Империя серебра Иггульден Конн
Князю было неспокойно. Уют веры, и тот не убирал из сердца сверлящие заботы треклятой мирской жизни. Кто знает, куда эти чертовы монголы ударят в следующий раз? Движутся они с невероятной скоростью, обводя посланные им дружины вокруг пальца, как малых детей. В начале зимы он потерял три тысячи отборных ратников: уехали разведать местоположение монголов, не вступая с ними в бой, а обратно не воротились. Слышно было единственно о кровавых, уже припорошенных снегом следах среди полей. Да что толку.
Князь Ярослав свел вместе ладони и вздохнул, едва не закашлявшись от клуба ладанного дыма.
«Если не был Он плотию, кого крестил Иоанн?» — вопрошал с амвона отец Дмитрий голосом высоким и звучным, звонким эхом разносящимся под церковными сводами.
Народу на службе было полно, и дело не в одном лишь праздновании Рождества. Сколькие здесь небось слышали о волке с алой пастью, что рыщет по заснеженным полям? Собор был островком света и безопасности, хотя холод здесь царил такой, что без шубы службу и не выстоишь. И все равно, куда еще прийти в такую ночь, как не сюда?
«И если не Бог Он, Кому Отец говорил: Сей есть Сын Мой возлюбленный, о Нем же благоволих?»
Святые слова утешали, навеивали образ младенца Христа. В такую ночь думать бы о рождении и воскресении Божием, но в голову отчего-то все больше лезло о распятии, о боли и страданиях в Гефсиманском саду тысячу с лишним лет назад.
К руке князя притронулась теплая ладонь жены, и он понял, что стоит с закрытыми глазами, да еще и покачивается, как какая-нибудь старуха в молельне. Негоже. Надо держать спокойствие, при эдаком-то числе глаз. На него смотрят как на надёжу, а он стоит тут беспомощным, потерянным. Зима монгольские полчища не остановила. Если бы ему доверяли братья, он мог бы выставить в поле силу, способную обратить захватчика вспять, а они все думают, как бы он не урвал лишку власти, и всем его гонцам дают от ворот поворот, а на письма не отвечают. Быть окруженным такими глупцами! Как тут достичь умиротворения, даже в такую ночь.
«Если не был Он плотию, кто зван был на брак в Кане Галилейской? И если не Бог Он, кто превратил воду в вино?»
Голос попа бубнил, своей монотонностью слагаясь в ритм, который можно было назвать утешительным. В ночь господня рождества и псалмы надлежит читать светлые, праздничные. Эх, знать бы, что у монголов на уме… Не думают ли они напасть на его Владимир и на Москву? А может, и до Киева дойдут? Да ну, не может быть. Сколько уж лет минуло с той поры, как они так глубоко врезались в русские леса и степи, сея смерть по своей прихоти, а затем исчезли без следа. Столько потом легенд ходило об этих душегубах. Татары. В прошлый раз они и впрямь нагнали ужаса. Пронеслись вихрем, а затем будто испарились.
И удержу на них нет. Ярослав снова начал размашисто класть кресты и поклоны, молясь всем сердцем, чтобы город его и семью миновало это лихо. Господь, как известно, милостив. А вот монголы…
Где-то вдалеке послышались тонкие, будто призрачные, крики. Князь поднял глаза. Жена в смятении на него смотрела. Затем до слуха донесся топот бегущих ног. Ярослав обернулся: ну что еще там? Неужто воеводы хотя бы на одну ночь не могут оставить его в покое, дать ему утешиться в церковных стенах? А там снаружи уже неслись, и не сюда, внутрь, а к лестнице, что ведет на колокольню. Желудок Ярославу внезапно скрутило от ужаса. Нет, только не сегодня. Не в эту ночь.
Над головой набатно ударил колокол. Половина молящихся уставилась наверх, словно могла видеть через деревянные стропила. К Ярославу с тревогой в глазах пробирался отец Дмитрий. Не дожидаясь, пока он подойдет, князь нагнулся и зашептал на ухо жене:
— Сейчас берешь детей и на санях к гриднице, да побыстрей. Разыщешь Константина, он там, с моими конями. Мчите из города прочь. Я нагоню, когда получится.
Княгиня побелела от безмолвного ужаса, но тут же не мешкая заторопила к выходу своих дочек и сыновей, как мать-гусыня — сонных гусят. Князь Ярослав уже покидал свое место у амвона, решительно направляясь к выходу. Все взоры были устремлены на него, когда отец Дмитрий, нагнав, осмелился прикоснуться к рукаву его шубы.
— Это что, набег? — допытывался он свистящим шепотом. — Неужто татаре? Удержится ли город?
Князь Ярослав остановился настолько резко, что отец Дмитрий в него врезался. В иную какую ночь он бы этого попа велел высечь, чтобы в другой раз не лез под руку с расспросами. Но лгать при новорожденном Христе было как-то неловко. И он сказал попу начистоту:
— Если пойдут на приступ, удержать я их не смогу. Ты давай, отче, смотри за своей паствой. А я сейчас должен спасать свою семью.
Отец Дмитрий застыл с открытым от страха ртом — вид такой, будто схлопотал оплеуху. А над головами все гудел колокол, отчаянно взывая через город и снежные просторы.
Уже полубегом спускаясь с соборного крыльца (сапоги на обледенелой земле немилосердно скользили), на расстоянии Ярослав расслышал крикотню. Княжеские ковровые сани уже тронулись — черным лебедем в фиолетовой темени, которую звонко простегивал кнут возчика. Напоследок донесся высокий голосок сынишки: как это могут только дети, опасности он не осознавал.
Опять закрутила поземка, и князь, несмотря на шубу, знобко задрожал, сдерживая сумятицу мыслей. Уже несколько месяцев кряду он слышал о зверствах, которые творят монголы. От той же Рязани остались лишь дымящиеся обломки, а на улицах драло трупы дикое зверье. Он туда и сам наведался буквально с несколькими дружинниками, из которых двое от увиденного разблевались в снег. Воины они закаленные, привычные к смертям, но то, с чем они столкнулись, не походило ни на что. Эти нелюди не имели никакого понятия о чести, а города разрушали исключительно с тем, чтобы сокрушить волю противника. Князь подошел к фыркающему на морозе коню своего телохранителя — вороному норовистому жеребцу.
— Слазь. До гридницы доберешься пешком.
— Как повелишь, — повиновался ратник, перебрасывая ногу через седло и спрыгивая на снег.
Скинув с плеч шубу, князь вскочил в еще теплое седло и, не глядя на приветственно поднявшего руку ратника, дал взвившемуся коню шпоры, на ходу его разворачивая. Копыта застучали по льдистой, гладкой, как камень, дороге. Скакать галопом опасно — можно ненароком загубить Жеребца и убиться самому. Где-то в темноте послышались крики, а затем раздался один-единственный удар стали о сталь — хлесткий и особенно звонкий в морозном ночном воздухе. Бог знает, кто и где сцепился.
Спящий город вокруг быстро пробуждался. В окнах замелькали где лучины, где светильники; жители высовывались наружу и перекрикивались: что стряслось? Никто ничего толком не знал. Несколько раз на пути князя люди, пытаясь увернуться от скачущего коня и его седока, поскальзывались и, охая, летели в снег.
Княжеский двор с гридницей, где располагалась дружина, был не так чтобы далеко. Впереди себя Ярослав рассчитывал завидеть сани с семьей. Под весом саней и их седоков возница мог разогнать лошадей до вполне приличной скорости. По дороге Ярослав вполголоса молился заступнице, упрашивая ее позаботиться о его детишках. Против кровожадных волков, явившихся из снежных полей, город он удержать не мог. Оставалось единственно спасаться бегством. Себе князь внушал, что это своевременная военная хитрость, но при этом лицо горело от стыда даже на холоде.
На многоголосую сумятицу сзади он внимания не обращал. Понятно, уцелеют немногие, особенно с учетом того, что супостат нагрянул среди зимы. Кто же мог предугадать… Свое главное войско Ярослав собрал под Киевом в расчете подготовить его к весне. Сейчас полки сидели в зимнем лагере за мощным деревянным палисадом, в полтысячи верст к юго-западу. В Москве у него всего пара тысяч человек, причем войско отнюдь не отборное. Многие до этого были ранены и сейчас зимовали в сравнительном уюте города, а не в лагерях средь чиста поля, где к тому же постоянно гуляют какие-нибудь пагубные хвори, от которых человек исходит нутром. Что ж, чему быть, того не миновать. Сражаться им придется — во всяком случае, для того, чтобы дать князю время благополучно отдалиться. Надежда лишь на то, что монгольское войско перекрыло из Москвы еще не все дороги. Одна из них должна быть все еще открыта, для его семьи.
