Девятный Спас Брусникин Анатолий
И наступила зима. Не похожая на другие и в Ильшиной жизни, наверно, самая из всех счастливая.
Жил он, как в сказке — верным стражем при Спящей Красавице. Хрустального гроба, правда, взять было неоткуда, но он украсил ложе шкурами и пахучими еловыми ветками. Получилось тоже красно. Он мог часами любоваться, как у Василисы на шее подрагивает тонкая жилка, как приоткрываются и шепчут нечто беззвучное губы.
Раз в день, приподняв спящей голову, он поил её крепким отваром, Бабинькиного сочинения. Девочка послушно глотала, не открывая глаз. Малое время спустя по нежной коже разливался румянец.
Когда надо, Илья ей ноготки обрезал. Само собой, обмывал-обтирал. Что от обычных людей нечистота, в Василисе ему грязью не казалось. А больше всего любил ей волосы гребнем расчёсывать. За зиму они отросли вершка на два.
Никогда б она не кончалась, та зима. Всё бы жил в лесу с заколдованной царевной, никому бы её не отдал.
Но однажды утром выкатился из избы, чтоб свежей рыбы взять — с крыши капель, снег в проталинах, и в небе грачи кричат. Весна!
Стал Илья ждать, что дорогая гостья не сегодня-завтра проснётся. Боялся, что очнётся без него и напугается, поэтому не отходил от ложа ни днём, ни ночью. Но неделя шла за неделей, а колдовские чары не спадали.
Уж и снег сошёл, и река унесла прочь ломаные льдины, все птицы давно вернулись.
И тогда проклял себя Илья за своекорыстие и глупое доверие к словам полоумного мальчишки.
Что же он, медведь берложный, натворил! Надо было хворую девочку к лекарю везти. Чтоб отворил кровь по всей науке, врачевал по книгам! На то их, лекарей, и учат. Ныне же, после четырех месяцев забытья, сиротку, поди, и немец-дохтур не подымет! Ай, беда, беда!
В половине апреля поручика Зеркалова неотложно вызвал к себе князь-кесарь. Стрелецкий розыск давно закончился, никакого важного дела Автоном Львович на ту пору не вёл, ну и затревожился. Что за срочность? Начальник Преображенского приказа был одним из очень немногих людей, кто вызывал в Зеркалове если не робость, то во всяком случае сильную опаску. Ход мыслей князя Ромодановского был тёмен, нрав крут, а решения подчас неожиданны. Своих помощников, даже самых доверенных, Фёдор Юрьевич любил держать в напряжении, или, как он говорил, «на цыпках».
В головной терем Автоном вошёл браво, грудь вперёд, плечи в стороны. Сабля на подхвате, шпоры лихо звенят. Всем своим видом являл: готов ради государевой службы хоть в огонь, хоть в воду.
— Не звени, сядь, — поморщился князь на такое шумство.
В каморе у него было сумрачно — могущественный человек не любил яркого света. Одутловатый, в мягкой шапочке на коротко стриженной голове, он устало сидел у стола, потягивая из ковша. Всякому в приказе было известно, что воды Фёдор Юрьевич не пьёт, только ренское. Кувшина по четыре за день выдувает. Уже много лет никто не видал его ни вовсе трезвым, ни сильно пьяным, он вечно пребывал где-то посерёдке. И расположение духа тоже колебалось в нешироких пределах — от злобно-глумливого до ехидно-насмешливого. Должно быть, на страшной своей службе он слишком хорошо познал человеческую природу во всей её мерзости и смрадности, иной же стороны, небесной, узнать ему было неоткуда. Оттого на мятом, вислоусом лице навечно застыла брезгливая мина, до недавнего времени прикрытая окладистой боярской бородой. Но государь собственными рученьками отстриг доверенному министру сие мужественное украшение, и лицо первейшего душегуба России открылось взорам во всём своём зверообразии.
Глаза из-за припухших век смотрели на поручика весело и недобро.
— Эге-ге-е-е, — протянул Ромодановский тоном, от которого у Автонома внутри всё поджалось, и нацепил на нос серебряные очки. — Сего двести восьмого года октября двадцать шестого дня подавал ты, приказной поручик Автоном Зеркалов, чрез меня великому государю челобитную, чтобы сельцо Сагдеево, вотчину помершего Матвея Минина сына Милославского, твоего свойственника, за неоставлением у него потомства, отписать на тебя, Зеркалова, за твою нуждишку и ради государевой службы старания.
Зеркалов сглотнул. Решения по этому вопросу он ждал давно. Заполучить бы Сагдеево — и можно приступать к поискам. Неужто решилось?
Князь, мучитель, задумчиво пожевал ус — будто взвешивал.
— Что ж, рвения ты явил немало. Милославское семя, какое ещё оставалось, подскрёб до донышка. Верно и то, что покойному сагдеевскому владельцу ты шурин. А дочка, которая наследница, без следа пропала, так?
— Сгинула, князь батюшка, — подтвердил Автоном. — Как родитель её от удара помер, напугалась очень, в лес сбежала. А там волки, медведи. Зимой охотники в лесу косточки нашли.
— Ну да, ну да… Косточки… Коли так, оно, конечно. Твоё должно быть Сагдеево.
Лицо поручика утратило обычное выражение хмурой сосредоточенности — просияло. Он пал на колени:
— Фёдор Юрьич! Отслужу! Крови, жизни своей…
Ромодановский, однако, поднял руку: помолчи.
— Тут только вот что… Ныне на рассвете в государевом селе Воздвиженском, что по Троицкой дороге, к приказной избе неведомо кем подброшена отроковица. В бесчувствии, сама укутана в медвежью шкуру, а при отроковице грамотка.
