Невинность Кунц Дин
Наши отношения хрупкостью напоминали первые огромные снежинки, которые планировали вокруг меня в парке. Мы сразу пошли на контакт, потому что ни с кем больше контактировать не могли. Я восхищался ее отчаянными попытками преодолевать свою фобию, и, возможно, Гвинет восхищали мои усилия по преодолению моей, как наверняка она полагала, иррациональной паранойи. Мы оба проходили по графе «изгои», она – по выбору, я – от рождения, но это не служило гарантией нашей дружбы. Она не желала иметь ничего общего с миром, мир не желал иметь ничего общего со мной, но при здравом осмыслении становилось понятно, что общего у нас гораздо меньше, чем казалось, и напряженность, ведущая к безвозвратному разрыву, могла возникнуть между нами очень даже быстро.
Я уже любил ее. И соглашался любить всю жизнь, не прикасаясь к ней, но не видел доказательств того, что она также любила меня, если вообще любила. С учетом ее социофобии, заподозрив глубину моих чувств, она бы отшатнулась, дала задний ход, отвергла бы меня. Возможно, она не могла любить меня, как я уже любил ее, а ведь со временем моя любовь к ней могла только усилиться. Я черпал надежду лишь в том, что она любила отца, тут двух мнений быть не могло, и я нуждался в этой надежде, потому что жил от утраты к утрате, и одна из них могла меня сломать.
Раньше я как-то даже не думал об этом, но теперь задал логичный вопрос:
– Куда мы едем?
– Повидаться кое с кем.
– С кем?
До этого момента готический камуфляж этой девушки казался экзотическим и завлекательным, но вызывал ощущение, что она опасна. Теперь же ее лицо закаменело, рот превратился в узкую жесткую полоску, зубы сжались, словно она во что-то их вонзила и хотела разорвать, алая бусина на губе заблестела и завибрировала, как настоящая капля крови.
– Никто не знает ее имени, – ответила она. – По их словам, она умерла, но я отказываюсь в это верить. Отказываюсь.
34
Улица находилась в уютном жилом районе, вдоль мостовой с обеих сторон росли клены, раскинув голые ветви, которые летом покрывались зеленой листвой, а осенью пламенели красным. Дом из желтого кирпича от тротуара отделяла неширокая лужайка и большое крыльцо, украшенное рождественскими гирляндами.
Когда Гвинет остановилась у бордюрного камня, я ожидал, что останусь в салоне, но услышал:
– Я хочу, чтобы ты пошел со мной. Ты будешь в безопасности.
– В этом городе я побывал только в твоей квартире, – ответил я. – Любой дом – ловушка, место, которого я не знаю и откуда слишком мало выходов.
– Только не этот дом.
– Я не могу.
– Сможешь, Аддисон.
Я вжался в спинку сиденья.
– Они не причинят тебе вреда, – заверила Гвинет.
– Кто они?
– Они заботятся о ней.
– О девушке без имени?
– Да. Пошли. Я хочу, чтобы ты увидел ее.
– Почему?
Она уже открыла рот, чтобы ответить… и не произнесла ни слова. Смотрела на черные ветви кленов, которые ветер медленно оплетал снежными кружевами.
– Не знаю, – наконец заговорила она. – Я не знаю, почему хочу, чтобы ты увидел ее. Но точно знаю, что ты должен. Это важно. Я знаю, это важно.
Я глубоко вдохнул, медленно выдохнул, словно с воздухом уходили и мои сомнения.
– Я им уже позвонила, – добавила Гвинет. – Они знают о нашем приезде. Я сказала им, что у тебя есть… проблемы. Серьезные проблемы. Они меня понимают, знают, какая я. Они уважительно отнесутся и к твоим проблемам, Аддисон.
– Наверное, раз ты не боишься их, я тоже не должен.
Несмотря на мои слова, я боялся заходить в дом, но вышел из внедорожника, захлопнул дверцу переднего пассажирского сиденья и подождал, пока Гвинет обойдет «Ленд Ровер» спереди.
Снег сразу вплел бриллианты в ее черные волосы, облепил серебристые туфли.
Только в тот момент я обнаружил еще одно сходство между ней и марионеткой, помимо глаз и начерченных тушью ромбов. У марионетки черному фраку и такой же рубашке компанию составлял белый галстук, Гвинет тоже была вся в черном, за исключением туфель.
Я чуть не отвернулся от дома, но любил ее, а потому последовал через калитку в железном заборе из заостренных стержней.
– Его зовут Уолтер, – ввела меня в курс дела Гвинет. – Он вдовец с двумя маленькими детьми. Служил фельдшером в армии, а теперь помощник врача.
Она даже не шла, а скользила, как на коньках, и я подумал, что эта девушка никогда не упадет, ни на неровной поверхности, ни на полоске льда, удивительная координация ее движений бросалась в глаза.
