О любви (сборник) Веллер Михаил

Она

«Чуча-муча, пегий ослик!—

Вот видишь, все-таки я написал тебе письмо. Много-много лет я собирался это сделать. С тех самых пор, как мы с тобой расстались, и навсегда. Чтоб никогда больше не увидеться.

Меня нет больше на свете, милая. То, что еще осталось – совсем не тот я, которого ты любила и помнишь. Только вместилище – память и чувство. Прошло много лет, и я понял это. И ты тоже поняла, правда? Потому что тебя, той, что была, тоже нет больше. Мы стали другими, по отдельности друг от друга, без смирения и сроднения с переменами любимого, на разных дорогах, в разных жизнях.

Время обточило нас на разных станках, и наши миры стали разными.

Если даже предположить сумасшедшее, невозможное, что мы встретимся – это не будет иметь никакого значения. Мы будем искать и желать друг в друге то прежнее, что знали и чувствовали когда-то. Стараться увидеть и обрести то родное, чем мы были.

Это странное ощущение. Как будто не было всех этих огромных прошедших лет, прожитых вдали и по-разному, как будто годы и годы прошли в некоем параллельном, другом, нереальном измерении, не имеющем отношения к тому, что жило внутри нас и между нами, и вот сейчас мы встретились – и продолжаем жить вместе с того самого момента, когда расстались. Словно расстались совсем недавно, вчера, неделю назад.

И когда мы расстанемся вновь, то в памяти друг друга снова будем теми, что когда-то, молодыми, здоровыми, красивыми и веселыми, в полете и силе жизни, даже когда она боль, потому что еще огромность впереди, – а эта встреча, она останется так, сбоку, маленьким боковым ответвлением, ничего не меняющим.

У меня было когда-то так много слов для тебя, так много, что я не мог остановиться говорить их. Это не от болтливости, и не от того, что мне было легко и неважно, бездумно, говорить их – а от того, что мы были вместе так мало, так мало, считаные дни, милая, а я думал о тебе так много, всю жизнь, и разговаривал с тобой – без тебя – всю жизнь, и при встречах мне не хватало времени сказать тебе все, что так хотелось, так надо было.

Не было дня, когда я не разговаривал бы с тобой. Вся моя жизнь состоит из двух половин: первую я тебя ждал, вторую я тебя помнил.

Я писал это письмо много лет, очень много. Ночами, глядя в темноту, и в поездах, куря в тамбуре, и в толчее улиц, и просто в свободную минуту. Так странно: и пел гондольер в Венеции, и играл скрипач в Иерусалиме, и светилась Эйфелева башня, и в бессонницу в тундре под храп бригады доносил разбитый транзистор: „Лишь о том, что все пройдет, вспоминать не надо“. Тогда еще я умел плакать.

Ты плачешь по мне, милая? Ты меня помнишь?

Всю жизнь я пытался понять тебя, и понять себя, и в тысячный раз вспоминая давние события находил в них новые детали, открывал новые мотивы и тайные причины.

Я очень любил тебя, милая. Я и теперь люблю тебя. Но теперь это уже точно не имеет никакого значения. Вот уж теперь-то точно поздно.

Когда-то, в той жизни, ты сказала – лето, и Ленинград, и тополиный пух: „Поезд ушел“. И я ответил: „Ну, такой поезд я на пальце потащу за веревочку“.

Когда-то – лето, комнатушка, простынь, плед на окне завязан сыромятным ремешком скотогона на калмыцкий узел – ты спросила: „А тебе надо, чтоб я тебя любила? Или – тебе и так… устраивает?“ Я не нашел ответа, было слишком много верных и все про одно, они промелькнули мгновенно, каждый главный и единственный, не выбрать, так больно, и печально, и быстро колотилось сердце, и я сумел только на выдохе: „Господи, дай мне любви этой девочки, и больше мне от жизни ничего не надо“.

С тех пор я всю жизнь отвечал на этот вопрос. Из всех в мире вариантов „да“ я искал один, чтоб ты поняла, как мне это было надо.

Я сказал тебе: „Ты любишь меня. Когда ты сходишь по мне с ума, и прибегаешь, бросив все, и обнимаешь, прижимаясь в отчаянье, и глаза твои сияют, и ты моя, и ты стонешь со мной, и ты делаешь каждым касанием навстречу то же, что делаю я, и чувствуешь то же, что чувствую я, – ты любишь меня, и знаешь это, всем естеством, и я это знаю и чувствую всем собой, потому что нет этого иначе“.

