Урод Курочкин Виктор
Одиночества она боялась больше всего. Втайне Серафима Анисимовна надеялась, что Отелков в конце концов все же признает ее и ребенка. Но у Ивана Алексеевича даже в мыслях этого не было. Он надеялся, что как-нибудь само собой утрясется.
Серафима Анисимовна опустилась на стул и, положив на колени руки, казалось, задумалась, хотя в эту минуту она ни о чем не думала. Все уже давно было обдумано, передумано, и от этих дум Серафима Анисимовна устала и подурнела.
Отелков наблюдал за ней в зеркало.
«Как она изменилась! Как эти женщины быстро меняются! — Ивану Алексеевичу на минуту стало жаль Серафиму Анисимовну. — А почему бы не взять ее с собой? Почему не доставить ей это маленькое удовольствие?» Но, вспомнив, что после просмотра будет банкет, сразу отверг эту мысль.
Иван Алексеевич надел шляпу и еще раз взглянул на себя в зеркало. Все было на месте и как надо… Однако настроение у Отелкова от этого не улучшилось.
— Ну, я пошел, — сказал он.
Серафима Анисимовна медленно подняла голову и встала.
— Я долго думала, Иван Алексеевич… Я думала… — и, не договорив, замолчала, беспомощно опустив руки.
Ивану Алексеевичу вдруг до боли стало жалко женщину. Он шагнул к ней, обнял, прижал к груди и, бормоча какие-то слова, стал целовать в шею, щеки, голову. Серафима Анисимовна с трудом сносила эти ласки и, не выдержав, с криком: «Ох, оставь же меня!» — оттолкнула Отелкова и, отвернувшись к окну, горько заплакала. Иван Алексеевич махнул рукой и выскочил на улицу.
Настроение у Отелкова окончательно испортилось. Он долго шел пешком. Такси навстречу не попадалось. А ездить при деньгах на трамвае он считал ниже своего достоинства…
Отелков шел не спеша, внимательно поглядывая на заборы, стены домов. Наконец он нашел то, что искал. В весьма солидной газете была напечатана очередная рецензия на фильм «Земные боги». Рецензия, набранная петитом, занимала полный подвал. Она была написана дурным, возвышенно-хвалебным стилем. Удачи восторженно превозносились, о неудачах автор говорил так осторожно, словно извинялся за то, что ему приходится писать о неприятных вещах. В общем, статья была написана так, что невозможно было понять, хорошая картина или плохая.
Иван Алексеевич тоже не понял, хвалит его игру рецензент или осуждает. О нем было сказано так:
«Роль профессора исполняет И. Отелков — артист, видимо, крупного дарования и большой культуры. Однако он недостаточно раскрыл внутренний мир ученого. Если профессор Дубасов великолепен, то как человек, вне мира науки, несколько суховат. Видимо, артист очень сдерживал себя и не показал нам всех своих способностей. А жаль! Если бы И. Отелков играл свободно, образ профессора выглядел бы человечнее».
— Что верно, то верно, — с удовольствием отметил Иван Алексеевич и еще раз прочитал отведенный ему рецензентом абзац. И он ему еще больше понравился. В самом отличном расположении духа Иван Алексеевич поймал такси и поехал в Дом кино.
Вообще-то Отелкову спешить туда было незачем, смотреть картину ему давно надоело. Но Ивану Алексеевичу очень хотелось узнать реакцию зрителей.
В Доме кино собрались все знакомые. Васенька Шляпоберский был навеселе и, увидев Отелкова, громко приветствовал его. Иван Алексеевич услышал, как заговорили:
— Этот артист играет главную роль!
— Интересный мужчина!
Сценарист Денис Сроков метался как затравленный кролик. На него, словно мухи на пряник, наседали друзья-приятели. Денис не знал, куда от них деваться. Они находили его везде и что-то требовали, просили, умоляли. А что они требовали, что просили, он и сам понять не мог. Да и вообще он сегодня ничего не понимал и не видел. Он был слишком счастлив, чтобы что-нибудь понимать и видеть.
