Девятный Спас Брусникин Анатолий
Он окинул Илью внимательным взглядом, по мальчишке едва скользнул.
— Пришли — садитесь. Капустка квашеная хороша, огурцы, рассол. С вами ведь, чертями, как? С каждым вина выпей, вот с утра и башка трещит.
Илья сел — ноги устали. Шкура сесть не захотел, Данька не посмел.
— Парнишка из моей десятки, — сказал про него Зиновий. — Кто вон энтот — сам у него спросишь. Но допрежь того скажи мне, Фрол Протасьич, вот что. Мы на великое дело идем, Москву и всю Русь вверх тормахами вывернем. А для кого? Не для шведа ли? Кто тебя серебром дарит? С какими это иноземными радетелями ты водишься?
Лицо Быка, мгновение назад добродушное, исказилось и побагровело. Сейчас на Шкуру заорёт, подумал Илья. Однако ошибся.
— Вот, стало быть, кого ты ко мне привел…
Врастяжку протянув эти слова, Фрол вдруг приподнялся над столом, перегнулся и хватил Илью за обе руки. Большая была сила у стрельца, Ильша раньше такой не встречал. Будь у него запястья потоньше, пожалуй, захрустели бы. Дёргаться Илья не стал. Хочет человек подержаться, не жалко. Что дальше-то?
— А ну, малый, пошарь-ка у него по карманам да за пазухой! — приказал пятидесятник Даньке так зычно — не ослушаешься. — Что найдёшь — клади!
Нашёл парнишка складной нож с шилом и пилкой (собственное Ильи изобретение), надкусанный кусок сахара и зеркаловскую свистульку. Бык усмехнулся.
— Знаешь, Зиновий, эту штуку? Такие свистки в Преображёнке дают головным шпигам, подмогу звать. Вот кого ты послушал, дурья голова.
Тут Илья пошевелил кистями — отцепился от Фроловых лапищ, хоть и не без усилия.
— Ну да, — сказал, — свистулька Преображенская. У шпига отобрал.
Данька подтвердил:
— Верно! Дудел один, а они его кулаком в рыло.
Разбирательство, чья свистулька, Зиновия Шкуру не заинтересовало. Мужик он, кажется, был упрямый, такого не собьёшь.
— Хватит юлить, Фрол! Правду говори! Ты со шведами заодно?
Почуяв в Илье силу, не уступающую своей, Бык руки прибрал. Рожа у него от ярости была уже не багровая, а почти чёрная.
— Тебе-то какая беда?! — заорал он на Зиновия. Данька аж съёжился от этого рыка. — Беса гнать — всяк ухват хорош!
— Не всяк! Не всяк! — закричал ответно и Шкура. — Ты у шведа в плену не был, а я был! Он нас плетью бил, «собаками русскими» ругал, отца вон Данькиного смертью убил! Не сбеги я, доныне бы в шведской каторге гнил! Не согласный я быть заодно со шведом! Лучше свой бес, чем чужой!
От великого этого крика за дверью жалобно взвизгнула Кочерыжка.
Кажется, Фрол понял, что ором не возьмёшь. Примирительно разведя руками, сказал уже негромко:
— Ладно тебе, Зиновий. Нам бы только царю шею свернуть, а там как-нито и со шведом уговоримся.
Шкура захлопал глазами:
— Ты в своём ли уме? Царю — шею? Как это можно?
— А вот так.
Одной рукой Бык взял Даньку за тонкую шею, будто бы ласково. Притянул к себе, другой ручищей обхватил за лицо, да резко вывернул. Что-то треснуло, парнишка слабо охнул, а когда убийца разжал пальцы — повалился на пол.
Ни на мгновенье не замешкав, Фрол подхватил со стола кистень. Илья отшатнулся, но стрелец ударил не его — Зиновия. Тот прикрылся было рукой, но удара страшной силы не удержал. Железное яблоко переломило локоть и обрушилось на темя десятника, уложив бедолагу на месте.
— Это чтоб нам с тобой не мешали привольно потешиться, — спокойно объяснил Бык, отшвыривая стол в сторону.
