Птица за птицей. Заметки о писательстве и жизни в целом Ламотт Энн
Давайте понимать почтение как благоговение, сознание своего присутствия в мире и готовность открыться ему навстречу. Иначе мы обречены на внутренний застой и затхлость. Вспомните моменты, когда вы читали поэзию или прозу, которые поразили вас красотой или мудростью, дали возможность заглянуть в душу другого человека. От таких прозрений мир открывается нам во всей своей полноте или хотя бы на миг обретает смысл. Думаю, в этом и есть миссия писателя: помочь нам пережить чувство — простите за банальность — изумления и новизны; встряхнуть и вывести из спячки, разомкнуть границы наших маленьких личных мирков. Когда это происходит, жизнь обретает новый простор. Представьте себе прогулку с ребенком и его радостно-непосредственное: «Ух ты! Смотри, какая грязная собака! Ух ты! Смотри, а там дом сгорел! Ой, смотри, какое небо красное!» Ребенок тычет пальцем, и ты сам заражаешься и начинаешь восклицать: «Ух ты! Какой здоровенный куст! Какой хорошенький малыш! Смотри, какая там страшная туча!» Мне кажется, именно так мы и должны воспринимать мир — с постоянным восхищением. У меня над столом висит листок с замечательными строками суфийского мистика Руми[45]:
- Божья радость идет от котомки к котомке,
- из хижины в хижину.
- Словно влага дождя, питает цветы.
- Словно розы, растет из земли.
- Она кроется в яствах, и в лозах, и в беге коня.
- Она спит до поры
- но однажды пробьет скорлупу
- и птенцом упорхнет на волю.
Внимание к миру приносит большое счастье. Можно вспомнить заветы Уильяма Вордсворта[46] и достичь полной открытости бытию, когда во всем видишь святыню, знак присутствия Бога в любом творении. Но даже если вам чужд религиозный пыл и вы не склонны считать внешний мир воплощением невидимой тайной благодати, это не значит, что вы — бездуховный филистимлянин. Любой человек способен остро ощутить красоту или боль в природе и человеческом сердце, попытаться передать детали и нюансы своих переживаний. Когда присматриваешься, начинаешь видеть.
Если увиденное поражает и пробуждает нас и мы пишем об этом правдиво и открыто, рождается надежда. Мы смотрим вокруг и говорим: «Ух ты, вон опять тот же пересмешник! А вот снова идет женщина в красной шляпке!» Женщина в красной шляпке символизирует надежду: ведь она тоже по уши погрязла в этой жизни, но все равно каждый день надевает свою дурацкую шляпку и выходит на улицу. Возможно, один из этих образов смутно проступит в нижнем углу вашего воображаемого фотоснимка. Поначалу вы и не знали, что он попал в кадр, но он есть и пробуждает в вас нечто мощное, глубокое, безымянное. Вот что писал Гари Шнайдер[47]:
- Рябь на воде —
- след глубинной серебряной рыбы —
- иная, чем рябь, что от ветра.
Здесь нет и двадцати слов, но перед глазами будто встает поверхность пруда, и сколько нового замечаешь в ней! В моей фонотеке есть одна запись: тибетская монахиня поет мантру соболезнования. В ней всего восемь слов; они повторяются снова и снова более часа, но всякий раз звучат иначе. Слышно, что певица обдумывает и переживает каждое слово. Ни разу не возникает ощущение, что она смотрит на часы и думает: «Господи, неужели я отмучилась всего пятнадцать минут?» Сорок пять минут спустя она по-прежнему четко выпевает каждую строку, и так до последнего слова.
Редко встречается что-то такое же простое и чистое, как будто с каждым слогом тщательно выпевается сама жизнь. Но тем драгоценней пристальное, любовное внимание к миру. Выйти за пределы своего «я» — значит вырваться из тюрьмы разума. Иначе рассудок замкнется в себялюбивой узости, погрязнет в собственных испражнениях и никому больше не даст ни радости, ни надежды.
Моральный аспект
Если вы то и дело начинаете тексты и бросаете, не закончив, если быстро теряете интерес и желание дописать до конца — вполне возможно, в них просто нет того, что для вас по-настоящему важно. Стержнем любого произведения должны быть вы сами, ваши ценности, ваши убеждения. Моральный кодекс, по которому вы живете, и есть тот язык, на котором вы пишете.
Чаще всего мы воспринимаем этические принципы как должное: то, что дано свыше, а не придумано человеком. Нам кажется, что они одинаково верны для всех времен и народов. Выражать эти истины — и есть наша работа. В конце концов, о чем еще нам говорить! Но, конечно, истину не выскажешь в одном предложении или даже абзаце, это не лозунг. Бывают прозрения, которые укладываются в одну строку, в один выкрик; но добротные повседневные истины нашей жизни нельзя передать двумя-тремя словами. Они должны сквозить во всем тексте, а не сверкать в отдельных фрагментах, как в эпиграмме. Нужно, чтобы основная идея разворачивалась и углублялась, чтобы читатель понимал все больше. Приходится вести невыразимо тонкую и сложную игру: балансировать между уже знакомым и еще не познанным, стараясь переплести и по-новому осмыслить то и другое. Неудивительно, что на это нужна целая книга.
Я не говорю, что писать нужно лишь затем, чтобы преподать урок или показать моральный пример. Как говорил Сэмюэл Голдвин[48], «если желаете сообщить нечто важное — отправьте телеграмму». Но у каждого из нас есть убеждения, в моральной правоте которых мы не сомневаемся (даже если знаем, что в другом нередко ошибались), и потребность поделиться ими. Я сама, например, долго считала, что в жизни есть полюса, ненависть — противоположность любви, хорошее противопоставлено дурному. Однако теперь я часто думаю: мы так охотно в это верим потому, что проще мыслить шаблонами и абсолютами, чем принять действительность. Я больше не считаю, что у любви вообще есть противоположность. Реальность бывает чудовищно сложна.
Если вы в чем-то похожи на меня, то поначалу, наверное, попытаетесь заполнить каждую страницу остротами и блестящими откровениями — чтобы всему миру стало ясно, как вы умны, догадливы и восприимчивы. Со временем, когда научитесь и привыкнете работать каждый день, вас почти неизбежно потянет изображать в лицах трагедию рода человеческого. А трагедия, как правило, не располагает к остротам и афоризмам. Скорее она требует перевести разговор в область морали; цель литературы — подлинной литературы — в том, чтобы показать человеческую суть с точки зрения этики. Мне очень нравится одна сцена в последнем фильме с Жанной Моро — комедии под названием «Летний домик»[49]. Сцена происходит на кухне; героиня заявляет, что у любого человека всегда есть повод заплакать. Когда владелец дома начинает над ней смеяться и требует уточнить, над чем она предлагает поплакать, героиня запрокидывает огненно-рыжую голову и отвечает:
— Например, над ветрами одиночества, которые ревут на краю вечности.
Как мы все — по отдельности или группами — ведем себя, когда слышим рев этих ветров? Стараемся сохранить достоинство и способность к состраданию или решаем, что каждый сам за себя?
Чем дольше мы живем, тем лучше понимаем, что помогает в жизни, а что только ранит; наши герои разыгрывают наши представления, как пьесу. Это и есть мораль. У слова «мораль» плохая репутация: оно навевает мысли о религиозном фанатизме, ханжестве, лицемерии. От этих ассоциаций надо избавиться.
Если творчество станет для вас возможностью выразить идеалы и убеждения, ваши тексты никогда не будут вымученными; к тому же вы скорее поймете, что движет каждым персонажем. За разными масками и позами могут обнаружиться вполне приличные люди, с которыми читателям приятно познакомиться, чьей компании они всегда рады. Мы любим хороших, достойных героев: ведь в них воплощается все светлое, что дает им способность рискнуть или пожертвовать собой ради ближнего. Они показывают, что в мире еще уцелели какие-то идеалы и принципы и мы можем ориентироваться на них, если решимся.
Когда читаешь хорошую книгу, обычно следишь одним глазом за положительным героем, а вторым — за злодеем, который может оказаться намного интересней. Сюжет заводит персонажей (и нас вместе с ними) все дальше в дебри, где в самый неожиданный момент встречается кто-то, у кого есть моральные ориентиры, своего рода компас, который неизменно и безошибочно указывает на север. Это и есть настоящее чудо, и мы не устаем ему поражаться. Луч света — пусть даже слабый проблеск — сгущает тьму, но он же и разгоняет ее.
Вспомним средневековые моралите — пьесы-притчи. Всегда радостно, если добро торжествует над злом, если спасена хрупкая человеческая жизнь. В массовой литературе зло ведет в счете до последнего момента, а затем добро каким-то чудом побеждает, герой может облегченно выдохнуть и поцеловать грудастую героиню. Наша жизнь, конечно, сложнее, чем средневековая драма, но что-то общее у них есть: страх, насилие, хаос, чума, воры, убийцы... Тем отраднее заметить посреди всего этого уцелевший, неиспорченный проблеск добра. Когда в заурядном персонаже — в меру добром, в меру эгоистичном — открывается источник мужества и бескорыстия, мы переживаем момент истины, желанное откровение. Тогда и возникает родство с героями. Именно такие книги мы потом помним всю жизнь, подсовываем друзьям, перечитываем снова и снова.
