Империя серебра Иггульден Конн
Пролог
Мальчик с хмурой сосредоточенностью топал мимо юрт, что теснились, как какие-нибудь неказистые раковины, разбросанные по берегу незапамятно древнего озера. Вокруг сплошь нищета и убогость, решительно во всем: в грязной желтизне войлока, латаного-перелатаного поколениями кочевых домочадцев, в блеянии худосочных, с присохшей сенной трухой и навозом коз и овечек, бестолково путающихся под ногами, мешая пройти к жилищу. Бату, так звали мальчика, поругиваясь, отпинывал их с дороги, от чего из двух тяжелых ведер, которые он нес, выплескивалась вода. Вблизи жилищ воздух припахивал мочой — затхлая едкость, особенно заметная после свежего речного ветерка. Бату шел и хмурился, досадуя на то, как сложился день. С утра уйма времени ушла на рытье отхожего места для матери. Он-то думал, что угодит, и не без гордости показал ей плоды своего труда, а та лишь пожала плечами: не хватало еще в такую даль отлучаться лишь за тем, чтобы оправиться. Мол, места, где можно присесть по нужде, вокруг и так навалом. Сиди сколько вздумается: теперь уж на меня, старую, никто не позарится. Тем более на краю становища.
В свои тридцать шесть мать была уже согбенной старухой, источенной годами и хворями. Ходила, припадая на одну ногу. Зубы, особенно которые снизу, все как есть повыпали, и выглядела она, можно сказать, вдвое старше своих лет. Хотя сил на затрещину сыну ей по-прежнему хватало — иногда, когда Бату упоминал об отце. В последний раз — нынче утром, прежде чем он отправился за водой к реке. Ведра паренек со стуком поставил у входа и взялся растирать занемевшие ладони. Слышно было, как мать в юрте заунывным голосом тянет напев — какой-то давний, времен своей молодости. Бату улыбнулся. Отходчивая она все-таки, была и есть.
Матери он не боялся. За прошлый год сил и роста в нем прибавилось настолько, что он мог остановить любой ее удар. Просто делать этого не делал, а сносил их, понимая, что вызваны они неизбывной материной горечью. Можно схватить ее за руки, унять, даже прикрикнуть, но не хоте-лось видеть, как она в ответ расплачется или, хуже того, униженно запричитает, а то и, что совсем уж худо, приложится к бурдюку с архи[1], чтобы полегчало. Эти моменты, когда мать напивалась до одури, были мальчику ненавистнее всего. Она тогда принималась бессвязно лопотать, что у него-де лицо отца и ей невмочь на него смотреть. Сколько раз он ее потом отчищал от нечистот; согнувшись, тер смоченной в ведре тряпицей, а она дрожащими руками придерживалась за него сверху, елозя по сыновней спине отвислыми плоскими грудями. Сам Бату уже сто раз зарекся хоть раз в жизни притронуться к архи. Из-за примера матери его воротило даже от запаха этого хмельного пойла: кислятина, неразделимо связанная с вонью блевотины, пота и мочи.
Заслышав стук копыт, Бату обернулся: любой повод хоть ненадолго задержаться снаружи казался отрадным. Ого, конники… Пускай и немного — никак не тумен[2], а голов двадцать, — но все равно событие, в этот безрадостный день поистине знаменательное для мальчугана, вынужденного обретаться на окраине становища. Все равно что гости из иного, несравненно лучшего мира.
Воины в седле держались нарочито прямо, и со стороны казалось, что они излучают непререкаемую силу. При виде этих грозных нукеров[3] Бату изнывал одновременно и от зависти, и от несбыточного желания оказаться в их числе. Каждому мальчишке из здешних юрт известно, что значат эти черно-красные доспехи. Кешиктены — отборные воины из стражи самого Угэдэя. Истории их славных битв нараспев излагали сказители в дни празднеств. Ходили из уст в уста и истории помрачнее, о кровавых изменах и предательствах. При этой мысли Бату невольно поежился. В некоторых из них значился его отец, из-за чего в сторону матери и ее полукровки-сына даже здесь, на отшибе, то и дело бросали косые взгляды.
Бату от досады плюнул себе под ноги. Он ведь еще помнил, что юрта его матери когда-то выделялась белизной и к ее входу чуть ли не каждый день приносили подарки. Мать тогда, видимо, была молодой нежнокожей красавицей, а не морщинистой беззубой каргой, как сейчас. Да, дни тогда были совсем, совсем другие — пока отец не предал хана, за что и был, как баран, забит на снегу. Джучи. Одно лишь звучание этого имени заставило сплюнуть повторно. Покорись тогда отец воле великого хана, глядишь, он, Бату, был бы сейчас среди этих красно-черных красавцев-воинов, скакал бы с высоко поднятой головой среди убогих юрт. А теперь он ошивается на отшибе, а мать при одном лишь упоминании сына о несбыточной мечте попасть в тумен пускается в слезы.
Почти всех ребят его возраста уже забрали в войско, остались только увечные и калеки с рождения. Таким был его приятель Цан, наполовину чжурчжэнь, с бельмом на глазу. От одноглазых в туменах толку нет — ни из лука прицелиться, ни аркан как следует метнуть, — а потому воины с хохотом выпроводили его под зад коленом: отправляйся, мол, обратно овец пасти. Тогда Бату вместе с Цаном впервые опился архи, после чего два дня болел. А за самим Бату наборщики так и не наведались: отпрыски изменников в войске не нужны. Видно было, как они ходят-бродят по их части становища, присматривают ребят покрепче да поладней, — но при виде него пожимали плечами и отворачивались. Хотя и силой, и ростом он вышел весь в отца… Но, похоже, в тумене такие без надобности.
Бату вдруг замер. До него дошло: всадники направляются не куда-то мимо, а, остановившись, выясняют что-то у одного из соседей, седого старика, который, к тревожному изумлению Бату, указал на материну юрту. Мальчик буквально прирос к земле и безмолвно смотрел, как кони рысью приближаются к нему. Не зная, как быть с руками, он дважды успел скрестить их на груди, прежде чем наконец свесил вдоль туловища. Слышно было, как из юрты что-то спросила мать, но Бату не откликнулся. Попробуй тут отзовись, когда к тебе близится отряд нукеров. Особенно выделялся знатный воин, что скакал впереди.
В бедных юртах никаких изображений не бывало отродясь; лишь самые богатые хошлоны[4] могли похвастаться одной-двумя картинками из империи Цзинь.[5] Тем не менее отцова брата Бату однажды видел. Сколько-то лет назад, точно не упомнишь, в день празднества он подполз поближе и украдкой поглядел между воинами, чтобы лицезреть самого хана. Угэдэй и Джучи тогда состояли при своем отце, великом Чингисхане, и воспоминание это осталось самым ярким пятном во всей горько-сладкой череде детских лет Бату. Быть может, это был проблеск той жизни, которая могла бы у него сложиться, не погуби ее опрометчиво отец из-за какой-то там размолвки, суть которой Бату и не уловил.