Рассол, выплеснувшись, забрызгал ему рубаху и порты, капуста прилипла к сапогам, но Фрол того и не заметил.
Он готовился к нешуточной схватке, засучивал рукав. Окровавленный кистень свисал-покачивался на кожаном снурке.
Илья стоял напротив, загораживая выход, смотрел на злодея, от которого его отделяли пять шагов и два мёртвых тела.
— Поглядим, детинушка, кто кого? — проговорил-пропел пятидесятник.
— Хочешь честно потешиться — кистень убери.
Пошире поставив ноги, Ильша тоже закатывал рукава. Очень он на себя осерчал, что недооценил врага. Понять бы раньше, сколь тот лют и безжалостен, люди бы зря не погибли. С другой стороны, такого гада не совестно и в Преображёнку сдать.
— С кистенём оно верней.
Бык подмигнул, делая полшажочка вперёд. Тогда Илья левой рукой взялся за край дубовой скамьи и легко поднял её, держа на весу, словно дощечку.
— Что ж ты, тварь, своих товарищей порешил? — укорил он заговорщика, тоже подступаясь поближе. Надо было от стенки отдалиться, для хорошего размаху.
— Мне дураки не товарищи.
Железное яблоко рассекло воздух и с хрустом впилось в дерево — удар встречь удару. Но в скамье весу было больше. Почти не замедлив своего движения, она ударила Фрола в грудь и откинула спиной в противоположную стену. Человека послабее такой бросок убил бы, а Быка даже не оглушил. Но от охоты «тешиться» избавил.
С неожиданным проворством стрелец метнулся вбок, выдрался из Ильшиной хватки, оставив в пальцах противника пол-рукава, перескочил через отчаянно лающую Кочерыжку и вынесся из землянки вон.
Бросился было Илья вдогонку — куда там. Злодей бежал сноровисто, перепрыгивая за раз через две грядки, а его победитель позабыл, как это делается — прыгать и бегать.
Отстал, да плюнул с досады. А когда вспомнил, что в землянке валяется свисток, заговорщика след простыл. Только и оставалось — в затылке чесать. Вот незадача…
Если уж Ильше было горько от собственной неуклюжести, то каково же пришлось бедному Дмитрию? Он не обладал богатырской мощью своего товарища, и шпиги, сторожившие дом Конона Крюкова, скрутили горе-сыщика, хоть он и отбивался.
Помяли, заломили руки, вызвали свистком конных ярыг и торжественно доставили добычу в Преображёнку. Когда Митя сообразил, какая произошла ошибка, объяснить что-либо возможности у него уже не было: в рот арестанту засунули кляп — голландскую грушу.
В таком жалком виде бывший казак и предстал перед гехаймратом.
Тот был сильно озабочен, поминутно выглядывал в окно — ждал то ли какого-то человека, то ли важной вести. Досталось всем: и шпигам, и особенно Дмитрию — за то, что засаду провалили. Оказывается, в то же самое время в Последнем переулке, где дом Зиновия Шкуры, шпиги упустили какого-то дьявола, который в одиночку покалечил семерых и ушёл. По описанию лиходей был похож на самого Фролку Быка. Как же Зеркалову было не беситься?
Митя сразу догадался, что это Ильша там малость пошумел, но выдавать друга, конечно, не стал. Да и вряд ли это известие укротило бы начальнический гнев.
Ругаясь на чём свет, гехаймрат несколько раз спрашивал своих, не вернулся ли сержант Журавлёв. Вот кого он, выходит, ждал — своего помощника, про которого Дмитрий слышал уже не в первый раз, но видеть пока не видел.
— Вон он, Журавлёв, — сказали наконец начальнику. Зеркалов к окну так и кинулся. Посмотрел и Дмитрий — любопытно.
Из маленькой двуколки неуклюже, спиной, вылезал несуразный человек в синем замусоленном кафтане и облезлой треуголке. Под мышкой у него был большой прямоугольник, обёрнутый в тряпку.
