Парижские тайны. Том 2 Сю Эжен

– Не прерывайте меня… Но я не попался на удочку; в вас нет ни стыда, ни сожаления, ни угрызений совести, вы порочны до глубины души, у вас в жизни не было ни проблеска порядочности; вы не начали воровать, пока вы обладали средствами для удовлетворения ваших потребностей, это именуют честностью богачей вашего пошиба; потом на свет явились бестактные поступки, вслед за ними – поступки низкие и, наконец, пришел черед преступлению: вы совершили подлог. Но это только начальная пора вашей жизни… и она может показаться прекрасной и чистой по сравнению с тем образом жизни, какой вас ожидает впереди…

– Да, так случится, если я не изменю своего поведения, согласен; но я изменю его, клянусь вам в этом, отец.

– Вы ни в чем не изменитесь…

– Однако…

– Повторяю: вы ни в чем не изменитесь… Изгнанный из того круга, где вы до сих пор вращались, вы очень скоро станете преступником, подобно тем мерзавцам, среди которых вы непременно окажетесь: так что вы непременно станете вором… а если вам это понадобится, то и убийцей. Вот что вас ждет впереди.

– Я стану убийцей?! Я?!

– Да, вы, ибо вы подлец и трус!

– Я дрался на нескольких поединках и при этом доказал…

– А я говорю вам, что вы трус! Вы предпочли бесчестие смерти! И наступит такой день, когда вы для того, чтобы ваши новые преступления не выплыли на свет, пойдете на то, чтобы отнять жизнь у другого человека. Но этого не должно произойти, я не желаю, чтоб это могло произойти. Я появился в самое время, чтобы спасти, по крайней мере, свое имя от публичного позора. С этим пора покончить.

– Что это значит, отец… покончить? Что вы этим хотите сказать?! – воскликнул Флорестан, которого все больше и больше пугало грозное выражение лица графа и его все возраставшая бледность.

Внезапно в дверь кабинета громко постучали; Флорестан направился было в кабинет, чтобы отпереть дверь и тем самым положить конец разговору с отцом, который приводил его в ужас, но граф железной рукой схватил его за плечо и удержал на месте.

– Кто там стучит? – спросил граф.

– Именем закона, отворите!.. Отворите!.. – раздался в ответ чей-то голос.

– Стало быть, это был еще не последний подложный вексель? – негромко спросил г-н де Сен-Реми, грозно взглянув на сына.

– Это был последний… клянусь вам, отец, – ответил Флорестан, тщетно стараясь освободиться от мощной руки графа.

– Именем закона… Отворите!.. – снова послышался голос.

– Что вам угодно? – спросил граф.

– Я комиссар полиции; я пришел произвести обыск в доме виконта де Сен-Реми, которого обвиняют в краже бриллиантов… У господина Бодуэна, ювелира, есть веские доказательства. Если вы не отопрете добром, сударь… я вынужден буду распорядиться взломать дверь.

– Уже вор! Значит, я не ошибся, – едва слышно проговорил граф. – Я пришел, чтобы убить вас… но слишком поздно.

– Убить меня?! – вскричал виконт.

– Вы достаточно позорили мое имя; пора с этим покончить; у меня с собой два пистолета… либо вы сами пустите себе пулю в лоб… либо я сам вас застрелю и скажу, что вы покончили с собой в отчаянии, дабы спастись от позора.

И граф с пугающим хладнокровием достал свободной рукою пистолет из своего кармана и протянул его сыну, сказав:

– Довольно! Если вы не трус, пора покончить счеты с жизнью!

После новых и столь же тщетных попыток вырваться из рук графа его сын в ужасе отпрянул и смертельно побледнел.

По ужасному и неумолимому взгляду отца он понял, что рассчитывать на его жалость не приходится.

– Отец! – в отчаянии воскликнул он.

– Вам надобно умереть!

– Я глубоко раскаиваюсь в содеянном!

– Слишком поздно!.. Вы слышите?! Они уже ломятся в дверь!

– Я искуплю свои проступки!

– Они сейчас войдут! Стало быть, мне придется самому вас убить?

– Пощадите меня!

– Дверь уже поддается!.. Ты сам этого хотел!..

И граф приставил дуло своего пистолета к груди Флорестана.

Шум, доносившийся в гостиную, и в самом деле говорил о том, что дверь в кабинет продержится недолго.

Виконт понял, что он погиб.