Но вы должны твердо верить в собственную точку зрения — иначе не будет мотивации для работы. Если сам не веришь в то, что говоришь, нет смысла говорить. Уж лучше тогда все бросить и пойти, например, в боулинг. Зато когда вам что-то очень и очень небезразлично — например, вы консерватор в лучшем смысле слова, стремитесь сохранять и беречь землю, природу, весь живой мир, — убежденность в своей правоте заставит довести дело до конца.
Чтобы стать хорошим писателем, мало все время писать — нужно еще иметь взгляды, которые вы готовы отстаивать. Не обязательно выстраивать сложную этическую философию. Но писатель, как мне кажется, всегда старается понять что-то важное и поделиться этим с другими. Даже когда мрачный и не склонный к сантиментам Сэмюэл Беккет творит образы сумасшедших с городской помойки, чей смысл жизни сводится к тому, чтобы перебирать барахло в мешке и любоваться каждой мелочью, он тоже высказывает свою истину, тоже помогает нам жить. Да, — словно говорит он, — мы рождаемся уже на краю могилы. Да, этот мир бывает холодным и бесприютным, как лунный пейзаж. Зато над ним можно посмеяться. Беккет делится с нами еле заметной, сокровенной и оттого бесценной улыбкой. Она меняет наш взгляд на мир. В фокус внимания вдруг попадают мелочи, за которые можно зацепиться, чтобы окончательно не пропасть, — а это уже путь к спасению. («Спасение» — такое же проблемное слово, как и «мораль». Оно звучит решительно и позитивно, а у нас, возможно, уже и нет шансов на позитивное решение. Может быть, нам только и осталось, что скрасить последние дни доброй улыбкой.)
Или возьмем четырнадцатого далай-ламу (а он, по-моему, самый здравый человек из всех ныне живущих). О своих религиозных убеждениях он говорит просто: «Я верую в доброту». Вот великий этический принцип: исповедовать доброту, держать сердце открытым для любого страждущего. К сожалению, из этого не сделаешь шедевра литературы. Придется как-то расширить тему, иначе выйдет роман в одну строку и потенциальные издатели решат — как говорят в Техасе, — что вы «не самый яркий фонарь на этой улице».
Итак, моральный кодекс не может быть главной идеей книги. Это ваша личная глубокая вера во что-то. Каждый день нас подстерегает новая опасность, и нет смысла собирать публику и обращаться к ней, если вы не можете сказать ничего конструктивного и жизнеутверждающего. Как говорит мой друг Карпентер, нам больше не нужен Цыпленок Цыпа[50], который предупредит, что небо падает, — потому что оно уже обрушилось. Теперь главное — суметь позаботиться друг о друге. Некоторым пригодится любой лучик света, а если вы еще и можете повеселить нас, мы готовы заплатить за это любые деньги. Для многих добрые книги, красивые тексты — неизменное утешение, даже лучшее, чем самые изысканные яства. Пишите о том, что для вас по-настоящему важно. Любовь, смерть, страсть, стремление выжить важны для всех нас. Вера в Бога и спасение природы тоже интересуют многих.
Возможно, для вас важнее всего на свете диета и микрофлора кишечника — скажем, двенадцатиперстной кишки. Это прекрасно, но писать об этом не нужно. Большинство читателей втайне подумают, что вы пытаетесь придать высокий смысл собственному неврозу. Это и так уже делают миллионы — в церквях и на фестивалях нью-эйдж.
Уж лучше пишите о свободе, за которую стоит бороться. Ваши персонажи — даже самые отталкивающие — все же обладают правами человека. Нужно уважать в них те качества, которые делают их личностями. Моральный кодекс — не лозунг, который вы навязываете всем вокруг. Он не приходит извне и не дается свыше; он зарождается и растет в сердце персонажа. Выражайте истину, пишите о свободе и борьбе за нее. Пишите как можете, и вам воздастся. Говоря словами Молли Айвинс[51], борцы за свободу не всегда в выигрыше, но всегда правы.
Разговор с брокколи
В старом шоу Мела Брукса под названием «Двухтысячелетний человек» есть эпизод, когда психиатр говорит пациенту: «Прислушайтесь к капусте брокколи у вас в тарелке, и она расскажет, как ее надо есть». Когда я цитирую это студентам, они смотрят на меня как на буйнопомешанную. Но на самом деле в творчестве этот принцип так же важен, как и в жизни.
Расшифровывается он так: когда вы сами не знаете, что делать, и не можете решить, как поступит в определенной ситуации ваш персонаж, остановитесь и прислушайтесь к внутреннему голосу.
Он подскажет решение. Беда в том, что очень многие теряют связь со своей внутренней «капустой» еще в детстве. Если мы в юном возрасте прислушивались к своей интуиции, а потом сообщали взрослым результат, нас часто одергивали, высмеивали, даже наказывали. Не дай бог у ребенка заведутся собственные взгляды и убеждения — уж лучше вши! Если мы невинно спрашивали, почему мама плачет в ванной, нам частенько отвечали: мама вовсе не плачет, просто у нее аллергия. Или, например, спросишь, почему папа не ночевал дома. А в ответ говорят — папа ночевал, просто он вчера очень поздно пришел, а утром очень рано ушел на работу.
И ты киваешь, хотя и видишь, что они врут. Ведь взрослых лучше не злить и не расстраивать, а то кто же будет заботиться о тебе? Приставать к ним себе дороже — еще оставят без сладкого или запретят гулять. А вдруг и вовсе закуют в кандалы и сдадут в полицейский участок?! Вот так потихоньку мы учились глушить в себе голос, который подсказывал, что происходит на самом деле, и переставали ему доверять. Но теперь его необходимо воскресить в себе.
Связь с «внутренней брокколи» очень важна для того, чтобы хорошо писать. Иначе вы каждое утро будете садиться за работу и ждать указаний от разума и логики. В неудачные дни, когда сил мало, вы перегорите за полчаса и махнете на все рукой — может быть, даже уйдете от рабочего стола. А это очень плохо: если не сдаваться и делать хоть что-то и хоть как-то, усидчивость обычно вознаграждается. Допустим, сейчас 9:15 утра; если переломить себя и не бросить работу, у вас в сознании может возникнуть сценка или картинка, которая подготовит явление персонажа, и вам останется отойти в сторонку и не мешать. Возможно, герой вырвется на свободу и заговорит, даже поведает что-то очень важное, отчего сюжет сразу сдвинется с мертвой точки. Например, вам стало бы ясно, как провести героя по пути от добра к злу и обратно. Но вместо этого вы бросаете текст и до конца дня мучаетесь сознанием своей никчемности и безнадежности. А назавтра будет еще тяжелей, ведь сегодня вас хватило всего на пятнадцать минут работы.
Помните фильм «Кэт Баллу»[52]? Герой Ли Марвина напивается в стельку и сперва ничего не соображает, потом начинает рычать и огрызаться, затем впадает в экстаз, быстро переходит к унынию, обреченно стенает и в конце концов падает без признаков жизни. Один из собутыльников уважительно смотрит на все это и говорит: «Ух ты! За пять минут целый день прожил!» Пусть с вами такого не случится.
Нужно вернуть себе уверенность и интуицию, отвоевать их у жизни. Для этого надо полагаться на память и воображение, особенно когда пишешь первый черновик. На этом этапе обычно заедают тревога и сомнения, поэтому так важно выпустить на волю фантазию, дать ей разгуляться и порезвиться. Тут все как в танце: нельзя поминутно смотреть на ноги и проверять, как они движутся. Надо просто танцевать.
Интуиция вернется, только если найти ей место, немного отодвинуть в сторонку рассудок. На одной логике далеко не уедешь. Кажется, что именно она открывает путь к истине, ведь логика и разум — золотые тельцы, которым поклоняется наша культура.
На деле это не так. Трезвый расчет вытесняет и душит живое, красочное и лакомое.
Наша интуиция бывает застенчивой, ее нужно подбадривать и уговаривать. Только не переусердствуйте: душевные движения и работа подсознания раздувают пламя, но потом от него остается слабый мерцающий язычок. Он задохнется и совсем погаснет, если бесконечно суетиться вокруг, но станет гореть долго и ярко, если окружить его спокойным и ласковым вниманием.
Так что постарайтесь успокоиться, помолчите, дышите глубоко и слушайте. Представьте, будто у вас в голове экран, на котором можно увидеть все, что нужно: детали, антураж, ход сюжета. Конечно, это произойдет не сразу, но если долго приглядываться, должно получиться. Дайте отдых разуму, перестаньте напрягать его — пусть интуиция поможет дорисовать образы и портреты.