Когда Ярослав въехал на деревянный мост над замерзшей Москвой-рекой, луна сквозь взвихрения поземки мертвенно озарила окрестность. Под звонкий цокот копыт по деревянному настилу князь глянул вниз и замер в седле: его взгляду открылась белая подо льдом река — точнее, не белая, а черная от бесконечной волны лошадей и людей, которые растекались по берегам, словно пролитая кровь, тоже черная в ночи. Слышались сдавленные крики: близ реки неприятель уже врывался в дома. Князь Ярослав опустил голову и поскакал быстрее, пододвинув ближе к бедру свой меч с серебряной насечкой. В ужасе он смотрел, как на деревянные перила моста вскарабкиваются темные фигуры — две… нет, уже четыре. Видимо, они расслышали стук копыт. Как раз когда князь их заметил, мимо его лица прожужжало что-то неуловимо быстрое (он даже не успел отшатнуться). В надежде, что конь все же вороной, а значит, в ночи не такой заметный, князь снова дал шпоры, теперь уже не заботясь о сохранности жеребца. Один из тех четверых навис по ходу с правого бока, и Ярослав пнул его острым носком сапога так, что хрупнуло в колене. Человек молча отлетел с пробитой грудной клеткой. Роковой перешеек князь благополучно проскочил. Мост закончился, и впереди открылась белая дорога.
Конь под Ярославом содрогнулся: в него вонзилась стрела. Животное заржало от боли, с каждым шагом всхрапывая все сильней. Галоп замедлился. Ярослав наддавал коню по бокам коленями, подавшись при этом вперед и выжимая из последнего рывка все возможное. Руками, привычными к поводьям с малолетства, он буквально чувствовал, как жизнь из жеребца на скаку уходит, хотя тот все еще пытался рваться вперед, гонимый слепым страхом и своим долгом. У поворота мост скрылся за спиной, но большое сердце животного уже не выдерживало. В какой-то момент жеребец со всего маха рухнул на подогнувшихся передних ногах. Ярослав кувыркнулся вперед, изо всех сил пытаясь смягчить удар: несмотря на слой снега, он получился как о железо. Какое-то время князь лежал наполовину оглушенный, тщетно понукая себя встать: ведь сзади наверняка спешит погоня. С кружащейся головой, беспомощный, он шатко поднялся на ноги, морщась от боли в предательски подгибающемся колене. Кричать нельзя: за углом уже возбужденно перекликались чужие гортанные голоса.
Князь захромал прочь, скорее из безотчетного упрямства, чем с четкой целью. Колено горело, а когда он нагнулся к нему прикоснуться, то закусил губу, иначе бы вырвался крик боли. Уже вспухает, проклятое. Далеко ли еще до гридницы? Хождение было сущей мукой — хотя теперь уже не хождение, а ковыляние. В глазах стыли непрошеные слезы. Но идти надо, и Ярослав брел, кренясь и налегая на здоровую ногу всем своим весом, превозмогая шаг за шагом. Колено рвало так, что впору окочуриться в снегу. Сколько же еще терпеть эту муку? Князь дотянул до следующего угла и тут услышал, что голоса позади сделались громче. Супостаты нашли коня.
На улицах разрушенной Рязани князь видел сожженных мертвецов. Он заставил себя идти быстрее, но сделал лишь несколько шагов, и нога подкосилась, как чужая. Падение вышло жестким. К тому же князь прикусил язык — рот наполнился солоноватой кровью.
Все еще квелый и оглушенный, он обернулся и сплюнул. Встать на колени, поесть снега и отдышаться князь не мог. Прикоснуться к колену — тем более. Вместо этого он припал к какому-то тыну и стал вдоль него пробираться при помощи рук. В любой момент сзади могли нагрянуть звери-монголы, чующие, должно быть, запах крови. Ярослав повернул туда голову: бежать все равно не удастся.
Из глубокой тени возле дома он видел стайку монголов, ведущих своих лошадей в поводу. Четверо, идут по следу. От досады впору застонать. По снегу все так же неслись волокнистые тени поземки, но следы на нем будут видны еще с час, если не дольше. Самого князя преследователи пока не углядели, ну да это теперь сумеет и ребенок: иди по стежке, не ошибешься. Князь в отчаянии огляделся, ища какую-нибудь щель, где можно угнездиться. А его-то дружинники небось все еще почивают у себя в гриднице. Семья, должно быть, уже в дороге, мчится на юго-запад к Киеву. Константин свое дело знает. Этот суровый седой вояка наверняка отрядил с ними сотню лучших конников, да еще и коней про запас.
Неизвестно, встанут ли на бой остальные, или попросту истают в темноте, бросив горожан на произвол судьбы. В воздухе припахивало дымом, но князю сейчас было не до этого: он не сводил глаз с охотящихся за ним людей. Он-то сгоряча решил, что отошел изрядно, но они, гляди-ка, отстоят от него всего на каких-то полсотни шагов и уже тычут пальцами в его направлении.
По дороге со стороны моста на рысях прискакал всадник. Видно было, как при виде него хищно пригнувшиеся фигуры застыли и выпрямились — вроде как собачья свора перед вожаком. Всадник что-то строго им крикнул, и трое из четверых тотчас махнули в седла и поскакали к мосту. Последний, однако, все еще пялился в тень, явно различая притаившегося там князя. Ярослав затаил дыхание так, что в голове поплыло. Наконец и последний с мрачным кивком влез на лошадь, а прежде чем отъехать, смачно плюнул.
Князь, переводя дух, смотрел им вслед. Даже не верилось, что он остался жив. Одновременно он сделал для себя вывод: оказывается, монголы — это не какое-то там дикое полчище. У них, оказывается, есть дисциплина, подчинение и строгий порядок действий. Кто-то выше рангом приказал им занять и удерживать мост. Погоня ненадолго их отвлекла, но один из войска это заметил и поворотил преследователей назад. Таким образом князь уцелел, но теперь ему предстояло встретиться с ними в поле, и грядущие задачи становились не в пример сложней.
При попытке двинуться боль стрельнула так, что Ярослав вполголоса упомянул имя божье всуе, причем некрасиво, богохульно. Судя по всему, это улица ткачей. Значит, гридница уже недалеко. Оставалось лишь молиться, чтобы из молодцов там кто-то его еще ждал.
Субэдэй стоял один в каменной башне, с высоты озирая замерзший город. Чтобы пробраться к окошку, он был вынужден протиснуться мимо массивного медного колокола, темно-зеленого от почтенного возраста. А вот и город. Кое-где над ним вполнеба разметалось мутное зарево. Местами огонь был веселым: задорно, с подмигом поблескивали его рыжие бойкие языки. Субэдэй постучал костяшками пальцев по бронзовому литью колокола. Гудит глубоко, словно обиженный: век здесь вишу, а такого зрелища не видывал.
Место для обзора оказалось на редкость удачным. В отсветах дальнего пламени уже видно было, к чему привел внезапный бросок по ледяной дороге. Внизу распоясывались хмельные от победы нукеры. Слышался хохот, с которым они срывали со стен парчовые ткани и со звоном швыряли на каменные плиты пола невообразимо древние чаши и кубки. Наряду с хохотом там раздавались и вопли.
Сопротивление было незначительным. Всех здешних воинов нукеры, рассыпавшись по улицам, быстро посекли. Вообще захват города, любого, — дело достаточно кровавое. Никакого жалованья золотом или серебром монголы от Субэдэя и темников не получали. Город просто отдавался им на разграбление: бери что хочешь, угоняй в рабство кого хочешь. Оттого воины поглядывали на всякий город голодными волками, набирались нужной лютости, а когда врывались, то командиры держались от любителей поживы в сторонке.
Тут уж минганам удержу не было. Их право — гоняться по улицам за женщинами, рубить мужчин, буянить во хмелю от вина и насилия. Сказать по правде, столь резкое падение нравов среди воинов орлока уязвляло. Как главный военачальник, он всегда держал несколько минганов трезвыми: вдруг враг опомнится и ударит встречно, или к нему поутру неожиданно подойдет подкрепление. А потому тумены заранее бросали жребий на тех невезучих, кому придется всю ночь, дрожа на непогоде, топтаться в строю, тоскливо слушая ор и вопли развеселого кутежа, изнемогая от желания к нему присоединиться.
Субэдэй раздраженно поджал губы. Город горит — и пускай горит, здесь возражений нет. Участь горожан орлока ни в коей мере не занимала: это же не его соплеменники. И тем не менее было в этом что-то… зряшное, недостойное. Оно уязвляло его чувство порядка. В самом деле: не успели пересечь городскую черту, как уже пьют и грабят. Случайная мысль о том, как бы отреагировали тумены, предложи он им вместо грабежа помесячное жалованье деньгами и солью, вызвала у багатура усталую ухмылку. Чингисхан как-то сказал ему, что никогда не отдаст приказа, которому воины бы не подчинились. Он никогда не допускал, чтобы они прозревали границы его власти. Правда в том, что его они бы послушались и отошли от города. Побросали бы всё; трезвые или пьяные, но вышли б за стены и построились в боевой порядок. Во всяком случае, один раз. Один, но вряд ли более.