Угэдэй скакал с непокрытой головой, в глянцевито-черных пластинчатых доспехах. За спиной билась коса, сплетенная на цзиньский манер, — тугим узлом на бритом наголо черепе. Бату пожирал всадника глазами, как мясо ртом, а в это время из юрты снова подала голос мать. Сын великого хана смотрел прямо на него — более того, он к нему обращался, — но Бату словно окаменел, а язык отказался повиноваться. Между тем пристальные желтые глаза оказались совсем близко, и Бату оторопело понимал, что на него сверху вниз смотрит родной дядя, но не мог при этом вымолвить ни слова.
— Он что, слабоумный? — произнес один из воинов.
Бату хватило только на то, чтобы закрыть открытый рот.
— Мальчик, к тебе обращается мой повелитель Угэдэй. Или ты глухонемой?
Внизу от живота горячо хлынуло вверх, стиснуло горло. Бату тряхнул головой, внезапно разозленный тем, что столько людей прискакали к материнской юрте. Что они подумают? Что скажут о заштопанных стенах, о дурном запахе, о мухоте? Бату почувствовал себя униженным, а потому потрясение быстро переросло в гнев. Но и при этом он не произнес ни слова. Мать рассказывала, что такие же вот красно-черные убили его отца. А жизнь оборванца-сына стоит в их глазах немногим больше.
— У тебя что, совсем голоса нет? — задал вопрос Угэдэй. При этом он чему-то улыбался.
— Почему же, есть, — сипловато ответил Бату.
Один из нукеров свесился с седла. Удара мальчик не ожидал, и лишь слегка покачнулся, когда рука в кольчужной перчатке обхватила ему сбоку голову.
— Есть, господин, — с нажимом, хотя и без злобы, сказал воин.
Мальчик, выпрямившись, попробовал стряхнуть руку. Ухо зажгло, хотя Бату знавал боль и покрепче.
— Голос есть, господин, — повторил он, стремясь запомнить лицо обидчика.
Между тем Угэдэй обсуждал Бату так, будто того здесь не было:
— Выходит, это не домыслы. В его лице я вижу своего брата, и ростом он уже не ниже моего отца. Сколько тебе лет, мальчик?
Бату стоял тихо-претихо, пытаясь привести в порядок неугомонные мысли. Какой-то своей частью он неизменно подвергал сомнению слова матери о том, как высоко стоял его отец. И теперь так просто и однозначно убедиться в правоте ее слов оказалось выше его сил.
— Пятнадцать, — выговорил он и, видя, как вновь подается в седле тот нукер, поспешно добавил: — Господин.
Нукер с самодовольным кивком принял прежнее положение.
— Вот как? — Угэдэй нахмурился. — В такие годы начинать уже поздновато. Боевая выучка должна начинаться с семи, самое большее с восьми лет. Иначе хорошего воина из тебя не получится. — Заметив смятение Бату, он улыбнулся, довольный произведенным впечатлением. — Ну да ладно, посмотрим, на что ты годен. Завтра доложись темнику Джэбэ. Его стан в дневном переходе к северу, возле аила под горой. Отыщешь?
— У меня нет лошади, господин, — признался Бату.
Угэдэй поглядел на нукера. Тот, подавив вздох, слез с седла и передал поводья мальчику.
— Ну а скакать ты хотя бы умеешь? — спросил он надменно.
Бату принял поводья и благоговейно погладил лошадь по мускулистой шее. Такого великолепного животного он прежде и не касался.
— Да-да. Скакать я умею.
— Хорошо, если так. Но это не твоя кобылица, ты меня понял? Она домчит тебя до места, а там ты возвратишь ее мне, а себе подыщешь какую-нибудь клячу.
— Я не знаю твоего имени, — сказал Бату.
— Звать меня Алхун. Спроси любого в Каракоруме, меня каждый знает.
— В городе? — переспросил Бату завороженно.
Ему доводилось слышать о каменных чертогах, что возводятся сейчас над землей бесчисленным множеством мастеровых, но он до этих пор даже и не знал, верить тому или не верить.
— Пока еще больше стан, чем город, но это дело времени, — заверил Алхун. — Обратно лошадь пошлешь с нарочными, да смотри предупреди, чтобы обращение с ней было самое бережное. А не то за каждую отметину от плети рассчитаешься собственной шкурой. Ну так что, переросток, милости просим в войско. У моего повелителя Угэдэя на тебя виды. Смотри, не разочаруй его.
Часть первая
1230 год
Глава 1
Переливчато вспыхивали в лучах вечернего солнца облачка мраморной пыли. Сердце Угэдэя пело. В возвышенных чувствах он правил коня по главному проезду, вбирая взором и слухом всякий вид, всякий звук. Вокруг лихорадочно кипела работа: гремели молоты, хлопотливо постукивали кирки, стучали топоры и зудели пилы, выкрикивались приказы и понукания. За городом стояли в сборе монгольские тумены. Темники, простые воины и толпы народа были созваны сюда засвидетельствовать то, что было создано здесь за два года каторжного труда: город среди пустыни, с укрощенным по воле хана и изогнутым, как лук, руслом реки Орхон.
На минуту Угэдэй приостановил коня: захотелось поглядеть, как артель мастеровых разгружает повозку. Нервничая под взглядом чингизида, работники посредством вервей и шкивов, дружно навалившись, стаскивали, а затем водружали глыбы белого мрамора на полозья, на которых глыбы утаскивались затем в мастерские. Каждый сахарно-белый блок мрамора с синеватыми прожилками радовал глаз. Угэдэю нынче принадлежали все каменоломни, откуда за многие сотни гадзаров[6] с востока свозились эти глыбы, — и это было лишь одно из тысяч приобретений, сделанных им за последние несколько лет.
Сомнений нет, разбрасываться золотом и серебром так, будто это никчемные песок или глина, может позволить себе отнюдь не каждый. Эта мысль вызвала у Угэдэя улыбку. Интересно, как бы поступил с возведенным в пустыне белым городом отец. К рукотворным людским муравейникам Чингисхан всегда относился с презрением. Но в отличие от городов врага у этого стены не древние, а в стенах нет кишащих многолюдством улиц. Здесь все новое и принадлежит улусу, то есть всему народу.
В распоряжении Угэдэя имелась теперь поистине небывалая сокровищница, накопленная государями восточных царств и шахом поверженного Хорезма, да так ими и не потраченная. Получается, стяжали они впустую. А он теперь прибытком из одного лишь Енкина[7] может каждый дом облечь в белый мрамор, а то и облицевать яшмой, если того захочет. Своему отцу он воздвиг на этих плоских равнинах памятник, а себе — место, где сможет достойно стать ханом. Выстроил дворец с башней, возносящейся над городом подобно белому мечу: пусть все видят, как далеко ушел его народ от убогих юрт и стад.
