хорошие слова… Теперь изволь набраться терпения, благодарности – послушай, как надо жить и как руководить коллективом.
Максим сразу с этого и начал – с коллектива.
– Ну Григорий, теперь крой всех. Понял? Я, мол, кто вам? Вот так: сядь, мол, и сиди. И слушай, что я тебе говорить буду.
Григорий понимал, что надо бы все это вытерпеть – покивать головой, выпить рюмку-другую и выпроводить довольного гостя. Но он почему-то вдруг возмутился.
– Почему крыть-то? – спросил он, не скрывая раздражения. – Что за чертова какая-то формула: «Крой всех!..» И ведь какая живучая! Крой – и все. Хоть плачь, но крой. Почему крыть-то?!
– А как же? – искренне не понял Максим. – Ты что? Как же ты руководить-то собрался?
– Головой! – Григорий больше и больше раздражался, тем более раздражался, что Максим не просто бубнил по пьяному делу, а проявил убежденность и при этом смотрел на Григория, как на молодого несмышленыша.
– Головой я руководить собрался, головой.
– Ну-у!.. Головой-то многие собирались, только не вышло.
– Значит, головы не хватало.
– Хватало! Не ты один такой умница, были и другие.
– Ну? И что?
– Ничего. Ничего не вышло, и все.
– Почему же?
– Потому что к голове… твердость нужна, характер.
– Да мало у нас их было, твердых-то?! От кого мы стонали-то, не от твердых?
– Ладно, – согласился Максим. Спор увлек его, он даже не обратил внимания, что на столе у племянника до сих пор пусто. – Ладно. Вот, допустим, ты ему сказал: «Сделай то-то и то-то». А он тебе на это: «Не хочу». Все. Что ты ему на это?
– Надо вести дело так, чтоб ему… не знаю – стыдно, что ли, стало.
Максим Думнов растянул в добродушной улыбке рот.
– Так… Дальше?
– Не стыдно, нет, – сказал Григорий, поняв, что это, верно что, не аргумент. – Надо, чтоб ему это невыгодно было экономически.
– Так, так, – покивал Максим. И, не задумываясь, словно он держал этот пример наготове, рассказал: – Вот у нас пастух, Климка Стебунов, пропас наших коров два месяца, собрал деньги и послал нас всех… «Не хочу!» И все. А ведь ему экономически вон как выгодно! Знаешь, сколько он за два месяца слупил с нас? Пятьсот семьдесят пять рублей! Где он такие деньги заработает? Нигде. А он все равно не хочет. Ну-ка, раскинь головой: как нам теперь быть?
– Ну, и как вы?
– Пасем пока по очереди… Кому позарез некогда, тот нанимает за себя. Но так ведь дальше-то тоже нельзя.
– А где этот Климка?
– Гуляет, где! Пропьет все до копейки, опять придет… И мы опять его, как доброго, примем. Да еще каждый будет стараться, как накормить его получше. А его, по-хорошему-то, гнать бы надо в три шеи. Вот тебе и экономика, милый Гриша. Окончи ты еще три института, а как быть с Климкой, все равно не будешь знать. Тем более что он – трудовой инвалид.
Григорий поубавил наступательный разгон, решил, что, пожалуй, стоит поговорить повнимательней.
– Погоди. Ну, а как бы ты поступил, будь ты хозяин… то есть не хозяин, а…
– Понимаю, понимаю. Как? Пришел бы к нему домой, к подлецу… От него дома-то все плачут! «Вот что, милый друг, двадцать четыре часа тебе: или выходи коров пасти, или выселяем тебя из деревни». Все.
– Как же ты так? Сам же говоришь, он инвалид…
– Нам известно, как он инвалидом сделался: по своей халатности…
– А как?