Откуда-то снизу до Субэдэя донесся развязный пьяный смех, а еще — задышливое женское всхлипыванье. Все это явно близилось к тому месту, где он стоял. Багатур досадливо вздохнул. Вскоре на звоннице показались двое нукеров. С собой они волокли молодую женщину, явно в намерении с ней уединиться. Первый, ввалившись и завидев возле окна звонницы орлока, застыл на месте. Нукер был сильно пьян, но взгляд багатура имел свойство пронизывать любую хмарь. Пойманный врасплох, горе-насильник попытался поклониться, но запнулся о ступеньку. Его товарищ сзади загоготал и весело выругался.
— Мир вам, орлок, мы уходим, — заплетающимся языком пролепетал нукер.
Его товарищ чутко смолк. Возню продолжала лишь женщина.
Субэдэй обратил на нее свой взгляд и нахмурился. Одежда на ней добротная, даже богатая. Быть может, это дочь какого-нибудь знатного семейства, где всех, возможно, уже перебили. Ее русые волосы перехватывал серебряный обруч, но пряди из-под него частично выбились и болтались пушистыми лохмами в такт движениям, которыми она пыталась вырваться из хватки своих пленителей. На Субэдэя женщина смотрела с неприкрытым ужасом. Первым намерением багатура было отвернуться: пускай эти бражники проваливают и делают с ней все что захотят. Но сами воины были не настолько пьяны, чтобы осмелиться уйти без его разрешения. У Субэдэя сыновей в живых не осталось, а дочерей не было вовсе.
— Оставьте ее, — скомандовал он нукерам, сам дивясь собственным словам. Неужели это произнес он, ханский военачальник, орлок с ледяным сердцем, разжалобить которое не под силу никому? Чужие слабости он понимал, но не разделял их. А этот собор ему, признаться, чем-то приглянулся — может, своими высокими стрельчатыми сводами. Себе багатур для оправдания внушил, что его чувства затронули именно эти детали, а не животный страх молодой славянки.
Воины тут же ее выпустили и ринулись вниз по лестнице, радуясь, что ушли от наказания, а то и кое-чего похуже. Когда смолк торопливый перестук их шагов, Субэдэй обернулся и вновь оглядел город. Москва теперь горела ярче и дружнее под небом, распухшим и красным от огня. К утру пламя превратится в пепел, а камни сделаются столь жарки, что сложенные из них стены треснут и полопаются.
У себя за спиной багатур расслышал всхлип и негромкий шорох: женщина осела по стене.
— Ты меня понимаешь? — поворачиваясь, спросил он на цзиньском.
Славянка смотрела непонимающе, и багатур вздохнул. Русский язык не походил ни на один из языков, на которых он, так или иначе, мог изъясняться. Кое-какие фразы Субэдэй разучил, но явно не те, чтобы дать ей понять: она в безопасности. А между тем она по-детски пристально продолжала на него глядеть (интересно, как в таком положении чувствует себя отец перед дочерью). Девушка понимала, что обратный путь вниз по лестнице ей заказан. По церкви и прилегающим улицам бродят лихие люди — буйные, кровавые, пьяные. Далеко ей не уйти. Уж лучше оставаться на звоннице: здесь хотя бы спокойнее. Когда несчастная, подтянув к груди колени, тихо и горько заплакала, Субэдэй тягостно вздохнул.
— А ну успокойся, — бросил он, вспыхивая внезапной гневливостью оттого, что из-за нее сходят на нет его драгоценные минуты умиротворения. Он обратил внимание, что обуви на женщине нет: то ли потеряла, то ли сняли. Ее босые ступни были исцарапаны.
От тона Субэдэя она умолкла, а он какое-то время смотрел на нее, пока она сама не подняла на него глаза. Тогда он протянул раскрытые ладони, показывая, что не вооружен.
— Мень-я зо-вут Тсобу-дай, — медленно, по слогам выговорил он, указывая себе на грудь. Ее имени он спросить не мог, поскольку не знал, как.
После паузы терпеливого ожидания свою скованность женщина частично утратила.
— Анна, — произнесла она, а затем последовал поток слов, Субэдэю совершенно непонятных. Свой словарный запас русского языка он уже исчерпал и продолжил на своем.
— Оставайся здесь, — сказал он, жестом обводя звонницу. — Здесь ты в безопасности. А я теперь пойду.
Багатур двинулся мимо нее. Вначале Анна испуганно вздрогнула и отпрянула, а когда поняла, что он собирается уйти по ступеням вниз, прочь, то испуганно вскрикнула и, округлив глаза, что-то жарко залопотала.
Субэдэй подавленно вздохнул.
— Ладно, ладно. Я остаюсь. Тсобудай остацца. Но только до восхода солнца, ты меня поняла? Потом я уйду. И воины уйдут со мной. А ты тогда отыщешь свою семью.
Увидев, как он поворачивает обратно к окну, Анна решительно полезла в глубь звонницы и, по-детски шмыгнув носом, уселась у багатура в ногах.
— Чингисхан, — сказал Субэдэй. — Слышала это имя?
Глаза женщины расширились, она кивнула. Губы багатура скривила горькая ухмылка.
— Еще бы. О нем будут говорить еще тысячи лет, Анна. Даже больше. А вот про Субэдэя нет. Его и не вспомнят — человека, что одерживал для него победы, служил ему верой и правдой. Имя Субэдэя — лишь дым на ветру.
Анна не понимала, но голос воина звучал утешительно, и она, подтянув ступни к груди, свернулась у его ног калачиком.
— Теперь его нет, девочка. Ушел, стал тенгри. А вот я оставлен искупать свои грехи. У вас, христиан, кажется, принято думать так.
Женщина смотрела все так же непонимающе, и ее непонимание заставило багатура выговорить слова, давно лежавшие на дне души.
— Жизнь моя мне более не принадлежит, — тихо сказал он ей. — И слово мое не имеет цены. Но долг остается, Анна, покуда есть дыхание. Таков мой удел.
Было заметно, что на холодном воздухе она дрожит. Тогда, со вздохом сняв с себя подбитый мехом плащ, багатур набросил его на нее и укутал так, что осталось одно лицо. Без теплой ткани на плечах Субэдэя вскоре начал покалывать морозец, но это неудобство его нисколько не тяготило, скорее наоборот. Дух его пребывал в смятении, сердце снедала печаль. Положив руки на каменный подоконник, багатур ждал рассвета.
Глава 20
При виде Сорхахтани Яо Шу ярился, но делал это молча. Воздух во дворце, и тот теперь был не таким, как прежде: он тонко благоухал ее ароматом. Свое новое положение при дворе Сорхахтани носила как выходной наряд, упиваясь количеством приставленных к ней слуг. Через Угэдэя ей достались все звания ее мужа. Одним ловким ходом она стала распоряжаться сердцевиной монгольских степей — землями, где родился и вырос сам Чингисхан. Сама собой напрашивалась недоуменная мысль: а прозревал ли хан все эти последствия, когда договаривался с Тулуем накануне его кончины?
Другая бы на месте вдовы использовала упавшие ей с неба полномочия потихоньку, неброско готовя земли и звания для передачи сыновьям. Угэдэй, разумеется, рассчитывал именно на это. Но Сорхахтани была, как видно, не из тех и стремилась к большему, гораздо большему. Одним только нынешним утром Яо Шу оказался вынужден поставить свою подпись и печать на указе о выделении ей из ханской казны денежных средств. На бумагах стояло личное клеймо Тулуя, и Яо Шу как советник обязан был принять этот указ к исполнению. Под его кисло-скорбным взглядом целые груды золота и серебра упаковали в деревянные лари и передали тургаудам Сорхахтани. Оставалось лишь гадать, на что она пустит драгоценный металл, которого хватало на строительство хоть дворца, хоть поселения, хоть даже мощеной дороги посреди пустыни.
Сидя сейчас перед Сорхахтани, Яо Шу беспрестанно прокручивал в уме буддистскую мантру, стараясь привнести в свои мысли покой. Аудиенцию эта женщина ему устроила как высшая по положению, прекрасно осознавая, что подобное обращение коробит ханского сановника. От него не укрылось, что за чаем им суетливо прислуживали слуги самого Угэдэя. Безусловно, Сорхахтани намеренно выбрала тех из них, которых Яо Шу знал лично, и все для того, чтобы продемонстрировать ему свою власть.