В свите писателя Иван Алексеевич узнал Гудериана-Акиншина с Сашей Вызымаловым. У обоих были довольные и счастливые лица. Отелков хотел было мимо них проскользнуть, но это ему не удалось. Гудериан-Акиншин с поэтом схватили Ивана Алексеевича и начали наперебой ему что-то говорить и расхваливать. Отелков, как и сценарист, ничего не понимал. Возбуждение, какая-то непонятная радость, которой были заражены все вокруг, невольно передались и Отелкову.
В уголке, прижавшись к барьеру гардероба, стоял Степан Емельянович Штукин в новом шевиотовом костюме с пестрым галстуком и в хромовых сапогах, начищенных до совершенного блеска. Он испуганно озирался и никак не мог оторваться от барьера. Увидев Отелкова, он заулыбался, закивал головой. Иван Алексеевич хотел немедленно сбежать, но потом устыдился и, подойдя к нему, сказал:
— Что же вы здесь стоите, Степан Емельянович? Идите в зрительный зал.
Степан Емельянович от страха и радости лишился языка. Он бессмысленно улыбался и как заведенный кивал головой.
— Идите, идите. А то все места займут, стоять придется. Видите, как много народу.
— Ужасно много! — прошептал Степан Емельянович и обеими руками вцепился в барьер. Иван Алексеевич оторвал его от вешалки и, взяв под руку, повел в зрительный зал, усадил и сел рядом.
— Ну вот, Степан Емельянович, ты очень хотел смотреть со мной кино. Сейчас мы его и посмотрим, — сказал Отелков.
— Ах, Иван Ляксеич! — прошептал Штукин и расплакался от счастья. Хорошо, что в кармане у него оказался носовой платочек. Штукин закрыл им глаза и так просидел, пока в зале не погас свет.
Когда кончился сеанс, артистов, режиссеров, операторов пригласили на сцену и представили зрителям. Зрители преподнесли цветы. Ивану Алексеевичу достался тяжелый букет темно-красных георгинов. Потом начались выступления.
Первой высказалась студентка театрального института. Она восторженно заявила, что картина очень и очень хороша и что она от нее без ума. Перечислила артистов, которые ей понравились. Ее выступление покоробило Ивана Алексеевича: она не назвала его имени и болтала, по мнению Отелкова, черт знает что.
За ней выступал молодой артист. О фильме он сказал несколько скупых слов и соловьем пропел дифирамб режиссеру-постановщику. Его выступление Отелков расценил как нескромный подхалимаж Гостилицыну.
Потом выступили какой-то научный сотрудник, неизвестный Ивану Алексеевичу драматург, критик, передовик производства, журналист. Все одобрили картину, выразили благодарность режиссерам, операторам, похвалили кое-кого из артистов, особенно Урода, и ни слова не сказали об Отелкове и о сценаристе.
Хотя Иван Алексеевич и не придавал никакого значения этим выступлениям, однако все у него дрожало от возмущения и обиды. А после выступления генерала, который трезво и логично указал на удачи и недостатки «Земных богов», правильно оценил игру артистов, но то ли умышленно, то ли случайно ни словом не обмолвился об исполнителе главной роли, Иван Алексеевич опустил голову и уже боялся поднять ее.
Наконец слово взял представитель Управления по делам культуры. Он поздравил студию с новой победой и пожелал ей дальнейших успехов. Очень сожалел, что здесь, в зале, не присутствует главный виновник этой победы — режиссер Гостилицын, который, как он выразился, «какой уже раз радует нашего зрителя». Об авторе сценария он тоже ничего не сказал, зато крепко пожал руку директору студии и начальнику сценарного отдела и подарил артистам несколько приятных слов. Но, к ужасу Ивана Алексеевича, его роль приписал другому, всем известному киноактеру. Когда его поправили, он разочарованно протянул: «Да ну-у?!» Потом спохватился и так великодушно просил у Ивана Алексеевича прощения, что Отелков от стыда не знал, куда деваться. Но, к счастью, обсуждение на этом закончилось.
Банкет, как это и заведено, давал автор сценария. Если сценарист по выходе картины не устроит банкет, можно наверняка считать, что репутация его навсегда погибла. Денис Сроков это отлично знал и постарался не ударить в грязь лицом. Желающих попасть в ресторан была тьма: по традиции присутствовали вся съемочная группа «Земных богов» и начальство студии.