Но внезапно отчаянное решение промелькнуло у него в голове; он больше не вырывался из рук отца и сказал ему с показной твердостью и решимостью:

– Вы правы, отец… дайте мне ваш пистолет. Я достаточно обесчестил свое имя, жизнь, которая ждет меня впереди, действительно ужасна, нет смысла бороться за нее. Давайте пистолет. И вы увидите, трус ли я или нет. – Он протянул руку за пистолетом. – Но скажите, по крайней мере, хоть одно слово, одно слово утешения, жалости, скажите мне его на прощанье, – прибавил Флорестан.

Дрожащие губы, бледность, искаженное отчаянием лицо – все выдавало ужасное волнение, владевшее в эту минуту виконтом.

«А что, если он все-таки мой сын?! – со страхом подумал граф, не решаясь передать пистолет Флорестану. – Но, если это мой сын, я тем меньше должен колебаться перед тем, как принести его в жертву».

Дверь в кабинет теперь непрерывно трещала, не оставалось сомнений, что она вот-вот будет взломана.

– Отец… они сейчас войдут… О, теперь я наконец понимаю, что смерть для меня – благодеяние… Спасибо… спасибо… но протяните мне хотя бы руку и простите меня.

Несмотря на всю свою твердость, граф невольно содрогнулся и сказал взволнованным голосом:

– Я вас прощаю.

– Отец… дверь сейчас распахнется… ступайте к ним навстречу… пусть, по крайней мере, на вас не падет подозрение… А потом если они войдут сюда, то помешают мне покончить с собой… Прощайте…

В соседней комнате послышались шаги нескольких человек.

Флорестан приставил к груди дуло пистолета.

Выстрел раздался в то самое мгновение, когда граф, стремясь избежать ужасного зрелища, отвернулся и бросился вон из гостиной; обе половины портьеры сошлись за ним.

При звуке выстрела, при виде смертельно бледного и совершенно потерянного графа, полицейский комиссар замер на месте и жестом запретил своим помощникам переступать порог гостиной.

Предупрежденный Буайе о том, что виконт заперся в кабинете с отцом, полицейский чиновник все понял и с уважением отнесся к огромному горю старика.

– Умер!!! – с болью воскликнул граф, закрывая лицо руками. – Умер!!! – повторил он в изнеможении. – Но это было необходимо, лучше смерть, чем позор… И все-таки это ужасно!

– Милостивый государь, – печально произнес полицейский комиссар после короткого молчания, – избавьте самого себя от горестного зрелища, покиньте этот злополучный дом… Сейчас мне предстоит выполнить уже иной долг, еще более тягостный, чем тот, что привел меня сюда.

– Вы правы, сударь, – ответил граф де Сен-Реми. – Что касается человека, ставшего жертвой этого мошенничества, передайте ему, пожалуйста, чтобы он обратился к господину Дюпону, банкиру.

– Его контора на улице Ришелье?.. Он всем хорошо известен, – ответил полицейский комиссар.

– В какую сумму оцениваются похищенные бриллианты?

– Они стоили около тридцати тысяч франков, милостивый государь; человек, их купивший и обнаруживший, что они украдены, заплатил эту сумму… вашему сыну.

– Столько я могу еще заплатить. Пусть ювелир придет послезавтра к моему банкиру, я с ним все улажу.

Полицейский комиссар поклонился.

Граф вышел из кабинета.

После его ухода полицейский чиновник, глубоко потрясенный этим неожиданным происшествием, медленно направился в гостиную, вход в которую был закрыт портьерой.

С волнением он приподнял ее.

Рис.17 Парижские тайны. Том 2

Выстрел раздался в то самое мгновение, когда граф, стремясь избежать ужасного зрелища, отвернулся и бросился вон из гостиной…

– Никого!.. – воскликнул он, опешив; внимательно оглядев гостиную, он не нашел в ней ни малейших следов трагического происшествия, которое вроде бы только что случилось.

Затем, обнаружив небольшую дверь, искусно скрытую обоями, он кинулся к ней.

Дверь была заперта снаружи – со стороны потайной лестницы.

– Ну и хитрец!.. Именно через эту дверь он сбежал! – с досадой воскликнул полицейский.

Виконт в присутствии своего отца приставил пистолет прямо к сердцу, но затем весьма ловко чуть-чуть сдвинул его, и пуля пролетела под мышкой; после чего он, не теряя времени, исчез.