– На вилы со стога прыгнул. Надо смотреть, куда прыгаешь. Но я ведь тебе не говорю, что я имею право его выселить. Ты спросил, как бы я действовал на твоем месте, я и прикидываю. Перво-наперво я бы его напугал насмерть. Нашел бы способ! Подговорил бы милиционера, подъехали бы к нему на коляске: «Садись, поедем протокол составлять об твоем выселении». Я же знаю Климку: сразу в штаны наложит. Завтра же до света помчится со своей дудкой коров собирать. Ничем больше Климку не взять. Проси ты его, не проси – бесполезно. Экономику эту он тоже… у него своя экономика: он рублей триста домой отдал, семье, а двести с лишним себе оставил и прикинул, на сколько ему хватит. Недели на две хватит: он хоть и гуляет, а угостить из своего кармана шиш кого угостит.
Григорий задумался. Ведь и правда, завтра же перед ним станет вопрос: как быть со стадом колхозников? А как быть?
– Так что, неужели никого больше нельзя заинтересовать?
– А кого?! – воскликнул Максим. – Мужики помоложе да покрепче, они все у дела – все почти механизаторы, совсем молодой – тот посовестится пастухом, бабу какую-нибудь?.. У каждой семья, тоже не может. Вот и беда-то – некому больше. Я бы пошел, но староват уже гоняться-то там за имя по косогорам. Вот видишь, я тебе один маленький пример привел, и ты уже задумался. – Максим весело посмотрел на племяша, дотянулся к нему, хлопнул по плечу. – Не журись! Однако прислушайся к моему совету: будь покруче с людями. Люди, они ведь… Эх-х! Давай-ка по рюмочке пропустим, а то у меня аж в горле высохло: целую речь тут тебе закатил.
Григорий хотел позвать жену из горницы, чтоб она собрала чего-нибудь на стол, но Максим остановил:
– Не надо, пусть она там ребятишек укладывает. Мы сами тут чего-нибудь…
Григорий достал что надо, они налили по рюмочке, но пить не стали пока, закурили.
– Я ведь по глазам вижу, Гриша: сперва окрысился на меня – пришел, дескать, ученого учить! А я просто радый за тебя, пришел от души поздравить. Ну, и посоветовать… Я как-никак жизнь доживаю, всякого повидал. – Максим склонил массивную седую голову, помолчал… И Григорий подумал в эту минуту, что дядя его правда повидал всякого: две войны отломал, на последней был ранен, попал в плен. Потом, после войны, долго выясняли, при каких обстоятельствах он попал в плен… А пока это выясняли, жена его, трактористка-стахановка, заявила тут, что отныне она не считает себя женой предателя, и всенародно прокляла тот день и час, в какой судьба свела их. И вышла за другого фронтовика. Все это надо было вынести, и Максим вынес. – Да, – сказал Максим, – вот такие наши дела. Давай-ка…
Они выпили, закусили, снова закурили. Максиму стало легче, он вернулся к разговору.
– Вся беда наша, Григорий, что мужик наш середки в жизни не знает. Вот я был в Германии… Само собой, гоняли нас на работу, а работать приходилось с ихными же рядом, с немцами. Я к ним и пригляделся. Тут… хошь не хошь, а приглядишься. И вот я какой вывод для себя сделал: немца, его как с малолетства на середку нацелили, так он живет всю жизнь – посередке. Ни он тебе не напьется, хотя и выпьет, и песню даже затянут… Но до края он никогда не дойдет. Нет. И работать по-нашенски – чертомелить – он тоже не будет: с такого-то часа и до такого-то, все. Дальше, хоть ты лопни, не заставишь его работать. Но свои часы отведет аккуратно – честь по чести, – они работать умеют, и свою выгоду… экономику, как ты говоришь, он в голове держит. Но и вот таких, как Климка Стебунов, там тоже нету. Их там и быть не может. Его там засмеют, такого, он сам не выдержит. Да он там и не уродится такой, вот штука. А у нас ведь как: живут рядом, никаких условиев особых нету ни для одного, ни для другого, все одинаково. Но один, смотришь, живет, все у него есть, все припасено… Другой только косится на этого, на справного-то, да подсчитывает, сколько у него чего. Наспроть меня Геночка вон живет Байкалов… Молодой мужик, здоровый – ходит через день в пекарню, слесарит там чего-то. И вся работа. Я ему: «Генк, да неужель ты это работой считаешь?» – «А что же это такое?» – «Это, мол, у нас раньше называлось: смолить да к стенке становить». Вот так работа, елкина мать! Сходит, семь болтов подвернет, а на другой день и вовсе не идет: и эта-то, такая-то работа, – через день! Во как!