Настроение у Отелкова было далеко не банкетное. Он решил уйти отсюда и больше никогда не возвращаться. И он пошел… Но, отойдя от Дома кино два квартала, остановился. Сердце сжалось так, что в глазах потемнело. «Куда же мне деваться с такой тоской?» — подумал Отелков и решил бежать от тоски и от самого себя самым коротким путем — напиться на банкете. С этим намерением он и появился в ресторане.
— Отёлло, кандюхай сюда! — закричал Васенька Шляпоберский и замахал руками.
«С ним-то наверняка напьюсь!» — мрачно усмехнулся Иван Алексеевич и пробрался к столу, за которым расположились Васенька с Денисом Сроковым и худенькая, с огромными, изумленными глазами девушка.
Иван Алексеевич запоздал к началу и теперь мало-помалу догонял. Тосты провозглашались один за другим. Пили подряд за отсутствующего Гостилицына, за оператора Начаркина, за директора студии, за начальника сценарного отдела. Иван Алексеевич опрокидывал рюмку за рюмкой и только краснел. Водка его не брала. Васенька Шляпоберский пока что находился в легком подпитии, Денис перепускал рюмку за рюмкой. Когда Васенька завопил: «Предлагаю тост за писателя, сценариста Срокова!» — Денис вскочил и стал кланяться. Все уже выпили за него, а он все кланялся. Наконец стали пить за здоровье артистов… И тут раздался пронзительный женский голос:
— Товарищи! Предлагаю тост за самого великолепного артиста! За эту милую собачку…
— За Урода! За Урода! — закричали со всех сторон. Дождавшись, когда шум малость стихнет, женщина изумленно воскликнула:
— А почему я не вижу здесь этой милой собачки?
— Верно, почему среди нас нет Урода? — сказал кто-то грубым голосом.
— Отелков, почему ты не привел на банкет своего талантливого собачьей породы актера? — спросил Сомов.
Иван Алексеевич не успел ответить, как около него появился сухопарый субъект с плоским, как лопата, лицом.
— Так это ваша собачка? — спросил он, улыбаясь одними губами. — Я хочу выпить с вами за ее здоровье.
У Ивана Алексеевича что-то оборвалось внутри, с лица схлынула кровь. Он встал, дико посмотрел на всех и медленно вышел из ресторана.
Уже смеркалось. В конце проспекта на густом темно-синем небе вспыхивали и гасли огромные ярко-красные буквы, призывающие смотреть новую кинокартину «Земные боги». Иван Алексеевич остановился и замер, не спуская глаз с рекламы. Он стоял посредине тротуара как столб. Мимо него сновали люди, толкали его и сами же возмущались. А он стоял и смотрел и вдруг, сорвавшись с места, стремительно, широкими шагами пересек улицу напротив кинотеатра. Все билеты были проданы, и сеанс начинался. Отелков постучался в окошко кассы и просунул свое удостоверение киноактера. Кассирша сердито сказала, что билетов нет. Иван Алексеевич потребовал директора, назвался и объяснил, что ему сейчас же необходимо смотреть картину «Земные боги». Директор позволил. Ивану Алексеевичу за последним рядом, около двери, поставили стул. Отелков решил от всего отвлечься, забыть, что он артист, и посмотреть фильм глазами рядового зрителя. Понять, в чем же дело. Почему его не ругают, не хвалят, вообще ничего о нем не говорят.
Перевоплотиться из артиста в зрителя очень трудно. Это возможно при определенном душевном состоянии. Иван Алексеевич находился в состоянии страшной душевной подавленности.
Когда он вышел из зрительного зала и попытался припомнить наиболее яркие кадры с профессором Дубасовым, то не смог назвать ни одного. Профессор промелькнул как серая тень. «В чем же дело? Кто виноват: я, сценарист или режиссер?»