Что, если ваша героиня внезапно вынет из кармана огрызок моркови? Может быть, так и надо? Тренируйтесь, учитесь разбирать подсказки внутреннего голоса. Как часто интуиция гибнет под диктатом здравого смысла, житейской логики! Любое озарение, проблеск подлинного чувства может показаться затертым и банальным, если все время вспоминать, кто и что говорил по этому поводу раньше. Нужно учиться отличать свежее, новое и живое от застывших, окаменелых клише.
Давайте считать, что наши мысли и чувства по определению ценны; позволим себе наивную роскошь переносить их все на бумагу. Только будьте внимательны и осторожны: если интуиция подсказывает, что текст никуда не годится, удостоверьтесь, правда ли это она, а не голос вашей матери, например. Допустим, у вас в голове стукнуло: «Вижу этого персонажа в багровом костюме из акульей кожи». И тут встревоженный материнский голос начинает шептать: нет, нет, одень его поприличней. Но если все время слушаться маму, вы скоро заснете от скуки, и читатель тоже. Интуиция предложит что-нибудь дерзкое и захватывающее; в ее лесах порой водится диковинное зверье. Конечно, у вас в голове не всегда будет раздаваться трубный глас: «О да! Багровая акулья кожа!» Чаще всего слышится тихий шепот, какой-то шелест, журчание подземных вод. Или приходит что-то загадочное и невнятное, как обрывки шифрованного письма. Если чересчур рьяно тащить это все на свет, оно может навсегда кануть в глубины подсознания.
Мне кажется, ключ к сотрудничеству с собственной интуицией в том, чтобы подобрать для нее пригодную метафору. Брокколи — это, конечно, абсурд, но мне помогает. Один мой друг представляет свою интуицию в виде животного. Он так и говорит: «Мой зверь думает, что...» или: «Нет, зверь не одобряет». Неважно, какой символ выберете вы. Главное, чтобы он обозначал независимый голос, который не обязан вам подчиняться. Если заблудились в лесу — пусть конь сам найдет дорогу домой. Вам надо дать ему волю, иначе будете только мешать.
По большому счету творчество похоже на самогипноз.
Вы внушаете себе веру в свой труд, в то, что вы его закончите.
Потом нужно «расколдоваться» и окинуть сделанное трезвым взглядом. Конечно, обнаружится много ошибок и недоделок, много лишнего. Решения не всегда окажутся верными. У меня есть подруга Терри; она любит говорить: «Если не можешь решить, сделать так или эдак, сделай как-нибудь. Худшее, что может случиться, — какая-нибудь ужасная ошибка». Так вот, пусть ваш сюжет пойдет налево, а не направо; например, пусть героиня вернется к своему отвратительному садисту-мужу. Может, так и надо, а может, и нет. Если нет, вернитесь и попробуйте по-другому. Не стоит думать, будто все, что мы говорим, и делаем, и выбираем, и пишем, так уж важно. Вселенная не рухнет без нас. Вы запутались и не сообразите, куда повернуть? Будьте проще. Слушайте «голос брокколи». Возможно, он знает выход. Но уж если вы в поте лица работали пару часов, а голос так и не вышел на связь, — идите обедать.
Отстой FM
Поговорим о радиостанции ПО, она же «Полный Отстой FM». Она сильнее всего мешает писателю прислушаться к голосу «внутренней капусты». Обещаю, что больше мы этой темы нигде касаться не будем.
Если вы дадите слабину, радио «Отстой» включит в вашей голове круглосуточное вещание в режиме стерео. Из правого динамика будут литься самовосхваления в духе «ты же особенный, ты же гораздо талантливей (и скромней) всех остальных и гораздо больше знаешь о жизни, а тебя никто, никто не понимает!». В левом ухе будет молотить унылый рэп с перечнем ваших слабостей, недочетов, сегодняшних ошибок и ошибок всей жизни — словом, песнь о презрении к себе с припевом «ты ничтожество, ты неспособен на нормальные отношения, ты никого не любишь, кроме себя (да и себя-то не любишь), ты бездарность, и все твои тексты — дерьмо». Работать под эту какофонию немыслимо; с тем же успехом можно запустить в наушниках тяжелый рок и пытаться писать под него. Нужно учиться глушить лишние шумы в голове, иначе персонажи не смогут пробиться в эфир и рассказать свою историю.
Чтобы устранить помехи — не прибегая к услугам клинической психиатрии, — надо для начала осознать, что у вас в голове играет это радио. «Отстой FM» начинает вещание каждый раз, когда я утром сажусь за работу. Поэтому я сперва произношу короткую молитву: «Пожалуйста, пусть они все заткнутся и я смогу написать то, что просится на бумагу». Иногда обряды помогают. Найдите свой способ изгнать злых духов: алтарь, свечи, куклы вуду... Между прочим, Верховный суд США недавно разрешил приносить в жертву мелких животных. (Я вырезала заголовок из газеты, где напечатали эту новость, и приклеила над кошкиной миской для воды.) Шутки шутками, но маленькие житейские ритуалы помогают включить подсознание.
Еще можно попробовать глубокое дыхание. Я нечасто этим пользуюсь и вообще избегаю фанатов дыхательной гимнастики — боюсь нарваться на длинную и подробную лекцию об ароматерапии. Но все же тут есть рациональное зерно: трудно отвлекаться на посторонние шумы, когда надо сосредоточенно дышать!
Итак, садимся за стол в девять утра, шепчем молитву (или приносим в жертву мелкое животное), потом глубоко дышим и вспоминаем, где в прошлый раз оставили персонажей, — но тут обнаруживаем, что мысль ушла, причем далеко. Вот, например, один писатель (абсолютная бездарность): интересно, как у него дела?
И почему у него все всегда так хорошо? А еще — вот бы выступить на шоу Дэвида Леттермана[53]! Интересно, он бы издевался надо мной или смеялся моим шуткам и позволил стать его новым лучшим другом? А что бы мне такого съесть на обед? А что чувствуешь, если тебе поджигают волосы? А если кто-нибудь (например, критик) ткнет тебе в глаз чем-то острым? Ладно, не пугайтесь. Потихоньку возвращайтесь мысленно к работе.
Допустим, главный герой сидит со своим взрослым сыном под кипарисами на склоне холма цвета львиной гривы и с тоской вспоминает редкие светлые моменты пролетевшей жизни. Сегодня утром надо мысленно прищуриться, всмотреться в прошлое вместе с героем и вычислить его радости. Через пару минут уже видится зеленый дворик, где персонаж — чуть помоложе, чем теперь, — играет в пинг-понг с каким-то юным хиппи. Они не соревнуются, просто отрабатывают подачи. Вроде бы можно это все записывать — и тут в голову начинают лезть мысли о грядущей финансовой катастрофе. Кстати, а каково жить в машине? В разгар паники вдруг звонит мама. Она только что узнала потрясающую новость про какую-то девицу из вашей школы: «Ну, она еще тебе пакостила в восьмом классе, не помнишь?» После беседы чувствуешь себя лабораторной лягушкой, которой ученые впрыскивают в мозг кофеин. Теперь опять надо сосредоточиться и мысленно вернуться в тот дворик, где остался герой. Дышим ровно. Начинаем снова.
Очень жаль, но более эффективных и радикальных способов не существует. Терпеть не могу простые, очевидные решения; по крайней мере к ним я прибегаю в самую последнюю очередь.
Пару вечеров назад я пришла вести семинар с хрипами в груди и зверской болью в горле; ощущения были такие, будто у меня рак гортани. В той группе двое студентов-медиков. Один из них сразу же кинулся уверять, что это не рак гортани, просто в городе ходят заразные осенние болячки и многие уже слегли с теми же симптомами. Второй посоветовал пить очень горячую воду.
— Горячую воду? — возопила я. — Горячую воду?!
По моим ощущениям, впору было залечь дома под капельницей с антибиотиками и ведрами хлестать сироп от кашля. А он прописал мне горячую воду! Я пригрозила снизить ему оценку (вообще-то у нас факультативный семинар, оценки в диплом не идут, так что студенты от этих угроз только закатывают глаза). На перемене мой медик принес кружку с кипятком — как для чая, только без пакетика. Я выпила. Боль в груди и горле прошла секунд через двадцать.
Ненавижу, когда все так просто.
Но дыхательная гимнастика и правда помогает, если надо успокоиться, отключить радио «Отстой» и прислушаться к людям, которые населяют вашу историю. Вы сами поймете, когда начнет получаться. Не хочу бросаться клише вроде «достичь гармонии с собой». Поэтому лучше расскажу еще один случай из жизни.
Прошлым летом мне позвонила одна телеведущая из Нью-Йорка. Она предложила слетать на Восточное побережье, провести там сутки, выступить у них в передаче, а потом вернуться домой. Лететь надо было через два дня. Я надолго задумалась — секунд на тридцать. В Нью-Йорк очень хотелось. Но для этого нужно было договориться с родителями, чтобы взяли Сэма к себе с ночевкой. Прилететь домой надо было рано, чтобы не отменять семинаров. Подходящий рейс нашелся всего один, да и то с длинной пересадкой в Далласе. А долгое сидение в аэропорту Форт-Уорс для меня смерти подобно. Я выплеснула это все на телеведущую и отбыла на встречу церковной общины.