– Здесь живет его сестра, Джанет, – добавила она, поднимаясь на крыльцо. – И старая женщина, Кора. Джанет и Кора – медсестры. Пациентку никогда не оставляют одну дольше чем на несколько минут.
– Не слишком ли много для тебя людей? – спросил я.
– Они понимают мои особенности. Не подходят слишком близко. В одной комнате со мной никогда не бывает больше двоих. И с тобой все будет хорошо.
– Я этого не знаю.
– Зато знаю я. Все с тобой будет хорошо.
За дверью, на которой висел рождественский венок, раздалась трель звонка.
Дверь открылась сразу, раздался мужской голос:
– Гуин, мы скучали по тебе.
Я не видел его, потому что стоял, опустив голову, боялся, что балаклавы окажется недостаточно и он узнает меня по глазам.
– Я такая же, как всегда, Уолтер, поэтому обычно никуда не хожу. Но этот вечер… особенный.
Не без предчувствия дурного я последовал за ней в прихожую с полом из толстых досок и круглым, с цветами, ковром посередине. В соседней комнате работал телевизор: серьезный голос что-то вещал.
– Как я понимаю, это Аддисон. – Голос Уолтера.
– Извините, у меня мокрые ноги.
– Ничего страшного, это всего лишь снег.
Мне нравился его голос. Звучал добрым. Хотелось бы посмотреть, как он выглядит, но я не поднимал голову.
– Ты помнишь условия Аддисона, правда? – спросила Гвинет, а после того, как Уолтер ответил, что помнит, задала новый вопрос: – Где дети?
– На кухне. Они знают, что должны там оста– ваться.
– Я хочу их повидать, действительно хочу, но Аддисону будет сложно.
Я гадал, каким невротиком видит меня Уолтер. А может, он думал, что я совсем и не невротик, а законченный псих.
– Джанет тоже на кухне, – добавил Уолтер. – Она готовила ужин, когда ты позвонила, но прервалась.
– Извини, что приехала сразу после звонка.
– Ты – член семьи, Гуин. Тебе и звонить-то необязательно.
– Ты в порядке? – спросила Гвинет, когда мы остались в прихожей одни.
– Да. Я в порядке. А ты?
– Бывало и лучше, – ответила она.
Я поднял голову и оглядел прихожую. Арка справа вела в гостиную. Везде чистота, аккуратность, свет, место гармонии, а не конфликта. Подумал, что живущие здесь люди чувствуют себя в безопасности, порадовался за них, более того, ощутил восторг, потому что у них все хорошо.
Голос из телевизора сообщил, что эпидемия, начавшаяся в Китае, пересекла границу Северной Кореи.
Женщина вышла в прихожую из кухни, и я снова наклонил голову. Она поприветствовала Гвинет, представилась мне – ее звали Джанет, – и я ответил, что рад с ней познакомиться, но смотрел на круглый ковер.
Джанет повела нас на второй этаж. Мы подождали у лестницы, пока она шла по коридору к комнате в самом конце, где Кора, пожилая медсестра, приглядывала за безымянной девушкой.
Я почувствовал, как кто-то с дурными намерениями тихонько поднимается за нами по ступенькам, блокируя отход, повернулся, но никто за нами не следовал.
Джанет и Кора вышли из комнаты пациентки. Прошли в другую, через коридор, и закрыли за собой дверь.
– Это важно, – подчеркнула Гвинет.
– Думаю, да, раз ты так говоришь.
– Я знаю, почему привезла тебя сюда.
– Почему?
Вместо ответа она направилась по коридору к открытой двери, и я последовал за ней. У порога она остановилась. Подняла руки, словно хотела прикрыть лицо, но потом сжала их в кулаки, и на той, что находилась ближе ко мне, ложная татуировка – синяя ящерица – сморщилась, словно ожила и захотела спрыгнуть с кожи. Брови Гвинет сдвинулись, она зажмурилась, сцепила зубы, на виске билась жилка, создавалось впечатление, что она ощущает сильную боль или подавляет распирающую ее злость. Но тут же подумал – не знаю почему, – что, возможно, именно в такой позе она молится, если только молилась вообще.
Она открыла глаза и разжала кулаки. Вошла в комнату. Помня обо мне, выключила верхний свет, притушила лампу для чтения, так что теперь мои глаза, в глубине капюшона, разглядеть никто не мог.
Я посмотрел на закрытую дверь, за которой находились Джанет и Кора. Я посмотрел на пустую лестницу.
Переступая порог, увидел на нем ту же надпись, что и при входе в квартиру Гвинет.
В большой комнате стояли два кресла, комоды, туалетный столик, ночные тумбочки. И две кровати, одна аккуратно застеленная, с декоративными подушками, вторая, ближе к двери, больничная.
Верхнюю половину приподняли, и на ней лежала девочка лет шести, в глубокой коме. Будь она аватаром, инкарнацией не богини, а принципа, ее лицо более всего соответствовало бы аватару умиротворенности, или милосердия, или надежды, а если бы она могла улыбаться… какой бы чудесной была ее улыбка.