Иван Алексеевич шел то быстро, то медленно. Вопрос «Кто виноват?» то останавливал его, то подгонял…
«Да, но все остальные получились ярко…» Урода, который был, пожалуй, самым великолепным в фильме, Иван Алексеевич не считал. Всем известно, что лучше всех снимаются в кино дети и звери. А вот почти эпизодическая роль директора института? Как она сделана! В момент взлета космического корабля никто не был так внешне спокоен, как директор, и в то же время никто так не волновался, как он. И как это здорово сделал Сомов! Одним кадыком, который сновал по горлу, как челнок… А плачущий геолог! Он подставляет лицо под дождь и не стесняясь плачет, и никто не видит его слез, кроме зрителя. А ведь у сценариста этого не было. И не режиссер до такой блестящей находки додумался. Сам артист Кондаков ее подсказал… Или мать, провожающая в космический полет сына-радиста. Она не говорит ему ни слова, а только бегает вокруг него мелкими, торопливыми шажками. И в этой суетливости артистка выразила и предчувствие несчастья, и невыплаканное материнское горе. Все нашли для своих образов что-то особенное, неповторимое!
— Все, все, кроме меня! — прошептал Отелков. — Почему же тогда во всех своих неудачах я всегда пытался кого-то обвинять!
Сознание собственной бездарности не покоробило Ивана Алексеевича. Это сознание давно уже зрело и, наконец созрев, не испугало Отелкова. Ему только стало очень жаль себя.
Отелков быстро шел по освещенной, людной улице. Голова у него прояснилась, ноги ступали легче и живее. Иван Алексеевич вдруг остановился и спросил себя:
— А что же делать теперь?
Иван Алексеевич вспомнил о Серафиме Анисимовне, и его неудержимо потянуло к ней. Только теперь он понял, что единственный близкий ему человек — скромная терпеливая машинистка. Только она одна могла понять и любить его таким, каков он есть, — что бы он ни сделал, что бы с ним ни случилось.
«Наверное, не спит, ждет меня», — с нежностью подумал он о Серафиме Анисимовне и представил себе, как она сидит, вытянув руки, опустив голову, и чутко прислушивается к шагам за окнами.
Стал накрапывать дождик. Отелков с удовольствием ощутил прохладные капли на лице. Это взбодрило его и еще больше укрепило в решении немедленно ехать домой.
Отелков забежал в магазин, купил вина, закусок, сладостей и лакомств Серафиме Анисимовне.
Он ввалился в комнату со сбитой на затылок шляпой, с охапкой покупок, необычно возбужденный — таким, каким еще никогда не был. Серафима Анисимовна догадалась, что с Иваном Алексеевичем случилось что-то ужасное. И в то же время какое-то шестое чувство подсказывало ей, что именно это ужасное и толкнуло его к ней и, может, оно и есть то счастье, которого она так долго ждала.
Серафима Анисимовна не отрываясь смотрела на Ивана Алексеевича, и лицо ее, бледное, испуганное, постепенно менялось и расцветало: вначале румянец проступил на щеках, потом залил подбородок, шею.
— Боже мой, зачем ты столько накупил? — прошептала она, когда Иван Алексеевич свалил покупки на стол.
— А мне, Сима, скучно стало на этом банкете. Все перепились, как идиоты. Думаю, дай-ка махну домой! Дорогой вот и захватил это. Поужинаем по-настоящему. Мы еще, кажется, с тобой по-настоящему не ужинали. А сегодня поужинаем! — говорил Отелков громко, бодро расхаживая по комнате и размахивая руками.
Серафима Анисимовна видела, что бодрость у Ивана Алексеевича вымученная, но она умело скрывала свою догадку. Она вела себя так, как будто и не подозревала, что творится в душе Ивана Алексеевича. Его ласковые слова, на которые он всегда был скуп, его усердие, с которым он помогал готовить ей ужин, — все, все подтверждало ее догадку. И она боялась, как бы Иван Алексеевич не разоблачил ее. Серафиме Анисимовне не хотелось пить вино, а он все время подливал в ее бокал, в она пила и старалась быть веселой.
Иван Алексеевич пил много. Вино хотя и не веселило его, но зато кое-как бодрило и помогало сдерживать наползающую на него тоску. Но она наваливалась и наваливалась, подкатывалась к самому сердцу, и Отелкову невольно хотелось завыть зверем или горько расплакаться. В одну из таких минут он заявил, что хочет слушать музыку, вскочил, чтобы завести радиолу. Радиола оказалась неисправной, Иван Алексеевич принялся чинить, но через пять минут бросил и жалобно сказал:
— Сима, я спать хочу.