– Сколько же он получает? – поинтересовался Григорий.
– Восемьдесят пять рублей. Хуже бабы худой. Доярки вон в три раза больше получают. А Генке – как с гуся вода: не совестно, ничего. Ну, ладно, другой бы, раз такое дело, по дому бы чего-то делал. Дак он и дома ни хрена не делает! День-деньской на реке пропадает – рыбачит. И ничего ему не надо, ни об чем душа не болит… Даже завидки берут, ей-богу. Теперь – другой край: ты Митьшу-то Стебунова знаешь ведь? – Максим сам вдруг подивился совпадению: – Они как раз родня с Климкой-то Стебуновым, они же братья сродные! Хэх… Вот тебе и пример к моим словам: один всю жизнь груши околачивает, другой… на другого я без уважения глядеть не могу, аж слеза прошибет иной раз: до того работает, сердешный, до того вкалывает, что приедет с пашни – ни глаз, ни рожи не видать, весь черный. И думаешь, из-за жадности? Нет – такой характер. Я его спрашивал: «Чего уж так хлещесся-то, Митьша?» – «А, – говорит, – больше не знаю, что делать. Не знаю, куда девать себя». Пить опасается: начнешь пить, не остановишься…
– Что, так и говорит: начну, значит, не остановлюсь?
– Так и говорит. «Если уж, – говорит, – пить, так пить, а так даже и затеваться неохота. Лучше уж вовсе не пить, чем по губам-то мазать». Он справедливый мужик, зря говорить не станет. Вот ведь мы какие… заковыристые. – Максим помолчал, поиграл ногтями об рюмочку… Качнул головой: – Но все же это только последнее время так народ избаловался. Техника!.. Она доведет нас, что мы – или рахитами все сделаемся, или от ожирения сердца будем помирать лет в сорок. Ты гляди только, какие мужики-то пошли жирные! Стыд и срам глядеть. Иде-ет, как баба брюхатая. «Передай привет, три года не вижу». Ведь он тебе счас километра пешком не пройдет – на машине, на мотоцикле. А как бывало… Мы вот с отцом твоим, покойником, как? День косишь, а вечером в деревню охота – с девками поиграть. А покосы-то вон где были! – за вторым перешейком, добрых пятнадцать верст. А коня-то кто тебе даст? Кони пасутся. Вот как откосимся, повечеряем – и в деревню. В деревне чуть не до свету прохороводишься – и опять на покос. Придешь, бывало, а там уж поднялись – косить налаживаются. И опять на полдня…
– Когда же вы спали-то?
– А днем. В пекло-то в самое не косили же. Залезешь в шалаш – и умер. Насилу добудются потом. Помню, Ванька… Иван, отец твой, один раз таким убойным сном заснул, что не могут никак разбудить. Чего только с им ни делали!.. Штаны сняли, по поляне катали – спит, и все. Тятя разозлился. «Счас, – говорит, – бич возьму да бичом скорей добужусь!» Я уж щекотать его начал, ну кое-как продрал глаза. А то никак! – Максим посмеялся, покачал головой, задумался: вспомнил то далекое-далекое, милое сердцу время. И Григорий тоже задумался: он плохо помнил отца, тот вскоре после войны умер от ран, Григорий хранил о нем светлую память. Долго молчали.