Стоя у кровати, Гвинет заговорила, глядя на ребенка, но обращаясь ко мне:
– Если Райан Телфорд убьет меня, если кто-то убьет меня, ты должен позаботиться о ней. Защитить ее. Любой ценой. Любой.
35
Бомж ночью добрался до дна бутылки, а потом то и дело просыпался от кошмаров, в которых все, кого он подвел в этой жизни, возвращались, чтобы помешать ему заполучить очередную пинту спиртного. В итоге он поднялся с рассветом, чего никогда не бывало, и начал обход проулков на своей территории в поисках банок из-под газировки и прочих ценных отходов, которые давно уже обеспечивали его существование.
Только на этот раз он нашел в мусорном контейнере жестоко избитую, обнаженную девочку лет трех. Поначалу подумал, что она мертва, но потом услышал жалостный стон, похожий на мяуканье котенка, однажды найденного им. Котенок попал под колесо автомобиля, но ему еще оставались две-три минуты жизни. Большую часть жизни бомж уходил от ответственности. Но где-то в глубине души оставался хорошим человеком, которым когда-то надеялся стать, и этот человек откликнулся на стон ребенка. Бомж обнаружил, что еще способен на жалость.
В грязной, залатанной одежде, со спутанными волосами, торчащими из-под мятой коричневой федоры, какую мужчины этого города не носили уже полвека, с налитыми кровью синими глазами, носом в красных прожилках, он ногой открыл дверь в популярную пирожковую, расположенную в квартале от мусорного контейнера. С избитым ребенком на длинных, костлявых руках, с катящимися по лицу слезами, крича: «Скорую», «Скорую»!» – направился к изумленным покупателям, стоявшим у прилавка, чтобы сделать заказ, среди которых оказались и два копа.
Поначалу, на очень короткое время, его заподозрили в том, что именно на нем лежит ответственность за случившееся с девочкой. Но эта страшная находка в грудах мусора сильно подействовала на него: едва девочку у него забрали, он уже не мог ни стоять, ни удержать под контролем трясущиеся руки. Они то скребли пол, то обирали лицо и грудь, будто его облепила какая-то гадость, от которой ему не терпелось отделаться. Это утро закончилось для него не тюремной камерой, а палатой в больнице, куда отвезли и девочку.
Врачи пришли к выводу, что ее не просто били, но и мучили, и не один раз, а часто, может, половину, а то и больше из прожитых ею трех лет. Ее нарисованный карандашом портрет печатали в газетах, показывали по телевидению, но важной информации о ее мучителях полиция так и не получила. Не принесла ниточек и фотография, которую распространили после того, как на лице девочки зажили синяки и ссадины. Полиция пришла к выводу, что большую часть своей короткой жизни девочка провела под замком, а в таких случаях над ребенком обычно глумятся или отец с матерью, или один из родителей, поскольку второй с ними не живет.
Пока девочка выздоравливала, расходы по решению суда нес город. Через месяц все повреждения вроде бы зажили, но она не проснулась. И через шестьдесят дней после того, как ее нашли в мусорном контейнере, прогноз не обещал девочке выхода из комы. Врачебный консилиум пришел к выводу, что она останется в вегетативном состоянии навсегда, хотя формально ее мозг не умер. Медицинская этика исходила из того, что человек, находящийся в таком состоянии, не испытает никакого дискомфорта, если его перестанут кормить и поить. Суд постановил убрать зонд для искусственного кормления, по которому питательная смесь поступала в ее желудок, и прекратить все попытки сохранить девочке жизнь. Вступление судебного решения в силу отложили на пятнадцать дней, чтобы одна из групп защиты пациентов могла подать апелляцию.
Все это Гвинет рассказала мне, пока мы стояли по разные стороны кровати безымянной девочки в доме из желтого кирпича, за стенами которого валил снег и посвистывал пронизывающий ветер, напоминая горожанам, что у природы достаточно сил, чтобы стереть с лица земли плоды всех их трудов, причем мало кто увидит результат. По ходу рассказа Гвинет удивила меня, когда взяла руку девочки в свои. Получалось, что, за исключением любимого отца, девочка – единственный человек, чье прикосновение не вызывало у нее страха.
Уолтер работал в больнице, где выхаживали девочку. Он позвонил Гвинет, чтобы сказать о заключении врачебного консилиума и основанном на нем решении судьи, который согласился с ними в том, что нет смысла и дальше держать в больнице человека в состоянии комы, выйти из которой нет шансов. И девочку ждала смерть, если какая-нибудь группа защиты пациентов не нашла бы сочувствующего судью в более высокой инстанции.
– Откуда ты знала Уолтера? – спросил я.