— Господи, Твоя воля… — отчётливо прошептал Автоном Львович. На его глазах, к Митиному удивлению, выступили слёзы.
Поймав изумлённый взгляд прапорщика, гехаймрат смущённо улыбнулся.
— Накричал я на тебя, Микитенко. А ты не виноват. Ты ведь хотел, как для дела лучше…
Слышать от грозного человека подобные слова было уж совсем поразительно.
Но размягчённым лицо начальника пробыло очень недолго — всего миг. Затем оно стало сосредоточенным. Зеркалов оглядел всех, кто был в избе: главного шпига Юлу, секретаря-подьячего, прочих и остановил выбор на Дмитрии.
Поманив за собой, отвёл в сторону и очень тихо, душевно попросил:
— Знаю я тебя мало, но вижу по манере, что ты человек надёжный и прямой. Не то что мои псы, — кивнул он на Преображенских. — Если дашь слово, то сдержишь. Так или нет?
— Так, — настороженно ответил Митя, ничего хорошего от этакой задушевности не ожидая… Но опасался напрасно.
Гехаймрат попросил о безделице: взять на конюшне лошадь, во весь опор слетать в Кривоколенный и сказать Петру Автономовичу, то есть сыну, чтоб немедля был в приказе и прихватил свою кавалету.
— Что?
— Кавалету. Он знает. Главное же — никому о поручении не сказывай. Ни сейчас, ни после. Честное слово?
Честным словом по пустякам не кидаются, поэтому Дмитрий ограничился кивком. Гехаймрату этого было достаточно.
— Вот ещё что. Как приедет сюда, пусть прямиком ступает в ермитаж и ждёт меня там.
«Ка-ва-ле-та, ер-ми-таж», мысленно повторил Никитин, запоминая непонятные слова.
— Всё исполню.
В сенях, где было темно, Дмитрий столкнулся с кем-то, поднявшимся с крыльца, и больно ушибся о жёсткий прямой угол. Это, очевидно, сержант Журавлёв тащил начальнику свою ношу. Шибануло пёсьим запахом давно нестиранной одежды и немытого тела.
Митя учтиво извинился. Встречный не ответил, явив невежье. И чёрт бы с ним.
«Снова увижу её», — думал Никитин и тем был счастлив — преступно, но необоримо.
Дмитрий ведь не зря ночью не спал — это он с собой боролся. Человек чести не может дозволять, чтобы сердце брало верх над волей, потому что иначе чем отличается благородие от скотства?
Что счастья ему на веку не предписано, Никитин давно догадывался. По всему ходу жизни это было видно: дворянин без имени и вотчины, сын без отца-матери, отовсюдошный изгнанник. Однако последний из ударов судьбы застал его врасплох.
Когда тебе сравнялось тридцать, о всяком глупом уже не мечтается. Например, о заколдованных королевнах или прекрасных девах, чей взор, как родниковый ключ, чист и обжигающ. И дальнейший путь представляется тебе ясным: конь да сабля, ратные тяготы да лихая смерть.
И вдруг обнаруживаешь, что Прекрасная Дева существует, и взор у неё точь-в-точь такой, как грезилось, и голос, будто некогда уже слышанный во сне. Ради Неё ты свершил бы невиданные подвиги, преодолел бы любые препоны. А препона всего одна, но совершенно непреодолимая: единственная на свете дева — невеста друга, и, стало быть, страстно о ней мечтать есть низкодушие.
Поэтому всю ночь Никитин изгонял страстные мысли прочь. Преуспел в том мало.
Вот и ныне, въезжая в Кривоколенный переулок, ничего не мог с собою поделать — трепетал. Надежды, что при повторной встрече чары рассеются, у него почти не было. Поэтому слуге он строго, даже невежливо сказал, что желает видеть единственно молодого барина, по неотложной казённой надобности. Но, к его мучительству (увы, смешанному с наслаждением) встречать гонца вышли оба — и брат, и сестра.