– Да, – сказал Григорий. – Но с техникой – это ты зря. Что же, весь свет будет на машинах, а мы… в ночь по тридцать верст пешака давать? Тут ты тоже… в крайность ударился. Но про середку – это, пожалуй, не лишено смысла. А?
– Не лишено, нет. Налей-ка, да я тебе еще одну поучительную историю расскажу. Ты ничего, спать не хошь?
– Нет, нет! Давай историю.
Максим пододвинул к себе рюмку, задумчиво посмотрел на нее и отодвинул.
– Потом выпью, а то худо расскажу. Я ведь шел к тебе, эту историю держал в голове, расскажу, думаю, Гришке – сгодится. Это даже не история, а так – из детства тоже из нашего. Но она тебе может сгодиться – она тоже… как сказать, про руководителя: каким надо быть руководителем-то.
Максим посмотрел на племянника не то весело, не то насмешливо… Григорию показалось – насмешливо. Дядя вроде подсмеивался над его избранием в руководители. У Григория даже шевельнулось в душе протестующее чувство, но он смолчал. В этот вечер он как-то по-новому узнал дядю. «Сколько же, оказывается, передумала эта голова! – изумлялся он, взглядывая на Максима. – Ничего не принял мужик на голую веру, обо всем думал, с чем не согласен был, про то молчал. Да и не спорщик он, не хвастал умом, но правду, похоже, всегда знал».
– Было нам… лет по пятнадцать, может, поменьше, – стал рассказывать Максим. – Деревня наша, не деревня – село, в старину было большое, края были: Мордва, Низовка, Дикари, Баклань…
– Это я еще помню, – подсказал Григорий.
– А, ну да, – согласился Максим. – Я все забываю, что тебе уж тоже за тридцать, должен помнить. Ну, вот. И вот дрались мы – край на край – страшное дело. Чего делили, черт его в душу знает. До нас так было, ну и мы… Дрались несусветно. Это уж ты не помнишь, при советской власти это утихать стало. А тогда просто… это… страшное дело что творилось. Головы друг другу гирьками проламывали. Как какой прадник, так, глядишь, кого-нибудь изувечили. Ну а жили-то мы в Низовке, а Низовка враждовала с Мордвой, и мордовские нас били: больше их было, что ли, потом они все какие-то… черт их знает – какие-то были здоровые. Спуску мы тоже не давали… У нас один Митька Куксин, тот черту рога выломит – до того верткий был парень. Но все же ордой они нас одолевали. Бывало, девку в Мордве лучше не заводи: и девке попадет, и тебе ребра пересчитают. И вот приехал к нам один парнишечка, наш годок, а ростиком куда меньше, замухрышка, можно сказать. Теперь вот слушай внимательно! – Максим даже и пальцем покачал в знак того, чтоб племяш слушал внимательно. – Тут самое главное. Приехал этот мальчишечка… Приехали они откуда-то из Черни, с гор, но – русские. Парнишечку того звали Ванькой. Такой – шшербатенький, невысокого росточка, как я сказал, но – подсадистый, рука такая… вроде не страшная, а махнет – с ног полетишь. Но дело не в руке, Гриша. Я потом много раз споминал этого Ваньку, перед глазами он у меня стоял: душа была стойкая. Ах, стойкая была душа! Поселились они в нашем краю, в Низовке, ну, мордовские его один раз где-то прищучили: побили. Ладно, побили и побили. Он даже и не сказал никому про это. А с нами уже подружился. И один раз и говорит: «Чо эт вы от мордовских-то бегаете?» – «Да оно ведь как, мол? – привыкли и бегаем». – Максим без горечи негромко посмеялся. – Счас смешно… Да. Ну, давай он нам беса подпускать: разжигать начал. Да ведь говорить умел, окаянный! Разжег! Оно, конечно, пятнадцатилетних раззудить на драку – это, может, и