За его, Угэдэя, золото сюда стянулось неисчислимое множество людей. Со своим нехитрым инструментом и всего с несколькими головами вьючных животных они пересекали равнины и пустыни, стекаясь из земель Цзинь и великих городов: Самарканда, Бухары, Кабула. На долгое путешествие отваживались каменщики и плотники далекой страны Корё, влекомые на запад молвой о новом городе, что возводится на реке из монет. С запасами редких сортов глины прибывали булгары; они же огромными караванами доставляли подобный камню уголь и твердую древесину из своих лесов. Город быстро рос, наполняясь строителями, всевозможными ремесленниками, торговцами, ну и — не без этого — ворами и всяким отребьем. Крестьяне на своих груженных провизией телегах совершали сюда многодневные переходы, чуя поживу в виде связок звонких монет. Он же, Угэдэй, не скупясь давал им всем серебро и золото, добытое из недр земли и отлитое в монеты надлежащей формы. А они взамен давали ему город — что и говорить, сделка неплохая. Так что на сегодня это место являло собой доподлинно разноликий и разноголосый людской муравейник, где звучали разом сотни наречий и тысячи разных блюд готовились на множестве специй. Кому-то из инородцев будет позволено здесь остаться, однако свой город он, Угэдэй, строит не для них.
На пути вдоль стен, отвлекшись от работы, распластались зеленорукие красильщики, почтительно поникнув красными тюрбанами. Стражники-кешиктены прокладывали путь сыну великого Чингисхана. Угэдэй скакал как во сне. Это он, он дал облик этому месту, обратив его в сказочный город из становища юрт, известного отцу. Он же, сын великого отца, воплотил это чудо в камне.
Кстати, вот что удивительно. Он не оплачивал приезд вместе с мастеровыми женщин, но они, гляди-ка, понаехали, кто при муже, кто с отцом. Какое-то время Угэдэй раздумывал над тем, как обустроить выгодные для процветания города ремесла, а они проклюнулись сами собой. Да еще купцы обратились к его советнику за правом снять в городе новые помещения, предлагая в уплату серебро и лошадей. То есть город уже не был простым набором жилищ. У него своя жизненная среда, выходящая из-под его, Угэдэя, догляда и правления.
Хотя как сказать — так, да не так. Недоделка в планировке породила на юге города сеть узких проулков, и там уже вскоре осел и стал множиться лихой люд — разбойники, бродяги и воры. Но все это лишь до тех пор, пока слух об этом не дошел до Угэдэя. Он тут же велел снести там восемьсот домов, а всю эту часть города перепланировать и отстроить заново. Что до массовых казней лиходеев, то их отслеживала его личная стража.
Перед Угэдэем вся улица умолкала. При виде человека, держащего в единой горсти их жизни, смерти и золото, мастеровые вместе с хозяевами все как один падали ниц. Чуткими ноздрями Угэдэй глубоко втянул воздух, наслаждаясь вкусом пыли на языке. Ощущение было такое, будто тем самым вдыхаешь само творение. Впереди уже проглядывали башни дворца, коронованного куполом с облицовкой из листового золота тоньше, чем бумага у его писцов. Своим жарким горением купол словно пленил и удерживал в городе солнце. Душа радовалась при виде этого.
Впереди улица, снабженная каменными гладко отшлифованными водостоками, шла на расширение. Эта ее часть с месяц назад была завершена, а потому шумливые толпы работного люда остались позади. Проезжая неспешной рысцой, Угэдэй не мог не поглядеть на внешние стены города, что приводили в недоумение и умудренных архитекторов из Цзинь, и простых работяг. Даже с невысокой точки седла взгляд временами ухватывал зелень наружных равнин. Да, стены невысоки, это известно. Но ведь даже мощные стены не уберегли от осады Енкин. Стены же чингизида — это воины, сыновья степных племен, что поставили на колени цзиньского императора и разрушили до основания города хорезмшаха.
Угэдэй уже любил свое творение — от необъятной площади для воинских упражнений, что по центру, до красных черепичных крыш и каменных водостоков, а также храмов всех вер, рынков и тысяч, тысяч домов — пока еще в основном пустых и лишь ждущих своего часа, чтобы наполниться жизнью. На каждом углу ветер равнин упруго трепал синие полотнища — дань Великому небу и благосклонно взирающему оттуда небожителю-отцу. На юге зеленели равнины, за которыми вдали млели розоватые громады гор. А здесь воздух был пылен и тепел, чем радовал сердце Угэдэя, любовно озирающего свой Каракорум.
Город постепенно облекался мягким сине-фиолетовым вечерним светом, когда Угэдэй, отдав поводья кравчему, взошел по ступеням дворца. Прежде чем зайти внутрь, он еще раз обернулся на город, все еще ждущий своего рождения. Чувствовался запах свежевырытой земли, а поверх него в вечернем воздухе плыл дух съестного: это готовили себе трапезу мастеровые. Вообще-то загонов для скота под стенами при строительстве не предусматривалось, не должно было слышаться и квохтанья-гоготанья домашней птицы, которой здесь приторговывали на углах. Скажем, рынок шерсти у западных ворот — это к месту. Хотя нельзя ожидать, чтобы торговля замерла только из-за того, что город еще не достроен. Не зря же Угэдэй замыслил его на перекрестье древних торговых путей, которые и должны были помочь его городу ожить, а затем и зажить. Вот жизнь и начала непроизвольно в него вливаться — даже сейчас, пока еще целые улицы и кварталы представляли собой лишь нагромождение бревен, черепицы и камня.
Отведя глаза от полоски света, еще теплящейся на месте ушедшего солнца, чингизид улыбнулся кострам на окружающих город равнинах. Там Угэдэя ждут его люди. Тумены по его указанию сейчас кормят сочной бараниной — такой, что жир каплет на летнюю траву. Это напомнило Угэдэю о собственном голоде, и он облизнул губы, проходя в каменные ворота, не уступающие величием ни одним в цзиньских городах.
Пройдя в ворота, он приостановился в гулкой зале, любуясь на свою причуду: дерево литого серебра, грациозно устремленное под самый купол, сквозной свод которого напоминал дымник юрты пастуха. Без малого год ушел у серебряных дел мастеров из Самарканда, чтобы отлить и отполировать дерево, но оно того стоило. Теперь любой вошедший во дворец ахнул бы от богатства, олицетворяемого этим творением. Кто-то узрел бы в нем символ монгольских племен, ставших ныне единым народом. Ну а наделенный истинной мудростью, безусловно, пришел бы к выводу, что монголы настолько ни во что не ставят драгоценные металлы, что используют их как простые чушки для отливок.