– Мой отец провел в больнице несколько дней с кровоточащей язвой. Жена Уолтера была его дневной медсестрой. Очень хорошо о нем заботилась. Он продолжал с ней перезваниваться и после того, как его выписали из больницы. Когда она умерла еще молодой, через два года после папы, я убедила моего опекуна использовать часть унаследованных мною денег для создания фонда на обучение ее и Уолтера детей.
– Уолтер надеялся, что ты возьмешь на себя расходы по жизнеобеспечению этой девочки?
Гвинет покачала головой.
– Он не знал, чего хотел, когда позвонил мне. Просто сказал, что, по его мнению, она совсем не овощ.
– Он же не доктор.
– Нет. Фельдшер. Но он также сказал, что есть в этой девочке что-то особенное. Не мог определить, что именно, но это чувствовал. И он провел меня в ее палату после полуночи, когда в больнице людей мало и я могла не бояться, что рехнусь от их присутствия.
– Ты никогда не рехнешься, – заверил я ее.
– Бывает, когда я на грани, – возразила она.
Я указал на вялую руку ребенка, которую Гвинет держала в своей.
– В ту ночь ты тоже к ней прикоснулась?
– Да. Не знаю, как мне это удалось, но прикоснулась.
– И ты думаешь, что она особенная?
– Да.
– Почему?
Она наклонилась, чтобы поцеловать девочке руку.
– Не могу сформулировать, кем я ее воспринимаю. Но уверена, что должна защищать ее, пока она не очнется и не скажет нам свое имя.
– В том, что она очнется, сомнений у тебя нет.
– Никаких. Я уверена, несмотря на это… – Мягким движением она отодвинула льняные волосы с левой стороны головы девочки, открыв вмятину от виска до лба, метку какого-то монстра, расписавшегося не пером, а тяжелым и тупым предметом.
– Как девочка сюда попала?
– Я расскажу тебе за обедом. Не хочу больше доставлять неудобств Уолтеру и его семье. Подожди меня на переднем крыльце, пока я поговорю с Джанет и Корой.
Я спустился в прихожую. Кто-то уже выключил телевизор. В одиночестве я стоял в теплой тишине, в широкой арке, которая вела в гостиную, нервничая оттого, что нахожусь в четырех незнакомых мне стенах, но тем не менее наслаждаясь домашним уютом.
Слева от арки, на полочке, горела свеча в подсвечнике из прозрачного стекла, закрытого перфорированной крышкой, с тем чтобы не начался пожар, если подсвечник случайно упадет на мягкий ковер. Поставили свечу перед маленькой нишей, чтобы она освещала фарфоровую статуэтку Святой Девы.
Я прошел в гостиную, чтобы рассмотреть фотографии, которые обрамляли этот домашний алтарь. Увидел женщину, и камера сумела запечатлеть не только ее красоту, но также доброту и ум. Поблескивали серебряные рамки, на которых мастер выгравировал узор из роз.
На крыльце я встал у ступенек и наблюдал, как ветер ваяет из снега призрачные фигуры, меняет их форму, когда они летят сквозь тень и свет ближайшего уличного фонаря. Голые ветви кленов стучали одна о другую, выбивая какой-то идиотский ритм, скрипели, словно ступени лестницы, сработанной плотником-неумехой.
Через минуту появилась Гвинет, закрыла за собой дверь, подошла ко мне.
– Как я понимаю, все в порядке. Ничего плохого с тобой не случилось, так?
– Все было плохо, хуже, чем я ожидал, но не в том смысле, как мне представлялось.
– Пошли, мне должны позвонить, но пока мы пообедаем.
Уже в «Ровере», когда она завела двигатель, я нарушил затягивающуюся паузу:
– Жена Уолтера, она хорошо заботилась о твоем отце?
– Как я слышала, она хорошо заботилась обо всех.
– Она не просто умерла, ее убили, так?
– Да.
– Ее звали Клер?
– Значит, ты об этом знаешь.
– Их было трое. Они бросили ее в пруд в Береговом парке. Словно какой-то мусор.
Горячий воздух поступал через вентиляционные решетки, отгоняя холод. Мы сидели молча. Не глядя друг на друга, не соприкасаясь, но близко.
– У Райана Телфорда репутация, – заговорила она, – респектабельность, хорошее образование, престижная должность, но он такой же, как те трое. Сделает что угодно. Для них всех важно только одно – власть. Верховодить другими, говорить им, что они должны делать, брать, что захочется, использовать любого, унижать, ломать, заставлять повиноваться, отнимать веру в справедливость, вгонять в отчаяние, подводить к мысли, что надежды нет и никогда не было. С прошлой ночи Райан знает, что я для него угроза. Он не может этого допустить. Он уже многого достиг и не собирается останавливаться.
– Может он узнать об этом доме?
– Не думаю. И о том месте, где я сегодня проведу ночь, – тоже. Но, с учетом его связей, ни в чем нельзя быть уверенным. Я бы не стала просить тебя оберегать девочку. Твои возможности ограничены, и такая просьба – перебор.