В голове у меня включилась волна «Отстой». В правом динамике репетировали мое триумфальное выступление в телешоу и последующие выходы у Опры Уинфри[54] и Арсенио Холла[55]. В левом ухе вещали о жертвах авиакатастроф и подробно описывали, что происходит с телами при крушении самолета.
Когда я пришла в церковь, наш благотворительный комитет еще не собрался, но четыре старейшины общины — все женщины, три афроамериканки и одна белая, — устроили совместную молитву. Они молились за бездомных детей.
— Можно, я вам расскажу кое-что личное? — попросила я.
Они кивнули, и я выложила все про свой страх перед самолетами и про то, сколько неудобств мне доставит эта поездка на восток. Они покивали снова. Им явно казалось, что Иисус вместе с турагентством как-нибудь решат мои проблемы. Потом в соседнем зале началось наше заседание, и я пошла туда. Мне мерещились то фанфары ток-шоу, то авиакатастрофы и террористы в масках и с автоматами в аэропорту Далласа. Сосредоточиться на повестке дня было трудно. Наконец заседание кончилось; выходя, я краем глаза заметила на столе небольшой молитвенник. Зачем-то я взяла его и украдкой сунула в сумку — решила почитать за ужином и вернуть в церковь на следующем заседании.
По дороге обратно я ужасно боялась, что попаду в аварию и молитвенник потом найдут при моем хладном трупе. Родные и близкие узнают, что перед смертью я таки слетела с катушек и сделалась полоумной фанатичкой из тех, кто считает, что завтра конец света. Однако я благополучно добралась до ресторанчика, устроилась за столом и раскрыла книжицу. Причем раскрыла еще до того, как вытащила из сумочки, как будто это было что-то из разряда жесткого порно, вроде «Большие прекрасные зады».
В глаза бросилась замечательная фраза: «Воды Гольфстрима пройдут через соломинку, если развернуть ее по течению, а не поперек».
Проще говоря, я слетала в Нью-Йорк и все прошло как по маслу. Мне даже не пришлось торчать в Далласе. На вечерний семинар я тоже успела. И теперь обязательно рассказываю студентам про Гольфстрим. Для нас, писателей, эта маленькая притча означает: нужно войти в собственный сюжет, как в реку, и ждать, куда вынесет поток воспоминаний, ощущений, подсознательных образов, из которых и складывается жизнь наших персонажей.
Надо пропустить это все через себя, плыть вдоль по течению.
А посторонние шумы в голове разворачивают нас поперек. Так что садимся за стол, дышим ровно, успокаиваемся, закатываем рукава — и снова за работу!
Зависть
Из всей белиберды, что выходит в эфир на радио «Отстой», труднее всего заглушить голос зависти. Она без промаха бьет по самооценке и вере в себя — обычно и без того хрупкой. Но в писательской жизни от нее никуда не денешься: блистательный и ошеломляющий успех почему-то часто приходит к злобным, бездарным, недостойным личностям (то есть не к вам).
Да-да, публике свойственно стадное чувство; ее не задевает волшебство, которое возникает, когда ум, душа, рука и вдохновение сливаются в едином порыве. Телешоу, реклама и продюсеры работают куда эффективней. Но будем честны с собой: нам же хочется, чтобы однажды стадо ринулось в нашу сторону?
Всем хочется. Однако стадо пасется себе на травке, а потом бредет к какому-то жалкому графоману. И вот его писанина уже возглавляет список бестселлеров, у него покупают права на экранизацию, ему платят заоблачные авансы. Графоман красуется на обложках крупных журналов: глянцевые портреты подретушированы, чтобы скрыть морщины, клыки и рога.
Ваши литературные кумиры пишут о нем теплые отзывы; Times публикует восторженные рецензии. Графоман покупает дом — большой; затем второй, еще лучше первого. А тебя так и тянет выброситься из окна, особенно если тот самый графоман — твой близкий знакомый.
Муки зависти не выразить словами. Иногда целыми днями ненавидишь всех и ни во что не веришь. Если успех пришел к человеку, которого знаешь лично, он обязательно начнет подбадривать и обещать, что скоро твой черед. То же самое говорят невесты на каждой свадьбе, только ты все сидишь в старых девах. К стыду своему, начинаешь желать этому другу мелких пакостей — например, чтобы ему на голову упал кирпич. Или чтобы у него разыгрался простатит. Будь ты хоть какой богатый и успешный, а ректальный массаж слаще не станет. Злобные фантазии затягивают: чувствуешь себя ребенком, которому разрешают только смотреть на витрину кондитерской. А твой друг (бывший) уже сидит и лопает конфеты! Почему-то кажется, что его жизнь — сплошной праздник, что он достиг вечного комфорта, покоя и обеспеченности. Теперь он доживет до ста двадцати лет или вообще никогда не умрет — ведь умирают всегда лучшие (такие как ты). Но это, конечно, глупости. Деньги гарантируют только одно: проблемы обходятся дороже. Так что стресса в жизни у наших успешных друзей только прибавится.
Так им и надо, думаешь ты. Пусть прибавится! Чтобы не расслаблялись.
Правда? Мы этого правда хотим?
Да, я этого правда хочу.
А ведь известны случаи, когда одинокие, несчастные, унылые, задерганные невротики достигали невероятных высот в жизни!
Ну да... но у меня-то все будет по-другому! Я не стану коллекционировать статьи о себе. Не буду тыкать людям в нос своими успехами: «Смотрите, какой сегодня дождь! Вот, помню, в тот год, когда мне дали гуггенхаймовскую стипендию, тоже было очень дождливо!» Уж я-то никогда — не то что некоторые.
Прекрасная позиция; но все равно найдутся люди, которые станут себя вести именно так. Можете не сомневаться. Ревность и зависть к чужому успеху — издержки творческих профессий, и довольно неприятные. Я сама когда-то была чемпионом по зависти. По моему опыту, помогает тут немногое. Во-первых, легче становится с возрастом. Во-вторых, лучше не держать все в себе, а выговориться и выпустить пар. В-третьих, можно использовать собственные терзания как материал для творчества. И совсем замечательно, если найдется человек, который поможет увидеть в них смешную сторону. Кто посмеялся над собой — тот практически выздоровел.
В прошлом году я пережила тяжелейший приступ ревности: одна моя приятельница (скорее, уже бывшая) резко пошла на взлет. Каждый день она делилась новостями о том, как прекрасно принимают ее книгу. Казалось, ей обеспечен пожизненный триумф. Меня это очень задевало. Я пишу лучше, чем она. Объективно лучше. У меня много друзей-писателей, успешных и признанных.
К ним я не испытываю никаких дурных чувств. Но эта знакомая часами вынуждала меня висеть на телефоне и расписывала, как у нее все хорошо. От каждой такой беседы мне хотелось заорать. Недовольство сочилось из меня, как смола из дерева.
Я твердо верю в то, что жить надо как будто завтра умрешь. Только тогда будешь свободна. Близость смерти учит внимательно относиться к людям, прощать, не копить мелочных обид. Так что всякий раз, когда звонила та приятельница, я старалась быть добрей и прощать нас обеих. В те дни мне много доводилось общаться с одной дамой с юга. Та все время и по любому поводу восклицала:
— Потрясающе! Просто пат-ррря-са-ю-ще!
И вот когда мне звонила заклятая подруга и выдавала очередную порцию новостей (всегда очень скромно, как благовоспитанная протестантская девочка на конкурсе красоты своего штата), я выслушивала и говорила:
— Да ты что? Пат-ррря-са-ю-ще!
Она отвечала:
— Я знаю, ты за меня рада. А вот кое-кого просто бесит, что у меня все так сложилось!
На что я твердила:
— Ну конечно, я рада! Это же просто пат-рря-са-ю-ще!
Хотя мне очень хотелось попросить адреса и телефоны тех, кого бесил ее успех.
Иногда я клала трубку и плакала.
Вскоре пришлось звать друзей на помощь.
Один из них напомнил мне слова Джин Риз[56]: все мы, писатели, — реки и впадаем в одно море; когда прибудет у одного, прибудет у всех, и нет личного успеха, а есть общая победа. Я сказала ему, что он бесчувственный и злобный тип.
Психотерапевт объяснил мне, что зависть — эмоция вторичная и порождается чувством отверженности и ущербности. Если я справлюсь с застарелыми обидами и перестану считать себя обделенной, то и зависть утихнет. Я попросила выписать успокоительное, но он сказал, что заклятая подружка послана в мою жизнь, чтобы я могла примириться с собственным прошлым. Что во мне говорит память тех лет, когда я считала, будто все окружающие семьи счастливей и благополучней, чем наша.
Что я сравниваю свой внутренний мир с внешним впечатлением от другого человека. И что надо просто переболеть этим всем, чтобы изжить его. Я и болела, да еще как!