Принимая в руку пиалу, Яо Шу хранил молчание. Чай он пригубил, подмечая про себя качество использованного при заваривании цзиньского листа. Вероятно, из личного снабжения хана — невероятно дорогой, доставленный с плантаций Гуанчжоу. Ставя пиалу, советник хмуро подумал: «Надо же, всего за несколько месяцев эта женщина сделала себя для хана незаменимой». Ее энергия потрясает, но еще больше впечатляет то, как искусно она угадывает хановы нужды и желания. Особо уязвляет, что вот он, давний ханский советник, чтит все отдаваемые ему приказы и выполняет их скрупулезно, не нарушает покой и уединение повелителя, служит ему верой и правдой, ничего против него не замышлял, — и вдруг р-раз! Эта особа с шумом врывается во дворец и в одночасье присваивает себе полномочия и власть над слугами, да так, будто имеет на них право с рождения. Помнится, не прошло и дня, как она проветрила и обставила себе покои рядом с покоями Угэдэя. Слуги восприняли это как должное, поскольку действовала она якобы с подачи хана. И хотя, по подозрению Яо Шу, хан воздал ей за гибель мужа стократ — пора бы и честь знать, — Сорхахтани все равно влезла, прямо-таки впилась и въелась в придворную жизнь, как клещ под кожу. Сейчас он внимательно следил за тем, как она прихлебывает свой чай. Его цепкие глаза исправно подмечали, что одеяние на ней драгоценного зеленого шелка, волосы уложены и закреплены серебряными брошами, а лицо припудрено так густо, что кажется фарфоровым, такое же прохладное и совершенное. Выглядеть и держаться она старалась как цзиньская дама изысканных кровей, и только на его взгляд отвечала со спокойной прямотой своих истинных сородичей. Взгляд ее сам по себе был Яо Шу вызовом, и он как мог старался на него не реагировать.
— Ну что, советник, свеж ли чай? — с вычурной любезностью спросила женщина.
Он учтиво склонил голову:
— Благодарю, чай очень хорош. Только я хотел бы спросить…
— Удобно ль вам? Может, приказать слугам принести валик для спины?
Прежде чем ответить, Яо Шу потер мочку уха.
— Валиков не нужно, любезная Сорхахтани. А нужно, пожалуй, разъяснение указов, что были доставлены прошлым вечером в мои покои.
— Указов, советник? Я так полагаю, подобные вещи решаются между вами и ханом, разве нет? Понятно, что это не моего ума дело.
Подведенные тушью глаза собеседницы были простодушно распахнуты, и Яо Шу скрыл свое раздражение за тем, что велел ближнему слуге подлить в пиалу чаю. Он прихлебнул ароматную, слегка вяжущую жидкость и лишь после этого предпринял следующую попытку:
— Насколько вам, любезная Сорхахтани, должно быть известно, хановы тургауды не позволяют мне с ним не только разговаривать, но даже видеться.
Признание, что и говорить, унизительное, и Яо Шу, произнося его, зарделся, одновременно недоумевая, как ей удалось с такой гладкостью встрять между Угэдэем и остальным миром. Все вокруг хана почитали его желания. Сорхахтани же их игнорировала, с Угэдэем обращаясь как с неполноценным или с неразумным дитятей. По дворцу шел слушок, что она печется над ним, как наседка над цыпленком, а он вместо того, чтобы вспылить, находит даже облегчение в том, что его так откровенно опекают. Надежда была, пожалуй, лишь на быструю поправку хана, чтобы он поскорее выдворил эту лисицу из дворца и взялся править в полную силу.
— Если желаете, советник, я могу задать хану вопрос о тех указах, которые вам, как вы изволили сказать, были посланы. Но надо учитывать, что хан сейчас нездоров телесно и духовно. И ответа от него нельзя требовать до тех пор, пока он снова не окрепнет.
— Я это понимаю, любезная Сорхахтани, — кивнул Яо Шу (от нее не укрылось, как у него игранули желваки). — Тем не менее, мне кажется, налицо какое-то недоразумение. Я не думаю, что хан желает, чтобы я оставил Каракорум ради каких-то никчемных сборов податей в северных Цзиньских городках. Ведь все это чревато моим многомесячным здесь отсутствием.
— Но ведь таковы распоряжения, — смиренно пожала плечами женщина. — Что нам остается, Яо Шу, кроме как их выполнять?
Подозрения советника крепли, хотя он все еще поражался, как эта женщина могла стоять у истоков приказания услать его с глаз долой. Тем более крепла в нем решимость остаться и оспорить ее опеку над ханом в его ослабленном состоянии.
— Я, пожалуй, пошлю туда своего подручного. А сам я нужен здесь, в Каракоруме.
Сорхахтани изящно нахмурилась:
— Вы идете на большой риск, советник. При нынешнем состоянии хана гневить его своим ослушанием крайне непредусмотрительно.
— У меня ведь есть и другая работа: доставить жену хана из летнего дворца, где она чахнет все эти долгие месяцы.
Теперь испытывать неудобство настал уже черед Сорхахтани.
— Дорегене он не вызывал, — заметила она.
— Вообще-то она ему не слуга, — деликатно напомнил Яо Шу. — И ваша опека над мужем очень живо ее заинтересовала. Когда супруга хана заслышала о ваших столь близких отношениях, мне пришло сообщение, что она очень хочет возвратиться и лично вас отблагодарить.
Смотрящие в упор глаза Сорхахтани были холодны, а наносная манерность едва прикрывала взаимную неприязнь собеседников.
— Вы разговаривали с Дорегене?
— Письмом, разумеется. Она, мне кажется, прибывает уже со дня на день. — В минуту вдохновения Яо Шу не гнушался слегка приукрасить правду в свою пользу (что поделать, такова игра). — И она просила, чтобы к ее приезду во дворце находился я, дабы принять ее и поведать последние городские новости. Теперь вы видите, почему отъехать в это столь ответственное время я никак не могу.
Сорхахтани чуть наклонила голову, принимая его доводы.
— Вы весьма… усердны в исполнении своего служебного долга, советник, — сказала она. — Для приема жены хана в самом деле многое предстоит сделать. Я же должна поблагодарить вас за то, что вы вовремя поставили меня в известность.
Высоко на лбу у женщины начался нервный тик, верный признак большого внутреннего напряжения. Яо Шу наблюдал за этим с удовольствием, зная, что Сорхахтани его взгляд улавливает. Ну что, надо бы еще добавить жару…
— Ну а от себя я бы также хотел обсудить разрешение Угэдэя, которое он дал своему племяннику на участие в походе с Субэдэем.
— Что? — переспросила Сорхахтани, отвлекаясь от своих раздумий. — Менгу не будет сторонним наблюдателем будущего, советник. Он будет его участником, и окажет в этом посильную помощь. Да, мой сын действительно вместе с орлоком участвует в покорении западных земель. Или, по-вашему, всю славу в расширении наших границ должен приписать себе один лишь Субэдэй?
— Прошу прощения, любезная Сорхахтани. Я не имел в виду вашего сына. Я имел в виду Байдура, сына Чагатая. Он тоже направляется сейчас по следам Субэдэя. Ой. Я-то думал, вы знаете…
Говоря это, советник едва сдержал улыбку. Несмотря на все свои связи в городе, эта женщина не обладала такой разветвленной, тянущейся во все стороны на тысячи гадзаров сетью шпионов и лазутчиков, как у него, во всяком случае пока. На глазах цзиньца она совладала со своим удивлением и уняла свои чувства — черта впечатляющая, особенно при такой красоте. Беспечный облик — прекрасная маскировка для отточенного ума.
Яо Шу участливо склонился вперед, чтобы слугам вокруг было не так-то просто его подслушать:
— Если вы в самом деле радеете о будущности, меня удивляет, как вы проглядели Байдура, думающего примкнуть к великому походу на запад. А ведь его отец, между прочим, следующий по очередности на место хана.
— После Угэдэева сына Гуюка, — волчицей ощерилась Сорхахтани.
Яо Шу кивнул:
— Может быть. Все бы хорошо, да только не так много лет назад эти коридоры, помнится, уже видели толпы вооруженных людей, и по весьма схожему событию. Не приведи судьба, чтобы это случилось вновь. А ведь наши тайджи собираются сейчас вместе, и все как один под крылом Субэдэя. Не тесновато ли им? Если вы замышляете, чтобы ваши сыновья доросли когда-нибудь до ханской власти, вам надо иметь в виду, что ставки здесь чрезвычайно высоки. У Гуюка, Бату и Байдура основания на нее такие же прочные, как и у вас. Вам так не кажется?
Сорхахтани воззрилась на советника так, словно он поднял на нее руку. А он улыбнулся и встал, первым подводя черту под разговором:
— Ну что, оставляю вас с вашим чаем и сластями, любезная Сорхахтани. Вижу, вся эта роскошь у вас преходяща, но наслаждайтесь ею, пока есть такая возможность.
Оставляя ее сидящей в задумчивости, Яо Шу пообещал себе, что непременно будет лицезреть явление хановой жены в Каракорум. В таком удовольствии он себе ни в коем случае не откажет, после стольких-то месяцев напряжения.
Ратники, дрожа от холода, топтались в тени тесовых ворот. Как и частокол вокруг, ворота были сделаны из древних черных бревен, скрепленных меж собой хрупкими от мороза вервями. На частоколе дежурили люди, ежедневным заданием которых было обходить заграждение снаружи по карнизу и осматривать крепления, что они и делали, осторожно ступая по крохотной, в ладонь шириной дорожке и закоченевшими на морозе руками проверяя каждую задубелую веревку. На это уходила изрядная часть дня: частокол окружал территорию, по площади равную скорее небольшому поселению, чем лагерю, где внутри теснилась не одна тысяча людей.