– Твои возможности тоже ограничены, но ты для нее сделала многое. Я бы тоже как-нибудь справился. Но до этого не дойдет. Ты можешь доказать, что Телфорд вор?
– На сбор доказательств ушло время, но теперь они у меня есть. Доказательства – самое легкое. Кому мне их представить? Это пазл, в котором не хватает половины элементов.
– В полицию.
– Полиция, управление окружного прокурора, суды – везде есть хорошие люди, Аддисон. Но коррупции хватает и там. Это уже не тот город, каким он когда-то был. Все говорят о правосудии, но не может быть правосудия без правды, а ныне правда признается редко и зачастую презрительно отбрасывается. Это болото, а деньги – зловонная жижа, немалая их часть – грязные деньги и растрачиваемые деньги налогоплательщиков, и в этой жиже барахтается больше людей, чем ты можешь себе представить. Если доказательства попадут не в те руки, они пролежат под сукном, пока уже ничего не смогут доказать, а у меня появится гораздо больше врагов.
…Когда мы отъехали от тротуара, снег валил, будто пепел с горящего над головой невидимого неба. Город потускнел, несмотря на яркость огней, его миллионы комнат не обещали безопасности.
36
Отец умер в такую же снежную ночь. Улицы закрылись для движения по причине забастовки рабочих департамента уборки улиц и вывоза мусора, с которой трусливый мэр не сумел справиться. Снегоочистительные машины не вышли на улицы, точно так же, как мусоровозы. В тот раз снегопад не сопровождался ветром, поэтому толстый слой снега покрывал все горизонтальные поверхности, гладкий, как сливочный крем. Защитные козырьки светофоров обрели белые колпаки, из-под которых глаза циклопов светили красным, желтым или зеленым, конечно, если светофоры вообще работали. Разъезжавшие по городу несколько черно-белых внедорожников с эмблемой полиции и полноприводных «Скорых» эти сигналы игнорировали и пересекали перекрестки без остановки.
Мы прочитали о грядущем буране в газете, во время одного из полуночных визитов в библиотеку, и приготовились к ночи осмотра достопримечательностей, предвкушая красоту засыпанного снегом города. В теплой одежде под дождевиками на флисовой подкладке, в сапогах, перчатках и балаклавах, с капюшонами, закрепленными липучками под подбородком, мы в прекрасном настроении поднялись на поверхность.
В первый час нашей экскурсии увидели много замечательного, особенно нам запомнился квартал, в котором располагался кафедральный собор Святого Сатурния Тулузского [12]. Церковь и связанные с ней здания занимали целый квартал на широкой плоской вершине Кафедрального холма. Гранитные ступени вели к трем входам в собор, каждый с двумя бронзовыми дверьми под пятилистной аркой. Две готические башни поднимались так высоко в ночь, что их шпили иной раз полностью исчезали в падающем снегу.
На улице появились сани, которые тащила лошадь, размерами не уступающая клейдесдалю [13]. Приглушенные снегом удары железных копыт и звяканье колокольчиков на упряжи подтвердили, что нам все это не привиделось. Очень уж необычно смотрелись на городской улице канадские сани на четырех человек, запряженные лошадью. Одна пара расположилась на переднем сиденье, вторая на заднем, одетые, как персонажи Диккенса: женщины в капорах и пышных платьях под пелеринами, руки прятались в меховых муфтах, мужчины в пальто и цилиндрах, с яркими шарфами на шее. Мы подумали, что они давно планировали такую поездку, ради шутки, и нам нравилось, что люди могут затратить столько усилий исключительно ради того, чтобы повеселиться. Мы помахали им руками, они – нам, и сани повернули на запад, вдоль вершины Кафедрального холма.
Вдохновленные этим зрелищем, мы с отцом затеяли игру в снежки, в полуквартале от церкви. Играли, смеялись, из наших ртов вырывались клубы пара, когда из-за угла выехал полицейский внедорожник и покатил к нам.
Возможно, патрульные хотели только предупредить нас, что нельзя играть посреди улицы, даже если транспортный поток меньше, чем после Судного дня. Возможно, их тревожило, что мы можем повредить один из припаркованных у тротуара автомобилей, случайно подхватив с мостовой камень и запустив вместо снежка в ветровое стекло.
Мы и им помахали руками, показывая, что понимаем их озабоченность, прошли мимо двух автомобилей на тротуар и зашагали на север. Но наше дружелюбие не произвело на них впечатления. Они не проехали мимо, но, поравнявшись с нами, направили на нас мощный фонарь, а из динамика раздался голос: «Пожалуйста, остановитесь».
Когда моя мать выставила меня из дома, моя жизнь покатилась по склону холма перемен, но мне куда больше понравились двенадцать лет спокойствия и стабильности, которые обеспечил отец после того, как спас меня от сожжения. Случившееся в последующие несколько минут напоминало уже не склон, а крутой обрыв, с которого меня сбросили в темноту. Я не смогу вспоминать это без боли.