Взял со стола листок серой бумаги, прочёл: «Се благородная княжна Василиса Матвеева дочь Милославская, схищенная татями и невозвратно в сомлении чувств пребывающа». Что скажешь, Автоном?
— Не может того быть! Как это — «невозвратно в сомлении»? С осени? Дозволь на грамотку посмотреть, твоя милость.
— На, смотри.
Зеркалов впился глазами в строчки.
— Тати этак не сумеют. А и приказные тож по-другому буквицы выводят. Дворянской рукой писано!
— Дворяне тоже татями бывают. — Князь-кесарь прихлебнул из ковша, усмешливо разглядывая поручика. — Но проверить надо, верно ль, что отроковица — пропавшая княжна. Её привезли сюда, в телеге лежит. Вот я и подумал, кому как не тебе опознать — она иль не она.
— Где та телега?! — вскричал Автоном Львович. — Неужто я родной племянницы не спознаю! Много ль у меня и родных-то? Лишь сынок да она! Вели, чтоб меня скорей к телеге отвели!
— Отрадно видеть, когда в подчинённых с суровостью к врагам уживается родственное мягкодушие. — Сказано было вроде всерьёз, хотя кто его, сатану старого, разберёт. — Сам тебя отведу. Дело редкое, небывалое.
Они вышли через чёрную дверь на задний двор. Там, возле караульных, стояла телега.
Зеркалов к ней так и бросился. Откинул звериную шкуру, впился глазами в белое детское личико с сомкнутыми, чуть подрагивающими ресничками.
— Василисушка! Племяшенька моя! Сыскалась!
И рукой по глазам, будто слезу смахивает. Сзади князь-кесарь потрепал по плечу.
— Ну то-то. Что сия девчонка — княжна Милославская, уже без тебя установили. Скажу по правде: был ты у меня в подозрении. Не извёл ли племянницу ради наследства? Соврал бы сейчас, тут тебе и конец.
Автоном замахал руками, словно услыхал невообразимое. Губы искривил, захлопал глазами, как положено тяжко обиженному.
— Фё… Фёдор Юрьич! Да я… Да она…
— Молчи. Знаю я вас, бесов. И голова с плеч у тебя полетела бы не за племянницу — за то, что мне посмел набрехать. Запомни это.
Не раз за долгую жизнь проходил Автоном по самому краешку бездны, но, пожалуй, никогда ещё она не разверзалась под его ногами в столь гибельной близости. Хотел ведь отпереться от подброшенки. Чутьё спасло. И ещё воспоминание об усмешливом взгляде начальника.
В письменной каморе князь-кесарь сказал жёстко, но уже без ехидства:
— Не получишь ты имения, Автоном. И впредь ни о чём подобном не проси. За нашу службу богатых наград не жди. Хочешь богатства, ступай в коммерцию. А состоишь при мне — помни моё правило: у кого сила, тому мошна во вред. От богатства государеву слуге одна слабость. И ещё заруби себе на носу: мне служить — честным быть. Не то поди на другую службу, у нас воровать везде привольно.
— Эх, твоя милость, — не дерзко, но с достоинством укорил поручик. — Почти полста лет на свете живу, и в ближних стольниках хаживал, и в воеводах. Умом Бог не обидел, сноровкой тоже, а животишек не нажил. Хотел бы воровать, в золоте бы ходил. Коли нашлась Василисушка, то мне в радость. Не нужно мне её сиротского владения. А прошу я твою княжескую милость вот о чём. Как я есть у отроковицы единственный родственник, дозволь мне её опекать, пока не вырастет и замуж не выйдет. Оно и по закону так надлежало бы. Ей-богу, сам в Сагдееве поселюсь, чтоб рядом с Василисушкой быть!
Сказал — и замер. Ну-ка, что Ромодановский?
Князь-кесарь проницательно прищурился, ухмыльнулся краем рта.
— Ладно, попользуйся. Только гляди, не лихоимствуй, не разори девку. Проверять буду. И ещё. — Фёдор Юрьевич погрозил пальцем. — Коли она помрёт, сельцо пойдёт в казну. Так что обихаживай сироту честно, в наследники не меть.
— Грех тебе, батюшка! Ведь родная кровь!
По нахмуренному лицу начальника было понятно, что думает он уже о другом. Ответ прозвучал рассеянно:
— То-то, что кровь. Знай, какую кровь лить, а какую нет. Ступай, ступай.
Упруго поклонившись, Автоном Львович сбежал по крыльцу, как на крыльях слетел.
Что имение не досталось — пустяк. Главное, ничто теперь не помешает искать золото и Девятный Спас. Хвала Тебе, Господи! Совершилось!
Василиса проснулась майским утром, когда небо, долгие полгода хранившее сонное молчанье, грянуло первой грозой, заливистой, весёлой и нисколько не грозной. Легкомысленные весенние тучки, будто вспугнутые утята, заполоскали крылышками по голубому пруду. Небо треснуло вдоль, озарилось праздничными фаерверкными вспышками, по земле звонко прокатился дождик, и сразу же закоромыслилась семицветная радуга. Княжна очнулась легко, как после обычного сна.
Рядом с кроватью сидел Петруша. Он показался Василиске осунувшимся. Наверно, плохо спал после вчерашнего. Обидел свою Хлою, теперь кается. Пришёл пораньше, прощенья просить. Словами, конечно, не выскажет, но ей довольно и взгляда. Корить его Василиска и не думала.
— Что, кобыла-то, родила уже? — спросила она.
На Пете был новый кафтанчик, со шнурами. Нарядный. Должно быть, дядя вчера из Москвы привёз. Не рассказав про кобылу, Петруша встал и молча вышел.
Кости отчего-то ломило, не было сил подняться. Девочка шевельнулась, застонала.