Полицейские старательно, самым тщательным образом обыскали весь дом, но Флорестана нигде не обнаружили.

Пока его отец и полицейский комиссар разговаривали друг с другом, виконт быстро сбежал по лестнице, прошел через будуар и теплицу, а затем по пустынной улице добежал до Елисейских полей.

Зрелище столь низкой развращенности человека, живущего среди роскоши, – зрелище весьма прискорбное.

Мы это знаем.

Однако из-за отсутствия разумных и прочных устоев богатым классам также роковым образом присущи свои беды, свои пороки и свои преступления.

На каждом шагу мы встречаемся с таким удручающим явлением, как безрассудная и бесплодная расточительность, какую мы только что описали, и она непременно ведет в конечном счете к разорению, утрате уважения окружающих, к низости и позору.

Да, повторяем, это жалкое и вместе с тем зловещее зрелище, его можно сравнить разве что со зрелищем цветущей нивы, которую бессмысленно опустошила стая хищных зверей…

Спору нет, наследство, частная собственность священны и неприкосновенны, и такими они должны оставаться.

Богатство, накопленное человеком или полученное им в наследство, должно невозбранно принадлежать ему, даже если оно своим блеском ослепляет глаза людей бедных и страждущих.

Еще долго будет существовать страшное несоответствие, которое существует ныне между положением миллионера Сен-Реми и ремесленника Мореля.

Но именно потому, что такое неизбежное несоответствие освящено и охраняется законом, те, кто обладает огромным богатством, обязаны пользоваться им, следуя правилам нравственности, как и те, кто обладает только честностью, смирением, мужеством, как и те, кто ревностно трудится.

С точки зрения здравого смысла, прав человека и, разумеется, в интересах всего общества крупное состояние должно стать неким полученным в наследство денежным вкладом, который доверен разумным, умелым, сильным и великодушным людям, и они должны одновременно приумножать и расходовать свое состояние таким образом, чтобы все то, что, по счастью, окажется согрето его яркими и благотворными лучами, оживало, становилось лучше и плодоносило.

Порою так и бывает, но лишь в редких случаях.

Сколько молодых людей, подобно виконту де Сен-Реми, становятся в двадцать лет обладателями весьма внушительного состояния либо поместья, и они безрассудно растрачивают свое состояние, предаваясь безделью, становясь рабами скуки или порока (а порой и низости), только потому, что не знают, как лучше употребить свое богатство с пользой и для самих себя, и для окружающих!

Другие богачи, напуганные непрочностью благ земных, самым отвратительным образом копят деньги.

Наконец, иные, зная, что деньги, не пущенные в оборот, постепенно тают, предаются безнравственным и азартным биржевым спекуляциям, которым власти споспешествуют и покровительствуют; при этом спекуляторы неизбежно становятся либо плутами, либо жертвами обмана.

А разве может быть иначе?

Кто наставляет неопытную молодежь? Кто учит ее хотя бы начаткам бережливости индивидуальной, которая в конечном счете оборачивается бережливостью всего общества?

Никто не учит.

Богач со своим богатством, как и бедняк со своей бедностью, живет в нашем обществе, но предоставлен самому себе.

Общество не заботит ни избыток средств у одного, ни нужда другого.

Никто не думает о том, что нравственность необходима богачу ничуть не меньше, чем бедняку.

Но разве не власть имущие должны выполнять великую и благородную задачу?

Проникшись наконец искренним сочувствием и жалостью к неимущим, ко все возрастающей нужде тружеников, которые пока еще сохраняют покорность, уничтожив гибельную конкуренцию между всеми и каждым, приступив наконец к решению неотложной проблемы упорядочения условий труда, власть имущие подадут тем самым благодетельный пример сочетания интересов труда и капитала.

Но этот союз труда и капитала должен быть честным, разумным и справедливым, он должен обеспечить благосостояние ремесленника, не нанося при этом ущерба имуществу богача… и тогда вновь созданные узы доброжелательства и благодарности скрепят этот союз и навсегда сохранят мир и спокойствие в государстве…

Какие грандиозные последствия ожидают нас, если все это воплотится в жизнь!

Кто же из богачей станет тогда колебаться в выборе между бесчестными и губительными возможностями биржевой спекуляции, мрачными утехами скопидомства, безрассудным тщеславием разорительного мотовства – и разумным использованием своего богатства, одновременно плодотворным и благодетельным, в результате чего распространится благосостояние, укрепится нравственность, воцарится счастье и радость во многих семьях.