Приятельница все звонила и томным голосом южной аристократки изрекала:
— Даже не знаю, за что Господь послал мне столько денег в этом году.
Я делала несколько глубоких вдохов и отвечала:
— Ну это же просто пат-ррря-са-ю-ще!
Никогда в жизни я не чувствовала себя такой убогой.
Потом я позвонила одному очень мудрому писателю. Когда-то он состоял в Обществе анонимных алкоголиков; теперь помогает другим бросить пить и вообще сориентироваться в жизни.
Я спросила, что он посоветовал бы человеку на грани нервного срыва, вызванного, скажем, завистью.
— Обычно я просто слушаю, — ответил он. — Мне вечно рассказывают длинные запутанные истории о себе любимых. А я потом говорю одно из трех. Или «угу», или «хм-м-м», или «какой ужас!»
Я засмеялась и выложила все про свою отвратительную подружку и ее творческие успехи. Он выслушал, помолчал секунду и сказал:
— Угу...
Затем я пошла еще к одному другу — полноватому пьющему католическому священнику-гею. Я спросила:
— Ты кому-нибудь завидуешь?
Он ответил:
— Сложный вопрос... Иногда видишь — идет вроде бы ровесник, только стройный, подтянутый. Смотришь на себя, понимаешь, что тебе таким не быть. А с другой стороны, смотришь на него: так бы и ущипнул! Как думаешь, это у меня зависть или вожделение?
Ни от кого мне не удалось добиться слов, которые прогнали бы мою зависть или хотя бы превратили ее во что-то плодотворное.
Я чувствовала себя злобной сводной сестрой из «Золушки».
Когда я пожаловалась очередной подруге, она прочла мне строки, написанные одним индейцем сиу: «Иногда я жалею себя. Однако и в такие часы великий ветер несет меня от края до края неба».
Это очень красиво, сказала я, но мне так плохо!
И все же от этих строк во мне что-то сдвинулось. Как будто первая трещинка прошла по стене моей тюрьмы. Я ждала мгновенного избавления: чтобы меня коснулась волшебная палочка Бога и я снова стала бы нормальной и цельной, как тостер после ремонта. Но вышло совсем иначе: меня отпускало понемножку, день за днем.
В одном из воскресных выпусков New York Times мне попался шуточный стишок Клайва Джеймса[57]; он назывался «Посрамленный враг» и начинался строками:
- Книга моего врага
- не распродана. Ура!
Ох, как же мне сразу полегчало! Как прекрасно было открыть, что не я одна такая ревнивая и завистливая, да еще обнаружить, что над всем этим можно посмеяться! Я обзвонила всех, к кому ходила за советом, и прочла им стишок. Каждый сразу узнал ситуацию и разрыдался от хохота.
Еще один шаг к выздоровлению мне помогла сделать подруга Джуди. Она подсказала, что главное — не прекратить ревновать и завидовать, а просто не позволять этим чувствам перерасти в презрение к себе. За попытки радоваться успехам другой писательницы Джуди обозвала меня дурой. Вы не представляете, как мне это помогло. Все же я выросла в культуре, где поощряется состязательность и ненасытная жажда победы, где внушают, что необходимо зарабатывать сотни тысяч долларов в год, — и стыдят, если ты завидуешь или боишься навсегда остаться в тени более удачливых соперников. Моя реакция была обусловлена всей моей жизнью.
Поняв это, я начала заново обретать чувство юмора. Я сказала себе: хочешь знать, как Господь относится к деньгам, — посмотри, кому Он их посылает. Сразу стало очень весело, хоть у меня и есть вполне «денежные» близкие друзья. Я припомнила, что люди, которые стремительно богатеют, часто плохо кончают: взять хоть героев греческих трагедий. Значит, я (человек, богатеющий медленно, а если совсем честно — не богатеющий совсем) застрахована от ударов судьбы! Я не буду влачить остаток жалких дней среди отбросов городского дна. Это уже кое-что. В конце концов, у меня и так плохо с нервами. Не хватало еще напоследок стать героиней отвратительной драмы трущоб и каменных джунглей! Кому это надо?
Затем я начала писать про зависть. Стоило исследовать темные закоулки собственной души, чтобы пролить свет на наши общие человеческие слабости. Что ж, иногда мы бываем жалкими и отталкивающими — особенно когда завидуем другим. Но лучше прочувствовать это, и обсудить, и преодолеть, чем всю жизнь молча отравлять себя изнутри.
Наконец я почувствовала, что сдвинулась с мертвой точки и больше не барахтаюсь в луже собственных эмоций, холодной, как Ла-Манш. Как раз в это время я посмотрела фильм о паре геев, инфицированных ВИЧ. И тогда у меня в голове все окончательно встало на место.
В фильме без прикрас показывали изуродованные болезнью тела. Обычно мы в ужасе отшатываемся от подобных зрелищ. У одного из мужчин вся спина была багровая, изъеденная саркомой Капоши. Но стоило присмотреться — и проступала сила духа, проявлялась внутренняя красота этого полутрупа, что лежал под горой лоскутных одеял, сшитых его друзьями. С каким мужеством и духовным благородством человеческое существо может смотреть в бездну и принимать то, что выпало на его долю! Кому-то послана болезнь. Кому-то — невыносимая зависть. Так или иначе, с этим надо жить. Изувеченное тело, израненная душа равно требуют ласки и заботы.
Чем больше я писала и чем дольше думала про тот фильм, тем сильнее злилась на подругу-писательницу. Как часто и охотно она говорила мне о своем богатстве! А ведь в то лето мы с Сэмом сидели на мели, и она это прекрасно знала. Я снова и снова писала о детстве, о том, как мне не хватало того, что было у других девочек, в других семьях. У себя над столом я повесила цитату из Гиллеля[58]: «Я встаю. Я иду. Я падаю. Но все это время танцую».
Я танцую при помощи слов. И все это время я писала о внимании к миру, о том, как не принимать себя чересчур всерьез, не спешить и не выбиваться из сил, почаще покидать свой привычный мирок. Постепенно в моих текстах зазвучали нотки юмора и сочувствия — к себе самой и к той писательнице. Тогда же я сказала ей — как можно мягче, — что мне нужно отдохнуть от нашей дружбы. Жизнь ведь так коротка. И вот наконец я ощутила, что во мне самой и в моей зависти есть особая, странная красота, как в тех больных из фильма. Ведь мы все танцуем танец преображения — медленно, осторожно, словно старые длинноногие птицы.
Часть III. Рука помощи
Картотека
Мне очень хочется думать, что Генри Джеймс[59] сказал свое знаменитое «писатель — это тот, от кого ничего не ускользает» в момент, когда искал очки, а они как раз сидели у него на лбу. В наши дни приходится запоминать так много, и оно все такое важное, такое важное! Мы составляем бесконечные списки и надеемся, что они не дадут забыть про покупки, звонки, письма, идеи, наметки для будущих рассказов или статей. Но все равно, когда подходишь хоть к какому-то пункту в одном списке, у тебя уже масса просроченных дел из другого. Однако я верю в списки, заметки, а еще в карточки, которые помогают и с первым, и со вторым.
У меня везде в доме валяются карточки и ручки: возле кровати, на кухне, в ванной, у телефона и даже в бардачке машины. Еще я всегда сгибаю одну карточку пополам (вдоль, если хотите знать) и сую в задний карман брюк, когда иду гулять с собакой. Вдоль — чтобы она меня зрительно не полнила. На всякий случай делюсь этой маленькой хитростью — хотя у вас, наверное, хватает других забот.
Итак, когда я выхожу из дому без сумки — в которой обитают блокноты, не говоря уже о тоннах карточек, — я кладу одну карточку вместе с ручкой в задний карман и точно знаю: если по дороге меня озарит идея или встретится что-то красивое, странное, да и вообще достойное внимания, я всегда смогу набросать пару строк, чтобы ничего не забылось. Иногда, услышав занятную фразу или придумав реплику для диалога, я дословно заношу их на карточку. Бывало, гуляешь вдоль пруда, или ждешь посадки на поезд, или едешь на озеро Феникс, и вдруг слышишь что-то такое замечательное — аж мысленно щелкаешь пальцами, будто ты это всегда знал, только забыл. Берешь карточку и стенографируешь.
Сейчас я смотрю на карточку, где написано: «Пэмми. Деми Мур». За этими словами для меня стоит целый день — за полгода до того, как Пэмми умерла. Я могу прокрутить его в памяти, как кино.
Мы сидели у нее во дворе. Небо было очень синее и ясное, все цвело, на Пэмми была кепочка лавандового цвета. Пэмми чувствовала себя очень хорошо, если не считать того, что была смертельно больна. (Папин онколог как-то сказал ему: «У вас прекрасное здоровье для пятидесяти пяти лет — если не считать рака мозга».) Мы валялись на шезлонгах в шортах и майках и грызли шоколадные батончики. Сэм катал двухлетнюю Ребекку — дочь Пэмми — по саду в маленькой красной коляске.