В спаленку вбежал дядя. Он, в отличие от Пети, выспался на славу — свежий, бодрый, с подкрученными усами.
— Вот радость! Как ты, девонька? Помнишь ли, что было?
Наклонился, взял за руки и пытливо всмотрелся ей в лицо своими чёрными глазами.
Василиска вспомнила ужасный сон: «Так вот почему нет сил ни единым членом пошевелить».
— Ой, мне приснился твой карлик! Будто он меня хотел в лес увезти и зарезать!
Но дядя не дослушал, погладил девочку по голове.
— Бедная ты, бедная. Не сон это был. Яха взбесился, напал на тебя. Ничего, больше ты его не увидишь. Я его, собаку бешеную, вот этой рукой порешил.
Автоном Львович показал свою крепкую десницу, сжатую в кулак.
— Не сон? — ахнула княжна. Насупила брови, пытаясь разобраться в череде смутных видений, что замелькали перед её глазами. — Выходит, Илья мне тоже не приснился?
— Какой такой Илья?
Дядя так и впился в неё взглядом. Но Василиска помнила, что про Илью рассказывать нельзя — это меж ними двоими тайна.
— Илья-пророк, — ясно улыбнулась она. — Который громы мечет.
— Это из-за грозы.
Огоньки в дядиных глазах приугасли.
Василиска же рывком села в кровати, забыв о ломоте. Память оттаивала, из неё выныривали картины, одна невероятней другой. Тряска в несущейся телеге. Оскаленный рот страшного Яхи. Всадник на маленьком коне. Образок Димитрия Солунского в лунном луче. Потом… Что было потом?
Нет, не вспомнить. А Илья, наверно, всё-таки приснился. Будто чешет ей гребнем волосы, и от этого по всему телу покой, теплота и приятствие… Она откинулась на подушку. Закружилась голова.
— Сколько ж я проспала? Долго, да? Целый день? Иль больше?
Автоном Львович вздохнул.
— Ах ты, деточка моя страдальная… Будем теперь вместе жить. Главное, в себя пришла. Лекаря-немчина к тебе выпишу. Поправишься, здоровей прежнего будешь. — Он перекрестился и с чувством воскликнул. — Господь к сиротам милостив!
Часть третья
Дважды да дважды восемь
Глава 1
У князь-кесаря
Сей князь был характеру партикулярного: собою видом, как монстра; нравом злой тиран; превеликой нежелатель добра никому; пьян по все дни; но его величеству верной так был, что никто другой.
Б. И. Куракин «Гиштория о царе Петре Алексеевиче и ближних к нему людях»
Миновало ещё девять лет. Счёт времени в России теперь вёлся по-европейски — от рождества Христова и от второго зимнего месяца. Прежнюю хронологию блюли лишь ревнители старой веры.
По-новому год получался 1708-й, по-старинному 7216-ый. Хоть так считай, хоть этак, — выходило две восьмёрки. То есть, согласно прозрению покойного отца Викентия, нынешнее лето сулило потомкам Филарета сугубую опасность.
Обстоятельства, в самом деле, складывались для Романовых такие, что горше некуда. Многие в Европе и в России были уверены, что Пётр досиживает на царстве последние месяцы, а то и недели.
От западного порубежья, с той же стороны, что и век назад, на Россию надвигалась чёрная гроза. Но в Смутную эпоху, закончившуюся, когда новой династии была ниспослана чудотворная Икона, государственное неустройство возникло из-за череды гибельных неурожаев, бунтов, чужеземных происков. Ныне же вся вина лежала на помазаннике Божьем. Он сам накликал на Русь погибель, от которой, казалось, не было спасения. В то грозное лето, едва не ставшее для российского государства последним, ни один человек, даже из самых верных царевых конфиданов, не поверил бы, что потомки будут называть Петра «великим» и «Отцом отечества».
Позволим же себе усомниться в правомерности этого титулования и мы.
В начале семнадцатого века, то есть в филаретовские времена, первенство в восточной половине европейского континента оспаривали четыре силы: Турция, Польша, Швеция и Россия, причем последняя была самой немощной из соискательниц, от которой хищные соседки отрывали сочащиеся кровью куски.
Однако в течение следующих десятилетий нешумливые, степенные отпрыски Филарета понемногу крепили своё государство и расширяли его пределы, предоставляя своим врагам истощать друг друга в изнурительных войнах, так что к исходу столетия Московия оказалась у черты, откуда открывались поистине захватывающие виды.
Огромная, некогда воинственная Польша пришла в совершенный упадок. Османская империя ослабела и утратила завоевательный пыл. В Швеции на престол взошёл восемнадцатилетний Карл XII, в котором никто ещё не предугадывал гениального полководца. Однако честолюбие юного короля, мечтавшего о славе герцога Мальборо и принца Савойского, было обращено не на Восток, а на Запад, к столицам и дворам блестящей Европы. Там назревала большая схватка — первая из великих войн, в которых на кон будут ставиться судьбы не сопредельных стран и даже не континента, а целого мира.
Главнейшая из держав, Франция, претендовала на корону угасающих иберийских Габсбургов, а стало быть, и на владение всеми бесчисленными колониями Испании. Англия и Австрийская империя допустить этого не могли, иначе им пришлось бы навсегда смириться с верховенством Версаля. Поэтому вся Европа спешно делилась на два лагеря, готовившихся к тяжёлой войне. Дипломаты и шпионы обеих коалиций соблазняли и сманивали на свою сторону нейтральные страны и княжества. Самым желанным союзником считалась Швеция с её небольшой, но превосходной армией. Карла XII усердно обхаживали с обеих сторон, суля такую славу и такие награды, каких мальчишке не принёс бы десяток походов в Московию. Да и что там было завоевывать? Все российские провинции, представлявшие для Стокгольма хоть какую-то ценность, были захвачены ещё веком ранее.