Глава X

Прощание

…Поверил – увидал – и плачу.

Вордсворт

На следующий день после описанного нами вечера, когда граф де Сен-Реми был так низко обманут своим сыном, в тюрьме Сен-Лазар, в час отдыха заключенных, происходила трогательная сцена.

В тот день, когда узниц вывели на прогулку, Лилия-Мария сидела на скамейке возле водоема во внутреннем дворе тюрьмы: скамейка эта уже получила название Скамьи Певуньи, и по молчаливому уговору другие заключенные не занимали это место, где Певунья любила сидеть, ибо благотворное влияние молодой девушки за последние дни еще больше возросло.

Певунья любила эту скамью, стоявшую возле самого водоема, ибо невзрачный бархатистый мох, покрывавший закраины этого водоема, напоминал ей зелень полей, а прозрачная вода, наполнявшая его, напоминала ей небольшую речку, что протекала в Букевале.

Рис.18 Парижские тайны. Том 2

Этот союз труда и капитала должен быть честным, разумным и справедливым…

Для печального взгляда заключенного пучок травы уже олицетворяет луг, а один цветок – целую клумбу…

Полностью поверив ласковым обещаниям г-жи д’Арвиль, Лилия-Мария вот уже два дня ожидала, что ее освободят из тюрьмы.

Хотя у нее не было никаких оснований для тревоги, но ее выход из тюрьмы почему-то задерживался, и молодая девушка, привыкшая к постоянным невзгодам, не решалась поверить, что она скоро будет на свободе…

После того как Лилия-Мария вновь оказалась в обществе этих падших созданий, чья речь ежеминутно оживляла в ее душе неискоренимое воспоминание о давнем позоре, свойственная ей грусть стала еще более тягостной.

Но дело было не только в этом.

Была еще одна причина, которая рождала в ней смятение и горькие размышления, почти пугала ее: то была страстная экзальтация, сопровождавшая ее признательность Родольфу.

Странная вещь! Молодая девушка как будто сознавала всю глубину своего падения именно потому, что сознание это напоминало ей о том, что отделяло ее от этого человека, чье величие казалось ей почти нечеловеческим, человека, обладавшего одновременно необычайной добротой… и могуществом, пугавшим злодеев…

Несмотря на то, что, боготворя Родольфа, Лилия-Мария вместе с тем питала к нему глубочайшее уважение, она иногда, увы, со страхом думала, не принимает ли ее обожание характер любви, столь же тайной, сколь и глубокой, столь же целомудренной, сколь и тайной, столь же безнадежной, сколь и целомудренной!

Бедная девочка с особенной силой почувствовала, что в ее сердце поселилось столь огорчавшее ее чувство во время разговора с г-жой д’Арвиль, которая сама питала к Родольфу сильную страсть, о чем он не подозревал.

После ухода маркизы, после ее столь обнадеживавших обещаний Лилия-Мария, казалось бы, должна была предаваться радости, думая о скорой встрече со своими друзьями из Букеваля, о том, что ей предстоит увидеться вскоре и с Родольфом…

Но нет, она не испытывала радости.

Ее сердце болезненно сжималось. К ней все время возвращались воспоминания о резких словах, о высокомерных испытующих взглядах маркизы д’Арвиль, которыми она встретила восторг, охвативший несчастную узницу, когда та заговорила о своем благодетеле.

Словно по какому-то необъяснимому наитию Певунья частично проникла в тайну г-жи д’Арвиль.

«Моя восторженная благодарность г-ну Родольфу задела эту молодую даму, такую красивую и занимающую такое высокое положение в обществе, – говорила себе Певунья. – Теперь мне понятна горечь, прозвучавшая в ее словах: они говорили о ревности, смешанной с презрением ко мне…

Подумать только!.. Она ревнует ко мне! Стало быть, она его любит… но, значит, и я тоже его люблю?.. Выходит, мое сердце невольно сыграло со мной предательскую шутку?..

Мне любить его… мне… навеки опозоренной, неблагодарной и несчастной… о, если бы это и впрямь случилось… лучше смерть, во много раз лучше смерть…»

Поспешим сказать, что бедное дитя, всячески терзавшее себя, преувеличивало характер своего чувства, которое ей казалось любовью.