Ты боялась попасть в плен. Ты боялась поверить до конца, до последнего дюйма. Ты не могла жить в мире ни с кем, потому что никогда не жила в мире с собой. Жизнь кипела, искрилась, брызгала в тебе, и всего хотелось, и всего было мало. Ты была такая светлая и радостная. С тобой было светло.

Никого в жизни я не понимал так, как тебя; не чувствовал так, как тебя; не читал, как открытую – для меня одного! – как тебя.

– Какие у тебя сияющие глазищи!..

– Это только для тебя…

В унисон, в фазу, в масть. Я оборачивался и открывал рот, и ты говорила: „Ага, какая весна, да?“

Ты жутко боялась остаться одна, состариться без мужа, без семьи, и поэтому произносила речи о скуке и однообразии семейной жизни, в защиту свободы и приключений. Ты предчувствовала свое будущее и боялась признать поражение хоть в чем-то. И так ясно слышались в твоем голосе слабость и желание, чтоб тебя опровергли, уверили, успокоили, что ты будешь надежно и спокойно любима всю жизнь, и при этом будет все, что только можно придумать прекрасного, интересного, необычайного, и ни при каких условиях ты не будешь брошена – даже если сама из самолюбия, противоречия, злости сделаешь все, чтоб – наперекор себе же – остаться одна: не останешься, тебя всегда сумеют понять, принять, примирить, сделать так хорошо и оставить с собой, как в глубине души ты сама больше всего хочешь.

Я научился понимать, правда? А это единственное, что у меня осталось, главное мое занятие, это вся моя жизнь: помнить, знать, понимать. И это – огромная, огромная, неохватная жизнь! уверяю тебя…

В полях под снегом и дождем, мой милый друг, мой верный друг, тебя укрыл бы я плащом от зимних вьюг, от зимних вьюг, и если б дали мне в удел весь шар земной, весь шар земной, с каким бы счастьем я владел тобой одной, тобой одной… вельветовые джинсы, латунный подсвечник, водка от ночного таксиста, гитара, оленья шкура, рукопись и беломор… Письма пишут разные, слезные, болезные, иногда прекрасные, чаще бесполезные, в письмах все не скажется, и не все услышится, в письмах все нам кажется, что не так напишется.

Мы были очень похожи. Мы были молоды, красивы, самолюбивы, любимы многими, жадны до жизни и веселья, мы мечтали о морях-океанах, собирались прямиком на Гаваи, в пампасы… мэм-сагиб.

„Между нами всегда оставался ну самый последний миллиметр?“ – сказала ты. Через много лет я ответил: „Он оставался внутри тебя“. Его ты так никогда в жизни и не преодолела, не бросилась в омут очертя голову, не отдала себя всю безоглядно и без остатка, и поэтому не обрела взамен и одновременно все, совсем все, что тебе так надо было, без чего ты так никогда и не стала счастлива.

Теперь этот миллиметр растянулся в неведомые тысячи километров, в другое измерение. И твой голос, низкий, нежный, грудной: „Здравствуй, заяц. Ну, как живешь?“

Живу.

Твои попытки журналистики, литературы, кино – какая ерунда… Но я так любил, так трясся, так видел в тебе только все самое лучшее, что подыгрывал тебе, подлаживался, льстил – и удивительно, в этом было больше правды, и мы оба, как всегда, точно чувствовали меру правды и фальши в моих словах, и в твоих тоже.

Ах, как просто: тебя устраивала твоя жизнь. Ты сказала честно. Так хотела: и приключения, и надежный базовый аэродром, и свобода маневра, и романтическая любовь с разлукой…

О черт, но ведь главное, на что я купился, главное, что было мне дороже всего в тебе – потрясающая чуткость, отзывчивость, чистота тона: на каждое мое движение, каждое слово, каждый жест – ты поступала именно так, как было истинно, как я хотел больше всего, мечтал. До тебя – я полагал, что чувство никогда не может быть полностью взаимно. И вдруг оказалось – может… В резонанс, в такт, в один стук сердца.

Все в тебе – ерунда по сравнению с главным, потрясающим, данным от Бога: ты женщина, каких почти не бывает. Ты рядом – уже свет праздника, радости, любви, счастья. Взглядом, улыбкой, жестом, интонацией, беглым поступком – ты дарила мужчине полное ощущение того, что он – желанен, значителен, интересен, достоен, что он – тебе и всем! – единственный такой, мужественный, сильный, красивый, замечательный. Это не было сознательным воздействием – это шло от твоей сущности, от жадного и радостного приятия жизни, веры в нее, и эту радость и веру ты естественно, как дыхание, разделяла с тем, кого встречала.