Если бы Пётр выждал совсем немного, европейцы вцепились бы друг другу в завитые парики, и, пока они терзают друг дружку, Россия могла бы, не тратясь чрезмерно на оборонные нужды, переиначить всё своё домоустройство в соответствии с духом времени — без войны, без крови и ломки, а спокойно и основательно, как это намеревались делать Софья с Василием Голицыным. Пусть новшества вводились бы не столь быстро, но ведь нам, северным обитателям, самой природой не предписано поспешание. У нас, как известно, запрягают медленно, зато, коли уж запрягли и поехали, свернут с пути очень не скоро. Даже если поехали вовсе не туда, куда следовало…
Но суетливый Пётр не стал ждать. Набрав негодных союзников в лице Дании и Саксонии, он напал на Швецию первым, заплатив за неосмотрительность ужасным нарвским разгромом, когда маленькая маневренная армия Карла разнесла в пух и прах огромное, но бестолково устроенное войско московского царя. По счастью, новоявленному шведскому Ганнибалу показалось скучным углубляться в русские леса и болота. Он совершил роковую ошибку — двинулся за славой на Запад, тем самым предоставив Петру целых восемь лет драгоценной передышки.
Как же воспользовался Пётр этим незаслуженным подарком судьбы?
Чего-чего, а энергии и жестокости этому монарху было не занимать. Расточительно, кроваво, без оглядки и часто без смысла он раскидал до основания весь терем русской жизни и переложил брёвна по-своему, соорудив из них подобие корявого блокгауза или гарнизонной кордегардии.
Церковные колокола, звонкий и чистый голос старой Руси, были перелиты в пушки. Вековые дубовые леса по-над Доном навсегда исчезли, изведённые на фрегаты и галеры, которым суждено было сгнить на мелководье. Сотни тысяч мужиков были согнаны на казённые работы или поставлены под мушкет. Девять десятых государственного дохода тратилось на то, чтобы превратить Россию в военную державу.
Да, вершились великие перемены. Но цена, которой они давались, была многократно дороже достигнутых результатов. И как всякий плод государственного насилия, а не естественного роста национальных сил, возведённое злой волей строение оказалось недолговечным. Петровская фортеция строилась на тысячелетия, чтобы стать истинным Третьим Римом и возвыситься над прочими народами, однако не простояла и двух веков. Точно так же, уже в двадцатом веке, другой реформатор, которого тоже будут называть «великим» и «отцом народов», замесит из горя и крови новое великодержавное тесто, но испечённый из него пирог протухнет ещё быстрей, чем петровский…
Нет, конечно, не такие, но не столь уж далёкие от сих мысли омрачали чело князя Ромодановского, мясной горой развалившегося в кресле и вкушавшего послеобеденный покой. Секретарь, подглядев в щёлку, попятился, замахал на кого-то: «Тс-с-с, жди! Не ко времени!» Спит его княжеская милость, почивает после щей с ботвиньей, солонины с хреном да полуштофа ренского. Вон и вежды сомкнуты, и персты на толстом чреве душемирно сплетены.
В окошко кабинета светило утомительное июльское солнце, над чернильницей и бумагами важно жужжала зелёная муха. Отчего бы и не подремать большому человеку?
Но Фёдор Юрьевич не спал. Он думал про государственное. Мохнатые брови туда-сюда похаживали, нижняя губа пришлепывала не от сонного мечтания — от тяжких дум и внутреннего с собою разговора.
Второй по могуществу человек в державе, князь-кесарь оставался на правлении всякий раз, когда непоседливый царь уезжал из столицы — почитай, большую часть года. То его величество умчит проверять, исправно ли строится средь болот новый город-парадиз, то пожелает осмотреть сухопутный воронежский флот, то, как ныне, отбудет в расположение армии.
Ромодановский не осуждал своего повелителя ни за эти судорожные метания, ни за прочие, более тяжкие вины, ибо как можно псу осуждать хозяина? Но тревожиться умеют и псы. Когда князь-кесарь тщился проникнуть умом в отдалённо-грядущее, старому вельможе делалось не по себе. Грядущее-то, ляд с ним, не земного рассудка пропорция, а вот на ближнее будущее у Фёдора Юрьевича разума вполне хватало, и ничего отрадного в завтрашнем дне князь не узревал. Лишь бедствия да напасти.
Пальцы на атласном брюхе, блеснув перстнями, скрючились в тугие кулаки. Плохи дела государевы, ох плохи!
Последний союзник, саксонский курфюрст Август два года как сдался шведу. И задумал Карл наконец покончить с надоедливым русским медведем, что уж который год то выскочит из своей берлоги, то спрячется обратно. Несокрушимый победитель множества баталий принял решение уничтожить косолапого прямо в его залесном логове. Не с наскока, как в 1700 году под Нарвой, а наверняка и навсегда. Ибо шведский король был уже не задиристый львёнок, а матёрый львище — коли бил, то намертво. Где медведю совладать со львом?
Карл двигался на Россию медленно и неотступно. Как при облаве, с трёх сторон. Основные силы, 35 тысяч лучших в мире солдат, вёл из Польши сам. От Балтийского моря навстречу королю, с обозами и припасами, наступал корпус опытного генерала Левенгаупта. Из Финляндии над недостроенным Санкт-Петербургом нависло ещё одно войско. Итого, подсчитал князь, у шведа без малого семьдесят тысяч ружей и сабель. Что у нас?
Главная армия Бориса Петровича Шереметева — раз. Корпус Боура, что пятится перед Левенгауптом, — два. Против финляндского направления заслоном стоит Апраксин — три. Всего на круг тысяч сто солдат.