Угэдэй задумчиво провел ладонью по стволу дерева, ощущая благородную прохладу. Торчащие в стороны ветви призваны были изображать жизнь и светились таинственной белизной, как, бывает, светятся березы в залитом луной лесу. Кивнув каким-то своим мыслям, чингизид сладко потянулся, а в это время рабы и слуги зажигали вокруг светильники, от которых сумрак снаружи сделался как будто гуще, — наверное, из-за длинных черных теней, пролегших из углов.
Послышались торопливые шаги, и в залу вошел Барас-агур, старший слуга, глазами ища своего господина. При виде кипы бумаг у слуги под мышкой, а также озабоченного лица, Угэдэй невольно поморщился.
— Позже, Барас, — досадливо отмахнулся он. — Когда поем. День был долгим.
— Как скажете, хозяин. Но у вас посетитель: ваш дядя. Мне ему сказать, чтобы ждал, пока вы сами не соблаговолите позвать его?
Угэдэй ответил не сразу: отстегивал пояс с саблей. Все трое дядьев прибыли на каракорумскую равнину по его приказанию, образовав со своими туменами три обширных стана. Заходить в город он им всем запретил. Интересно, кто же ослушался? Быть может, Хасар, по разумению которого все указы и законы существуют для кого угодно, только не для него?
— Который из них? — спокойно осведомился Угэдэй.
— Суту[8] Темугэ, хозяин. Я послал к нему слуг, но дожидается он уже долго.
Барас-агур пальцем прочертил движение солнца в небе, и Угэдэй раздраженно поджал губы. В тонкостях гостеприимства брат его отца разбирался как никто другой. Уже своим прибытием в тот момент, когда Угэдэй не мог его здесь встретить, он невольно заставил его, как племянника, чувствовать себя перед ним обязанным. И, похоже, неспроста. Чтобы добиться своего, такой, как Темугэ, тонко использует малейший повод. Хотя приказ был всем — и темникам, и нойонам[9] — оставаться на равнинах. С сумрачным лицом Угэдэй последовал за старшим слугой в первый (и самый роскошный) покой для аудиенций.
— Распорядись сразу же подать мне вина, Барас. И еды — что-нибудь простое, то же, что едят нынче воины на равнине.
— Будет исполнено, хозяин, — привычно склонил голову слуга, думая между тем о предстоящей встрече.
Звуки шагов отзывались гулким и призрачным эхом в молчаливой анфиладе залов. На росписи стен и потолков, доставляющие ему обычно столько удовольствия, чингизид даже не глядел. А между тем они с Барас-агуром проходили мимо творений лучших художников исламского мира. Лишь приблизившись к покоям, Угэдэй поднял глаза на буйство красок и улыбнулся образу Чингисхана, ведущего войско в сражение у хребта Ехулин.[10] Помнится, за год работы художник запросил целое состояние, а Угэдэй, увидев результат, удвоил ему награду. Отец по-прежнему жил на этих стенах, как жил и в памяти своего сына. В известных Угэдэю племенах искусство живописи не знали совершенно, поэтому приходилось восхищенно замирать перед изображениями, созданными иноземцами. Впрочем, сейчас не до живописи, его дожидается Темугэ, и Угэдэй, прежде чем войти в покой, лишь коротко кивнул отцову образу.
С братом отца годы обошлись довольно безжалостно. В свое время Темугэ был тучен, как откормленный телец, а затем резко похудел, от чего шея пошла дряблыми складками, от чего он выглядел гораздо старше своих лет. На дядю, чинно поднявшегося для приветствия с обитого шелком стула, Угэдэй поглядел холодно, лишь через силу проявляя любезность к родственнику, прервавшему его уединение. Но что делать, от судьбы не уйдешь. Народ с нетерпением ждет, и Темугэ выпало всего-навсего первому нарушить покой чингизида.
— Ты хорошо выглядишь, Угэдэй, — были первые слова Темугэ.
Он сделал несколько шагов вперед, собираясь заключить племянника в объятия, от чего того тут же искрой пробило раздражение. Он обернулся к Барасу, а дядя так и остался стоять с приподнятыми руками.
— Вина и пищи, — бросил чингизид слуге. — Или ты так и будешь здесь топтаться, как овца?
— Бегу, хозяин, — с поспешным поклоном отозвался Барас-агур. — И пришлю еще писца, записать встречу.
Он засеменил прочь. Слышно было, как удаляются, постукивая, редкие среди монголов каблуки.
— Я прибыл к тебе не с посольством, Угэдэй, — с тонкой усмешкой сказал Темугэ. — К чему нам писцы и записи?
— Так ты здесь, получается, как мой дядя? И тебя ко мне отрядили не племена? И мой ученый родственник здесь не потому, что избран для разговора со мной всеми старейшинами родов?
От точности сказанного, а еще больше от такого тона щеки Темугэ зарделись. Похоже, за стенами города лазутчиков у Угэдэя не меньше, чем у него самого (привычка, которую молодая монгольская держава быстро переняла у империи Цзинь). Сам Угэдэй сидел с непроницаемым видом, и было сложно определить, что у него на душе. Он даже не предложил родному дяде подсоленного чая. В попытке уяснить, настроен племянник воинственно или все-таки мирно, Темугэ сухо сглотнул.
— Ты ведь знаешь, Угэдэй, в войске только о том и разговор.
Чтобы как-то успокоиться, дядя сделал глубокий вдох. Под взглядом тигрино-желтых глаз чингизида он не мог отделаться от мысли, что общается не с племянником, а с неким воплощением самого Чингисхана. Ишь каков: телом хоть и не в великого хана, а посмотришь ему в глаза, и холод по спине. Лоб Темугэ покрылся испариной.
— Вот уже два года, как ты отстранился от владений своего отца, — начал на свой страх и риск Темугэ.
— Это ты так решил? — перебил Угэдэй.
— Ну а что еще мне остается думать? — храбро выдерживая его взгляд, продолжил Темугэ. — Тумены и семьи ты оставил в поле, затем принялся строить этот город, а они в это время пасли стада и табуны. Два года, Угэдэй! — Он понизил голос до шепота. — Есть те, кто поговаривает, что ум твой сломлен скорбью об отце.
Угэдэй про себя горько улыбнулся. Уже одно упоминание об отце подобно сдиранию поджившей кожи с раны. Обо всех этих слухах он осведомлен. Более того, некоторые из них пустил сам: пускай враги маются в догадках. И тем не менее он избранный наследник великого Чингиса, первого хана державы. Воины, можно сказать, отца обожествляют, так что опасаться каких-то там слухов в армейских станах чингизиду не пристало. Иное дело — слухи среди родичей…
Отворилась боковая дверь, и в покой во главе дюжины цзиньских слуг вплыл Барас-агур. Слуги хлопотливо взялись за дело. Не прошло и минуты, как на расстеленной между собеседниками хрустко-белой скатерти уже стояли бронзовые чаши и блюда с едой. Угэдэй, переместившись со стула на устеленный кошмой пол, сел, скрестив ноги, и жестом предложил дяде присоединиться. С тайной усмешкой он наблюдал, как стареющий родственник медленно, поскрипывая суставами и покряхтывая, усаживается напротив. Услав слуг, Барас собственноручно подал чай Темугэ, который с явным облегчением принял чашу в правую руку и, прижмурившись с глубокомысленным видом — как, видимо, делал и в других начальственных юртах на равнинах, — шумно втянул губами глоток солоноватого питья. Что до Угэдэя, то он увлеченно смотрел, как ему в кубок с журчанием льется багровая, с искринкой струя вина. Кубок он быстро осушил и снова выставил, прежде чем слуга успел отойти.