нехитрое дело, но… все же. Тут мно-ого разных тонкостей! Во-первых, мы же лучше его знали, какие наши ресурсы, так сказать, потом – это не первый год у нас тянулось, мы не раз и не два пробовали дать мордовским, но никогда не получалось. И вот все же сумел он нас обработать, позабыли мы про все свои поражения и пошли. Да так, знаешь, весело пошли! Сошлись мы с имя на острове… спроть фермы островок был, Облепишный звали. Счас там никакого острова нет, а тогда островок был. Мелко, правда, но штаны надо снимать – перебродить-то. Перебрели мы туда… Договорились, что ничего в руках не будет: ни камней, ни гирек, ничего. И пошли хлестаться. Ох, и полосовались же! Аж спомнить – и то весело. Аж счас руками задвигал, ей-богу! – Максим тряхнул головой, выпил из рюмки, негромко кхэкнул – помнил, что в горнице улеглись ко сну дети Григория и жена. И продолжал тоже негромко, с тихим азартом: – Как мы ни пластались, а опять они нас погнали. А погнали куда? К воде. Больше некуда. Мы и сыпанули через протоку… Те за нами. И тут, слышим, наш шшербатенький Ванька ка-ак заорет: «Стой, в господа, в душу!.. Куда?!» Глядим, кинулся один на мордовских… Ну, это, я тебе скажу, видеть надо было. Много я потом всякого повидал, но такого больше не приходилось. Я и драться дрался, а глаз с Ваньки не спускал. Ведь не то что напролом человек пер, как пьяные, бывает, он стерегся. Мордовские смекнули, кто у нас гвоздь-то заглавный, и давай на него. Ванька на ходу прямо подставил одного, другого вокруг себя – с боков, со спины – не допускайте, говорит, чтоб сшибли, а то развалимся. Как, скажи, он училище какое кончал по этому делу! Ну, полоскаемся!.. А в протоке уж дело-то происходит, на виду у всей деревни. Народ на берег сбежался – глядят. А нам уж ни до чего нет дела – целое сражение идет. С нас и вода и кровь текет. Мордовские тоже уперлись, тоже не гнутся. И у нас – откуда сила взялась! Прямо насмерть схватились! Не знаю, чем бы это дело закончилось, может, мужики разогнали бы нас кольями, так бывало. Переломил это наше равновесие все тот же Ванька шшербатый. То мы дрались молчком, а тут он начал приговаривать. Достанет какого и приговаривает: «Ах, ты, головушка моя бедная! Арбуз какой-то, не голова». Опять достанет: «Ах, ты, милашечка ты мой, а хлебни-ка водицы!» Нам и смех, и силы вроде прибавляет. Загнали мы их опять на остров… И все, с этих пор они над нами больше не тешились. Вот какая штука, Григорий! Один завелся – и готово дело, все перестроил. Вот это был – руководитель. Врожденный.
– М-да, – молвил Григорий; история эта не показалась ему поучительной. Ни поучительной, ни значительной. Но он не стал огорчать дядю. – Интересно.
Максим уловил, однако, что не донес до племянника, что хотел донести. Помолчал.
– Видишь, Григорий… Я понимаю, тебе эта история не является наукой… Но, знаешь, я и на войне заметил: вот такие вот, как тот Ванька, мно-ого нам дела сделали. Они всю войну на себе держали, правда. Перед теми, кто только на словах-то, перед имя же не совестно, а перед таким вот стыдно. Этот-то, он ведь все видит. Ты ему не словами, делом доказывай… Делом доказывай, тогда он тебе душу свою отдаст. Конечно, история… не ах какая, но, думаю, выбрали тебя в руководители, дай, думаю, расскажу, как я, к примеру, это дело понимаю. А? – Максим посмотрел прямо в глаза племяннику, непонятно и значительно как-то усмехнулся. – Ничего, поймешь, что к чему. Пойме-ошь.