К ее глубочайшей признательности Родольфу присоединялось невольное восхищение его обаянием, его красотой, его силой, всеми теми качествами, что выделяли его среди остальных людей; и невозможно представить себе что-либо более чистое и возвышенное, чем ее восторженное преклонение перед Родольфом, но оно оборачивалось сильным и страстным чувством, ибо физическая красота всегда влечет к себе.

И, наконец, голос крови, чье значение столь часто отрицают, голос крови – немой, неведомый или нераспознанный – порою начинает властно звучать в душе человека; порывы страстной нежности, которая влекла Лилию-Марию к Родольфу и которая так пугала ее, ибо, не зная о том, что он ее отец, она неверно понимала ее причины, повторяем, эти порывы нежности были следствием таинственной симпатии родственных натур; порывы эти столь же необъяснимы, но и столь же явственны, как фамильное сходство…

Одним словом, если бы Лилия-Мария узнала, что Родольф ее отец, она легко объяснила бы самой себе то влечение к нему, которое она испытывала; и тогда бы, осведомленная обо всем, она без всяких угрызений совести любовалась бы красотой своего отца.

Вот чем следует объяснить угнетенное состояние бедной девочки, хотя она, казалось бы, должна была радоваться, ожидая, что вот-вот выйдет на свободу из тюрьмы, как ей пообещала г-жа д’Арвиль.

Итак, Лилия-Мария, печальная и задумчивая, сидела на скамье возле водоема, машинально наблюдая за веселой игрой нескольких бесстрашных птичек, которые то и дело садились на каменные закраины водоема. Она ненадолго прервала свою работу: юная девушка обшивала каймой детскую распашонку.

Надо ли говорить читателю, что распашонка эта составляла часть приданого для новорожденного, которое готовили Мон-Сен-Жан ее подруги по заключению: они сделали это после трогательного призыва Лилии-Марии.

Несчастная дурнушка, которой покровительствовала Певунья, сидела у ног юной девушки; трудясь над крошечным чепчиком, будущая мать время от времени бросала на свою покровительницу взгляд, исполненный одновременно благодарности, робости и преданности… так смотрит верный пес на своего хозяина.

Красота, прелесть и очаровательная мягкость Лилии-Марии не только вызывали глубокое уважение у этой униженной женщины, но и привлекали ее.

Всегда есть нечто святое в душевных порывах даже самого опустившегося человека, когда в сердце его впервые пробуждается признательность; а ведь до сих пор никто еще не вызывал у Мон-Сен-Жан столь благоговейного чувства пылкой благодарности, чувства, совершенно не знакомого ей.

Прошло несколько минут, Лилия-Мария слегка вздрогнула, вытерла слезу и снова усердно принялась за работу.

– Стало быть, вы даже в час отдыха не хотите прекратить работу, мой добрый ангел-хранитель! – сказала Мон-Сен-Жан Певунье.

– Но ведь я не дала денег на покупку приданого для ребенка, потому я и должна внести свою долю трудом… – ответила молодая девушка.

– Вашу долю! Господи, твоя воля… Но без вас вместо этого доброго полотна, вместо этой теплой фланели мне пришлось бы закутывать моего малыша в грязные лохмотья, что валяются во дворе… Я очень благодарна моим товаркам, они были так добры ко мне… это правда… но вы! О, вы!.. Как мне все вам высказать? – прибавила несчастная женщина, подбирая слова и силясь получше выразить свою мысль. – Постойте, – вдруг сказала она, – видите, вон солнце… Не правда ли, вон солнце…

– Да, Мон-Сен-Жан, говорите, я вас слушаю, – ответила Лилия-Мария, наклоняя свою очаровательную головку к безобразному лицу своей собеседницы.

– Господи боже… Да вы станете смеяться надо мной, – с грустью продолжала Мон-Сен-Жан, – я хочу вам получше все сказать… и не знаю как…

– Все равно говорите, говорите.

– У вас такой добрый, такой ангельский взгляд! – проговорила несчастная узница в каком-то восторге. – Он придает мне смелости… Да, у вас такие добрые глаза… Знаете, я все же попробую сказать, что хотела; вон солнце, не так ли? Оно так славно светит и греет, от этого в тюрьме становится веселее, на него так приятно смотреть и чувствовать его ласковые лучи, правда?

– Конечно…

– Но вот что я думаю… солнце… оно ведь не само появилось на небе, и если я благодарна ему, то я еще больше должна быть благодарна…

– Тому, кто его создал, не правда ли, Мон-Сен-Жан?.. Вы совершенно правы… Ему мы должны молиться, боготворить его… Он – это Бог.