От него не укрылось, как дядя украдкой метнул взгляд на приведенного Барас-агуром писца, который почтительно стоял в сторонке у стены. Как и все, Темугэ, безусловно, понимал силу начертанного слова. Кто, как не он, собирал и хранил у себя сказания о несравненном Чингисхане и становлении могучего монгольского ханства. Один из списков тех сказаний, заботливо переплетенный и уложенный в выделанную козлиную шкуру, держал у себя и Угэдэй. Это была, можно сказать, одна из самых ценных его вещей. Хотя бывают случаи, когда беседы предпочтительней не записывать.
— У нас разговор с глазу на глаз, Барас, — сказал он слуге. — Кувшин оставь, а писца уведи.
Вышколенный слуга немедля повиновался, и спустя считаные секунды собеседники вновь остались наедине. Угэдэй, осушив чашу, рыгнул.
— Ну, так что тебя нынче привело ко мне, дядя? Через месяц ты сможешь совершенно свободно войти в Каракорум вместе со всем своим туменом и народом. Будет пир, будет гулянье — такое, что легенды о нем станут годами переходить из уст в уста.
Темугэ вдумчиво оглядел своего собеседника. Насколько все-таки молод племянник: лицо еще совсем без морщин. Но уже усталое, суровое, со следами тяжких дум. Действительно, тяжелую и странную ношу взвалил на себя Угэдэй этим своим городом. Ведь известно, что среди воинов в станах лишь единицы как-то пекутся об этом Каракоруме. В глазах же военачальников, которые воевали еще под Чингисханом, это просто небывалая вызывающая кичливость и зряшная трата белого мрамора, уложенного к тому же по образцу, принятому в покоренных цзиньских землях. Что до Темугэ, то он рад был бы поведать этому молодому человеку о своей любви к новому творению, но только словами, которые не могут быть истолкованы как липкая лесть. Ведь он и вправду любил его, этот город. Когда-то Темугэ и сам мечтал построить нечто подобное — место с широкими улицами, внутренними дворами и даже библиотекой с тысячами чистых дубовых полок, пустующих в ожидании сокровищ, что когда-то на них лягут.
— Ты ведь не глуп, Угэдэй, — произнес Темугэ. — Ведь не случайно твой отец из всех твоих братьев, даже старших, избрал именно тебя. — Угэдэй кольнул дядю взором, но тот, кивнув, продолжал: — Иногда я размышляю, а не стратег ли ты, равный по дарованию Субэдэй-багатуру. Ведь два года уже народ живет считай что без вождя, без торной дороги, а у нас еще нет междоусобной войны и нойоны не лезут друг на друга стенка на стенку.
— Может, это оттого, — тихо проговорил Угэдэй, — что у них постоянно на виду мой личный тумен, а среди жителей шелестят мои писцы и лазутчики? Люди в красно-черном волками рыщут, вынюхивая измену.
Темугэ лишь фыркнул:
— Не страх их удерживает, а смятение. Они пока не разглядели твоего замысла, поэтому ничего и не предпринимали. Ты наследник своего отца, но к присяге их так и не призвал. Никто не понимает, что к чему, оттого и выжидают, высматривают. Все по-прежнему ждут от тебя дальнейших действий.
Губы Угэдэя тронуло подобие улыбки.
Вот бы знать, что на уме у племянника, — но кто их нынче разберет, этих молодых? Все как один скрытные, не докопаешься.
— Ты выстроил свой город на равнинах, Угэдэй. Армии собрались по твоему призыву. Теперь они здесь, и многие впервые видят это достославное место воочию. Ты думаешь, они просто преклонят колени и присягнут только из-за того, что ты сын своего отца? У него ведь есть и другие уцелевшие сыновья, не только ты. Ты о них ни разу не задумывался?
Отчаянные попытки дяди одним лишь буравящим взглядом выведать тайны вызвали у Угэдэя очередную улыбку. Есть среди его секретов такой, который тебе никак не разузнать, как ни пялься. Внутри от вина начинало разливаться благостное довольство, словно лаской убаюкивая боль.
— Если таковым, дядя, и было мое намерение — выиграть себе два года мира и построить город, то, получается, я этого добился, разве нет? Может, это и есть то единственное, чего я хотел.
Темугэ развел руками.
— Ты мне не доверяешь, — сказал он с подлинной удрученностью.
— Вернее сказать, доверяю не больше и не меньше, чем остальным, — мягко хохотнул Угэдэй, — уверяю тебя.
— Умный ответ, — обидчиво заметил Темугэ.
— Ну так на то ты и умный человек. — Угэдэй раздраженно дернул щекой. — А значит, того заслуживаешь.
Вся легкость из него улетучилась, стоило ему через скатерть податься лицом к дяде, который тут же безотчетно попытался отодвинуться.
— С новой луной, — отчеканил чингизид, — я возьму клятву верности со всего войска, от десятника до родовитейшего вождя каждого племени. Объясняться, думаю, не надо. Они преклонят передо мной колени. Все. Не потому, что я сын своего отца, а потому, что я отцов избранный наследник, первый во всей державе.
Угэдэй как будто бы спохватился о сказанном, и его чувства словно задернула глухая завеса. Видно, набрасывать на них аркан он научился смолоду.
— Ты не сказал мне, зачем сюда пришел, — неожиданно напомнил дяде Угэдэй.
Темугэ протяжно вздохнул, понимая, что момент упущен.
— Я пришел удостовериться, что ты осознаешь опасность, Угэдэй.
— Ты меня пугаешь, — с улыбкой сказал племянник.
— От меня тебе угрозы нет, — вспыхнул Темугэ.
— Так откуда на меня, в таком случае, может обрушиться эта гроза, в моем городе из городов?
— Ты надо мной надсмехаешься, хотя я проделал весь этот путь, чтобы помочь тебе, а также увидеть выстроенное тобой творение.
— Оно красиво, не так ли? — спросил Угэдэй.
— Оно прекрасно, — выдохнул Темугэ с такой прозрачной искренностью, что Угэдэй невольно поглядел на своего дядю внимательней.
— На самом деле, — как бы признаваясь, сказал он, — мне здесь нужен человек, который заведовал бы моей библиотекой, собирал со всех концов света рукописи и свитки, пока все, решительно все ученые умы не узнают, что такое Каракорум и где он находится. Наивная, быть может, мечта.