Но я – не первый встречный, верно, малыш? Ты меня помнишь? Тоска тебя грызет?

И я раскрылся весь – в изумлении приходящего счастья, которое возможно лишь единожды. И ты испугалась – порабощения собственным чувством. „Я не позволяла себе чувствовать даже тысячную часть того, что чувствовала на самом деле, чего хотела…“

И стала всаживать в меня крючья. Ты очень боялась раскрыться полностью – чтоб не смогли сделать тебе больно. А я был счастлив немыслимому для меня порабощению своим чувством. Вот где произошла нескладушка. И боялся, не мог, не хотел делать больно; мне необходимо было – оберегать тебя, а не бороться.

Это я говорил тебе, а всего все равно не скажешь, и все слова столько раз употреблялись в жизни, и что тут скажешь нового, и какой в этом смысл, нет в этом смысла, кроме одного, кроме одного: я говорю – и я с тобой, милая моя, родная, любимая, единственная моя, свет мой, и я вижу тебя, слышу тебя, чувствую тебя, счастлив с тобой, как никогда и ни с кем в жизни. Не было у меня никого ближе тебя.

Тебе было хорошо со мной? Я тебе нравился? Я тебя устраивал?

Малыш, чуча-муча, пегий ослик, чуть-чуть ты смалодушничала, чуть-чуть, и это тот последний дюйм, который решает все.

Я никогда не отделаюсь от истины, что мы были созданы друг для друга. Ты не была самой красивой, или самой умной, или самой доброй – я видел тебя глазами ясно, я не идеализировал: ты была по мне, и каждый взгляд, вздох, движение твои – были навстречу, как в зеркале.

Я видел тебя – и прочие переставали существовать, отделялись стеклянной стеной: чужие, отдельные, другие.

Я видел тебя – и был лучше, чем без тебя: был храбрее, сильнее, умнее… нет, это чушь: добрее, тоньше, благороднее… да и это не главное: я был значительнее, крупнее, чем без тебя.

Из беззащитности, ранимости спохватывалась ты казаться стервой – и вдруг поступала согласно этой претензии, а под блеском глаз дрожала робость, потому что суть была доброй и хорошей, и ты боялась быть такой, чтоб не проиграть в жизни, чтоб не выглядеть слабой. А я настолько знал свою силу, что не боялся поступать как слабый, и в результате ты поступала как сильная, а я как слабый, хотя на деле было наоборот, и на деле получилось наоборот… Господи, милая, как я помню все…

Все кончается, жизнь на закат, финиш отмерен. Не было у меня дня без тебя. Давай напоследок, как тогда, мизинцем к руке, ага.

Твой – Я.»

Любит – не любит

1. Соблюдайте правила пользования метрополитеном.

«Тысячу лет назад норманны сеяли пшеницу на юге Гренландии. Не изменись климат, в Ленинграде сейчас вызревали бы персики. И даже в декабре в больницах было бы не меньше двадцати градусов, что вовсе неплохо…»

Эти праздные размышления, простительные для уставшего за дежурство человека, а Звягину вообще свойственные, развития не получили. Сойдя с эскалатора, к выходу из метро двигалась перед ним молодая пара и, судя по коротким движениям голов, упакованных в шарфы и ушанки, скорее ругалась, чем ворковала. Неожиданно после особенно выразительного кивка, подкрепленного соответствующей жестикуляцией, юноша как подрубленный пал на колени и, содрав шапку, замер так с простертыми руками в позе крестьянина, пытающегося всучить челобитную поспешающему по государственной нужде царю.

Девушка обернулась с презрительной усмешкой и удалилась гордо. В толпе образовалось небольшое завихрение: сдержанные ленинградцы огибали фигуру. Звягин ткнулся коленом в спину отчаявшегося ходатая и осмотрел сверху русую круглую голову с недоброжелательным любопытством. В следующий миг юноше показалось, что к его воротнику приварили стрелу подъемного крана: он был поднят в воздух и, слабо соображая, что происходит, висел краткое время в руке Звягина, пока не догадался распрямить поджатые ноги и утвердиться на них.

– И давно у тебя такая слабость в коленках? – осведомился Звягин.