– Все так… об этом-то я и думаю! – с радостью воскликнула несчастная. – Все так: я должна благодарить своих товарок, но вам я должна молиться, вас я должна боготворить, Певунья, потому как вы сделали их добрыми ко мне, а ведь раньше-то они были злые.

– Нет, благодарить надо Бога, а не меня, Мон-Сен-Жан.

– Нет, нет… вас, вас надо благодарить… я это вижу… Вы были ко мне добры, а уж потом, с вашей помощью, стали добры ко мне и другие.

– Но если я так добра, как вы говорите, Мон-Сен-Жан, то ведь такой меня сделал Господь Бог, стало быть, его-то и надо благодарить.

– Ах, да, конечно… может, и так… коли вы так говорите, – нерешительно произнесла несчастная узница. – Если вам это приятно… пусть так и будет… в добрый час…

– Да, милая моя Мон-Сен-Жан… молитесь ему почаще… Это будет самым лучшим доказательством, что вы меня хоть немного любите…

– Люблю ли я вас, Певунья! Боже мой! Боже мой!!! Но разве вы не помните, что вы говорили другим арестанткам, которые хотели меня избить? «Ведь вы не только ее бьете… вы бьете также и ее ребенка…» Так вот!.. То же самое и я скажу: я люблю вас не только за себя, я люблю вас также за моего ребенка…

– Спасибо, большое спасибо, Мон-Сен-Жан, мне доставляют радость ваши слова.

И Лилия-Мария взволнованно протянула руку своей собеседнице.

– Какая у вас красивая маленькая ручка, прямо как у феи! До чего она беленькая, до чего крошечная! – воскликнула Мон-Сен-Жан, попятившись; она как будто боялась прикоснуться своими красными и не слишком чистыми руками к этой прелестной руке.

Тем не менее, немного поколебавшись, она почтительно прикоснулась губами к тонким пальчикам Лилии-Марии; затем, внезапно опустившись на колени, она принялась пристально разглядывать ее с глубоким, сосредоточенным вниманием.

– Подойдите ближе и сядьте сюда… рядом со мною, – сказала ей Певунья.

– Ох нет, даже не просите… ни за что… никогда…

– Но почему?

– Дисциплина и уважение, как в свое время говаривал мой бравый Мон-Сен-Жан: солдаты сидят отдельно, и офицеры отдельно, каждый со своей ровней.

– Да вы с ума сошли… Между нами нет никакой разницы…

– Никакой разницы… Господи, твоя воля! И вы говорите такое, когда я своими глазами вижу, какая вы есть, вы ведь красивы, как королева; послушайте, ну что вам мешает?.. Позвольте уж мне остаться на коленях, мне так хочется насмотреться на вас, я буду смотреть на вас, как все это время… Конечно… как знать? Хоть я такая некрасивая, настоящее страшилище, может, мой ребеночек будет похож на вас… Говорят, иногда, когда долго смотришь на кого-нибудь… случается и такое.

Потом, повинуясь щепетильности и деликатности, которая могла показаться неправдоподобной в женщине подобного пошиба, видимо боясь унизить или задеть Лилию-Марию своею странной просьбой, Мон-Сен-Жан печально прибавила:

– Нет, нет, я это в шутку сказала, не бойтесь, Певунья… Я не позволю себе больше глядеть на вас с такой тайной мыслью… если только вы сами мне не разрешите… Мой ребеночек будет таким же безобразным, как я… ну и что из того?.. Я его из-за этого меньше любить не стану: бедный, злосчастный мой малыш, он, как говорится, не просил рожать его… И если он выживет… что с ним будет? – прибавила она с сумрачным и подавленным видом. – Увы! Да. Что будет с ним, господи боже?

При этих словах Певунья затрепетала.

В самом деле, что ожидало ребенка этой несчастной, униженной женщины, опустившейся, нищей, всеми презираемой?.. Какая судьба была уготована ему?.. Что ожидало его в будущем?!

– Не надо так думать, Мон-Сен-Жан, – возразила Лилия-Мария. – Вы должны уповать на то, что ваш ребенок встретит на своем пути людей добрых и милосердных.

– Ох, во второй-то раз так не повезет, вы уж мне поверьте, Певунья, – с горечью сказала Мон-Сен-Жан, качая головой, – я вот вас встретила… такую, как вы есть… и это такой счастливый случай… И, знаете, не в обиду будь вам сказано, я предпочла бы, чтоб такое счастье выпало не мне, а ему, моему ребеночку. Вот мое заветное желание… и это все, что я могу ему дать.