Вроде побольше, чем у шведа, но ведь настоящих полков мало — сплошь рекруты, кто из-под палки воюет и только смотрит, как бы в лес удрать. Скольким холопам ружья раздадены! А коли случится военная конфузия и войско разбежится, по кому те ружья стрелять начнут? Не по нам ли, государевым слугам?
Вон что на Дону творится. Вор Кондрашка Булавин, собрав казаков и гультяев, истребил отряд князя Юрия Долгорукого, побил войскового атамана Максимова, взял самый Черкасск и теперь рассылает прелестные письма во все стороны — зовёт мужиков подниматься против «сатанинской власти». А войска хорошего, чтоб против того Кондрашки послать, взять негде. Все лучшие полки государь в Литву увёл.
Увести-то увёл, а сразиться с Карлом не осмеливается. Боится государь-батюшка рыжего чёрта. Шведских генералов мы худо-бедно бить научились, особенно когда у нас народишку и пушек больше. А вот Карла треклятого робеем. (Здесь Ромодановский сокрушённо вздохнул и покачал головой.)
В прошлом году сошлись было с шведской армией у Гродна. И преимущество численное имелось, и позиции укреплённые. Но дрогнул Пётр Алексеевич, не совладал со страхом. Опять, как при Нарве, съехал прочь, оставив армию. За ним и всё войско поволоклось, насилу ноги унесли. А город Карлу без боя сдали.
Вчера вот тоже прискакал нарочный. У местечка Головчина, что на реке Бабич, шведский король нанёс поражение генералу Аниките Репнину. Потеряны знамёна и десять пушек, полки бежали в беспорядке. Карл же занял Могилёв и стоит там лагерем, бахвалится. Когда дождётся Левенгаупта с обозами, ничто ему будет не в препон до Москвы дойти.
Уж как Пётр Алексеевич желал бы замириться! Английского дюка Мальборо, великого полководца, которого Карл за учителя почитает, наш посол Матвеев просил посредничать — склонить шведа к миру. За то была обещана дюку небывалая награда: пожизненный доход со всей Сибири, либо со всего Киевского края, либо со всей Владимирщины, а не захочет дохода — так враз двести тысяч рублей деньгами. Ездил дюк к Карлу в Польшу, переговаривался, да отбыл ни с чем. Не достал царю мира.
Вспомнив о невиданной сумме, посулённой англичанину, князь-кесарь стал думать про иное.
Надобно, хоть подохни, отослать государю триста тысяч рублей, да не позднее двухнедельного срока. О том Пётр Алексеевич уже трижды отписывал, последний раз вельми грозно. А взять такие огромные деньжищи совсем негде. Казна пуста. Купцы обобраны дочиста, монастыри тоже. Но и не послать нельзя — беда случится. Не на что будет для армии на всю зиму кормов запасти. Поляки без денег ни зерна, ни овса, ни сена не дадут. Можно бы на Украине у своих за так взять, но ведь взбунтуются, а там и без того неспокойно…
Как ни кинь, всё клин. Биться с Карлом государь не смеет — хочет больше сил накопить. Силы копить — это зимовать надо. Без трёхсот тысяч рублей не перезимуешь: армия с голоду помрёт, а верней, разбежится. Уйти с Украины на природные русские земли? Тогда Карл, не дождавшись обозов, сам войдет в Малороссию. Как при сём поведёт себя гетман Мазепа и запорожское войско — неведомо.
Неспокойно было князь-кесарю за Украину, а ведь она в тылу у главной армии. Когда тыл ненадёжен, жди худа…
Скрипнула дверь. Это опять сунулся секретарь, подглядывать.
— Ну что там? — приоткрыл Ромодановский налитой кровью глаз.
Знал, что подьячий без срочного дела совать нос два раза подряд не посмел бы.
— Гонец, батюшко. Из Запорожской Сечи. Ты сам велел: коли что с Украины…
Князь-кесарь со вздохом выпрямился в кресле, отпил из чарки остатнее вино, сплюнул. Противное, тёплое. Вяло махнул: зови.
В кабинет вошел лихой молодец в распашном кунтуше — не так, как обычно входили к грозному главе Преображенского приказа, а шумно, дерзко: с каблучным стуком, сабельным звяком. Сдёрнул шапку с малиновым верхом, поклонился низко, но очень уж быстро. Мотнул длинным вороным чубом да распрямился.
— Асаул запорожского товариства Микитенко до твоей милости!
Князь-кесарь прикрыл глаза ладонью. Разглядывать асаула ему было недосуг. Любопытства к людям в Фёдоре Юрьевиче совсем не осталось. Давно уж никто его ничем удивить не мог. Всяких повидал на своей душеведательной службе. Одного взгляда бывало довольно, чтобы всё враз про человека понять. Этот, например, петушок — самая обычная порода средь военного люда.
Смотреть на него было незачем, а вот послушать следовало. Ну как что важное донесёт? Оказалось, впрямь важное, и весьма.
Волнуясь, но дельно и складно, чистой русской речью, запорожец заговорил про то, о чём доводные людишки, кому положено, уже писывали из Киева, но с чужих слов и недостоверно. Этот же говорил очевидно — никаких в том сомнений.
Дело было большое. Воровское дело, изменническое. Князь-кесарь хрустнул пальцами, более же ничем своего возбуждения не проявил. Сидел всё так же лениво, прикрывая глаза и лоб.
Именно такого поворота он опасался больше всего. Не зря, выходит, тревожился.