Тот безуспешно рванулся.

– Репетиция любительского спектакля? – глумливо продолжал Звягин. – Гимнастические упражнения для умственно отсталых?

– П-пустит-те…

– А еще жалуются, плохо у нас шьют: воротник никак не отрывается. Ты в школе учился?

– Да ч-чего вам!..

– Смирно! Тебя учили, что лучше умереть стоя, чем жить на коленях?

Пойманный раздернул молнию куртки с явным намерением оставить ее в руках мучителя, как ящерица оставляет хвост, но деревянной твердости пальцы сомкнулись на его запястье.

– Что вам надо? – в бессильном бешенстве процедил он.

– Чтоб ты не нарушал закон, – последовал неожиданный ответ.

– Какой?!

– Нищенство у нас запрещено. Не надо клянчить подаяние – а именно этим, судя по архаичной позе, ты занимался. Причем во цвете лет, будучи на вид вполне трудоспособным.

Не внемля отеческим увещеваниям, воспитуемый оборотил перекошенное от унижения лицо и посулил Звягину много отборно нехороших вещей.

Свободной рукой Звягин порылся в висевшей через плечо сумке и протянул желтую таблетку:

– Проглоти и ступай, оратор.

– Что это? – машинально спросил юноша.

– Амитриптилин. Прекрасно успокоит твои нервы. Не волнуйся, я врач, а не торговец наркотиками.

Молниеносным движением он сунул таблетку в приоткрывшийся для ответа рот и шлепнул ладонью снизу по подбородку: рефлекторный прыжок кадыка указал, что таблетка проскочила к месту назначения.

– Свободен. И не повторяй свои фокусы часто – штаны протрешь.

Тот постоял секунду, читая лицо Звягина, но не нашел в нем ни издевки, ни сочувствия: так, легкую снисходительность.

– Я не повторю, – тихо и многозначительно молвил он. Поднырнул под плюшевый канат и поехал вниз.

На истертом бетоне осталась серая кроличья ушанка. Звягин хмыкнул, оглянулся и последовал с нею за удалившимся владельцем.

Из черноты тоннеля дунуло ветерком, поезд приблизился, слепя расставленными фарами и сияя лаковой голубизной, когда из подровнявшейся толпы выдвинулся подопечный и поставил ногу на край платформы, как отталкивающийся прыгун.

Вторично стрела крана подняла его за воротник и отнесла на безопасное расстояние. С утихающим басовитым воем проскользил тормозящий головной вагон, проплыло в кабине повернутое лицо машиниста, на котором начали с запозданием проявляться, как на фотопластинке, признаки испуга.

Мягко стукнули двери, народ повалил, несостоявшееся происшествие осталось практически незамеченным.

– Дядя Степа в этот раз утопающего спас, – мрачно похвалил себя Звягин. – Свинья ты, братец. Нагорело бы дежурной по перрону, машинисту – а чем они виноваты? И ты не представляешь, видно, как омерзительно выглядело бы то, что отскребали от рельсов. А?

– Откуда вы взялись… – выдавилось с мукой.

Звягин оценил бледность, дрожь рук, зрачок во весь глаз.

– Надень шапку. Ну, что стряслось, парень? Пошли, пошли…

2. Вот так встречается волшебник.

Декабрьский вечер резанул морозом – ресницы смерзлись; зима накатила ранняя, лютая, звенящая. Ленинград застыл в ледяном свете фонарей. Мерзлым дробным стуком отдавались шаги торопливых прохожих.

– Как тебя зовут?

– Ларион.

– А проще?

– Ларик…

Проблема поговорить по душам упирается во множество проблем. Это проблема времени: где взять его столько, чтоб никуда не торопиться. Проблема настроения: стрессовый, издергивающий ритм большого города отнюдь не способствует откровенной беседе. Проблема собеседника: не каждый в наше стремительное время терпеливо вникнет в твои беды. И далеко не в последнюю очередь это проблема места; вечерние кафе переполнены и суетны, в общежитиях бдят вахтеры и шляются знакомые, а дома ждет жена, укладываются спать дети, и соседи снизу стучат по трубе отопления, если вы топаете или гоняете музыку. Правда, Ленинград, как ни один другой город в мире, располагает к задумчивым прогулкам по набережным и паркам, стреловидным перспективам центра и тихим переулкам Петроградской стороны… Но только не при минус сорока.

– Куда мы?