— Что-то мне грустно, — сказала Пэмми. Незадолго до того она говорила, что стоит только подумать о Ребекке, ей делается очень скверно на душе. Но при этом и очень радостно. — Если честно, я выть готова.
— Почему?
— Говорят, во всем надо находить светлую сторону. Но у меня сегодня не получается.
— Хм... Ну, например, тебе больше не придется видеть журналы с беременной голой Деми Мур.
Несколько секунд Пэмми изумленно смотрела на меня.
— Господи, а ведь правда, — наконец сказала она. — Как это я не учла!
Весь остаток дня она была бодра и охотно возилась со мной и детьми.
Казалось бы, такую сцену не забудешь до конца дней. Я сама раньше думала, что по-настоящему сильный момент легко донесу в памяти до дома, где можно сесть и спокойно записать все в блокнот, как делают нормальные, собранные люди.
Не тут-то было.
Чаще всего я направлялась домой, придумав хороший образ или услышав фразу, которую герой мог бы сказать про вечеринку в старом доме, или про первый день на новой работе, или про возвращение в родные места. А дома замирала на месте и пыталась увидеть все заново, прокрутить в голове, как сон. И что-то вроде мелькало перед глазами, даже почти вертелось на языке, но не возвращалось. Образ уходил. Хуже нет, когда тебя вот так озарит, случится чудесная находка — а ты все упустишь. Ужасное чувство. Поэтому я стала использовать карточки.
Когда мысленно разрешаешь себе писать, начинаешь думать как писатель — воспринимать мир как сырье для творчества. Бывает, сидишь или гуляешь где-нибудь, а все мысли — в работе, перед глазами стоит сценка или набросок персонажа. А иногда впадаешь в уныние, и дело никак не движется, и впору идти на кухню и хлестать теплый джин прямо из кошачьей миски. И вдруг, откуда ни возьмись, возникает идея или картинка. Иногда она вплывает в сознание золотой рыбкой — яркая, прелестная, невесомая; и ты смотришь с восторгом, словно ребенок глазеет на прежде пустой аквариум. А в другой раз нужный образ выплывает из темного угла, как привидение, и ты отшатываешься в испуге. Эти нежданные наития бывают так богаты, что, кажется, их и не осмыслишь.
Но записывать все равно надо.
Хотя у меня есть знакомые писатели, которые не делают заметок. С их точки зрения, жизнь надо не конспектировать, как профессора на лекции, а просто внимательно слушать. Наверное, это зависит от склада ума и особенностей памяти. Если ваше сознание легко удерживает творческие находки (то есть у вас еще не развился склероз), то вы редкий счастливчик. Не удивляйтесь, если у вас появятся завистники и недоброжелатели. Один мой друг-писатель — пожалуй, скоро нашей дружбе конец — недавно сказал: если идея пришла и тут же ушла, значит в ней не было ничего ценного.
Я сразу почувствовала себя восьмилетней девочкой, которая хотела сообщить что-то ужасно важное, но оно выпало через какую-то дырку в памяти. И тут снисходительный взрослый бросает свысока: «Ну, значит, тебе и сказать-то особо нечего».
Словом, каждый решает для себя. Возможно, у вас прекрасная память и вы способны три часа спустя воспроизвести все, что пришло в голову во время прогулки по холмам или в очереди к стоматологу.
А может, и нет. Если вам это удобно, если помогает — делайте заметки. Это же не списывание на экзамене и ничего плохого не говорит о ваших способностях. Если ваш мозг не может удержать большой объем информации — это всего лишь рассеянность. Возможно, в студенческие годы вы любили забить косячок (нет-нет, ничего противозаконного, только травка!) и память несколько пострадала.
А может, у вас родился ребенок; появляясь на свет, дети прихватывают с собой примерно пятую часть материнского мозга. Причина не так уж важна; главное — записывайте, не стесняйтесь.
Мою картотеку не назовешь упорядоченной или хорошо организованной. Язвительные, враждебно настроенные студенты часто спрашивают, что именно я делаю со всеми своими карточками. Единственное, что я могу ответить: они есть. Я на них пишу. Сам процесс записывания дает процентов пятьдесят вероятности, что мысль зацепится у меня в памяти. Когда я работаю над книгой или статьей, то добавляю карточки к собранному материалу — просто прикалываю их к тем страницам черновика, куда могли бы вписаться эти идеи.
Или раскладываю на столе рядом со стопкой набросков для главы или статьи, над которой бьюсь в этот момент. Когда работа встает, я теряю мысль и в голове у меня начинают гудеть тамтамы (верный сигнал, что вдохновение иссякло), я перебираю карточки. Ищу в них то, что могло бы стать очередным небольшим фрагментом и снова взбодрить меня, прибавить энтузиазма, заставить сцеплять друг с другом эти чертовы слова — в чем, собственно, и состоит ремесло писателя.
На столе у меня лежат карточки с увиденным, услышанным и подмеченным на прошлой неделе, но есть и записи двухлетней давности. Если хорошо покопаться, можно найти даже заметку, которую я сделала шесть или семь лет назад, когда шла вдоль соленого озера от Саусалито до Милл-Вэлли. Мимо меня то и дело проезжали велосипедисты, но я не обращала на них особого внимания. Вдруг мимо пронеслась какая-то женщина, и меня обдало лимонным запахом ее духов. Запах — прямо как у Пруста — перенес меня лет на двадцать пять назад. Я увидела себя на кухне в доме моей тети, в компании ее многочисленной детворы. Был жаркий летний день; тетя только что развелась с дядей и сильно переживала. Видимо, чтобы успокоить нервы и поднять самооценку, она устроила поход по магазинам. В итоге была куплена довольно дорогая и сложная штуковина для приготовления лимонада.
Вообще-то, чтобы сделать лимонад, нужны графин, маленькая соковыжималка для цитрусовых, кубики льда, вода, лимоны и сахар. Вот и все. Ах да, еще ложка с длинным черенком. Но моя тетя тосковала и, видимо, надеялась, что чудо-машина развлечет ее и напоит пустыню ее жизни холодным сладким освежающим лимонадом. Конструкция состояла из стеклянного кувшина, на который надевалась специальная крышка. В крышке помещались выжималка и емкость, куда стекал сок. Нужно было налить в кувшин воды, кинуть лед, насыпать сахар — а затем надеть на него крышку, зарядить в соковыжималку лимоны, выжать их, слить сок из емкости в кувшин и размешать все длинной ложкой. Лимонная кожура, семечки и прочие ошметки оставались в соковыжималке. Очень эффективная штука — и абсолютно бессмысленная, если вдуматься.
Итак, мы собрались на кухне — я, старшая (мне было лет восемь), и пятеро тетиных детей. Столпившись возле раковины, мы наблюдали, как тетя с гордым видом делает лимонад. Она налила в кувшин холодной воды, добавила кубики льда, щедро сыпанула сахару, водрузила сверху крышку, выжала с дюжину лимонов — и полезла в буфет за стаканами. «Эй! — хотелось крикнуть тем из нас, кто был постарше, — это же еще не все! Ты не слила сок в кувшин!» Но тетя достала пластмассовые стаканы, стеклянные стаканы и пару блестящих металлических стаканов и налила семь порций напитка. И вот мы, шестеро беспомощных иждивенцев, затаили дыхание и зажмурились от яростного желания, чтобы все было хорошо и тетя перестала горевать. Она подняла стакан, как будто говорила тост, и мы стали прихлебывать ледяную воду с сахаром. У тети руки были в лимонном соке — она ведь порезала и уложила в машинку несколько лимонов, — поэтому ей, видимо, чудился в напитке кислый вкус. Она ничего не заметила.
Мы растерянно посмотрели на нее и снова отхлебнули сладкой воды, но затем улыбнулись и тоже подняли стаканы — как в рекламе всякого питья. И попросили добавки.
Шагая вдоль соленого озера, я отчетливо вспомнила растрескавшийся линолеум в тетиной кухне — серо-бежевый с темными пятнами. Возле раковины он был истерт до черноты; в одном месте проглядывало подгнившее дерево пола. Мои двоюродные братья и сестры толпились у этой раковины вокруг тети. Некоторые были еще совсем малы — наверное, они даже не удивились воде с сахаром, решили, что так и надо. Помню, какими родными и близкими они были мне в тот миг, как я чувствовала себя частью этого круга.
До сих пор щемит в груди, как вспомню тот истертый линолеум, и тетино горе, и то, как она гордилась своей лимонадной машинкой. Каждый человек утешается по-своему: тетя старалась приготовить нам самый вкусный лимонад на свете, мы — подбодрить ее. С каким энтузиазмом мы поднимали стаканы с сахарной водой — будто кружки на празднике пива! А ведь все это выпало у меня из памяти лет на двадцать пять.
Может, эта сценка мне и не пригодится. На карточке написано просто: «лимонадная штуковина». Но для меня это как фрагмент фильма, зарисовка о тяжелых временах в одной семье, о том, как люди их переживают, как из разочарования и любви вдруг рождается единение и на краткий миг жизнь становится если не прекрасной, то хотя бы терпимой.