Двор перед воротами, по мысли Павлятко, был для стояния местом хорошим, безопасным. Здесь он оказался потому, что накануне ночью подошел в числе последних. А ратники, что сейчас топали для сугрева ногами, дышали в ладони и усовывали руки себе под мышки, ощущали высокую тень заостренных столбов как защиту. О моменте, когда тяжелые ворота поднимут своей силой натужно сопящие быки и рать выйдет к алчущим крови волкам, они старались не думать.
От тех, кто стоял у самых ворот, Павлятко держался на расстоянии. Он то и дело нервно ощупывал меч, все пытался лишний раз его вынуть и поглядеть. Дед говорил, что крайне важно за клинком все время следить, натачивать его. А вот как быть, если выданный клинок старше тебя самого, да еще весь в зазубринах и царапинах, он не сказал. А зазубрин на этом клинке ох как много. Павлятко видел, как кое-кто из настоящих ратников шлифует свои мечи точилом, но попросить у них взаймы ему не хватало смелости. Они не походили на людей, привыкших что-то одалживать, тем более щуплому пареньку вроде него. Великого князя Павлятко покамест не видел, хотя привставал на цыпочки и как мог вытягивал шею. Будет о чем рассказать деду по возвращении домой. Тот же дедушка, например, до сих пор помнил Краков и, приняв чарку-другую, бахвалился, что видел-де там по молодости их короля, — хотя, может, и привирает.
Павлятке нравились вольнонаемные ратные люди, услуги которых князь купил не иначе как за уйму золота. Где-то в глубине души у Павлятки крылась надежда, что среди них может быть и его отец. Он ведь замечал в глазах деда печаль, когда тот рассказывал о храбром молодце, подавшемся в вольные рубаки. Да и мать, он видел, иной раз втихомолку плакала, когда думала, что ее никто не слышит. Возможно, отец их просто бросил — так делали многие, когда зимы становились чересчур суровы. Отец всегда был бродягой. Из Кракова они уехали в поисках лучшей доли и земли, которой собирались обзавестись, но оказалось, что пахотным трудом сыт не будешь, а будешь, наоборот, жить впроголодь, и сама жизнь будет считай что беспросветной. К тому же доля земледельца-московита на поверку оказалась еще незавидней доли земледельца польского или литовского. Получается, от чего ушли, к тому и прикатились, если не хуже.
Работный люд в Киев и Москву влекло всегда. Перед отъездом с насиженных мест люди обещали, что будут через нарочных слать своим семьям деньги, а то и, заработав, приедут обратно сами, но и первое, и тем более второе редко когда сбывалось. Павлятко покачал головой. Он все же не дитя малое, чтобы ушат лжи надеяться подсластить щепотью правды. У него в руках меч, и за князя он будет сражаться возле тех свирепых, матерых всадников с озорной лихостью в глазах. Паренек улыбнулся, подбадривая сам себя. Среди них он все же будет высматривать лицо отца, каким он его помнил: усталое, в морщинах от тяжкого труда, с коротко остриженными, чтобы не завшиветь, волосами. Может, Павлятко его и в самом деле узнает, даже спустя все эти годы. Вольнонаемные ратники находились где-то снаружи за частоколом, их кони барахтались по брюхо в снегу.
В туманной стуже взошло солнце; внутри двора истоптанный людьми и конями снег превратился в наледь. Павлятко зябко потер ладони и громко ругнулся, когда его кто-то пихнул в спину. Сквернословить ему нравилось. Народ вокруг бранился такими затейливыми словесами, что иной раз диву приходилось даваться, вот и Павлятко старался не отставать — и сейчас рыкнул на своего невидимого обидчика. Но им оказался всего-навсего мальчишка-разносчик, спешащий к княжьей рати с мясными пирожками. Пока малолетний разносчик бежал мимо, Павлятко с кошачьим проворством ухватил с лотка два исходящих паром пирожка. Его обругал теперь уже разносчик, но Павлятке было все нипочем: он сейчас, пока никто не заметил, запихивал один жаркий пирожок в рот, а второй прятал. Вкус был несравненный, и жаркий мясно-луковый сок, холодея, стекал по подбородку и затекал под кольчужку, полученную этим утром. Натягивая ее, Павлятко почувствовал себя мужчиной: вес-то как на воине. Первоначально он думал, что будет боязно, но ведь внутри частокола тысячи ратников, да еще конные рубаки снаружи — чего тут бояться. Ратники вроде как и не страшились, просто многие лица были строги и спокойны. С теми из них, кто носил бороду или длинные висячие усы, Павлятко не заговаривал: к чему искать лиха. Он тайком и сам пытался отрастить себе на лице что-нибудь подобное, да пока безуспешно. Павлятко пристыженно вспомнил об отцовой бритве, что дома в амбаре. Примерно с месяц он вечерами исправно скреб ею по щекам. Ребята в селе говорили, что от нее быстрее начинает расти борода, но пока она едва проклюнулись — и то подай сюда.
Где-то в отдалении протрубили рога, и пошло шевеление, начали выкрикиваться приказы. Проглотить второй пирожок возможности не было, и Павлятко сунул его под кольчужку, чувствуя на коже тепло. Видел бы его сейчас дед. Старика как раз не было дома: он в нескольких верстах собирал хворост, чтобы к зимним холодам скопить нужный запас из того, что валяется в лесу под ногами. Мать, когда Павлятко подвел к двери вербовщика, понятно, расплакалась, но на глазах у княжьего человека отказать не посмела, на что сын и рассчитывал. И он с гордо расправленными плечами пошел за вербовщиком, ловя на себе тревожно-взволнованные взгляды стоящих у дороги односельчан. Из пополнения некоторые были старше Павлятки, у одного уже и вовсе борода веником. Вообще Павлятко не рассчитывал, что из ребят своего села он здесь окажется один, и это его печалило. Остальные от вербовщиков просто дали деру. Некоторые, он слышал, укрылись на сеновале, а иные так и попрятались в хлеву вместе со скотом, лишь бы не идти в войско. Одно слово, не рубаки — ни они, ни отцы их. Уходя, на родное село Павлятко и не оглянулся. Вернее, оглянулся всего раз — и увидел, как мать стоит и машет ему от поскотины. Хоть бы дед загордился, узнав о его мужском поступке. А то непонятно, как он на это посмотрит. Но уж сечь внучка, по крайней мере, не доведется. Стоит небось сейчас, старый черт, среди подворья, а вожжами отстегать и некого, кроме разве что кур.
Между тем что-то явно происходило. Павлятко видел, как мимо прошагал его сотник — единственный начальник, которого он знал. Вид у него был усталый, и своего подчиненного он не заметил, но юный ратник машинально пристроился следом. При выходе из лагеря его место в сотне, так ему было сказано. Остальных, кто шел рядом, Павлятко не знал, но место его здесь. И сотник, во всяком случае, шагал с целеустремленностью. Вместе они прошли к воротам, и начальник наконец обратил на Павлятку внимание.
— А, ты один из моих, — признал он и, не дожидаясь ответа, указал на группу жалкого вида воинов.
Павлятко и еще шестеро подошли, неуверенно улыбаясь друг другу. Смотрелись они так же нескладно, как чувствовал себя и он: мечи торчат как попало, кольчуги висят до колен, вконец озябшие руки приходится все время растирать. Сотник отлучился еще за несколькими входящими в его распоряжение.
Опять рявкнули рога, на этот раз с частокола, да так резко, что Павлятко подскочил. На это обидно рассмеялся один из близстоящих, обнажив бурые пеньки зубов. У Павлятки вспыхнули щеки. Он-то надеялся на какое-то там воинское братство, которое описывал его дед, но ничего похожего, по всей видимости, не было на этом замерзшем дворе с желтыми потеками мочи, и не было дружелюбия на худых, прихваченных морозом лицах. С белесого неба вновь мягко повалил снег, который многие встретили бранью, зная по себе, что это осложнит и без того нелегкий во всех отношениях день.
Мимо прогнали медлительных бурых быков, примотав к их ярмам толстенные верви от воротных створок. Как, уже на выход? А сотника отчего-то не видно: как сквозь землю провалился, ничего толком не разъяснив. Створки ворот с подобным стону скрипом стали подаваться вовнутрь, открывая путь дневному свету. Тех, кто впереди, криками отгоняли вглубь начальники, от чего толпа раскачивалась, подобно вдоху. Кто-то из воинства смотрел на ширящийся зазор, и тут где-то на задах ощутилось новое движение, вызвав повороты голов. Где-то сзади всколыхнулся гневный ропот, пронизанный криками боли. Павлятко выгнул шею в попытке разглядеть, что там такое, но ответ получил от того насмешника.