– Фотографироваться…

Звягин увлек Ларика мимо заиндевелой колоннады Казанского собора в темную дугообразную траншею улицы Плеханова. Под обшарпанной аркой погремел в дверь, обитую жестью.

– Леонид Борисович? – Фотограф вытер пальцы о полотенце, перепоясывающее водолазный свитер. – Вам снимок? Или помещение?

– Или. Ненадолго. Как твой радикулит?

– Он сам по себе, я сам по себе – мирное сосуществование. Посидите пока, я последние сниму с глянцевателя.

Он воткнул кипятильник в розетку, не без некоторого изящества расположил чашки и печенье на колченогом столике.

– Ключи? – спросил Звягин, располагаясь в креслице, явно скучающем по родимой свалке.

– Бросите в почтовый ящик рядом с дверью, как обычно. – Вынул из лотка отскочившие с зеркального барабана фотографии, натянул полушубок, пожелал здравствовать и удалился.

В мятом кофейнике забурлила вода. Алые спирали электропечки волнами струили теплый воздух. Мягкие тени залегли по углам.

Звягин молчал, настраиваясь на волну собеседника, словно радиоприемник на дальнюю станцию: профессионализм хороших врачей и журналистов, умеющих чувствовать другого человека.

Молчание Ларика носило иную тональность: погруженный в себя, он пассивно соглашался, чтоб его хоть чем-то на время отвлекли от душевной боли.

– Это сделать никогда не поздно… – проговорил, наконец, Звягин. – И беда в том, что этим ничего не изменишь и ничего никому не докажешь…

– Я не хочу никому ничего доказывать… – не сразу отозвался Ларик.

– Устал?

Выдох:

– Устал…

Горячий чай обжег, чашка грела руки.

– Без нее никак?..

– Без нее незачем.

– Она того стоит?

– «Не потому, что без нее светло, а потому, что с ней не надо света».

– И нет надежды?..

Ларик застыл, медленно погружаясь в свою боль и так же медленно возвращаясь к действительности.

– Кто вы?

– Дед Мороз.

– Подарки делаете? – слабо, невесело улыбнулся.

– Такая работа.

– Что дарите? Жизнь, да? Зря…

– Уж кому чего надо.

– Что человеку действительно надо – того ему никто не подарит, – вздохнул Ларик с наивной многозначительностью юности.

– Подарит. Раз в жизни случается несбыточное. Один шанс из миллиона. Тебе выпало исключение, – тяжелым голосом сказал Звягин.

Ситуация вышла за пределы обычной. Сбивчивый взгляд Ларика фиксировал рубленое лицо, тонкий излом рта: странная сила угадывалась за вальяжной позой, сокрушительная воля – за мерной интонацией.

– Итак, ты встретил волшебника.

Звягин вынес из задней комнатки небольшой аквариум. За зеленоватым стеклом пошевеливала шелковистыми раскидистыми плавниками золотая рыбка.

– Она может выполнить только одно желание в год. Будущий – твой. Заказывай.

Ларик оцепенело уставился в выпученные глазки рыбки. Колкое тепло разлилось под ложечкой, толкнулось в мозг, в дрогнувшие пальцы. Ткань действительности распалась на миг, сказочное сияние качнулось в захламленном подвальчике…

Звягин подхватил его, тряхнул легонько:

– Ну! Решайся.

Падающая звезда, счастливый номер на билете, поезд по виадуку над головой, сесть между двумя тезками: «Загадай – желание – загадай – желание – загадай – сбудется, сбудется, сбудется!» А!..

– Хочу, чтобы ОНА меня любила, – с огромной убеждающей силой прошептал Ларик.

Рыбка вильнула хвостом-вуалью и отвернулась.

– Хорошо, – сказал Звягин и отнес аквариум.

– Сделка состоялась, – сказал он.

– Каковы условия? – спросил Ларик тем тоном на грани шутки и серьезности, который в неуверенности допускает возможность и того и другого. – Я продаю вам свою душу, расписываюсь кровью, иду к вам в рабство?

– Крови не люблю, – поморщился Звягин. – Мне ее и на работе хватает. А насчет души и рабства… Твое желание будет выполнено. Но ты станешь делать все, что я тебе прикажу.

– Что именно?

– Все! Не бойся – вреда никому не причиним. Согласен?

Ларик не столько колебался, сколько укреплял в себе желание поверить происходящему.

– Да!