Асаул, имя которого у князя за ненужностью вылетело из головы, винил гетмана Ивана Мазепу и запорожского кошевого атамана Костю Гордиенку в сговоре с шведским королём. Будто бы Мазепа обещал Карлу свободный вход в Украину, припас для армии и 30-тысячное войско. Письмо, в котором обо всём том писано, асаул видел собственными глазами на совещании запорожской старшины, где Гордиенко призывал соратников позабыть распри с Киевом ради такого великого дела. Царю-де против Карла не выстоять, особенно коли ещё гетман сзади ударит, и товариству здесь мешкать — только Сечь губить. От шведа за помощь можно будет новые вольности истребовать, хоть бы и полную незалежность — и от Москвы, и от Киева. На что шведскому королю Сечь? Слушала казачья старшина кошевого и приговорила: идти к Карлу с десятью тысячью лыцарей, а москалей брать в сабли. Тогда снялся асаул, измене не потатчик, о три-конь. Мчал день и ночь, двух коней загнал, на третьем доскакал до Москвы, сказать князь-кесарю «слово и дело» государево. Надо было б лучше к царю, в ставку, но по всей литовской стороне Гордиенко с Мазепой застав понаслали — не пробьёшься. Страшную весть принёс асаул. Да только не врёт ли? Фёдор Юрьевич поглядел на него сквозь пальцы. Стол был поставлен со смыслом — чтоб свет из-за спины хозяина падал на того, кто перед ним стоит.
Не врёт, определил князь. Однако сие ещё не означало, что доводчик говорит правду. Бывает, человек свято верит в свои слова, а сам — свистулька в чужих устах. Не очередная ль козня гетмановых врагов?
Может, подвесить молодца на дыбу? Да расспросить со тщанием: сам ли прискакал или присоветовал кто. Доподлинно ли видел гетманову грамотку или только слышал, как её читают? Не имеет ли против кошевого какой обиды или злобы?
На дыбе человеки явственней и правдивей говорят, без вранья.
О Мазепином двоедушии доносили и прежде. Сам украинский генеральный писарь Кочубей недавно государю про то челом бил. Царь, однако, доносу веры не дал, а Кочубей со товарищи, будучи пытан, повинился, что возвёл-де хулу по личной досаде на его ясновельможность.
Пётр Алексеевич верит Мазепе, наградил гетмана орденом Андрея Первозванного, чего и сам князь-кесарь доселе не удостоен. Помнит государь, что без малого двадцать лет назад Мазепа к нему в Троицу первым присягать явился.
Сам-то Фёдор Юрьевич к гетману большого доверия не имел. Недаром того за изворотливость прозвали «махьявелем». Если старый лис решил, что победа будет за Карлом, переметнётся к шведу, не засовестится. Всяк протекторатный владыка мечтает стать полноценным потентатом, вровень с иноземными королями. А Мазепа силён, всю Малороссию, кроме Сечи, в кулаке держит — крепче, чем некогда Богдан Хмельницкий. Недаром говорят казаки: «Отъ Богдана до Ивана не було у нас гетьмана».
Здесь многоумному князю пришла в голову такая мысль: довод на гетмана, раз уж государь так его любит, можно пока придержать, а дать ход лишь делу о Гордиенке. Пётр Алексеевич кошевому не благоволит, стало быть, не осердится. Ну, а дале как сложится. Может, и неприкосновенного Мазепу подцепим…
Асаул умолк, потому что великий муж опустил голову на грудь и всхрапнул. Внезапную дремоту Ромодановский умел изображать отменно. Старый человек, на седьмом десятке. Диво ль, коли сомлеет от усталости? Давно уж обнаружил Фёдор Юрьевич, сколь много пользы можно иметь от старости. Особенно если показываешь себя дряхлей, чем есть на самом деле. Усы у князь-кесаря были совсем седые, остатние волосы на макушке тоже (парик он не терпел и надевал лишь по большим случаям), плечи сгорблены под тяжестью государственной заботы. Однако ни умом, ни мышечной крепостью Ромодановский ещё не оскудел. Недавно, осерчав, стукнул нерадивого конюха кулаком в висок — тот пал замертво.
Подумать нужно было, прикинуть. В одну сторону ошибёшься — державе беда. В другую — самому бы не сгореть.
Запорожец нетерпеливо переминался с ноги на ногу, не ведая, что сейчас решается его судьба. Глаз князя сквозь щёлку меж пальцев шарил по лицу асаула. Пришло время рассмотреть человечка получше.
По речи слышно, что грамотен, и изрядно. Говорит как по-писаному. Черты лица тонкие. Со лба свисает длинный чуб — казачий оседлец. Остальные волосы, однако, давно не бриты, отросли на добрых полвершка. И ещё, необычно для запорожца: борода. На щеке у асаула подсохший рубец, недавний — кто-то самым кончиком сабли чиркнул. На шее сбоку ещё один, наскоро сшитый ниткой (дальнозоркое око Ромодановского разглядело стежки).
— Ты какого роду-племени, Микитенко? — спросил Фёдор Юрьевич, как бы очнувшись от дремоты. Кстати и вспомнил, как гонца зовут. Память у князь-кесаря была обученная, услужливая: что не надо, выкидывала; что запонадобится — выуживала обратно.
— У запорожских товарищей прошлого нет. Забываем. — Светлые брови асаула сторожко содвинулись. — На том крест целуем, когда даём сечевую клятву.
«Ну, подвесить тебя, да веничком горящим по рёбрам пройтись, вспомнишь, — подумал Ромодановский. — Ладно, пока не велено». Он уже решил, что оставит Микитенку под рукой. Если что — никогда будет не поздно в стружку взять.
Раз так, следовало явить рабу Божьему милостивый лик, что князь и сделал. Убрал со лба руки, чтоб было видно глубокие морщины, бороздившие государственное чело.
— Российской отчизне послужить желаешь? — спросил звучным голосом, как следовало при разговоре с петушками.
Тот, конечно, плечи расправил, руку положил на рукоять сабли.