37
Сидя в «Ленд Ровере», окруженный городом, я подумал, что падающий снег теперь выглядит зловеще, словно я перенесся в тот самый буран, во время которого погиб мой отец, и ветер, за шесть лет обогнув землю бессчетное число раз, на этот раз вернулся за мной.
– Смерть Клер изменила Уолтера, – поделилась со мной Гвинет, когда мы направлялись в убежище, где она укрылась, покинув квартиру у Берегового парка. – Жестокость ее убийства, за которым последовал позорный приговор «невиновны», обозлила его.
Из троих насильников, Оркотта, Саббато и Клеркмана, последний был сыном многолетнего президента профсоюза городских полицейских и пожарных. Пресса и все городские власти сходились на том, что связи семьи Клеркмана никоим образом не помешают управлению окружного прокурора подготовить обвинительное заключение и провести процесс.
Как выяснилось в ходе судебных заседаний, в документах о передаче и обеспечении сохранности вещественных доказательств указывалось, что чепчик и трусики медсестры нашли среди остальных ее вещей на берегу пруда. Полицейский, который взял их у Вербины и оформил соответствующий протокол, уже вышел на пенсию и уехал в другой штат, а состояние его здоровья не позволило вызвать его в суд повесткой. По причинам, так и оставшимся без объяснений, прокуратура точно знала, что вещественные улики и соответствующие протоколы не подменялись. Более того, адвокат защиты предположил, что тетя Оркотта, Вербина Оркотт, заявлявшая, что нашла эти предметы одежды, сама могла подложить их в цветочный фургон, чтобы очернить своего племянника, которого ненавидела и считала законченным наркоманом. Разве она не думала, что ее муж слишком наивен и щедр по отношению к племяннику? Разве они не спорили о деньгах, которые он давал племяннику? Разве ее муж не подал на развод, узнав, что она передала в полицию так называемые улики? Вызванная свидетельницей, Вербина показала под присягой, что в суде ей показали совсем не те чепчик и трусики, которые она нашла под сиденьем в кабине фургона, но при безжалостном перекрестном допросе иногда путалась в показаниях.
Хотя в первоначальных заявлениях пресс-секретаря полицейского управления упоминалось, что на найденном матрасе обнаружены следы ДНК троих обвиняемых и жертвы, к тому времени, когда начался суд, прокуратура заявила, что следов ДНК жертвы и Оркотта на матрасе не обнаружено вовсе, а оснований утверждать, что найдены следы ДНК Клеркмана и Саббато, недостаточно. Поскольку тело медсестры плавало в пруду долгие часы, вода затекла в каждое отверстие. Заместитель коронера показал под присягой, что он не смог найти в трупе ДНК преступника. По какой-то неуточненной причине самого коронера среди свидетелей обвинения не оказалось.
При таких вроде бы жалких уликах дело никогда бы не дошло до суда, если бы не признание Саббато. На суде обвиняемый заявил, что написал признание, потому что два допрашивающих его детектива угрожали и психологически мучили его и он написал признание, опасаясь за свою жизнь. При этом они не позволили ему позвонить адвокату. Два психолога показали под присягой, что коэффициент интеллекта у Саббато ниже среднего и он страдает от комплекса неполноценности, а потому забитый и пугливый даже в самых обыденных жизненных ситуациях. Правда, они не зашли так далеко, чтобы утверждать, что Оркотт и Клеркман дружили с убогим Саббато исключительно по доброте душевной, но намекали на такое благородство.
Детективы, которые допрашивали Саббато, Хайнс и Корсо, закадычные друзья, давая показания, не стали отпираться, признав, что надавили на обвиняемого. После того как присяжные вынесли вердикт «невиновны», обоих детективов на год отстранили от службы, оставив без содержания. Но, пусть они лишились средств к существованию, на их жизненном уровне это никак не отразилось. Более того, они сняли квартиру в Лас-Вегасе, где и провели большую часть года, наслаждаясь всеми благами, которые мог предложить этот город. После чего вновь приступили к своим обязанностям, раскаявшиеся и ступившие на путь исправления.
Продолжая вести автомобиль сквозь усиливающийся снегопад, Гвинет перекинула мостик от Клер к настоящему:
– После того как суд отказался и дальше защищать девочку, найденную в мусорном контейнере, когда судья Галлахер принял решение убрать зонд для искусственного кормления, Уолтер решил, что система не может защитить девочку, как не защитила Клер. Без упоминания моего имени Галлахера убедили разрешить учреждение фонда, который возьмет на себя заботу о девочке, а ее опекунами стали Уолтер и его сестра Джанет, после чего они смогли перевезти девочку в дом, который я приобрела для них через фонд.
Учитывая тяжкий груз, каким давила на нее социофобия, и ограничения, ею вызванные, я поразился тому, что Гвинет смогла достичь столь многого. Решил, что умению добиваться желаемого и мужеству она научилась от отца, к которому относилась с тем же уважением, с каким я – к своему.