Звягин аккуратно вырвал лист из блокнота, раскрыл старомодное золотое перо:

– Пиши. «Я, такой-то, тринадцатого числа месяца декабря сего года тысяча девятьсот восемьдесят шестого, будучи в здравом уме и твердой памяти, отдаю тело свое и душу в полное распоряжение хранителя сего, именующего себя доктором Звягиным, от настоящего часа и до того, как он в обмен на полученное дарует мне навечно любовь…» – пиши ее имя и фамилию, – диктовал Звягин, – «взяв с меня клятву, что я сохраню верность ей до гроба, и да будет воля его для меня священна». Число, подпись.

Запалил свечу, достал из сумки иглу от шприца, прожег ее, протер спиртом из пузырька:

– Коли мизинец и ставь отпечаток рядом с подписью!

Ларик испытующе помедлил и решительно всадил иглу в палец. Стекла вишневая капля.

Звягин удовлетворенно кивнул, сложил лист, спрятал в черный конверт из-под фотобумаги, а конверт бережно убрал во внутренний карман.

3. Сердце мальчика и боль мужчины.

– А теперь, – сказал он, – теперь рассказывай все. Рассказывай, как и когда вы встретились.

– В пятом классе, – сказал Ларик. – Ее родители переехали из другого города, и после летних каникул она появилась у нас…

Воспоминания были его счастьем, его неразменным капиталом:

…В пятом классе, когда мальчики еще остаются мальчиками, но девочки уже превращаются в юных девушек, и тайна застенчивой и горделивой женственности вносит смятение в четкий мир их сверстников.

В маленьком городке все знают друг друга наперечет. Новичков встречают настороженно. Но она была проста и весела – не задавалась. Неплохо училась и была ловка на физкультуре. Она выделялась, не стремясь к тому. Ее признали своей.

Он, Ларик, обращал на нее внимания не больше, чем на других привлекательных девочек. Мальчишеская дружба расцветает именно в этом возрасте. Мир вкусен, опасен, манящ! Мальчики записываются в секции, качают мышцы, занимаются боксом и каратэ, постигают моду и копят копейки на дешевые магнитофоны; долго причесываются перед зеркалом, стараясь узреть в полудетских лицах черты будущих мужчин. Они дети для всех – кроме себя и своих друзей: просто возраст еще не вывел их на рубеж, за которым начинается жизнь мужчины. Только в лучшем друге можно найти понимание и отзыв всем мыслям и чувствам. О девочках думают, мечтают, говорят – гуляя вечером или сидя на солнышке в укромном углу за забором; томительная мечта еще не представляется реальной.

В каждом классе всегда выделяется своя верхушка, обычно человек восемь. Интереснее, энергичнее прочих, они безошибочно объединяются: в них больше жизни. Ум, красота, спортивные успехи, подвешенный язык, умение одеваться – сами по себе еще не определяют твой престиж: обаяние личности решает все.

Незаметно упрочилась за Валей роль королевы класса.

Середнячок Ларик не выделялся ничем.

В этом возрасте впервые читают «Трех мушкетеров» и придумывают себе первую любовь. Придумывают или нет – кто может отличить?..

Трудно сказать, с чего все началось всерьез. Тринадцать лет, теплый и влажный мартовский ветер, валящийся в форточку, горячее солнце в синих лужах: весна – она весна и есть. На перемене Валя посмотрела на него (так ему показалось) особенно. Показалось ли ему это? Позднее она уверяла: да. Он ли был готов прочитать в ее взгляде то, что хотел прочитать?.. Или юная ее женственность, расцветшая потребность в любви бессознательно выразились в мимолетном взгляде? Или просто сделала глазки, следуя искушению испробовать крепнущую силу своих чар? Значит, настал ему срок полюбить, если такая неопределимая малость послужила поводом.

Через пять минут он получил двойку по химии, абсолютно не понимая, что спрашивает у него учительница. После уроков бродил, не понимая, где, оглушенный, в блаженной и испуганной растерянности, видя ее лицо, пушистую челку, печальный и ласковый блеск серых глаз: призыв? надежда? поощрение?

Несколько дней он боялся на нее взглянуть. Казалось: все сразу поймут. Только когда она отвечала у доски, он как бы имел право смотреть на нее наравне со всеми. В каждом ее жесте ему одному. От него ждали шагов навстречу.

Ночью он написал мелом на стене «Я люблю». Впервые шепотом выговорил это слово, осязая его губами. Он давал себе безумные клятвы, рисуя романтичное и трагическое будущее.