— Ишь чего, парень-брат: кнуты в ход пошли, — язвительно усмехнулся он. — Вот так нас в бой сейчас и погонят, как скот. Так у князевых воевод заведено.
Нехорошие, надо сказать, речи — уже тем, что порочат самого князя. Павлятко досадливо отвернулся, а затем сделал несколько неровных шагов вперед: сзади неожиданно стали напирать, выдавливая прочь со двора. Ворота открылись, словно рот в зевке, и после долгого пребывания в тени белизна снега снаружи буквально ослепила.
Морозный воздух саднил горло и легкие. Холод такой, что у Бату перехватывало дыхание. Всадники его тумена, на скаку увязая в снегу, держались кучно: на подходе к русской коннице надо было уплотнить строй. К восходу солнца от монголов уже валил пар. От бесконечных перестроений измучались и люди, и лошади. Но замедляться нельзя, а остановка, даже кратковременная, приведет к тому, что пот застынет ледяной коркой и все начнут медленно умирать, не чувствуя вкрадчиво облекающей немоты.
Едва рассвело, Субэдэй выслал вперед свое правое крыло с Бату во главе. Ополчение и новобранцы, которых князь собрал за своим кондовым частоколом, опасения не вызывали: с ними сладят стрелы. А вот конница врага — это действительно серьезная угроза, и Бату чувствовал гордость оттого, что схлестнется с ней первым. На рассвете монголы сделали обманный ход влево, вынудив русских уплотнить там свои ряды. Когда князь выдернул людей с другого фланга, Бату дождался от Субэдэя знака и бросил свой тумен вперед. А впереди, это было уже видно, колыхалась в ожидании многочисленная конница, которая по приказу, убыстряя ход, рванула навстречу. Что и говорить, силу для защиты Киева князь собрал нешуточную, но вот только она не готовилась сражаться среди зимы: холод лютый.
Бату на скаку опробовал тетиву, натянув и ослабив лук, от чего натруженные мышцы плеч тоже натянулись и расслабились. На спине побрякивал увесистый колчан со стрелами, оперение которых на морозном ветру слегка шуршало.
Князь заметил опасность: его местонахождение можно было определить по перемещению нарядных флажков. Властно протрубили рога, но Субэдэй уже услал налево Менгу, и теперь впереди основной силы монголов выдвигались два крыла. По центру вместе с орлоком стояли Джэбэ с Хачиуном — тяжелая конница, вооруженная длинными толстыми копьями. Тот, кто выйдет из-за частокола, встретится с плотными, ждущими наготове черными рядами.
Бату кивнул своему знаменосцу, и на морозном воздухе, качаясь из стороны в сторону, затрепетал видный всем рядам длинный лоскут оранжевого шелка. Туго заскрипели, сгибаясь, тысячи луков, и над передними рядами взвились четыре тысячи стрел. Секунда, и с детства привычные к стрельбе на скаку лучники дружно потянулись в колчаны за второй. Перед выстрелом они слегка приподнимались над седлом, для равновесия упираясь коленями в подпругу. На таком расстоянии целиться досконально не было смысла. Стрелы взмывали ввысь и оттуда рябящей тучей отвесно обрушивались на вражьих всадников, оставляя за собой чистое, словно омытое, небо и пораженную тишину.
Под врагом начали валиться лошади. Те из всадников, при ком имелись луки, стреляли в ответ, но их тетивы нельзя было сравнить с монгольскими, и стрелы падали, не долетев. Бату предпочел замедлить ход, дабы воспользоваться этим преимуществом. По его сигналу галоп сошел на рысь, а рысь на шаг, но стрелы продолжали вылетать через каждые шесть ударов сердца, словно удары молота о наковальню.
Русские всадники, вслепую пришпоривая, гнали своих коней через эту гибельную завесу, высоко держа над собой щиты и пригибаясь в седле как можно ниже. Два крыла схлестнулись вокруг охватистого частокола, и Бату протиснулся в передний ряд. С той поры, как он в неистовом броске сразил урусского князя (или то был воевода), кровь его при виде врага вскипала быстрее и жарче, и тем напористей следовал за ним тумен.
Между залпами стрел не было ни перерыва, ни зазоров. Теперь монгольские лучники пускали их не высокой, а более мелкой дугой, а потом и вовсе перешли на прицельную стрельбу. У урусов в сталь была закована лишь княжеская дружина — ее на себя в центре должен был взять Субэдэй. Наемные рубаки князя продолжали падать: град стрел не оставлял свободного пространства ни коням, ни людям.
Обнаружив, что колчан у него пуст, Бату с недовольной гримасой уместил лук на седельном крюке и вынул саблю — движение, повторившееся по всей линии. Русское крыло сильно смялось, сотни человек остались лежать позади. Оставшиеся продолжали наступать, но многие из них были ранены, в седлах держались непрочно, кое у кого от засевших стрел горлом шла кровь. Тем не менее они все еще пытались противоборствовать, а монголы, проносясь, сбивали их защищенным кулаками и предплечьями, а также использовали к месту клинки.
Тумен Бату смял остатки русского крыла и пролетел мимо к стенам частокола. Видно было, как там зевом распахиваются здоровенные ворота, но вот они оказались уже позади, а Бату, свесившись с седла, преследовал спешащего укрыться неприятеля. Нукеры с лихим гиканьем скакали, указывая друг другу на сподручные мишени. Чувствовалось, с какой гордостью и удовольствием они на скаку кивают своему командиру. Воистину, нет слаще минут, чем когда враг разбит, а ты преследуешь его, как оленье стадо.
Когда ворота распахнулись, Павлятко выпихнули на яркий утренний свет, где снег, слепя, переливался радужными огнями. От смятения и страха паренек на секунду зажмурился. Как много криков вокруг… Ничего не разобрать. Павлятко вынул меч и пошагал вперед, но шедший впереди ополченец остановился как вкопанный.
— Давай, чего ты! — прикрикнул Павлятко.
А сзади уже напирали. Тот, что с щербатым ртом, не сводя глаз с прущих полчищ монголов, смачно харкнул. Ровно блестели, чуть покачиваясь на скаку, острия копий.
— Спаси Христос всемилостивец, — пробормотал давешний смехач то ли как молитву, то ли как ругательство.
Среди людей послышался боевой клич, но звучал он на ветру как-то жидко, нестройно, и руки у Павлятки вдруг ослабли, а живот схватило.
Бескрайняя линия монголов становилась все ближе; слышно было, как гудит, взбухает под конскими копытами утоптанная белая твердь. Это почувствовали все, кто впереди, и стали оборачиваться друг на друга. Орали начальники: багровея лицом, указывали на становящуюся все ближе вражью силу. Колонна все еще двигалась, в основном из-за тех, кто наседал сзади. Павлятко попробовал упереться, да куда там, одному против всех…
— За князя-а! — крикнул кто-то из начальников.
Кое-кто подхватил, но голоса были неуверенны и вскоре смолкли. Близились, вселяя ужас, темные, сметающие все на своем пути ряды монгольского войска.
Глава 21
Хачиун еще не дошел до места, а уже слышал раскаты смеха. Он болезненно поморщился: давала о себе знать больная нога. Старая рана в бедре гноилась, и по совету лекаря-магометанина он дважды в день ее прочищал. Все равно не помогало. Рана беспокоила его вот уже несколько месяцев кряду, воспаляясь без всякого предупреждения. Хромать, приближаясь к молодым командирам, — это вообще превращало его в старика. Да он им, собственно, и был. Хромай не хромай, а молодежь все равно заставит ощутить разницу в возрасте.
Слышно было, как в восхвалении каких-то очередных подвигов Бату с чуть приметным веселым ознобом возвышается голос Гуюка. Проходя мимо юрты, где шла пирушка, Хачиун протяжно вздохнул. На секунду шум смолк: старого воина заметил Гуюк. Остальные обернулись посмотреть, что там привлекло внимание ханского сына.
— Просим отведать с нами чаю, военачальник! — весело позвал тот. — Свежезаваренный. С удовольствием нальем тебе хоть чаю, хоть чего покрепче, коли пожелаешь.
Все расхохотались так, будто юноша бог весть как пошутил. Свое раздражение Хачиун скрыл. Когда-то и он был молодым.
Четверо тайджи разлеглись на кошме, как молодые львы. Хачиун, подсаживаясь в их круг, крякнул, осторожно выкладывая перед собой ногу. Бату, разумеется, обратил внимание на распухшее бедро. От этого ничего не ускользнет.
— Как нога, военачальник?
— Гниет, собака, — отмахнулся Хачиун.