— Только ей и служу!
Кликнул Фёдор Юрьевич секретаря.
— Пиши. Запорожскому асаулу Микитенке (имя-отечество он тебе сам скажет) дать чин армейского прапорщика по ведомству Преображенского приказа. Жалованье согласно артикулу. У кого тебе, прапорщик, под началом состоять, после скажу. Ты же чуб свой состриги и бороду сбрей. Офицеру армии такое волосатие не положено. Донос твой разберу со всем дотошием.
Брови запорожца сдвинулись ещё ближе.
— Что засупился? — удивился Ромодановский.
— Я не с доносом приехал. Доносчик втихую нашёптывает, я этак не умею… И ещё скажу твоей княжеской светлости: оседлец состригу, не жалко, а бороду брить не стану.
У подьячего от ужаса из руки выпало перо. Никогда и никто при нём так не говаривал с Самим. Но то ли князь-батюшка после обеда пребывал в редком благодушии, то ли (что вернее) дерзкий казачок был ему зачем-то надобен, а только не огневался Фёдор Юрьевич на супротивство — рассмеялся.
— Не хочешь — не брей. Но тогда по государеву указу плати бородную пошлину. Служилому человеку пятьдесят рублей в год.
Деньги для младшего офицера огромные, в половину годового жалованья. На памяти князь-кесаря дурней платить бородную пошлину пока не находилось. Разве что купцы-богатеи (с них казна взыскивала по сотне, а можно бы и больше). Асаул моргнул, но сказал твёрдо:
— Сыщу деньги. Заплачу. Витязю без бороды зазорно.
«Витязю»? Ишь ты! Ромодановский аж крякнул. Оказывается, могли ещё человеки удивлять старого душеведца.
— Погоди-ка, погоди, — вдруг спохватился он, припомнив сказанное допрежь того. — Как это — «не умею втихую»? Ты что, из Сечи на Москву явно ускакал? Не может того быть!
— Конечно, явно. Я им сказал, что не допущу измены православному отечеству. А коли станут на своём стоять — извещу государевых людей. Хотели они меня саблями рубить, да я отбился. — Удивительный асаул показал пальцем на рубцы. — Потому и не мог к царю в ставку скакать — кошевой на запад разъезды послал, меня ловить. Ну, а я подался на восток…
Собирался Ромодановский доносчика в приказе оставить, а теперь передумал. Такого дурака в Преображёнке не надобно. Куда б его пристроить?
Хороший начальник всегда умеет любой твари найти полезное употребление. Если человечишко вовсе ни на что не годен, можно его на огороде в грядку закопать, чтоб морковка-капуста веселей росла. А уж глупому, но храброму вояке в наши времена служба подавно найдётся.
— Расскажи, где бывал, в какие походы хаживал, — велел князь-кесарь, чтоб получше разобраться в сей любопытственной особи. Другую такую ни в Преображёнке, ни, пожалуй, во всей Москве не сыщешь.
— Куда только не хаживал… С полковником Матвеем Темниковым воевал шведа на Ладоге и под Быховым — пятидесятником был, потом сотником. Под Охтой ранен картечами. С походным атаманом Симоном Галухой в семьсот пятом, уже будучи куренным, немного погуляли в Крыму…
— Как в Крыму? У Москвы с ханом мир!
— То у Москвы… Мы ходили у крымцев свой полон отбивать. Много народу за Перекоп угоняют, в рабство продают. Галуха без малого тыщу душ христианских вывел.
— Поди и себе зипунишек добыли?
— Не без этого. Государево жалованье на Сечь плохо доходит.
Рассказывал Микитенко скупо, без обычного для вояки бахвальства. Нет, не петушок, подумал князь-кесарь. Неужто сокол? Давненько этакой птицы в наших облацех не лётывало. Генерал Патрикий Гордон, царствие небесное, чистопородный сокол был. Хоть и чтил его государь, а в большие люди генерал не вышел — крыла коротки.
— …А в последний раз, прошлого году, взял меня полковник Левко Шиловатый асаулом в дальний поход, карать кочевых ногаев за душегубство. Однако до орды я не дошёл, прогнал меня Шиловатый из полка.
— За что?
— Так. Спор у нас вышел, — неохотно молвил Микитенко, кажется, жалея, что проговорился.
Стало Ромодановскому весело. Смешные они, соколы.
— Из-за чего пособачились? Бороду брить не схотел?
— Нет, с этим у нас свободно… Из-за ногайчонка. Мы там, по степи, впустую шастали. Куда ни нагрянем, нет никого. Сворачивали ногаи свои кибитки и уходили прочь. Их же степь, не наша. Они там дома. Только раз попался нам мальчонка, от своих отбился. Маленький, но злой, кусачий. Полковник велел его удавить. Мол, вырастет из волчонка волк, будет наших грызть. А я не дал. Говорю, вот когда вырастет и будет грызть, тогда и удавлю, а малого убивать Бог не велит. Шиловатый мне: а коли сей волк, выросши, сам тебя удавит? На то, отвечаю, воля Божья. Дитя же сам не трону и тебе не позволю. Хоть волчонок, хоть змеёныш, всё едино. Кто на тебя сам не нападает, того трогать грех. И вдвойне грех, коли кто себя защитить не может… Ну, Левко меня и выгнал. Катись, говорит, со своим ногайчонком. Мне такого теляти в асаулах не надобно.
Прыснув, князь поинтересовался:
— И что басурманишка? Отблагодарил?
Запорожец вздохнул.
— Руку мне до крови прокусил и сбежал.