Иногда бывает так: я веду машину, и вдруг у меня в уме выстраиваются слова, которые до того я тщетно искала все утро.
Вот, например, техническая проблема: как в романе показать, что проходит время? В кино это сделать легко: можно дать крупным планом календарь или стрелки часов. В тексте подобные приемы работают гораздо хуже. Очень радостно бывает читать книгу, где автор удачно играет с «говорящими» деталями: например, меняется время года, или дети идут в школу, или у кого-то отросла борода, или у собаки поседела шерсть. Но в своих текстах далеко не всегда находишь способ естественно и ненатужно показать ход времени. Сколько ни сиди за столом и ни сверли взглядом страницу, это не поможет. Можно отвлечься, поиграть с собакой, покрутить в руках счет за электричество, почувствовать, как что-то замаячило на периферии сознания, только ты его все никак не ухватишь...
Ты будто сидишь с больным, подключенным к дыхательному аппарату: он вроде без сознания, но иногда на секунду приходит в себя, даже моргает. Если караулить достаточно долго, нужный образ тоже придет и подмигнет. Тогда сразу же записывайте!
На одной моей карточке нацарапано: «Даже шесть лет спустя ее мучили воспоминания о сырых рыбных палочках». Когда-то мне казалось, что это замечательная переходная фраза. Правда, я так и не нашла, куда бы ее приспособить. Может, вам пригодится? Пользуйтесь, если что.
Многие карточки я в конце концов выбрасываю — либо потому, что уже использовала написанное на них, либо потому, что оно оказалось не таким уж интересным. На некоторых вообще полный бред: это я вскочила и нацарапала что-то среди ночи. Выглядят они так, будто гениальный студент-математик наелся ЛСД и решил порассуждать об истине или об апельсинах. На других карточках — чьи-то афоризмы, которые я люблю цитировать студентам; жаль только, что чаще всего я забываю написать, кто автор. Вот, например: «То, что кроется во тьме веков, и то, что сокрыто во тьме грядущего, ничтожно рядом с тем, что таится в человеческой душе»[60]. Скорее всего, это слова Ральфа Уолдо Эмерсона; однако с моим везением я вполне могу нарваться на критика, который скажет, что на самом деле их написала Жоржет Мосбахер[61]. (Интересно, а кто сказал, что «критик всегда приходит на поле битвы уже после сражения и добивает раненых»?) Остальные карточки просто живут со мной годами; вероятно, сыну придется куда-то их девать после моей смерти. Полоумные старые девы разводят десятки кошек; я развожу горы карточек. Они хотя бы не пахнут, не линяют и не писают на пол — так что Сэм еще дешево отделается. Большинство записей ему ни о чем не скажет; для меня за этой абракадаброй стоят целые эпохи, но Сэму останется только почесать в затылке и убрать их куда-нибудь.
Правда, он откопает несколько карточек из начала девяностых и там найдет целые истории о том, как приводил меня то в отчаяние, то в изумление, то в восторг. Вот, например, запись от 17 сентября 1993 года.
После ужина мы с Сэмом проводили Билла и Адера до машины. Вечер был холодный, звездный. Билл взял Сэма на руки, втянул в себя воздух:
— Здорово пахнет, а, Сэм?
Сэм тоже потянул носом, будто нюхал что-то очень вкусное. Потом посмотрел в небо и сказал:
— Пахнет луной!
Теперь это воспоминание не пропадет. Не знаю, использую ли я его в книге (вообще-то только что использовала!), но оно точно не потеряется.
Или вот подробности одного раннего утра, которое мы с сыном провели в больнице: у Сэма тогда в первый раз случился приступ астмы. Мы оба были напуганы и подавлены, плохо понимали, что происходит. Сэм лежал под ингалятором, его рот и нос закрывала маска, а я сидела рядом с ним на кровати и жалела, что не догадалась прихватить из дома какую-нибудь игрушку. Порывшись в сумке, я обнаружила там маленькую подарочную коробку карандашей из одного ресторана и две использованные карточки. На одной был список покупок, на другой — краткое описание вечернего неба.
На чистой стороне обеих карточек я намалевала по великану. Сопевший в маску Сэм наблюдал с некоторым испугом. Затем я проколола по дырке в правой руке у обоих великанов и вставила в каждую дырку по медицинскому шпателю. И разыграла бой великанов на шпагах. Глаза Сэма расширились; он засмеялся. Прошло довольно много времени, но наконец он начал дышать свободно, и нас отпустили домой. Прежде чем мы ушли, я вернула шпатели на место, сунула карточку со списком покупок в задний карман брюк, а на обороте второй карточки записала эту историю.
Консультации
В мире есть много людей, которые могут поделиться бесценной информацией. Достаточно воспользоваться телефоном. Люди обожают, когда к ним обращаются за советом, когда их спрашивают о том, в чем они разбираются. Я, например, очень люблю, когда меня просят рассказать о чем-то, что я много раз обдумывала. Представьте, что вы очень много знаете про макраме, или про пингвинов, или про сыр и к вам пришли за консультацией по этому вопросу. Какая замечательная, редкая возможность! Ведь обычно нас спрашивают про такие вещи, что сразу и не сообразишь, как отвечать. Например, зачем ты зашла на кухню или что случилось 4 июля 1776 года. И ты стоишь и думаешь — тьфу ты, ну я же знала... Конституция? Нет? Черт, ну я же помнила! А вот когда действительно много о чем-то знаешь, так приятно отвечать на вопросы!
Уже ради этого стоит заняться обзвоном знакомых. К тому же, если вы беретесь за телефон, сидя за компьютером, можно смело считать, что вы работаете. Вы не отлыниваете. Писатель много времени проводит в одиночестве, и это сказывается на состоянии разума. Когда работаешь в небольшом замкнутом пространстве, мозг начинает расширяться и сокращаться, как декорации в «Докторе Калигари»[62].
Иногда проявляются симптомы откровенной шизофрении: например, смотришь на слово «шизофрения» так долго, что не понимаешь, правильно ли оно написано. Ищешь его в словаре; не можешь найти; начинаешь подозревать, что ты сам его придумал. Или, например, обнаруживаешь во рту болячку — из тех противных трещинок, куда все время лезет язык. На ощупь кажется, что она уже раздулась, как шарик для пинг-понга. Идешь к зеркалу, видишь, что на самом деле это просто белесое пятнышко размером с булавочную головку. Но ты уже твердо уверен, — плохо, когда все время сидишь один, — что у тебя рак челюсти, как у дедушки Фрейда. Конечно, теперь тебе срежут весь подбородок, чтобы рак не сожрал всю твою голову (вместе с тараканами), и ты до конца жизни будешь ходить в плаще с капюшоном, и никто больше не захочет тебя поцеловать — хотя желающие и сейчас не толпятся.
Мнительность сама по себе не порок, только она абсолютно не продуктивна. Уж лучше делать хоть что-то. Желательно в контакте с другими. О воспитании детей я точно знаю одно: ребенку жизненно нужна дисциплина. Так что дисциплинируйте себя: назначьте абсолютный рабочий минимум, например триста слов в день, и неукоснительно его выполняйте. Но детям нужен еще и отдых. Считайте телефонные консультации своего рода переменкой, как в школе.
Если серьезно, для работы бывает необходимо знать, скажем, как выглядел ваш родной город в те времена, когда был крупным железнодорожным узлом. Или каковы стадии развития герпеса.
Или что чувствует женщина, когда начинает ходить в школу фитнеса. Узнайте, кто может дать вам достоверную информацию, и свяжитесь с ним. Лучше всего найти консультанта с чувством юмора и педагогическими способностями (чтобы присвоить его мысли и находки). Конечно, разговаривать с умным и ярким собеседником гораздо интересней. Но эти качества не обязательны: иногда просто требуется факт, мнение или даже одно-единственное слово. Тут не нужно ученой степени или остроумия. Иногда бывает и так: ищешь одно, а в беседе всплывает что-то совсем другое, но тоже важное. А ты бы этого никогда не узнал, если бы не начал задавать вопросы.
Например, в моем втором романе был такой эпизод: мужчина приходит на первое свидание с женщиной и приносит бутылку шампанского. Он обдирает с горлышка фольгу; у него очень красивые руки: крупные, с широкой ладонью и длинными пальцами, с белыми полумесяцами в основании ногтя. Руки так хороши, что можно даже простить ему желтую рубашку из какой-то синтетики. К тому же он принес хорошее шампанское, а героиня не прочь выпить. Итак, герой срывает фольгу и начинает откручивать проволоку, которая намотана вокруг пробки.
Я всегда мысленно называла эту конструкцию «проволока» или «проволочная штуковина». Все мои знакомые так и говорят: «Милый, открути проволоку с шампанского — у меня ногти еще не высохли». Или: «Смотри, Скиппи играет с проволочной фигней от шампанского! Как бы он себе морду не расцарапал».