– Но каким образом удалось убедить судью вынести нужное решение, если он не знал, кто финансирует этот фонд?
– Судья Галлахер прислушивается к мнению своей матери, Роуз, потому что после ее смерти получит огромное наследство. А Роуз больше всех доверяет не своему сыну, который часто перечит ей, а Тигью Хэнлону.
– Твоему опекуну.
– Он рассказал ей, что будет с ребенком после того, как решение судьи вступит в законную силу. Роуз стало дурно при мысли о том, что девочку уморят голодом. Не упоминая о том, кто ввел ее в курс дела, она предупредила сына, что напишет новое завещание, согласно которому он получит не все ее состояние, а только четверть, если Уолтера и Джанет не определят в опекуны девочки. После этого колеса судейской машины завертелись со скоростью поезда-экспресса.
– Так много денег и усилий ради девочки, которую ты не знала.
– А на что еще тратить деньги, как не на такое? Кроме того, ты ее видел. Она особенная.
Я вспомнил лицо девочки, вызвавшее во мне мысли об умиротворенности, милосердии, надежде.
– Думаю, особенная. Но в чем?
– Время нам покажет. Может быть, и скоро.
Ветер гнал сухой снег вдоль улицы, запруженной транспортным потоком, скорость «Ленд Ровера» упала, но тем не менее вскоре мы прибыли в длинный квартал театров и ресторанов. Сквозь снег я читал названия пьес и имена актеров на рекламных щитах.
Задался вопросом, каково это, сидеть в темном зале такого театра, тогда как весь огромный мир на время сожмется до размеров ярко освещенной сцены, сидеть без страха среди сотен людей и смотреть на историю, которую им рассказывают, смеяться вместе с ними, замирать от страха, а в самый трагический момент пьесы плакать.
Вновь я подумал о девочке, лежащей в коме на наклоненной половине кровати, как принцесса из сказки, заколдованная принцесса, которой предстояло еще долгие годы ждать и расти, пока она достигнет возраста, когда принц сможет разбудить ее поцелуем и повести под венец. И, как положено в сказке, поцелуй этот излечит проломленную кость на виске, а потому, если льняные волосы откинуть назад, под ними более не откроется отвратительная вмятина на черепе.
Возможно, такие мысли не могли не вызвать перед мысленным взором изуродованного отцовского лица и брызг крови, образовавших нимб на снегу вокруг его святой головы.
– Что не так? – спросила она.
– Все хорошо.
– Что-то не так, – настаивала Гвинет.
– Нет, все хорошо.
По моему глубокому убеждению, она по-прежнему верила, что мое лицо всего лишь обезображено шрамами после ожогов. Мне не хотелось говорить ей, что были и другие, такие же, как я: мой отец, его отец, наверняка кто-то еще, разбросанные по миру, скрытые от всех. Она, несомненно, думала, что мой отец был таким же, как ее, человек обычной наружности, который ходил по улицам как при дневном свете, так и ночью, мог пойти, куда ему заблагорассудится, по его выбору. Я надеялся, что еще какое-то время она будет в это верить. Эти сладостные часы дружбы могли оборваться, когда она поймет, что ужас, который мы вызывали в людях, шел не от прозаических деформаций человеческого лица, подпадающих под медицинские определения, что мы невероятно ужасны и даже она, со всей ее терпимостью и сочувствием, отшатнется в страхе и отвращении.
– Все хорошо, – повторил я, отвернувшись от нее. – Я просто голоден.
– Мы почти приехали. Скоро пообедаем.
– Ладно. Я с удовольствием.
Я знал, что совершил судьбоносный поступок, уговорив ее выйти из тайника в библиотеке. И если мне предстояло умереть в этом снегу, как шестью годами раньше мой отец умер в такую же белую ночь, значит, своими действиями, вызвавшими этот снегопад, и мятежом против одиночества я сам подписал себе смертный приговор.
38
« Пожалуйста, остановитесь».
Освещенные лучом мощного фонаря, мы с отцом застыли на тротуаре, внезапно превратившемся в сцену театра, два актера в пьесе на четверых, ожидающие, как еще два персонажа выйдут из-за кулис. Эту уличную сцену продумали до мельчайших деталей, снег выступал в роли уникальных декораций, я не мог отрицать, что в действительности сцена эта – реальный мир. Тем не менее с полминуты я стоял парализованный, не желая признавать очевидного, настаивая, что это театр, который вижу во сне, из которого могу пробудиться в любой момент.
Мы проработали планы быстрого реагирования на различные ситуации, которые могли возникнуть на поверхности, и самой худшей являлась встреча с полицией. Мы никогда не совершали преступлений, и у них не было оснований задерживать нас, но, с другой стороны, они являлись законными представителями власти, и при их приближении всем и каждому полагалось в точности выполнять полученные указания. В нашем случае точное выполнение этих указаний означало смерть.