Они лежали, тесно прижавшись друг к другу. Серафима Анисимовна быстро уснула… Иван Алексеевич погасил свет. И вместе с темнотой на него опять навалилась тоска, стало душно. Он встал, осторожно выдвинул засовы ставней и, настежь распахнув окна, стал жадно вдыхать в себя прохладный, сырой воздух; потом походил по комнате и прилег на кушетку. Пока он открывал ставни, пока метался из угла в угол, тоска как будто бы его оставила, но, как только лег, она опять схватила Отелкова за сердце.
— Боже мой, сколько времени потеряно напрасно! — прошептал Иван Алексеевич и беззвучно заплакал.
После слез ему стало легче. Он лежал, ни о чем не думал, слушал металлический скрежет пробегавших мимо дома электричек, чугунное громыхание товарных поездов, от стука которых все в доме тряслось и чайная ложка на блюдце, подпрыгивая, звонко бренчала.
Перед домом над тополями повисла полноликая луна. Ее неясный, как легкий туман, свет падал на стены, на пол, на кровать, где разметалась во сне Серафима Анисимовна. Одеяло сползло, она, подогнув под себя ноги, в эту минуту очень походила на огромное белое яйцо. Иван Алексеевич почему-то устыдился ее наготы. Он поднял одеяло, накрыл женщину, хотел было тоже лечь, но раздумал и вышел на улицу.
Иван Алексеевич сел на ступеньку крыльца и уставился в темно-синюю глубину сентябрьского неба. Усиливающийся ветер, казалось, пытался погасить звезды.
Из-под крыльца вылез Урод, отряхнулся и широко зевнул. Он только что избавился от кошмарного сна. Ему снился кирпичный сарай и страшное чудовище с огромными огненными глазищами.
Чудовище долго гоняло его по сараю и в конце концов загнало в блестящую жестяную банку. Раздался крик: «Мотор!» — банка с оглушительным треском лопнула, и Урод полетел в яму. Он так долго летел, что ему стало страшно, и он проснулся. Почувствовав под собой войлочную подстилку, вдохнув привычный запах заплесневелых досок, успокоился, вылез из-под крыльца, увидел хозяина, зевнул блаженно, потянулся и, подойдя к нему, уткнулся носом в колени.
Иван Алексеевич крепко сжал собаке голову:
— Ну, как живешь, старина?
Урод, казалось, понял хозяина и радостно заулыбался, то есть оскалил зубы и высунул язык. Урод бы мог рассказать хозяину, если бы тот понимал собачий язык, что живет он как нельзя лучше. Кормят каждый день и очень даже прилично. Самое главное — теперь он опять свободен. Хочет — спит, хочет — гуляет, хочет — бегает на посиделки к соседу Катону, а захочет — и ничего не делает. Вообще он живет, как настоящий дворянин. Хотя в дом его теперь и не пускают, но он нисколько не обижается. Под крыльцом у него великолепный войлочный матрац, и лежать на нем — сплошное удовольствие. Правда, снятся ему каждую ночь дурацкие сны, но для разнообразия в жизни это не так уж и плохо…
Иван Алексеевич, обняв собаку, грустно пожаловался:
— А мне, брат, не повезло!
Урод приподнялся и стал лапами гладить хозяину плечи. Иван Алексеевич спихнул его на землю. Урод положил голову ему на колени и стал смотреть Отелкову в глаза, дрожа от преданности и любви.
Иван Алексеевич долго рассказывал собаке о своей жизни, о том, как он деревенским мальчиком увлекся сценой, как кто-то посоветовал ему ехать в город учиться на артиста, как он поехал, поступил в институт, как учился, как работал и как ничего из этого не получилось.
Урод слушал, скаля зубы и высунув язык. А Иван Алексеевич говорил ему, что теперь он начнет новую жизнь, совершенно непохожую на прежнюю, и говорил твердо, решительно и сам этому верил…
…Через три дня Отелков получил телеграмму с киностудии города М. Ему предлагали роль. Он выехал в тот же день вечером.
1964