На неё Дмитрий смотреть себе не позволил. Сухо поклонившись и отворотив лицо, он отозвал в сторону начальникова сына, вполголоса передал порученное — и про срочность, и про кавалету, и про ермитаж.
Юноша вежливо поблагодарил, сказавши, что предугадал волю родителя и кавалетто уже собрано. С этими словами он показал на плоский ящик лакированного дерева, к которому был прицеплен ремень, очевидно, для таскания на плече.
— Куда ты, Петруша? — раздался голос, от которого у Дмитрия по телу пробежало подобие озноба. — Зачем тебе кисти и краски?
Молодой наглец посмел ей не ответить и направился к выходу.
— Петя! Что с тобой нынче? Петенька!
Крик был обиженный, жалостный. У Митьши прямо сердце сжалось. Будь его право — надрал бы мальчишке уши, чтоб знал, как себя вести с драгоценнейшей из дев. Но права такого у Никитина не было. По-прежнему так и не взглянув на Алёшину невесту, он почтительно поклонился и хотел выйти вслед за недорослем.
Но случилось негаданное. Лёгкая рука коснулась Митиного локтя — и будто обратила витязя в камень.
— Сударь! Молю тебя!
Теперь уж не взглянуть на нее было невозможно. Он обреченно поднял глаза.
Господи милостивый, это лицо, сам того не зная, Дмитрий видел пред собой всякий день жизни. На белом свете только одно такое и существовало. Красивое оно или нет, он сказать бы затруднился. Это звёзды красивые. Иль облака. А Луна меж ними одна, и другой быть не может. Ах, отчего судьба столь жестока к человеку?
— Я тревожусь! Он со вчерашнего дня будто не в себе! Куда ты его вызвал? К кому? Ради Бога!
Отказать Ей, слёзно молящей, было бы злодейством. Но нарушить слово чести — всё равно что предать свою бессмертную душу, что доверена нам Господом во временное владение. Побледневший Дмитрий безмолствовал.
Видно, угадав в нём колебание, дева повела себя небывалым для русской барышни образом: схватила упрямца за кафтан и начала трясти.
— Истукан! Бревно бессердечное! Скажешь ты мне правду или нет! Сговорились вы все меня терзать!
«Единственная! Лишь Ей одной такое неистовство к лицу», — восторженно думал сотрясаемый Никитин, по-прежнему храня молчание.
Всхлипывая от тревоги и гнева, она рванула сильней. Затрещала рубаха, из раскрывшегося ворота свесился большой образок на цепочке. Эту иконку, отцовскую память, Дмитрий никогда с себя не снимал.
Взгляд прекрасной Василисы Матвеевны так и впился в конного воина, изображённого на кипарисовой дощечке. Сильные пальцы расцепились.
— Что это у тебя? — шёпотом спросила дева.
— Димитрий Солунский. Покровитель мой.
Чудесные глаза были полны благоговейного изумления.
— Откуда?
Озадаченный Никитин дотронулся до образка.
— От отца. Десять лет ношу…
Вдруг она как всплеснёт руками, как вскрикнет:
— Лицо! То-то помнилось… Так ты мне тогда не приснился! Я тебя узнала!
И бросилась обомлевшему Мите на шею, стала его целовать, орошать слезами, приговаривая:
— Милый мой, спаситель мой… Я и не чаяла, что ты настоящий… То ли святой с небес сошёл сироту защитить, то ли сон приснился… Я ведь полгода проспала и многое, чего не было, видела… Помнишь меня? Помнишь, как девочку от злого карлы спасал? Ведь я это, Василиска, княжна Милославская!
И принялась рассказывать — сначала сбивчиво, потом понятней.
Если Митьша и испытал потрясение, то лишь от её объятий и поцелуев, бросавших его из холода в жар и обратно. Известию же не изумился. Никитин всегда знал, что в жизни ничего случайного не бывает, она наполнена и стройностью, и смыслом, просто не каждый смертный способен сие прозреть. Тридцати одного года от роду рабу Божьему боярину Дмитрию выпала удача познать на себе Всевышний Промысел, невообразимо чудесный в своем неохватном совершенстве.