Наша тактика в подобной конфронтации ничем не отличалась от тактики первобытного человека, внезапно увидевшего перед собой львов: спасаться бегством. Но, на нашу беду, нас остановили на Кафедральном холме, в квартале, предлагавшем минимум путей для отступления. За нашими спинами расположился Музей естественной истории, который занимал целый квартал, естественно, закрытый и запертый в столь поздний час. На другой стороне улицы, тоже раскинувшийся на целый квартал, находился Рутафордовский центр искусств, такой же темный и надежно запертый. Так что мы могли или бежать на север по Кафедральной авеню, или возвращаться по ней же на юг.
Мы никогда не сталкивались с такой ситуацией, но обсуждали наши возможные действия, а потому намеревались подождать, пока патрульные выйдут из внедорожника и направятся к нам, а уж потом обратиться в бегство, чтобы выгадать несколько секунд, которые понадобились бы им, чтобы вернуться в автомобиль. Мы не могли подпустить их слишком близко, потому что в этом случае они побежали бы следом. И бежать мы собирались в разные стороны, чтобы они не сразу решили, кого преследовать. Поскольку у них не было оснований подозревать нас в совершении преступления, реагировать они могли согласно инструкции, которая не разрешала стрелять нам в спину.
– Беги на юг, – велел мне отец, когда дверцы внедорожника открылись и патрульные ступили на снег.
Высокие, крепкие, в темно-синей утепленной зимней форме, которая оптически увеличивала их габариты. Короткие куртки на резинке заканчивались чуть выше ремней, у каждого на правом бедре висела кобура, из которой торчала рукоятка пистолета.
– Мы слишком старые, чтобы играть в снежки, но сегодня удивительная ночь, – обратился к ним отец предельно дружелюбным голосом.
– Вы живете неподалеку? – спросил один.
– Да, сэр. Живем, безусловно.
В такой ситуации слово « безусловно» являлось кодовым и означало « бежим».
Повернувшись к югу, краем глаза я увидел, что отец поскользнулся на снегу на втором шаге, покачнулся, попытался устоять на ногах, но все-таки упал.
Мы, скрытые от всех, возможно, мутанты, но, кем бы мы ни были, нет у нас сверхъестественных способностей, присущих мутантам в фильмах. Мы те же люди, и на нас точно так же действуют законы физики, гравитация и последствия наших решений. Легкомысленная игра в снежки привлекла внимание, а для нас привлечь к себе внимание – все равно что вытащить чеку из гранаты.
От одного вида упавшего отца все наши планы быстрого реагирования вылетели у меня из головы, и я повернулся к отцу в страхе за его жизнь, напрочь позабыв, что опасность в той же степени грозила и мне.
Что же касается полицейских, то наша попытка сбежать для них была равносильна самому побегу. Они вытащили пистолеты, один взял на мушку меня, второй – отца, и они повели себя, как положено в таких ситуациях: принялись отдавать приказы. Я не решался шевельнуться, а отец поднялся, как от него и потребовали, развел руки, чтобы они не оказались близко к любому карману, в котором могло лежать оружие.
Никакого оружия у него не было, но это не имело ни малейшего значения. Все, что произошло потом, просто не могло не произойти. Нельзя же требовать от рек, чтобы они потекли вверх.
Прежде чем ему сказали, что делать дальше, прежде чем нас обоих заковали в наручники и убили, отец обратился к копу:
– Патрульный, вам надо посмотреть, кто я. Сейчас я сниму капюшон и балаклаву. – Его предупредили не делать резких движений, поэтому он добавил: – Сэр, я не собираюсь ничего делать.
Когда он отлепил липучку, я прошептал: «Нет». Мою грудь словно стянуло стальным обручем, горло перехватило, я не смог повторить это короткое слово, только молча молился: « Нет, нет, нет, нет».
Он откинул капюшон, стянул с головы балаклаву.
Оба копа шумно вдохнули, застыли от шока, вызванного его лицом. Мгновение, только мгновение, они напоминали беспомощных детей, загнанных в угол чудовищем из их самых страшных снов, монстром, который во сне никогда не обретал четких форм, и только теперь они наконец-то увидели лицо, которого боялись больше всего на свете.
Отец посмотрел на меня и произнес одно слово:
– Держись.
Слово это, казалось, послужило катализатором. Детский ужас копов трансформировался в отвращение, хотя еще оставался в глазах и дрожащих челюстях, а потом перерос в ненависть. Но ужас и отвращение тоже никуда не делись, так что их перекошенные лица напоминали какие-то гротескные маски.
Патрульный, к которому обращался отец, выстрелил в него дважды, снежная ночь приглушила выстрелы, но они все равно эхом отразились от музея и центра искусств, прежде чем разлететься по безлюдной вершине Кафедрального холма. Их грохот скорее напоминал удары кулаков в дверь. Они тебя будят, но потом не повторяются, и ты даже не понимаешь, слышал ты их наяву или они из сна, от которого ты пробудился.