– Молитесь, усердно молитесь… И Бог вас услышит.

– Ладно, я стану молиться, если вам это доставит удовольствие, Певунья, может, это и впрямь принесет мне счастье; правда, я бы никогда не поверила, коли мне сказали бы: вот Волчица тебя колотит, ты для всех, как говорится, козел отпущения, на тебе все зло срывают, а вот найдется такой ангелочек, он спасет тебя, его милый добрый голосок окажется сильнее всех, сильнее самой Волчицы, а кто не знает, до чего она сильная и злая!..

– Так-то оно так, но ведь Волчица стала очень добра к вам, когда она подумала о том, что вас надо жалеть вдвое больше всякой другой.

– Ох, и то правда… Но ведь это благодаря вам, и я этого никогда не забуду… Но скажите мне, Певунья, почему она, Волчица, на другой же день попросила, чтоб ее перевели в другое отделение тюрьмы… а ведь она, хоть у нее и бывают приступы ярости, вроде бы без вас уже обходиться не могла?

– Да, она немного норовиста…

– Чудно все это… Одна женщина из того отделения тюрьмы, где сейчас сидит Волчица, говорит, что Волчица-то совсем переменилась…

– В чем же она переменилась?

– Она теперь никого не задевает, никому не угрожает, а все сидит такая печальная-печальная… и все прячется по углам; а коли с ней заговаривают, поворачивается спиной и ничего не отвечает… Вот диво-то: она ведь все время орала, а теперь сидит как немая… А потом, та женщина сказала мне еще одну вещь… да только в это я не верю.

– Что ж она сказала?

– Она говорит, что видела, как Волчица плакала… Ну, чтоб Волчица плакала, того быть не может.

– Бедная Волчица! Это из-за меня она решила перейти в другое отделение тюрьмы… Я, сама того не желая, причинила ей горе, – со вздохом сказала Певунья.

– Да как вы могли хоть кому-нибудь причинить горе, вы, мой добрый ангел-хранитель…

В эту минуту надзирательница, г-жа Арман, вошла во внутренний двор тюрьмы.

Поискав глазами Лилию-Марию, она направилась к ней, улыбаясь с довольным видом.

– У меня добрые новости, дитя мое…

– О чем вы говорите, сударыня? – спросила Певунья, вставая.

– Ваши друзья о вас не забыли, они получили разрешение на то, чтобы выпустить вас на волю… Господин начальник тюрьмы только что получил об этом уведомление.

– Возможно ли это, сударыня? Ах, какое счастье! Боже мой!..

Волнение Лилии-Марии было столь сильным, что она побледнела, приложила руку к сильно бьющемуся сердцу и без сил вновь опустилась на скамью.

– Успокойтесь, дитя мое, – сказала ей г-жа Арман ласково, – к счастью, такие потрясения не опасны.

– Ах, сударыня, я так вам благодарна!..

– Без сомнения, это маркиза д’Арвиль добилась вашего освобождения… Там пришла какая-то пожилая дама, ей поручено отвезти вас к особам, которые проявляют к вам большой интерес… Подождите меня, я сейчас вернусь за вами, мне надо только зайти в мастерскую и сказать там несколько слов.

Трудно описать выражение уныния, которое появилось на лице Мон-Сен-Жан, когда та узнала, что ее добрый ангел-хранитель, как она называла Певунью, вот-вот покинет тюрьму.

Горе этой несчастной женщины было вызвано не столько боязнью, что ее опять превратят в козла отпущения другие арестантки, сколько болью от того, что ей придется расстаться с единственным существом, которое впервые проявило какой-то интерес к ее судьбе.

Мон-Сен-Жан, которая по-прежнему сидела возле скамьи, ухватилась обеими руками за космы своих всклокоченных волос, беспорядочно выбивавшихся из-под старого черного чепца, словно хотела их выдернуть с корнем; потом это неистовое проявление горя уступило место изнеможению, голова ее бессильно упала на грудь, и она замерла в неподвижности, не произнося ни слова, как и прежде, закрыв лицо руками и упершись локтями в колени.

Несмотря на ту радость, которую Лилия-Мария ощутила, узнав, что ее выпускают из тюрьмы, она невольно вздрогнула, вспомнив, что Сычиха и Грамотей заставили ее поклясться, что она не будет сообщать своим благодетелям о своей прискорбной судьбе.