Разговор был чувствительный, долгий. Младший Зеркалов давно уехал в Преображенское, а Василиса всё не могла нарадоваться нежданной встрече, Никитин же вовсе потерял счёт времени.
Конец сердечной беседе положил слуга, вошедший сказать, что за господином прапорщиком прибыл служивый человек.
В воротах стояла двуколка, которую Дмитрий сразу признал. Узнал он и сидевшего в тележке человека. Это был сержант Журавлёв, которого он давеча видел издали и с которым потом столкнулся в тёмных сенях.
— Поди, наври ему, что господин прапорщик уже уехал, — велела слуге Василиса.
На что Митя не терпел всякой неправды, но в устах княжны и ложь показалась ему восхитительной.
Преображенец слугу выслушал, однако уехать не уехал. Зачем-то попёрся в дом. Челядинец из-за сержантовой спины показал: тебя, мол, барышня, видеть желает.
— Вот настырный, — недовольно молвила Василиса. — Я его быстро спроважу.
Она вышла за дверь, оставив её открытой.
— …Садом он ушёл… Да, только что. Может, догонишь ещё, — доносился до Дмитрия её раздражённый голос. — Почём мне знать, где он коня привязал?
Визгливый голосишко что-то ей втолковывал, но княжна отрезала:
— Ступай, служивый. Недосуг мне.
И Журавлёв ускрипел прочь.
— Знать, надобен я в приказе, — сказал Никитин, когда Василиса вернулась. — Поеду. Свидимся ещё.
Брови барышни были нахмурены. Поёжившись, она обронила:
— Гадкий он какой-то, Цаплин этот… Нет, он назвался «Журавлёв». И смердит от него, как от кучи навозной. Но не в том дело. Знаешь, на кого он похож? На карлу, что меня маленькую похитил и которого дядя за то убил. Усищи вот только…
При воспоминании о страшной ночи Василиса содрогнулась.
— Тот был вот такусенький, а сержант с меня ростом, — улыбнулся Дмитрий. Напуганной она ему тоже очень нравилась. — Право, пора мне. Автоном Львович огневается.
— Пускай его гневается. Скажешь — я не отпустила. О скольком ещё не говорено!
Обращенный на Митьшу взгляд был так нежен, что воля в Никитине размягчела и стала таять, как воск в лучах солнца.
— Разве что четверть часа ещё… — пролепетал Дмитрий.
Глава 7
В колодце
Сия последия ночь — ночь вечна будет мне:
Увижу наяву, что страшно и во сне.
А. П. Сумароков
Гвардии прапорщик Попов лежал на жёсткой койке в гошпитале Святого Иоанна, что в Немецкой слободе. Члены его были вытянуты, глаза зажмурены. Притворщик изображал глубокий обморок и потому время от времени издавал прежалобные стоны — всякий раз, когда чувствовал, что в комнату кто-то зашёл.
А посмотреть на приезжего человека, расшибшегося при падении с лошади, заходили многие, особенно, когда наступило утро. Развлечений на Кукуе было не столь много, а тут какое-никакое событие.
Объявления висели во всех заметных местах с вечера, так что некоторые успели побывать в гошпитале и ночью. Алёшка сильно надеялся, что искомые персоны, тревожась о своём гонце, а более того о секретной шкатулке, примчатся первыми и долго валяться ему не придётся. Ночью в комнате горело две свечки, и в сумраке ловец мог подглядывать за вошедшими.
Вещи мнимого лейтенанта фон Мюльбаха были разложены на столе: пашпорт и подорожные бумаги, два пистолета в седельных кобурах, вынутый из ботфорта стилет, сами ботфорты, шпага, кошель и прочее, в том числе и шкатулка с бабочкой.
При расшибшемся неотлучно состоял доктор Серениус, свой человек, на тайном жалованье у Преображёнки. Ежели «раненого» опознают да заберут, он сразу даст знать, кому надо. Попов же, как сыщик опытный, должен был действовать на свой разум и страх, по обстоятельствам.