– Что потом с этим Ванькой стало? – спросил Григорий.
– А не знаю. Уехали они опять куда-то. Вскорости и уехали. Да разве дело в том Ваньке! Их таких много. Хотя я тогда прямо полюбил того Ваньку, честное слово. Прямо обожал его. А он еще и… это… не нахальный был. Жили они бедновато, иной раз и пожрать нечего было. Я не знаю… чего-то мотались по свету… Так вот, принесешь ему пирог какой-нибудь, он аж покраснеет. «Брось, – говорит, – зачем?» Застесняется. Я люблю таких… Уехали потом куда-то. А я вот его всю жизнь помню, вот же как.
– История твоя не лишена, конечно, смысла, – сказал Григорий.
– Не лишена, нет. – Максим кивнул головой согласно. Но оттого, что история его не вышла такой разительной и глубокой, какой жила в его душе, он скис, как-то даже отрезвел и погрустнел. – Не лишена, Гриша, не лишена. На словах я тебе могу только одно сказать: не трусь. Как увидют, что не трусишь, так станут люди поддерживать…
– Ну, одной смелости тут тоже, наверно, мало.
– Мало. – Максим опять кивнул. Подумал. – Но смелый хоть не врет. – Максим снова посмотрел в глаза Григорию. – Не додумается врать, смелый-то. Чуешь? А голова… что же, какая есть. Какую бог дал. Голова у тебя неплохая. Но… бывает… – Максим вдруг махнул рукой, досадливо поморщился. – Заговорился я чего-то. Ладно. Лишка, видно, хватил, правда. Не обессудь, Гриша. Спите. – Максим встал из-за стола, посмотрел на дверь горницы… И спросил шепотом: – Как жена-то?
– Что? – не понял Григорий.
– Не ворчит, что в деревню увез из города?
Григорий улыбнулся… Не сразу сказал, и сказал тоже тихо:
– Всякое бывает.
Это Максиму понравилось: ответ правдивый, не бравый и не жалостливый. Он кивнул на прощание и пошел к двери, стараясь ступать нетяжело, но все равно вышло грузно и шумно. Максим поскорей уж дошел последние шаги, толкнул дверь и вышел в сени. И там только ступил всей ногой… И на крыльце громко прокашлялся и сказал сам себе:
– Эка темень-то! В глаз коли…
Медик Володя
Студент медицинского института Прохоров Володя ехал домой на каникулы. Ехал, как водится, в общем вагоне, ехал славно. Сессию сдал хорошо, из деревни писали, что у них там все в порядке, все здоровы – на душе у Володи было празднично. И под вечерок пошел он в вагон-ресторан поужинать и, может быть, выпить граммов сто водки – такое появилось желание. Пошел через вагоны и в одном, в купейном, в коридоре, увидел землячку свою, тоже студентку, кажется, пединститута. Она была из соседней деревни, в позапрошлом году они вместе ездили в райцентр сдавать экзамены по английскому языку и там познакомились. Володе она тогда даже понравилась. Он потом слышал, что она тоже прошла в институт, но в какой и в каком городе, толком не знал. Вообще как-то забыл о ней. Он было обрадовался, увидев ее у окошка, но тут же оторопел: забыл, как ее звать. Остановился, отвернулся тоже к окну, чтоб она пока не узнала его… Стал вспоминать имя девушки. Напрягал память, перебирая наугад разные имена, но никак не мог вспомнить. То ли Алла, то ли Оля… Что-то такое короткое, ласковое. Пока он так гадал, уткнувшись в окно, девушка оглянулась и тоже узнла его.
– Володя?.. Ой, здравствуй!
– Хелло! – воскликнул Володя. И сделал вид, что очень-очень удивился, и остро почувствовал свою фальшь – и это «хелло», и наигранное удивление. От этого вопросы дальше возникли очень нелепые: «Каким ветром? Откуда? Куда?»
– Как?.. На каникулы?