От его досадливого тона лицо Бату как будто застыло, сделавшись непроницаемым. Хачиун тайком себя обругал. Ну подумаешь, побаливает, в пот бросает — что уж сразу гавкать на ребят, подобно старому шелудивому псу. Он оглядел их небольшую группку, кивнув попутно Байдуру, который, судя по всему, с трудом сдерживал волнение по поводу того, что присоединился к походу. Яркоглазый и немного нервный, он был как будто во хмелю от возбуждения. Сыну Чагатая, безусловно, льстило, что с ним здесь обращаются на равных. «Знает ли кто-нибудь из них о коварных интригах своих отцов? — подумал Хачиун. — А если да, то есть ли им до этого дело?»
Пиалу с чаем Хачиун принял в правую руку и, отхлебнув, попытался расслабиться. В его присутствии разговор возобновился не сразу. Сам он знал всех их отцов, да и, коли на то пошло, самого Чингисхана. От этой мысли бремя прожитых лет ощущалось как будто с новой силой. В Менгу Хачиун мог видеть Тулуя, и от этого память туманилась печалью. В лице Байдура (в частности, выступающий подбородок) начинали угадываться сильные черты Чагатая — интересно, унаследует ли он от него упрямую силу? В грядущем походе паренек еще наверняка себя проявит, хотя вожаком в этой стае ему однозначно не быть.
Это перевело его внимание на Бату. Невзначай на него глянув, Хачиун увидел, что молодой человек смотрит на него с подобием улыбки, словно читая его мысли. Все остальные здесь признают его за старшего, это очевидно. Однако выдержит ли их нынешняя дружба испытание временем, превратность лет? Когда они начнут соперничать меж собой за ханства — каждый за свое, — то уже вряд ли будут столь беспечны в присутствии друг друга. Так думал, прихлебывая чай, Хачиун.
Гуюк улыбался непринужденно, как тот, кому и так уготовано наследство. Не было у него в отцах Чингисхана, который закалил бы его и внушил понимание, насколько опасна такая вот легкая дружба. Быть может, Угэдэй был с ним излишне мягок, или же этот молодой человек — просто обычный воин, без жилки беспощадности, особняком ставящей людей, подобных Чингисхану.
«И мне», — подумал Хачиун с тайной улыбкой, припоминая свои собственные грезы и прошлые деяния. Созерцать будущность в лице непринужденно отдыхающих племянников было для Хачиуна чем-то сладким с оттенком горечи. Они вроде бы оказывали ему почтение, но вместе с тем вряд ли осознавали, чем в действительности ему обязаны. Чай во рту казался кисловатым на вкус, что неудивительно: коренные зубы гниют, и все теперь воспринимается затхлым.
— Твой приход к нам по холоду в такую рань имеет какую-то причину? — неожиданно спросил Бату.
— Ну да. Я пришел поздороваться с Байдуром, — ответил Хачиун, — поприветствовать его приезд. А то, когда он привел тумен своего отца, меня здесь не было.
— Свой собственный тумен, военачальник, — тут же поправил Гуюк. — Мы все взращены руками своих отцов.
Он не заметил, как напрягся при этих словах Бату. Его отец, Джучи, ничего для него не сделал. И тем не менее он, его сын, сидел сейчас с остальными родичами-тайджи, такой же — если не более — сильный и закаленный. От Хачиуна не укрылся сполох чувств, мелькнувший на лице юноши. Он кивнул своим мыслям, молча желая всем этим молодым людям удачи.
— Ну что, — засобирался Хачиун, — засиделся я тут у вас, а утро между тем идет. Лекарь велит мне выгуливать ногу, разгонять в ней дурную кровь.
Он не без труда поднялся, игнорируя предусмотрительно протянутую руку Гуюка. Подлая гнилушка опять начинала досаждать, заодно с сердцем. Сейчас снова идти к лекарю, терпеть ковыряние в своей плоти ножа, выпускающего из бедра мерзкую желто-бурую жижу. Подумав о предстоящей процедуре, Хачиун невольно нахмурился, после чего склонил перед всеми голову и заковылял прочь.
— Н-да, — задумчиво промолвил Гуюк, глядя ему вслед. — Вот ведь выпало человеку в жизни. Многое видел.
— Старик, только и всего, — пожал плечами Бату. — Мы повидаем больше. — Он со значением подмигнул Гуюку. — Как, скажем, для начала донце хотя бы одного бочонка архи. А ну-ка, Гуюк, тащи сюда свой запас. Не думай, что я не слышал: отец тебе кое-что прислал.
Уличенный в невольной скаредности Гуюк зарделся, а остальные взялись над ним подтрунивать: тащи, мол, не жадничай. Он, разумеется, поспешил наружу за этим самым бочонком.
— Субэдэй сказал, чтобы мы ему сегодня на закате доложились, — обеспокоенно заметил Байдур.
Бату небрежно махнул рукой:
— Ну так мы к нему и заявимся. Он же не сказал, чтобы мы при этом были трезвыми. Не волнуйся, брат, разыграем старого злыдня как надо. Пожалуй, настало время, чтобы он понял: это мы родичи отца державы. А он — так, ремесленник, которого привлекают как того же маляра или каменщика, по мере надобности. Каким бы он, Байдур, славным ни был, в этом он весь.
Вид у Байдура был смущенный. К армии он присоединился уже после сражений под Киевом и понимал, что ему еще только предстоит себя проявить перед двоюродными братьями. Бату поприветствовал его первым, но невооруженным глазом было видно, сколько в этом парне, который немного постарше его, скрытой злости и противоречий. Из всей их компании он самый скрытный и подозрительный, хотя все они здесь меж собой родственники и кровные родичи отца державы. Но об этом Байдур предпочел умолчать, а Бату, расслабившись, опять возлег на кошме. Вскоре возвратился Гуюк, таща на плече бочонок с архи.
Готовя встречу Сорхахтани с женой хана, Яо Шу проявлял максимум прилежания. Летний дворец на Орхоне находился в каком-нибудь дне езды для гонца или разведчика, но жена хана с такой быстротой никогда не перемещалась. Да, она поспешала, но при этом вместе со всей поклажей и свитой у нее уходило на переезд недели три. Яо Шу млел от удовольствия, исподтишка наблюдая за тем, как день ото дня растет напряжение Сорхахтани. Она не находила себе места; все дни проводила, шарахаясь по дворцу и разъезжая по городу; подсчитывала казну, придирчиво проверяла тысячи всевозможных мелочей, способных, так или иначе, вызвать упрек Дорегене: дескать, уход за мужем был недостаточно тщателен.
На протяжении этого времени, посредством всего нескольких писем и нарочных, советник отвоевал себе свободу действий. Не висели более над ним постоянные домогательства Сорхахтани: где был, куда направил средства. Никто больше не вызывал в любое время дня и ночи для разъяснений тонкостей политики или тех званий и привилегий, что перепали в наследство от мужа. Вот она, истинная филигранность игры во власть: применить минимум силы, но при этом добиться наибольшего результата.
Последние два дня коридоры дворца драила целая армия цзиньских слуг. Все, что сделано из ткани, отсылалось на внутренний двор и выбивалось от пыли, после чего тщательно вешалось на место. В подземные кухни закатывались бочки с фруктами во льду, а свежесрезанные цветы доставлялись в таком изобилии, что в их тяжелом аромате тонул, казалось, весь дворец. Жена хана по возвращении домой не должна быть разочарована.
Яо Шу прогуливался по просторному коридору, за окнами которого в холодной голубизне неба висело туманное солнце. Настроение было приподнятым: никто теперь не посмеет оспаривать привилегии ханского советника, если тот на момент прибытия Дорегене решил находиться во дворце. Это, можно сказать, его долг — поприветствовать первую госпожу; Сорхахтани здесь не могла даже возразить.
Заслышав откуда-то с окраины трубный звук рога, Яо Шу улыбнулся сам себе: вдали наконец показался караван с поклажей. Времени оставалось, как раз чтобы переодеться для церемонии встречи. Дэли на Яо Шу сейчас грубоватый, повседневный. Разумеется, надо выглядеть понарядней. Ханский советник засеменил к себе в рабочие покои. Простертого у дверей слугу он, пробегая, едва заметил. Чистая одежда у советника хранилась в сундуке, куда он залезал редко. Может статься, она там малость слежалась и заплесневела, хотя кедровое дерево должно отгонять моль. Быстрым шагом Яо Шу пересек комнату и нагнулся над сундуком, когда дверь у него за спиной незаметно закрылась. Обернувшись, он лишь с удивлением услышал, как в замке повернулся ключ.
О сундуке Яо Шу забыл. Он подошел к двери и потянул за ручку, которая, конечно, не поддалась. Оставалось лишь улыбнуться наглости этой женщины: взять и запереть его в собственных покоях. Еще более злило то, что это он отвечал за снабжение дворцовых дверей замками — по крайней мере, тех из них, что скрывали за собой ценности. Урок той долгой ночи, когда Чагатай послал во дворец ораву наймитов сеять ужас и разрушение. Лишь надежные двери спасли тогда хана. Яо Шу провел по створке заскорузлой ладонью, вызвав свистящий шелест, которому вторило его собственное шипение. Змея, а не женщина.
— Да, Сорхахтани? — произнес он вслух.