Поначалу Алексей на каждого зеваку думал: вот он, голубчик, клюнул! Особенно один ливрейный слуга, по виду из хорошего дома, вёл себя многообещающе. Долго вглядывался в лежащего, пялился на бумаги и вещи, шкатулку даже потрогал, но ушёл, так ничего и не сказав.
Ну а начиная с утра, как уже было сказано, любопытствующие потянулись сплошной вереницей.
На вопросы Серениус всем отвечал одно и то же. Мол, сей человек отшиб себе голову, отчего с ним мог приключиться отёк в мозгу. Отёк либо сойдёт сам собой, и тогда больной очнётся, что может произойти в любой секунд; либо же отёк затвердеет, и в сём случае исход печален. Один этак вот пролежал два года, сохраняя из всех примет сознательной экзистенции лишь способность к глотанию, однако потом всё равно помер.
Мужчины качали головами. Женщины ахали.
Всё это Лёшке до смерти надоело. Тело у него задеревенело от неподвижности, шевелиться же доктор не дозволял. В двенадцать, правда, обещал сделать перерыв: запереть дверь, чтобы «бесчувственный» мог поесть-попить и немножко размять члены. Поэтому Попов ждал полудня, как иудеи ожидают пришествия Мессии. Но его мука окончилась раньше.
Кто-то, не вошедший, а вбежавший в комнату, прямо от двери завопил:
— Oh mein arme Hieronymus![3]
И довольно убедительно всхлипывая, стал объяснять доктору, что отлично знает бедного страдальца и давно его ждёт. Это дорогой племянник покойницы-жены, превосходный молодой человек, желавший поискать в России хорошую службу.
Новоявленный дядя назвался штутгартским часовым мастером Иоганном Штаммом. Пришёл он не один, а с подмастерьями, у которых с собой были носилки.
— Ну и слава Богу, забирайте вашего родственника, — сказал Серениус, как было условлено. — У него в кошеле десять польских злотых и тридцать четыре талера. С вашего позволения шесть талеров я удержу за оказанную раненому помощь.
— Конечно, конечно! Я так вам признателен! Правда ли, что бедного Иеронимуса нашли на улице в Преображенском?
— Да. Неподалёку от дворца его высочества господина наследника.
— Как его туда занесло? Бедняга, должно быть, заблудился.
— Возможно… Прошу вас проверить вещи вашего племянника и расписаться в их получении. Лошадь не найдена. Вероятно, ускакала. Зная здешние нравы, вряд ли можно надеяться, что её вернут.
Тем временем фальшивого лейтенанта перекладывали на носилки. Подглядывать Алёша пока не осмеливался, полагая, что на него со всех сторон пялятся.
Доктор что-то втолковывал «дяде» про свинцовые примочки и растирание висков уксусом, а больного уже несли вон.
Иоганна Штамма в лицо Алексей не знал, но часовую мастерскую с этой вывеской видеть доводилось: вторая улица от лютеранской кирхи, рядом с пивной «Два голубя».
Кукуй, он же Немецкая Слобода, за последние двадцать лет разросся в целый город, где теперь проживали несколько тысяч иноземных негоциантов, мастеров, служилых людей, дипломатов. В прежние времена русским селиться здесь строжайше запрещалось, чтоб не набрались иноверческой заразы, однако при государе Петре Алексеевиче рогатки и заставы вокруг Кукуя были убраны. Ныне иностранцы, кому охота, могли жить в Москве, а русские, если пожелают, в Немецкой Слободе. И многие желали — в особенности из тех, кто побывал за границей и стал воротить нос от простых обычаев русской жизни. Улицы на Кукуе были чище, порядку больше, воры и разбойники сюда не забредали — что правда, то правда. Однако шпионили и надзирали тут дотошнее, чем где бы то ни было. Такое уж настало время — военное, враждебное. Немцы, цесарцы, французы, англичане, голландцы кляузничали друг на друга, писали в Преображёнку доносы, а кроме того хватало и прямых доводчиков вроде доктора Серениуса. Так что попался часовщик, никуда ему теперь от князь-кесарева ока не деться.