Выскакивая из школы, он кружным путем несся к ее дому, чтобы потом попасться ей на дороге. Она возвращалась с подругой. Он цепенел. Она не подавала вида, что их что-то связывает.

Он признался другу. Друг понял, проникся. Друг давал советы и поражался низости и глупости женщин. Им было по тринадцать, и они были взрослыми людьми.

Он решился писать записки: незначащие фразы, в которые вкладывалось сокровенное значение. Друг передавал ей. Ответов не было.

Он назначил ей свидание. Прождал до темноты. Она не пришла.

Но назавтра подруга сунула ему в руку записку с ее извинением.

Встреча наконец состоялась. Он не смог выдавить из себя ни слова. Она терпеливо ждала, дернула плечиком и удалилась, смеясь.

В записке он признался ей в любви. Лицо его горело, тело не слушалось. Не выдержав, он сбежал с уроков.

Ответом было одно слово на клочке бумаги: «Спасибо».

Он зашел в тупик. Не знал, что предпринять дальше. Как стать интересным ей. Как сделать, чтоб они были вместе. Ее присутствие парализовало его. Он еле кончал год на тройки.

Где знают двое, там знает и свинья: секрет его раскрылся в классе. Незлые, в общем, шутки воспринимались как нестерпимые насмешки.

Поздними вечерами он шлялся под ее окнами.

Лето прошло без нее.

Он свыкся с безответностью своего чувства.

Осень принесла потрясение.

Она была красива и беспечна, и сплетни не могли миновать ее. Ревность и зависть просыпаются в людях рано. Поплыл слух.

В четырнадцать лет верят всему. Он поверил. Эта вера, вместо того, чтобы убить его любовь, сделала ее еще более пронзительной. Дикость истории не увязывалась в сознании с ее обликом: ясные глаза, чистый смех, трогательное лукавство. Душа его разрывалась от боли за ее боль. Ему грезилось посадить ее на колени, обнять, укрыть от всего зла этого мира, погладить по волосам, ласково, нежно, сказать, что она все равно самая лучшая, самая чистая, самая красивая, единственная, что он любит ее на всю жизнь, и все будет хорошо, все будет хорошо…

(Когда годы спустя он убедился в лживости навета, он был потрясен не меньше. Быть может, если бы не эта ложь и вызванные ею боль и сострадание, впервые пробужденное желание защитить и уберечь, то любовь его иссякла бы, как часто и бывает. Но оказались затронутыми такие глубины мужающего сердца, о которых он сам ранее не подозревал.)

Ей уже оказывали внимание старшеклассники. Он казнился своим ничтожеством. Будущее прозревалось ясно: до смерти он будет любить ее безнадежно и сильно, и когда-нибудь она поймет, как велика его любовь; и оценит; но слишком поздно.

«Она еще пожалеет, – пророчески предсказал друг. – Жизнь накажет ее». – «Накажет? – возразил он. – За что? Разве она виновата, что она такая?..» – «Вот за то, что такая, и накажет», – повторил друг упрямо и безжалостно.

В июне класс убирал мусор в парке, потом пошли купаться на пруд. Он увидел ее в купальнике. Он не мог смотреть на нее и не мог не смотреть. Расплавленный свинец разлился в его жилах… Впервые он увидел в ней женщину, и понял, что любит женщину. Ужасало, что ее, в одном этом узеньком красном купальнике, видят все! И она не стеснялась, ей это нравилось, она знала свою красоту. О, если б он был самым широкоплечим, рослым, мускулистым, загорелым, сильным, если б он был достоин ее… Страх своей неполноценности укоренился в нем окончательно.

Осенью она приезжала с родителями с юга, приходила в школу загорелая, как мулатка, сияя глазами и зубами, потряхивая выгоревшей гривкой волос, пританцовывая на ходу от избытка жизненного веселья. Однажды она влюбилась в практиканта-физика из пединститута; отчаянно зубрила формулы и получала пятерки, явно выделяемая им. Когда оказалось, что у него есть невеста и через неделю свадьба, она два дня не ходила в школу и появилась похудевшая, с темными кругами у глаз.

Класс отреагировал беззлобной подначкой.

Ларик искренно недоумевал: как можно на ком-то жениться, если можно в свой срок жениться на ней? Разве есть на свете хоть одна лучше нее? И – что она нашла в нем: обычный, ничего особенного, склонность к развязному нахальству да еще один глаз косит на сторону?