Редко, очень редко смеялся Фёдор Юрьевич, и уж особенно от души, как сейчас. Пока тряс жирным подбородком, решил, как быть с новоиспечённым прапорщиком. Такого дурня следует определить в городовую пожарную команду. Дело важное, лихое, а умственной тонкости не требует. Заодно пускай «витязь» и бородёнку себе опалит. Вдруг постучали в дверь — громко, отрывисто. Что за небывальщина?
К главе приказа в кабинет стучаться — и завода такого нет. Кого надо, и так введут. А кому незачем — не впустят.
Секретарь, ойкнув, выкатился за дверь. Оттуда зашумели голоса. Это тоже было не в обычае. Уж не стряслось ли беды?
Забеспокоившись, Ромодановский приподнялся с кресла. В дверную щель влезла голова подьячего:
— Батюшко, рвётся к тебе некий человек бесчинно. Как только чрез караул прошёл! Говорит-де, Попов, от господина гехаймрата, а сам в рванье. «Словом и делом» стращает!
— Какой такой Попов? Знать не знаю, — раздражённо опустился обратно в кресло тучный князь-кесарь. — Ладно, впусти, раз от гехаймрата. Поглядим, послушаем.
Оттолкнув секретаря, вошёл невысокий, подвижный оборванец, по виду из бывших солдат: в драном мундире, голова обмотана тряпкой, на одной ноге старый сапог, на другой лапоть. По Руси в последние годы таких развелось видимо-невидимо. Покалеченные в бою, либо списанные по болезни, либо сбежавшие из полка бродили по городам и дорогам, добывая пропитание кто чем мог, иные и разбоем.
Парень, видать, был бойкий. Бритое по-военному лицо обросло рыжеватой щетиной, по углам рта свисали усишки. Острый взгляд впился в князь-кесаря, скользнул по запорожцу, снова оборотился на Ромодановского, и тут вдруг с ветераном что-то случилось. Он опять уставился на казака, заморгал и приоткрыл рот, но словно бы встряхнулся и быстро взял себя в руки. Отвернулся от Микитенки, будто того и не было.
Вся эта перемена настроений заняла не долее мгновения. Уж на что Ромодановский был приметлив, а значения не придал — отнёс на счёт обычного смятения, охватывавшего посетителей возвышенного кабинета. Если б Фёдор Юрьевич изволил обратить свой вельможный взор на запорожца, то увидел бы, что асаул стоит с разинутым ртом, а брови уползли высоко на лоб. Но смотреть на Микитенку князю было уже недосуг.
— Поди, поди, — нетерпеливо махнул он, не глядя. — Пожди у крыльца. Секретарь позовёт.
Поклонившись князь-кесарю, но глядя по-прежнему лишь на оборванца, казак вышел за дверь, почему-то осеняя себя крестным знамением.
— Говори. Кто таков? — велел Ромодановский.
Солдат вытянулся, лихо отмахнул рукой решпект ко лбу.
— Лейб-гвардии Преображенского полка прапорщик Алексей Попов! Состою по Иностранному полуприказу! Твоему княжьему алтессу был представлен господином гехаймратом!
Фёдор Юрьевич прищурился позорче, теперь узнал. Не так-то это было просто. Сего Попова он прежде видел только единожды, преизрядным хлыщом в завитом парике и с усишками-перышками. Как же, как же. Попов долго был в Европе конфиданс-агентом. Донесения слал, дельные. Но если он из Иностранного полуприказа, ведающего разведкой, то почему был представлен гехаймратом, который начальствует над полуприказом Внутренним?
По множеству неотложных дел и по преклонности лет князь стал в последнее время иные вещи, из не самых важных, не то чтоб вовсе забывать, но помнить неявственно.
Видя затруднение во взгляде Ромодановского, гвардейский прапорщик объяснил о себе сам:
— Не припоминаешь, батюшка-князь? Я прибыл тому две недели с перехваченной депешей от прусского министра графа Вартенберга посланнику Кейзерлингу. Я же в Берлине и добыл список с той депеши. Ты ещё меня лестной аттестацией удостоил: «Служи, мол, и дальше так — награду получишь».
Депешу-то князь-кесарь помнил очень хорошо. Первый министр прусского короля Вартенберг писал посланнику Кейзерлингу, состоящему при особе его царского величества, тайной цифирью про тревожное. Был-де у графа в Берлине шведский резидент и завёл окольный разговор: каков, мол, будет у Пруссии политик, ежели в Москве случится новый стрелецкий мятеж и власть царя падёт? Не пожелает ли Пруссия при сей оказии заключить с Карлом прочный союз, дабы вместе брать на шпагу достойное место под европейским солнцем? Министр в письме поручал Кейзерлингу выяснить, верно ль, что в российской столице грядёт великое шатание, или то пустые шведские сказки. Ромодановского сей слух взволновал ещё больше, чем прусского министра, хоть известие представлялось маловероятным. После казней десятилетней давности стрелецкие слободы попритихли, съёжились, стрелецких же полков на Москве не осталось ни единого. И всё же гехаймрату, начальнику Внутреннего полуприказа, было велено дознаться: вдруг и вправду заговор? Судя по последнему докладу, дым оказался не без огня. Зашевелились крамольники недоисканные, почуяли: их время подступает. Гехаймрат обещал завтра, самопозднее послезавтра всё представить князь-кесарю в полнейшей очевидности. За прочими тяжкими заботами у самого Фёдора Юрьевича до стрелецких козней руки пока не дошли. Ежели окажется, что докука впрямь опасная, тогда и возьмётся.
— Про депешу помню. Но ты-то почему у гехаймрата? И пошто ко мне в этаком подлом виде ввалился? Зачем секретарю «слово и дело» сказал?
— Приказано мне временно быть при Внутреннем полуприказе — до разъяснения дела. Господин гехаймрат ныне спешно уехал в Суздаль. Доносец некий поступил, его милость решил сам проверить.
Князь насторожился.