Но ведь у них же должно быть какое-то специальное название, правда? Вряд ли в накладных на винном заводе пишут «фиговины проволочные, 5 ящиков по 500 штук»! И я позвонила в винодельческую компанию Christian Brothers. У них виноградники неподалеку от нас, на берегу Русской реки. Номер был занят — честно-честно! И я села рядом с телефоном, уставившись перед собой. В голове у меня крутилось, как я проезжала мимо их виноградников и как это было красиво, особенно по осени.
Осенний виноградник — одно из самых роскошных и пышных зрелищ на свете: налитые полные гроздья, как груди кормящей матери; листья, что прикрывают их от солнца; чувство изобилия; древний запах зрелости... Лозы так хороши, что захватывает дух.
Если вы этого не замечаете, а видите только чью-то прибыль или представляете, как через месяц здесь будут догнивать упавшие виноградины, — значит у вас серьезные проблемы с головой и надо лечиться. Хотя бы для того, чтобы увидеть: гроздья почти светятся, чуть припорошенные пылью, как легким инеем или сахарной пудрой.
Я записала все это и снова набрала номер. Он опять был занят. Стоило положить трубку, как позвонил один мой друг и начал рассказывать о свежей катастрофе в его личной жизни.
— Нет-нет, — перебила я. — Давай-ка лучше поговорим о винограде.
Я прочла другу то, что написала.
— Да, — согласился он. — Гроздья — это здорово. Они правда так и светятся. Наверное, мать-природа хочет, чтобы животные прониклись красотой, сожрали виноград, и потом везде какали косточками, и винограда стало бы еще больше.
Мне это ужасно понравилось, и я записала его речь на карточку. Правда, карточка долго лежала без дела; но вот я ею и воспользовалась!
Наконец я дозвонилась до секретарши и задала ей свой вопрос. Она сказала, что сама всегда называет эту штуку «проволочной фигней». И соединила меня с древним-предревним монахом.
По крайней мере голос в трубке был слабый, прерывистый, одышливый. Так мог бы говорить Ной после быстрой прогулки.
Дедуля ужасно обрадовался, что я позвонила. Он сам мне так сказал, и слышно было, что это правда. Как будто он зажился на свете так долго именно затем, чтобы дождаться звонка, ответить на мой вопрос, повесить трубку, блаженно улыбнуться и испустить дух.
— А-а, — сказал он, когда я объяснила, что мне надо. — Это называется оплетка. Проволочная оплетка.
Какой богатый улов! Теперь у меня было описание виноградника, которое могло пригодиться в будущем; я осознала, как тонко мать-природа обстряпывает свои дела, и написала, что герой раскрутил проволочную оплетку и откупорил шампанское!
Я уже и не упомню, сколько человек подошли ко мне за эти десять лет после выхода книжки и сказали, что были очень рады узнать, как на самом деле называется «вон та проволочная фигня». Ладно-ладно, упомню: всего трое. Но ведь это три человека, которые выяснили то, что им давно было интересно. Ну хорошо, два человека и моя мама. Мама, конечно, тоже человек. Но всякий раз, когда я приношу ей авторский экземпляр новой книги, она замолкает и смотрит на меня мокрыми глазами. У нее на лице написано: «Это ты сама сделала? Вот умница!» — будто я показываю отпечаток моей ладошки на глине. Что ж, в каком-то смысле так и есть.
Групповая терапия
Наше ремесло прежде всего состоит в том, чтобы каждый день садиться и писать, а еще — завести привычку впитывать все, что попадает в поле зрения, воспринимать жизнь как сырье, зерно для жерновов. Это очень успокаивающая привычка — как грызть ногти. Вместо того чтобы бояться жизни, ты отстраняешься, наблюдаешь и переосмысляешь творчески. Вместо того чтобы испугаться хулиганов в метро, ты подмечаешь детали их одежды, особенности речи и поведения. Может, ты и не дойдешь до стадии, когда, видя нацеленный на тебя пистолет, начинаешь думать: «Так вот как выглядит дуло вблизи!» Но все же ты впитываешь окружающее как губка, без дымовой завесы взрослых представлений.
Ты бесконечно пишешь, перечитываешь, правишь себя, пробуешь сюжетные ходы и меняешь концовки — но вот настает момент, когда нужна отдача. Нужно, чтобы тебя прочли. Нужно опробовать текст на других людях. Узнать их мнение. Человек — животное социальное; мы должны общаться с другими представителями своего вида, а писатель подолгу сидит в своей норе наедине с текстом.
Но ведь так важно знать, интересно ли твое слово кому-то, кроме тебя. Художник, месяц писавший картину, не станет прятать ее в темном углу. Он повесит ее там, где увидят люди. Так что стоит иногда выбираться на писательские семинары или симпозиумы.
Как правило, начинающий автор не знает, чего ожидать от семинара или мастер-класса по художественному письму. Кто-то хочет просто научиться писать, кто-то — писать лучше. Кто-то пишет уже давно и желает вынести свои тексты на публику. Это вполне нормальные, реалистичные цели. Есть такие, кому просто нравится тусовка: интересно быть среди творческих людей, встречаться с любимыми писателями, давать и получать советы, выслушивать чьи-то истории. Еще кто-то ходит в группу, чтобы жаловаться на неудачи и отказные письма от издателей: тогда не чувствуешь себя таким одиноким. Многие любят работать с чужими текстами, ведь это помогает понять, что нравится тебе самому, а что нет. А еще кому-то хочется получать честные, дельные и конструктивные отзывы, которых не всегда дождешься от друзей или редакторов.
Но очень, очень многие приходят с тайной надеждой, что я прочту их опусы и впаду в экстаз. Я отзову их в сторонку после семинара и скажу, что рассказ надо всего лишь немного подправить в конце, может быть, сократить ту сцену с Кэмми и утками, а потом мы сразу же пошлем текст в редакцию New Yorker. Нет, лучше прямо главному редактору. Он будет счастлив заполучить такой шедевр.
Однако я честно предупреждаю: это маловероятно. Конечно, бывает, что на писательском симпозиуме какой-нибудь мэтр выделяет новичка, чей текст ему понравился, и помогает начать карьеру. И мне случалось после семинара отвести одного из учеников в сторонку и сказать: «У вас неплохо получается. Поработайте вот над этим еще с полгода, а потом позвоните мне, и мы вместе посмотрим, что можно сделать». Но такое бывает редко. В основном я слушаю, подбадриваю, рассказываю людям, каково мне писать каждый день, что помогает, а что мешает. Я объясняю ученикам, что мне кажется удачным в их текстах — например, атмосфера или речь персонажей, — и подсказываю, где они запутались, слишком увлеклись, ушли от темы. Мы — я и остальные студенты — как медкомиссия, которой приносят тексты на общий осмотр. Иногда мы даем возможность блеснуть, иногда доброжелательно критикуем в надежде, что это поможет автору закончить рассказ или главу.
Мы всегда стараемся проявить уважение к чужому труду — уже хотя бы за то, что он проделан.
Но учтите: иногда у вас будет чувство, что вы сунули голову в пасть льву. На творческих семинарах и мастер-классах атмосфера обычно более доброжелательная, чем на «взрослых» симпозиумах. Но все равно бывает, что за столом сидят коллеги-писатели, которые считают своим моральным и эстетическим долгом разнести чужой текст в пух и прах. В лучшем случае вам скажут, что все повествование надо перевести в прошедшее время (а если оно уже в прошедшем — то в настоящее) или переписать от первого лица (а если оно и так от первого — то переделать от третьего). В худшем случае вы услышите, что у вас нет ни капли таланта и лучше бы вам больше никогда ничего не писать, даже собственное имя на расписках.
Были случаи, когда после симпозиумов ко мне подходили заплаканные студенты. Какой-нибудь знаменитый писатель разбирал их работы и не оставил камня на камне. Бывало, сами участники семинара критиковали друг друга так жестко, что в памяти всплывали сцены из «Повелителя мух» Голдинга[63]. Прошлым летом, например, я вела занятия на крупной и престижной конференции, и в какой-то момент ситуация совсем вышла из-под контроля.
В аудитории сидело около двадцати студентов, и один из них вслух прочел пару страниц своего текста. Автор был неопытный; рассказ он написал экспериментальный. В диалогах использовалось просторечие — конечно, довольно неумело и в целом неудачно. Текст был выдан участникам заранее, чтобы хватило времени его проработать и высказать замечания. Они и высказали: сначала объяснили, что им понравилось, что, по их мнению, удалось. Большинство считали, что просторечие было лишним, но в рассказе чувствовалась искренняя простота, которая их тронула. В общем и целом я с ними согласилась, хоть автора и перехвалили. Так что я добавила пару теплых слов, указала на неудачные места в тексте, где интонация оказалась чересчур эмоциональной, дала пару советов насчет того, как сделать текст более динамичным, и деликатно предложила доработать рассказ. Автор задал пару уточняющих вопросов; ему подали несколько конкретных идей. И вдруг руку подняла одна девушка, которая до тех пор молчала.