Темугэ в неуверенности молчал. От самой такой мысли взлетало сердце, но и подозрение, само собой, тоже закрадывалось.
— Ты по-прежнему надо мною подшучиваешь? — придав своему голосу спокойствие, поинтересовался он.
— Только когда ты надуваешься, как старая овца, со своими предостережениями, — пожал плечами Угэдэй. — Или ты меня предупреждаешь насчет яда, который мне якобы могут подсыпать в пищу или в вино?
На лице у Темугэ проступили пятна раздраженного румянца.
— А вообще, разве недостойное предложение? — между тем с улыбкой продолжал Угэдэй. — Пасти лошадей и овец У нас здесь может каждый. А вот пасти книгочеев, думается, мог бы только ты. Ты прославишь Каракорум. Я хочу, чтобы молва о нем шла от моря до моря.
— Если уж ты так ценишь мой ум, Угэдэй, — ворчливо заметил Темугэ, — то мог бы прислушаться к моим словам, хотя бы на этот раз.
Угэдэй обреченно махнул рукой:
— Ладно, дядя, говори, коли уж это тебе так надо.
— Два года мир тебя ждал. Никто не смел выдвинуть хотя бы одного солдата из страха, что станет первым примером твоей сокрушающей кары. Притихли даже Цзинь и Сун[11], подобно оленю, чующему, что где-то неподалеку затаился тигр. Так вот, это время подошло к концу. Ты призвал к себе свои армии, и уже через месяц, если ты до этого доживешь, быть тебе ханом.
— Если доживу? — переспросил Угэдэй.
— Где сейчас твои верные нукеры, Угэдэй? Ты отозвал их, и никто теперь не рыщет волками по станам в поисках крамолы. И при этом ты думаешь, что расправиться с тобой настолько уж сложно? Свались ты нынче ночью с крыши и проломи голову о булыжники своего драгоценного города, кто тогда станет к новолунию ханом?
— Лучше других шансы у моего брата Чагатая, — пренебрежительно бросил Угэдэй. — Если только не оставят в живых Гуюка, моего сына. По линии отца значится также Тулуй. У него тоже входят в возраст сыновья: удалые Менгу и Хубилай, Арик-бокэ и Хулагу. Со временем все они могут стать ханами. — Он улыбнулся, позабавленный чем-то, для Темугэ не вполне ясным. — Так что, как видишь, чингисово семя крепко. У всех у нас есть сыновья, но все мы при этом оглядываемся на Субэдэя. На чьей стороне будет непобедимый военачальник моего отца, за тем пойдет и войско, тебе не кажется? А без него начнутся распри, а там — и межплеменная война. Разве облеченные властью когда-то действовали иначе? Я, кстати, еще не упомянул мою бабку.[12] Зубов и глаз у нее уже нет, но дай ей только волю, она на всех страху нагонит.
— Уповаю лишь на то, что твои действия не так беспечны, как твои слова, — неотрывно глядя на племянника, сказал Темугэ. — По крайней мере, удвой свою личную стражу, Угэдэй.
Чингизид кивнул. Он не счел нужным упомянуть о том, что расписные стены покоя скрывают за собой зорко стерегущих людей. Непосредственно в эту минуту на Темугэ были нацелены два арбалета[13] — один в грудь, другой в спину. От Угэдэя достаточно всего лишь мимолетного жеста, чтобы из его дяди вышибли дух.
— Я тебя выслушал и поразмыслю над твоими речами. Пожалуй, поручать тебе заведование моей библиотекой и обителью учености я не стану — во всяком случае, пока не появится и не сойдет новая луна. Если дожить мне не суждено, то мой последователь вряд ли будет так привязан к Каракоруму.
Угэдэй увидел, что слова его нашли отклик. Вот и хорошо: хотя бы один из властей предержащих будет прикладывать старания, чтобы он оставался в живых. У всех людей есть своя цена, которая, кстати сказать, далеко не всегда измеряется золотом.
— А теперь, дядя, мне надо спать, — нарочито позевывая, проговорил Угэдэй. — Каждый день мой исполнен трудов и замыслов. — Поднимаясь, он приостановился и довершил свою мысль: — И вот еще что. Все эти годы я не был ни слеп, ни глух. Народ моего отца перестал на время покорять новые земли, ну так и что с того? Вскормленный молоком и кровью, он отдохнул, посвежел и теперь с новыми силами готов идти на новые завоевания. А вот я построил город. Не бойся за меня, дядя. О своих военачальниках и их верности я знаю все, что мне надо.
Чингизид встал на ноги с гибкостью молодого, а вот беспомощно забарахтавшемуся на полу дяде, чтобы подняться, понадобилась его рука.
— Думаю, Угэдэй, твой отец гордился бы тобой, — хрустя коленями и морщась от натуги, прокряхтел при этом Темугэ.
К его удивлению, племянник покачал головой:
— Сомневаюсь. Я разыскал полукровку-сына своего брата Джучи и взял его к себе в кешиктены, да еще и сделал нойоном. Думаю пестовать его и дальше, в память о моем брате. Отец мне это ни за что не простил бы. — Он улыбнулся такой мысли. — Да и Каракорум наверняка пришелся бы ему не по нраву.
Угэдэй кликнул Барас-агура, чтобы тот вывел Темугэ из совсем уже темного города на равнину, где в обширных воинских станах воздух густ от запаха измены и подозрений.
Подняв кувшин, хозяин дворца снова наполнил кубок и, подойдя к каменному балкончику, выглянул на улицу, подернутую восковым светом луны. Дул ветерок, приятно охлаждая кожу и блаженно прикрытые веки. Сердце покалывало, и Угэдэй взялся его растирать, делая это все энергичней. Боль, казалось, разливается по всей груди. От пугающе сильной пульсации вен Угэдэя прошиб пот. В висках стучало, под ногами поплыло. Слепо протянув вперед руку, он оперся о каменное перильце балкона, медленными глубокими вздохами унимая тошнотную щекочущую слабость, пока сердце не умерило свой бег. Железный обруч вокруг головы как будто разнялся. Сузились до точек помаргивающие дальние огни, породив тени, видные лишь ему одному. Угэдэй поднял глаза к отрешенно сияющим звездам — на лице его была горечь. Внизу под ногами виднелось еще одно строение, вытесанное из камня. Временами, когда боль, вызванная особенно сильным приливом, покидала тело, оставляя после себя лишь дрожь и потливую слабость, он боязливо думал о том, что не успеет ничего закончить. Асам, гляди-ка, успел. Управился. Усыпальница уже готова, а он по-прежнему жив. Кубок за кубком Угэдэй опустошал кувшин, пока в голове не помутилось.
— Сколько мне еще осталось? — едва слышно прошептал он. — Годы, или уже дни?