Пока Алёшу несли по улицам, он исхитрялся-таки подглядывать через ресницы. Всё правильно: от кирхи поворотили налево, вон и «Два голубя». И в дом внесли, в какой надо — над дверью жестяная вывеска, где намалёван циферблат и угловатыми буквами написано:
Johann Stamm. Uhrmacher
Гвардии прапорщика тащили какими-то узкими переходами. Носилки стукались об углы, о шкафы.
Сердце заколотилось быстрее, приготовляясь к опасности. Из оружия у Алёши был узкий веницейский кинжал, запрятанный в левом рукаве и маленький, меньше ладони, пистолет в потайном чехольчике под мышкой. Если станут убивать — задёшево не возьмут.
Однако не то что убивать — особенно рассматривать его пока никто не собирался. Нигде не остановившись, подмастерья проволокли носилки через весь дом и вынесли на задний дворик. Алексей понял это по солнечному сиянию, по гоготу гусей.
— Скорей, ради Бога, скорей! — поторопил по-немецки чей-то голос, доселе не звучавший. — Сюда!
Сопящие от натуги парни перешли на бег. Куда это «сюда»? Попов рискнул подглядеть ещё раз.
Его несли к калитке в заборе. Она была открыта, там стоял представительный господин в хорошем парике, при шпаге и нетерпеливо постукивал тростью.
Иоганн Штамм приблизился к незнакомцу с почтительным поклоном.
— Благодарю. Вот вам за старание.
Зазвенело золото.
— Ах, мой господин, вдруг наведается лекарь из госпиталя или, того хуже, представители власти? — спросил часовщик с беспокойством. — Что я скажу?
— Уезжайте на неделю-другую. Вы ведь собирались в Санкт-Петербург открывать новое отделение? А слуги скажут, что ваш племянник очнулся и уехал с вами… Вынимайте его из носилок! Только замотайте сначала!
Говор был южнонемецкий. Или, пожалуй, австрийский. Попов надеялся улучить миг, осмотреть распорядительного господина получше, но не успел. Сильные руки подняли «больного» из носилок, замотали в одеяло, повлекли куда-то.
Скрипнула дверца, укутанного Алёшу усадили на мягкое, привалили спиной к стенке. Снова скрип. Качнуло кверху. Тронулись.
Судя по звуку тяжёлых шагов и по скорости движения, гвардии прапорщика несли в портшезе. Но кто, куда? Бог весть. Ясно было одно: на подмогу теперь рассчитывать нечего. Шпиги будут караулить у часовой мастерской попусту.
Размотаться и выглянуть в окошко, чтобы понять, в каком направлении движется портшез, было нетрудно. Но нельзя — увидят потом, что «беспамятный» ворочался.
Дышать между тем становилось всё трудней. Обмотали Попова чересчур усердно, оставить для носа дырку не догадались. А может, им всё равно, подохнет гонец или нет, лишь бы заполучить шкатулку…
Разинув рот, Алёша пытался всосать через шерстяную ткань хоть сколько-то воздуха. На счастье, мука удушьем длилась недолго. Носильщики остановились, опустили портшез на землю.
— Вынимайте, да осторожней. Не стукните головой о косяк, — сказал тот же голос (выговор был точно австрийский).
Похоже, цесарские козни — вот первое, что подумал Лёшка. Вторая мысль была отрадной: а ещё похоже, живой гонец для них предпочтительнее мёртвого. Иначе о его голове бы не пеклись.
Снова его куда-то несли по ровному, затем вниз по ступенькам.
— Кладите на скамью. Одеяло больше не нужно, заберите с собой.
Звук удаляющихся шагов. Тишина.
Сквозь сомкнутые веки можно было разобрать, что в помещении темно или почти темно. Поблизости потрескивала свеча.
Чуть-чуть приоткрыв левый глаз, Попов поскорей его опять закрыл. Рядом кто-то сидел и, кажется, внимательно рассматривал лежащего.
Гвардии прапорщик успел разглядеть низкий сводчатый потолок, стол, на столе канделябр. То ли погреб, то ли подвал.