Дергать ручку или звать на помощь бессмысленно: весь дворец сейчас как улей. Где-нибудь снаружи наверняка снуют слуги, но ронять свое достоинство, чтобы ханского советника из собственных комнат вызволяла прислуга, — это, знаете…
Яо Шу для пробы постучал по дверному полотну ладонью. С детства он приучил свое тело к жесткости. На протяжении лет советник каждый день начинал с того, что наносил себе по предплечьям тысячу ударов. Кости покрывались крохотными трещинками, заполняясь и уплотняясь так, чтобы он впоследствии мог изъявлять всю свою силу, не рискуя при этом сломать хрящи или суставы. Однако дверное полотно было удручающе толстым и прочным, а Яо Шу — уже не падким до испытаний своей твердости юношей. Так что пробу сил придется отставить.
Вместо этого его пытливые руки переместились к дверным петлям — простым штырям, вставленным в железные кольца. Однако дверь вставлялась туда, будучи открытой, а в закрытом виде поднять ее, само собой, не давала притолока. Яо Шу оглядел комнату в поисках какого-нибудь подручного инструмента, но откуда он здесь… Сундук, чтобы протаранить им дверь, слишком тяжел, а остальные предметы — письменный прибор, перья, кисти и свитки — чересчур легки для такого дела. Советник вполголоса ругнулся. Окна забраны решетками, к тому же они непомерно малы: специально с расчетом не запускать в рабочее помещение зимнюю стужу.
В нем снова взбухал гнев, беря верх над доводами рассудка. Придется опираться на силу, иного выхода нет. Яо Шу потер два крупных задубелых нароста на правой руке. Годы изнурительных упражнений привели к образованию в этом месте костной мозоли, под которой кости были теперь подобны мрамору, с прожилками затянувшихся трещин и, воистину, каменные.
Разувшись, Яо Шу немного поразмял ступни — они у него тоже были закалены. Через минуту станет ясно, удастся ли взломать дверь безо всяких инструментов.
Он выбрал самое податливое место там, где дверное полотно смыкается с рамой. Теперь глубокий вдох и сосредоточиться.
Сорхахтани дожидалась у главных ворот Каракорума. Какое-то время она мучительно раздумывала, где именно встречать ханскую жену. Не воспримет ли она как вызов то, что перед встречей ей придется через полгорода проделать путь до дворца? Сорхахтани не знала Дорегене достаточно хорошо, и это подтачивало ее уверенность. Она запомнилась ей как степенная дородная женщина, мать семейства, сохранявшая невозмутимость всю ту долгую ночь, что Угэдэй укрывался у себя в покоях от беснующихся врагов. Себе Сорхахтани внушала, что не сделала ничего дурного и что в плане ухода за ханом ее не в чем упрекнуть. Но попробуй убеди чью-то жену, которая старше тебя: она ведь непременно будет руководствоваться сердцем, а не умом. Так что встреча, как бы она ни сложилась, обещала быть, мягко говоря, деликатной. К ней Сорхахтани подготовила себя как могла. Остальное теперь зависело от небесного отца и матери-земли. Ну и, понятно, от самой Дорегене.
Свита, что и говорить, смотрелась внушительно: верховые и повозки растянулись вдоль дороги гадзара на три, не меньше. Из боязни уязвить супругу хана Сорхахтани велела открыть городские ворота и вместе с тем опасалась, что та просто проедет мимо своей в каком-то смысле соперницы как мимо пустого места. Она нервно наблюдала, как в ворота прошли первые ряды сопровождающих всадников и показалась самая крупная повозка (прямо-таки целый настил), которую тянули шесть быков. Повозка двигалась медленно, с визгливым скрипом, отчетливо слышным на расстоянии. Жена хана восседала под шелковым балдахином, натянутым на четыре резных столбика. Бока повозки были открыты, и Сорхахтани, в волнении сцепив перед собой ладони, завидела Дорегене, вплывающую обратно в Каракорум к своему мужу. Вид ее не обнадеживал. Сорхахтани уже издали почувствовала, что глаза этой женщины выискивают ее на расстоянии, — а затем впились цепко, неотрывно. Казалось, в них поблескивает некий огонек и они завороженно разглядывают эту стройную, красивую женщину в цзиньском платье зеленого шелка, с замысловатой прической, увенчанной серебряными брошами с кулак величиной.
Глядя, как повозка в считаных шагах от нее замедляет ход, Сорхахтани приходила во все большее смятение. Причиной, безусловно, было положение при дворе, которое она за предыдущие дни даже сама для себя не могла определить. Понятно, что Дорегене — супруга хана. Еще в прошлую их встречу она в этом плане Сорхахтани превосходила. Но за истекшее время Сорхахтани были предоставлены все звания и привилегии мужа. Такого в короткой истории монгольской державы еще не случалось. Ведь ни одна другая женщина не могла, скажем, при желании возглавлять тумен. Это была дань уважения хана к той жертве, которую принес муж Сорхахтани ради его дальнейшего правления.
С медленным глубоким вдохом она смотрела, как Дорегене подходит к краю повозки и величаво простирает руку, чтобы ей помогли сойти. Эта женщина — уже с проседью, весьма зрелого возраста — по правилам должна была поклониться Тулую, если бы он здесь стоял. Она же первой должна была и подать голос. Не зная, как Дорегене отреагирует на нее, Сорхахтани не желала отбрасывать свое, по сути, единственное преимущество. Ее нынешнее положение допускало требовать к себе почтительности, но в то же время ей не хотелось превращаться для этой женщины во врага.
На решение отводились считаные секунды, но тут ее внимание отвлекла частая поступь бегущих ног. Сорхахтани повернулась вместе с Дорегене и увидела, что через ворота бежит Яо Шу. Его лицо искажал гнев, взгляд полыхал: он видел, что происходит у него на глазах. Сорхахтани заметила, что костяшки пальцев у него окровавлены. Перехватив ее взгляд, советник тут же спрятал руки за спиной и церемонно поклонился ханской супруге.
Вероятно, этим он подал пример, и Сорхахтани тоже поступилась своим недавно обретенным достоинством. Когда Дорегене повернулась к ней лицом, она согнулась в глубоком поклоне.
— Ваше возвращение для нас большая радость, госпожа, — проговорила она, выпрямляясь. — Хан идет на поправку, и вы ему теперь нужны, как никогда.
Лицо Дорегене слегка смягчилось. Естественнее стала и нарочито выспренняя поза. Под осторожно-выжидательным взглядом Яо Шу ее губы тронула улыбка. И что окончательно выводило из себя, Сорхахтани (о, лукавая!) на это отреагировала тем же.
— Уверена, что вы поведаете мне все, достойное моего внимания, — вполне приветливым голосом сказала Дорегене. — Весть о вашем супруге повергла меня в печаль. Он был храбрым человеком. Мы даже не догадывались, насколько.
Сорхахтани зарделась в неимоверном облегчении от того, что жена хана ее не унизила, не выказала враждебности. Она вновь с изящным изгибом поклонилась.
— Милости прошу ко мне в повозку, — пригласила Дорегене, давая знак, чтобы им обеим помогли взойти на помост. — Дорогу во дворец мы можем скрасить беседой. А там, случайно, не Яо Шу?
— Моя госпожа. — Ханский советник поспешно согнулся еще раз.
— Мне нужны будут отчеты, советник. Принесите их мне в покои хана на закате.
— Не премину, госпожа, — ответил цзинец.
Что же это за хитрость такая? Он-то рассчитывал, что женщины из-за Угэдэя набросятся друг на друга, как две разъяренные кошки, а они вместо этого, словно признав, оценив и что-то почувствовав друг в друге с первого взгляда, уже прониклись дружелюбием. Воистину, женщины — самая непостижимая загадка на свете; поди-ка их пойми. Руки Яо Шу саднило от молотьбы по дверной обшивке. Его внезапно охватила усталость. Ужасно захотелось одного: поскорее возвратиться к себе и испить чего-нибудь горячего. В глухом отчаянии он смотрел, как Сорхахтани вместе с Дорегене взошли на повозку и сели рядом, уже щебеча, как пташки. Под крики погонщиков и воинов колонна двинулась с места. Прошло еще немного времени, и Яо Шу уже стоял на пыльной дороге совсем один. А ведь отчетность никому, кроме него, составить некому. И до заката не так уж много времени: надо подналечь, и лишь потом можно будет передохнуть.
На пути следования повозок и всадников улицы Каракорума наводнил люд. Для оцепления и осаживания ликующей толпы и просто зевак, желающих поглазеть на Дорегене, из войскового стана пришлось в срочном порядке вызывать кешиктенов. По своему положению супруга хана считалась матерью народа, так что кешиктенам приходилось усердствовать. На пути следования к золотому куполу и башням ханского дворца Дорегене одаривала своих подданных благостной улыбкой.
— Я и забыла, что здесь столько народу, — с удивленным покачиванием головы призналась она.