Угэдэю представилось, что он беседует с духом отца. Чингизид говорил, пьяно помахивая кубком и расплескивая вино:
— Мне было мирно, отец. Мир-но, понимаешь? Тогда, когда я думал, что дни мои сочтены. Какое мне было дело до твоих военачальников и их грызни между собой? А теперь вот поднялся мой город, и мой народ к нему подошел и увидел, а я все еще здесь. Живой. Так что же мне теперь делать? А?
Он поднял голову, незряче вслушиваясь в темноту. Но ответа не было.
Глава 2
Развалившись на солнышке, Тулуй лениво поглаживал влажные волосы жены. Когда он приоткрывал глаза, то видел, как в водах реки Орхон, повизгивая, плещутся четверо его сыновей. Когда прикрывал, красноватая мгла зажмуренных век вызывала приятную расслабленность. Полностью расслабиться мешали лишь бдительно стоящие поодаль нукеры. Тулуй недовольно поморщился. Воистину, нет умиротворения в стане, где каждый с ревнивой опаской прикидывает, является его сосед сторонником Чагатая или Угэдэя, а может, кого-то из военачальников или же их соглядатаем. Иногда прямо-таки досада разбирала: ну что мешает двум старшим братьям повстречаться где-нибудь наедине и все меж собой уладить, чтобы он, Тулуй, мог спокойно, тихо-мирно жить и радоваться, как, скажем, в такой вот погожий день, когда рядом в объятиях красавица жена, а неподалеку играют дети, четверо здоровых сорванцов… С утра они упрашивали отца позволить им нырнуть с водопада. Он не разрешил, так они, видать, решили пойти в обход родительского запрета (наверняка Хубилай подбил на это Менгу) и сейчас тихонько, с оглядкой, подбирались все ближе к тому месту, где козья тропа утыкалась в ревущую реку. Сквозь прищуренные веки Тулуй наблюдал, как двое мальчиков постарше украдкой виновато оглядываются, при этом рассчитывая, что родители задремали на пригреве. А младшенькие, Арик-бокэ и Хулагу, безусловно посвященные в их задумку, аж подскакивают от радостного нетерпения, как лисята возле норы.
— Ты их видишь? — сонно мурлыкнула Сорхахтани.
— Вон они. А знаешь, — с улыбкой признался Тулуй, — так и хочется дать им попробовать. Оба плавают как выдры.
Для племен травянистых равнин, чьи дети учатся стоять, хватаясь за ноги стреноженных лошадей, а верховой ездой овладевают прежде, чем навыками речи, это занятие было все еще из разряда новых. У этих людей реки искони считались источником жизни для табунов и стад или же препятствием, если вдруг, взбухая, превращались в грозные всесокрушающие потоки. Лишь с недавних пор они стали еще и источником забавы и удовольствия, особенно для ребятни.
— Ну да. Не тебе потом умащивать их ссадины да шишки, — сказала Сорхахтани, уютно припадая к плечу мужа. — А если еще и кости переломают?
Тем не менее она промолчала, когда Менгу, влажно поблескивая голым телом, все же рванулся по тропе. Хубилай снова исподтишка зыркнул на родителей и, чуть помешкав, рванул следом.
Как только мальчики скрылись из виду, Тулуй с Сорхахтани резко сели, но тут же весело переглянулись, видя, как Арик-бокэ с Хулагу, изогнув тоненькие детские шеи, озадаченно поглядывают вверх на крутой скат, с которого стремительно низвергается молочный от пены поток.
— Не знаю даже, который из них бедовей, Менгу или Хубилай, — сказала Сорхахтани, пожевывая кончик сорванной травинки.
— Хубилай, — не сговариваясь, произнесли они разом и рассмеялись.
— А Менгу напоминает мне отца, — с легкой задумчивостью произнес Тулуй. — Ничего не боится.
Сорхахтани тихонько фыркнула:
— Тогда ты должен помнить, что однажды сказал твой отец, когда выбирал, которого из двоих воинов поставить темником.
— Я сам при том присутствовал, — понял скрытый намек Тулуй. — Он сказал, что Уссутай ничего не страшится и не чувствует ни голода, ни жажды. А потому в командиры не годится.
— Твой отец был мудр. Мужчина должен хоть немного, но все-таки испытывать страх. Хотя бы для того, чтобы иметь гордость его преодолеть.
Обоих заставил оглянуться дикий вскрик: в пенных бурунах из-под водопада с радостно-взволнованным взвизгиванием показался Менгу, успевший нырнуть и вынырнуть. Скат был небольшим, с десяток локтей, но для одиннадцатилетнего мальчика высота поистине геройская. Увидев старшего сына целым и невредимым, Тулуй более-менее успокоился и разулыбался. Менгу плыл, отфыркиваясь; зубы на буром от загара лице жемчужно блестели. Подобно птицам, раскричались Арик-бокэ с Хулагу, радуясь за брата. Затем стали искать глазами Хубилая.
Тот показался вверх тормашками. Его несло с такой быстротой, что он, не вписавшись в поток, кувыркнулся со ската по воздуху. Тулуй невольно сощурился, глядя, как неуклюже, плашмя грянулся горе-ныряльщик внизу о воду. Остальные сыновья, пересмеиваясь, тыкали в его сторону пальцами. Сорхахтани почувствовала, как напряглись мышцы мужа: он собрался вскочить. Но тут Хубилай показался на поверхности. Он громко ревел. Весь бок у мальчишки был ободран. Выплыв, он, прихрамывая, побрел к берегу, но ревел, похоже, не от боли, а от неуемного торжества.
— Надо будет поучить их уму-разуму, — рассудил Тулуй.
— Как скажешь, — пожала плечами жена. — Сейчас их одену и пошлю к тебе.
Тулуй кивнул, тайком ловя себя на том, что ждал ее согласия на наказание ослушников. Провожая мужа взглядом, Сорхахтани улыбнулась. Хороший он все-таки человек. Пусть не самый сильный и непоколебимый среди отпрысков Чингисхана, но во всем остальном определенно лучший.
Собирая затем раскиданную по всем кустам одежду сорванцов, она отчего-то с теплотой припомнила человека, который при жизни вызывал у нее невольный страх. Вспомнилось, как однажды великий Чингисхан посмотрел на нее как на женщину, а не просто как на жену одного из своих сыновей. Дело было далеко-далеко на чужбине, на берегу какого-то озера. Искупавшись, Сорхахтани выходила из воды, и тут на нее упал взгляд великого хана. Он словно схватил ее глазами, которые сделались вдруг яркими от красоты ее молодости, ее женственности. Все это длилось не дольше секунды. А она улыбнулась ему, разом и в страхе, и в благоговении.
— Да, вот это был мужчина, — с задумчивой мечтательностью произнесла Сорхахтани, довольно покачав головой.