Вдруг предположительный австриец вскочил. Стуча каблуками по каменному полу, вошёл кто-то ещё. Должно быть, главней первого, догадался Алёша. Догадка сразу же подтвердилась.
— Он здесь, экселенц, — сказал первый.
— Обыскали?
У второго акцент был тоже австрийский. Всё-таки цесарцы!
— Нет смысла, ваше сиятельство. Его обшарили сначала русские, потом больные служащие. Всё, что было найдено, лежит на столе. Поразительно, но ничего не украдено. Даже деньги на месте. Я навёл справки. Лейтенанта нашли слуги кронпринца. Очевидно, вскоре после падения с лошади. Ночные бродяги не успели до него добраться.
Оба австрийца стояли у стола, перекладывая бумаги и вещи. Теперь Алёша мог подсматривать без опаски. Видел только спины, но ему и так уже было всё понятно. «Экселенц», да ещё «сиятельство» у цесарцев только один — граф фон Клосски, дипломатический резидент императора Леопольда. Вот и разрешилась главная загадка. Теперь бы убраться отсюда подобру-поздорову да начальству доложить, и задание будет выполнено.
— Ничего похожего на депешу, — сказал граф. — Может быть, она зашита в сапогах или в одежде? Скорее, Хольм, скорее! Я займусь ботфортами, вы одеждой. С минуты на минуту здесь появится Штрозак!
Только что гвардии прапорщику всё было ясно, а теперь опять запуталось.
Во-первых, почему австрийцы не знают, где спрятана депеша?
Во-вторых, какой ещё Штрозак, из-за которого экселенц должен торопиться и собственными ручками щупать чьи-то грязные сапоги?
Пришлось снова закрыть глаза. Проворные пальцы принялись ощупывать швы на одежде Алёши, и он стиснул зубы, чтобы некстати не расхихикаться — с детства боялся щекотки. На всякий случай застонал.
— Пистолет под мышкой. В рукаве нож, — сказал чёртов Хольм, вынимая спрятанное оружие. — Видно, бывалый агент. С конём ему только не повезло… Нет, больше ничего.
— У меня тоже. А не могли московиты обнаружить депешу? Что если это ловушка? — нервно молвил резидент.
— Если б это была ловушка, то депешу как раз бы оставили, — ответил Хольм, видно, человек неглупый. — Что это за лаковая коробка? Позвольте взглянуть, экселенц.
Они снова стояли у стола, плечом к плечу. Что-то здесь было не так. В письме ведь говорилось, что тайна шкатулки получателю известна!
Хольм пробормотал:
— Мне доводилось слышать про японские ларцы с секретом… Там внутри что-то есть. Потрясите — слышно. Но как открыть?
— Делайте, что хотите, но откройте! Должность первого секретаря предполагает хоть малую толику полезности! — рассердился граф.
— Поздно, экселенц… Это его шаги.
В дверном проёме возникла фигура, вверху и внизу узкая, а посерёдке очень широкая. «Как расстегай», подумал Алёша, зажмуриваясь, — сейчас его снова будут рассматривать.
— Приветствую ваше сиятельство, а также вас, герр Хольм. Уф, как же я торопился! — пропыхтел Расстегай голосом, какой бывает у людей жирных и одышливых. Выговор у него был не австрийский, а какой-то другой, пожёстче. — Это он?
— Как видите, герр Штрозак, мы очень серьёзно отнеслись к вашей просьбе. — Резидент на вопрос не ответил и говорил надменно, чопорно. Должно быть, раздосадовался, что не успел прочесть депешу. — Мой секретарь герр Хольм лично провёл операцию, действуя по моим указаниям.
— Мой господин просил передать вам глубочайшую благодарность. Слуга, который вчера беседовал с гонцом из Могилёва, был в госпитале и опознал его, а также убедился, что депеша не пропала. Очень кстати, что среди ваших негласных помощников есть вюртембержец, этот славный часовщик Штамм. Два шваба вполне могут оказаться родственниками.