На лето перед десятым классом его отправили в деревню к бабушке. Он вытянулся, подсох; полол огород, валялся на песке у речки, считая дни до возвращения. Не выдержав, написал ей письмо, второе, третье. Неожиданно получил ответ (она томилась скукой).

В сентябре его положение в классе изменилось. Усилиями родителей он был прилично одет, «смотрелся». Поздоровел. Полученное письмо прибавило уверенности в себе. На него «положила глаз» одноклассница; он впервые понял, что может нравиться и даже быть любим. Надежды вспыхнули и расковали его язык. Он искал сближения с ее компанией, и удостоился приглашения.

Когда в медленном танце он впервые коснулся ее руки, ее талии, ноги его мгновенно потеряли способность двигаться. Она улыбнулась и повела его сама.

Он пытался «дружить», но не умел стать ей интересным. Он оставался застенчивым, неуверенным, смертельно влюбленным и потому покорным мальчиком. В нем не было изюминки, не было мужской резкой сумасшедшинки – так она сказала.

Надежность, стойкость его чувства льстила ей и одновременно тяготила. Его придерживали при себе как ненужную сейчас, но в общем хорошую вещь, которую жалко выкидывать – при случае может пригодиться. Разве не числом поклонником и силой их страсти измеряет девушка свою значимость?..

В цветном мигании лампочек, в тягучем течении блюза, среди друзей, она сама разрешила ему поцеловать ее. Он прижался губами к теплой гладкой щеке, на секунду почти потеряв сознание.

Но больше ему «ничего не позволялось».

Ты хороший, я не виновата, что ничего такого к тебе не чувствую, – таков был подведенный ею итог их откровенного разговора.

На выпускном вечере он сделал ей предложение. Она засмеялась, взгрустнула, сказала, что они еще дети и им рано об этом думать. Мужчина должен сначала чего-то добиться в жизни. А ему еще только через год идти в армию, и кто знает, не забудет ли он ее за это время.

В ослеплении веря наивному кокетству, он клялся любить ее вечно!

Ах, отвечала она, если б ты был немного другой. Какой? Откуда я знаю…

«Бедное сердце, осаждаемое со всех сторон», – сказал друг – бывший друг. Он влюбился в нее сам в конце концов. Ларик простил предательство: можно ли не любить ее…

Она поехала поступать в Ленинград, в театральный. Он поехал с ней вместе, выбрал конкурс поменьше, верняк, и подал в инженерно-строительный. Когда она отсеялась после первого тура, он забрал документы. Проживая остатки выданных родителями денег, они бродили по Ленинграду. Она была подавлена, разуверена в себе, благодарна ему за верность… Теплая ночь, темная листва, разведенный мост над Невой: глядя в сторону, она тихо проговорила – иногда ей кажется, что она немножко любит его.

Общность судьбы вдруг сблизила их – словно подхватила одна волна. Они ощутили родство – вдвоем в огромном, чужом, прекрасном и недоступном городе.

Лучше тех дней в его жизни не было.

Они вернулись домой, встречались сначала каждый день, но потом она начала отдаляться: все чаще бывала занята, задерживалась на работе, занималась в самодеятельности. Однажды он увидел ее на улице с высоким красивым парнем.

Теперь он ждал одного – призыва в армию. Там начнется другая жизнь, и сам он станет другим. Он мечтал попасть служить подальше, туда, где опасно, откуда можно вернуться в боевых орденах, или не вернуться вообще, погибнув смертью героя.

За пять дней до отправки она позвонила ему сама. Она раскаивалась, тихая, печальная, ласковая, она обещала ждать его.

Он все понимал. Тот ее бросил. Ей опять не повезло. Ларик был счастлив. Если б с ней случилось несчастье, она стала некрасивой, инвалидом, не нужная никому, – он бы носил ее на руках, сдувал пылинки, лелеял…

Страницы: 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Сыновья были в бешенстве. Этот вздорный старик, их папаша, все-таки отмочил номер и завещал свою шик...
Эта книга не о всяких женских штучках, которые хранятся в ящике туалетного столика или платяном шкаф...
Что делать, если обычного человека совершенно неожиданно занесло из нашего просвещенного времени в с...
В книге «Истории, от которых ты станешь совсем пунцовым» – пятом сборнике блистательной французскояз...
В книге «Свеженькие истории, которые заставят тебя покраснеть» – четвертом сборнике из серии «Истори...
«Женька вдруг замолчала на середине фразы, хмуро глядя перед собой, а потом буркнула:...