Хасар стоял на возу, размером напоминающем дощатый настил. Спиной он опирался о белый войлок ханского хошлона. Сам хошлон был вдвое шире и в полтора раза выше обычных юрт. В свое время Чингисхан собирал сюда на совет своих военачальников. За полгода, что прошли после смерти хана, Угэдэй об этом громоздком шатре, который тащила упряжка из шести быков, ни разу и не вспомнил, так что Хасар потихоньку прибрал хошлон к рукам. Его право на это никто не оспаривал — не осмеливались.
О приближении брата Хасар догадался по запаху жареного мяса тарбагана, которое Хачиун притащил на обед.
— Давай поедим на воздухе, — предложил он. — День такой хороший, что нам внутри мориться?
Вместе с исходящим паром блюдом Хачиун принес еще и тугой бурдюк архи, который на ходу кинул брату.
— А остальные где? — поинтересовался он, размещая блюдо на краю настила и присаживаясь возле, свесив ноги.
Хасар в ответ пожал плечами:
— Джэбэ сказал, что будет. Еще я послал за Джелме и Субэдэем. Пусть сами решают, приходить или нет.
Хачиун осуждающе поцокал языком. Лучше было самому всех оповестить, чтобы братец ничего не забыл, не сболтнул или не напутал. Хотя теперь что толку его отчитывать: сидит себе уписывает ломтики мяса, аж за ушами трещит. Хасар все такой же, как был, к добру или к худу. Иногда это бесило, иногда — хотя и реже — наоборот, успокаивало.
— А он этот свой город почти уже достроил, — с ноткой злорадства сообщил Хасар. — Странное такое место: стены совсем низкие, я бы на лошади перемахнул.
— Думаю, он это и хотел всем показать, — поглядел на брата Хачиун, одной рукой беря с соседнего блюда лепешку, а другой подцепляя ломтик мяса. Увидев на лице Хасара непонимание, со вздохом пояснил: — Стены — это мы, брат. Он хочет, чтобы все видели: прятаться за стенами, как это делают в Цзинь, ему нет нужды. Понимаешь? Тумены нашего войска и есть его стены.
— Умно, — промычал, жуя, Хасар. — Но стены он, в конце концов, надстроит, вот увидишь. Дай ему годок-другой, и он начнет класть камни, ряд за рядом. Города, они заставляют бояться.
Хачиун пристально смотрел на брата: неужто ума у него так и не прибавилось?
Заметив этот внезапный интерес, Хасар заулыбался:
— Ты же сам это сколько раз видел. Вот у человека появляется золото. И он начинает жить в страхе, как бы его кто-нибудь не отнял. Строит стены. И тут всем становится ясно, где именно это золото лежит, и они приходят и забирают его. Так оно всегда было, брат. Глупцы и золото неразлучны вовек.
— Не знаю, что мне про тебя и думать, — протягивая руку за добавкой, сказал Хачиун. — То ли ты дитя, то ли большой мудрец.
«Лучше мудрец», — собирался сказать Хасар, но поперхнулся едой, так что Хачиуну пришлось усердно подубасить его по спине. Надо же выручить всегдашнего брата и друга. Прокашлявшись и отдышавшись, Хасар отер непрошеные слезы и как следует приложился к бурдюку с архи.
— Думаю, к новой луне стены ему понадобятся.
Хачиун машинально огляделся, не подслушивает ли кто. Нет, вокруг лишь колыхание травы, которую мирно щиплют их две низкорослые лошадки. А там дальше под солнышком упражняются воины, готовясь к обещанным Угэдэем небывалым состязаниям. Главные награды — серые шелкогривые жеребцы, а также доспехи — ждут борцов и лучников, хотя без вознаграждения не останется никто, даже победители в забеге через поле. Куда ни глянь, все повсюду сейчас увлеченно тренировались — кто группами, кто поодиночке; в подозрительной близости никто не ошивался.
Хачиун малость успокоился.
— Ты что-нибудь слышал?
— Ничего. Однако лишь глупец может полагать, что клятва на верность пройдет без сучка без задоринки. Угэдэй не глуп и не труслив. Он видел, как я убивался после… — на секунду Хасар смолк, его глаза как будто похолодели и пригасли, — после того как не стало Тэмуджина.[14] — Он еще раз приложился к крепкому хмельному питью, от чего голос его сорвался. — Если бы Угэдэй затребовал клятву тогда, сразу после кончины хана, никто в племенах и шагу не осмелился бы в его сторону сделать. Но теперь?
Хачиун мрачно кивнул:
— Теперь иное. Хотя Чагатай сейчас тоже набрал силу, и добрая половина народа подумывает, а отчего бы ханом не стать ему.
— Вот что я скажу тебе, брат, — с решительным видом проговорил Хасар. — Быть крови. Хоть так крути, хоть эдак, но быть. Надеюсь лишь, Угэдэй знает, когда миловать, а когда резать глотки.
— У него есть мы. — Хачиун выдержал многозначительную паузу. — Для того я и хотел здесь повстречаться, брат, чтобы сообща обсудить, как благополучно утвердить его на ханство.
— Меня, Хачиун, не для того под эти белые стены звали, чтобы спрашивать моего совета. Я думаю, и твоего тоже не спросят. Ты не знаешь, верит ли он нам больше, чем остальным. Спрашивается, с какой стати? Ты и сам мог бы стать ханом, если б захотел. Это ведь ты считался наследником Тэмуджина, пока его сыновья еще росли.
Было видно, что эти слова брату поперек души: он раздраженно передернул плечами. Стан буквально гудел от всех этих пересудов, которые им обоим обрыдли.
— В любом случае, ты лучше, чем Чагатай, — спохватившись, неуклюже польстил Хасар. — Ты видел, как он нынче разъезжает со свитой своих прихлебаев? Молодой такой, чинный…
С высоты повозки он демонстративно сплюнул наземь.
Хачиун вымученно улыбнулся:
— Уж не зависть ли тебя мучает, брат?
— Зависть? Да что ты. Разве что грущу о своей молодости. А мучат меня старые раны, изношенные колени, да еще то, что ты тогда не уберег меня от удара копьем в плечо — вот оно меня теперь терзает.
— Уж лучше оно, чем зависть, — рассудил Хачиун.
Хасар только хмыкнул.
Оглянувшись, он увидел, как к ним через поле приближаются Джэбэ с Субэдэем. Уже по тому, с какой уверенностью чингисовы военачальники вышагивают по летней траве, было видно, что они пользуются непререкаемым авторитетом и властью. Хачиун с Хасаром переглянулись с лукавым под мигом.
— Чай в чашке, мясо в миске, — по-свойски приветствовал вновь прибывших Хасар. — А мы тут обсуждаем, как вернее оберечь Угэдэя, чтобы он и впредь нес для нас девятигривое белое знамя.
Символ объединенных племен по-прежнему трепетал у него над головой — девять конских хвостов, что когда-то пестрели разными родовыми цветами, пока Чингисхан не велел их выбелить в один, единый. И никто не смел посягнуть на этот знак власти, равно как и оспорить Хасарово пользование громадным, на шесть быков, возом.