Но эти зловещие мысли быстро оставили Лилию-Марию, уступив место радостной надежде вновь увидеть Букеваль, г-жу Жорж, Родольфа, которому она хотела рассказать о Волчице и Марсиале и попросить помочь им; теперь ей даже казалось, что восторженное чувство, которое она испытывала к своему благодетелю, чувство, за которое она корила себя, не будучи подогреваемо горем и одиночеством, уляжется, как только она вновь вернется к своим мирным сельским занятиям, которые ей так нравилось делить со славными и простыми обитателями фермы.

Удивленная молчанием своей соседки по заключению, молчанием, о причинах которого она и не подозревала, Певунья слегка притронулась к плечу несчастной арестантки и сказала:

– Мон-Сен-Жан, коль скоро я выхожу на волю… не могу ли я быть вам чем-нибудь полезна?

Почувствовав прикосновение руки Певуньи, несчастная арестантка вздрогнула всем телом, уронила руки на колени и повернула к молодой девушке свое лицо, залитое слезами.

Такое сильное горе выражало это лицо, что Мон-Сен-Жан даже перестала казаться дурнукой.

– Боже мой… что с вами? – спросила Певунья. – Отчего вы так горько плачете?

– Ведь вы, вы уходите! – прошептала несчастная, и голос ее прервался от рыданий. – А я как-то и думать забыла, что раньше или позже наступит такой день, когда вы выйдете на свободу… и я вас больше никогда… никогда не увижу… ни разочка…

– Поверьте, я всегда буду помнить о вашей дружбе, Мон-Сен-Жан.

– Господи боже, господи боже!.. Подумать только, ведь я вас уже так полюбила… Когда я вот тут сидела, у ваших ног, прямо на земле… мне казалось, что я спасена… что мне больше нечего бояться. Я говорю все это совсем не потому, что другие арестантки, может, снова начнут награждать меня тумаками, я к этому привыкла, жизнь у меня всегда была нелегкая… Но мне под конец стало казаться, что мне повезло, когда я встретилась с вами, что вы принесете счастье моему ребеночку, уже потому только, что вы сжалились надо мной… Знаете, это сущая правда: когда ты привык к тому, что с тобой дурно обращаются, ты больше, чем другие, ценишь доброту… – Новый взрыв рыданий прервал ее речь, потом она воскликнула: – Ладно, все кончено… в самом деле… Ведь это должно было случиться не сегодня, так завтра… Я сама виновата, что думать об этом забыла… Все кончено… Ничего больше не осталось, ничего…

– Ну что вы! Мужайтесь, я буду вспоминать о вас так же, как и вы обо мне.

– Ох, тут уж нечего говорить: пусть меня режут на куски, но я от вас вовек не отступлюсь и никогда вас не забуду! Даже когда стану старой-престарой, все равно у меня перед глазами будет стоять ваше красивое ангельское личико. Первое, чему я научу своего ребеночка, – это произносить ваше имя, Певунья, потому как он только по вашей милости не помрет от холода…

– Послушайте, Мон-Сен-Жан, – сказала Лилия-Мария, глубоко тронутая привязанностью несчастной арестантки, – я не могу ничего обещать для вас самой… хоть я и знакома с очень милосердными людьми; но для вашего ребенка… Это дело другое… Он-то ведь ни в чем не виноват, и люди, о которых я вам только что сказала, быть может, захотят взять его на воспитание, если только вы согласитесь с ним разлучиться…

– Мне с ним разлучиться?.. Никогда, нет, никогда! – воскликнула Мон-Сен-Жан с необыкновенным волнением. – Что же тогда со мной самой будет, ведь я уже так к нему привязалась.

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Выехав из Саратова, я уже был на настоящем юго-востоке: солнце пекло, как у нас в последних числах ...
«Есть у меня статский советник знакомый. Имя ему громкое – Гермоген; фамилия – даже историческая в н...
«Однажды все мои домочадцы собрались на канавке за хутором. Тут же, около них, поместился березовски...
«Долго и настоятельно звал меня в гости один приятель мой. Хутор этого приятеля лежал вдалеке от жел...
«Отрекомендовался он мне Серафимом Ежиковым. Лицо его было не без приятности. Правда, лицо это не бы...
«В городе готовились к непредвиденному, ужасному, беспощадному. Казалось легким и возможным, что чер...