Дознаватель Хемлин Маргарита

Я пообещал на нужном этапе подключить Суньку. А пока чтоб молчал.

В кузове грузовика я думал не про Лаевскую и не про деньги.

Итог какой?

Итог такой.

Зусель имел в виду взять с собой гроши в Чернигов, когда шел ко мне защищать Довида. Малка ему дала или сам откуда-то выгреб. Или Довид дал. И именно эти гроши украл у него малой Гришка. Зусель ушел, думая, что гроши при нем. И Малка так думала, и Довид. А их у него и не было. Это если Гришка все взял. А если не все?

— Гриша, ты все гроши у Зуселя взял или оставалось? — я спросил спокойно, между прочим, когда нас подкинуло на очередной ямке.

Гришка ответил на выдохе, весело:

— Все. — И спохватился. Но с вызовом продолжал держать улыбочку.

— Для чего, почему — не спрашиваю и не спрошу. Но как? Как ты их забрал, что никто не узнал?

— Просто. Малка думала, что я пошел на улицу. А я не пошел. Она гроши завернула в газету, потом в тряпочку, потом в карман пиджака Зуселя засунула. Засунула и сколько-то раз вынимала — обратно засовывала. Вроде пробовала, как там держится. А Зусель с утра собирался в Чернигов. Малка всегда говорила всем, что Зуселя нельзя трогать, он сильно мало соображает. Она за него все старалась делать. И ложку ему до рта несла. Он аж злился. Ну, она гроши ему в пиджак засунула, пиджак на гвоздь привесила в сенях и пошла Зуселя звать, чтоб шел снидать и в дорогу. Я, пока ее не было, пакунок вытянул с кармана Зуселя. Гроши взял, туда газету сложенную положил. По старым сгибам свернул, потом тряпочкой сверху. Как было. Я умею, как было. У меня получается. Зусель пришел, поснидал, пиджак напялил и попхался. Карман похлопал. У меня сердце захололо. А он похлопал, и всё.

Малка ему гирчит и гирчит, на карман показывает. Зусель головой дрыгает, держится за карман. Так и ушел. Как он вернулся, я хотел отдать назад. А куда назад? Малка кричит. Дед кричит. Зусель молчит. Я подумал — вдруг они подумают, что он гроши потерял? Или протратил? Пускай, думаю. А они у Суньки на сохранении. Восимсят рублей. Ого! Целых же ж восимсят!

— А торбочку эту видел? — Я достал из своего вещмешка кисет.

— Видел, — неохотно согласился Гришка. — Меня дед просил сначала развязать, а потом завязать, как было. Я и сделал. Вы папку учили. И я тоже научился. Лучше папки.

— И что тут внутри, знаешь?

— Конечно, знаю. Тут приданое Евки. Когда замуж соберется, ей отдадут, чтоб жених ее взял. А она сама растратить боится и деду отдала, чтоб смотрел. Она сама приезжала и просила: «Давай откроем, возьмем трохи оттуда». А дед ее прогнал.

— И когда это Ева просила?

— Когда немого Зуселя привезла. Я слышал.

— А ты сам внутрь не заглянул, когда завязывал?

— Хотел, дед запретил. Сказал, кто в чужое приданое заглянет, сам никогда детей не родит. Оно мне надо? Бабское к тому же. Если б финка или пистолет.

— Финка? Как у меня в сидоре? Да? Гриша?

Гришка совсем опустил голову.

— Зачем ты ко мне в сидор лазил, хлопчик? Кто тебя подучил?

— Никто. Я сам. Я думал, что у вас там пистолет. Или еще что. А там финка. Я хотел еще и фонарик. Но я только финку взял. Завязал по-старому. Финку спрятал. Дед нашел, отлупил. Финку забрал себе. Вы меня не возьмете теперь?

— Возьму. Всего тебя возьму. С потрохами твоими несчастными. Что ты мне рассказал — молодец. Имей в виду — если честно признаться, потом можно и забыть. Не совсем, а трохи внутри у себя притаить. Но глубоко — помнить. И не повторять. Я тебе обещаю, что не попрекну. А ты мне обещаешь, что запомнишь и не повторишь. Ты не вор. Ты сбился с пути. А теперь опять стал. Понял?

Гришка кивнул и подлез ко мне под бок. Он закрыл глаза и заснул. Вовка давно сопел с другой стороны.

И я тоже закрыл глаза для подведения очередной черты.

Хотел ее переступить. Но она уже оказывалась не черта, а борт повыше полуторки. И я ногу задрать не осилил. Заснул.

Но успел похвалить себя: правильно ощутил, что говорили Довид и Гришка про разное. У Довида — свое, у Гришки — свое.

У всех — свое.

Родной дом нас встретил вкусной едой. Борщ, пампушки, другие блюда украинской кухни. Узвар, например. Сухофрукты от Диденко, наверно. Больше неоткуда. Прошлогодний урожай. Этого года не успел.

Люба по большинству молчала, только приобнимала хлопчиков и уговаривала кушать. Ганнуся помогала ей и тоже ласково обращалась с Гришкой и Вовкой. Ёська трохи покапризничал — забыл братьев, потом начал с ними заигрывать.

Когда все угомонились, я спросил, для слова, что Любочка делала целый день.

Она сказала:

— Сидела.

На вопрос, кто приготовил пампушки и остальное, ответила:

— Лаевская.

Я спросил, под каким предлогом она явилась.

Люба ответила, что позвонила Лаевской от соседки.

Мое удивление Люба пресекла:

— Лаевская Ёську выходила, других подруг у меня нету. Мне поговорить надо было с кем-то, по-женски. Я б с ума сошла, если б не поговорила.

— Подождать меня и со мной побеседовать не могла? Я тебя и по-женски, и по-всякому знаю наизусть с закрытыми глазами.

Люба твердо сказала, что со мной больше говорить не намерена. Жить — да. Будет. И как жена, и как вообще. Но говорить и обсуждать — нет.

Мы перешептывались с ней через головы детей. Я побоялся, что они проснутся, и пригласил Любу выйти на кухню.

Она встала и пошла. Я — за ней.

И тогда она мне выложила.

Диденко ей рассказал про письмо якобы Зуселя. Что там писалось. И высказал предположение, что я что-то сделал против закона, потому органы — выше милиции — под маскировкой Зуселя собирают на меня материал. И чтоб Любочка береглась. И берегла детей.

Письмо Микола Иванович оставил без ответа. Но когда я к нему пришел, связал мое появление с этой цидулкой. Потому и не удивился.

То, что не со слов Табачника письмо накалякано, Диденко не сомневался. И получалось, что теперь я припутаю и его к своему делу.

Что я вывел разговор на Зуселя, Диденко принял спокойно — подтвердилось его опасение, что имеет место провокация. Или с моей стороны, или черт знает с чьей.

Он вздохнул свободно, когда я уехал. Но после получения моей письменной просьбы приютить на лето Любочку с детьми окончательно растерялся. При этом для себя решил: пора ему сводить счеты с жизнью по-хорошему. То есть пора умирать от старости. Чем он избегнет участия во всей этой истории. Он сделал себе гроб и передал свои вещи в мою семью, чтоб они еще принесли пользу. Как сельскому человеку, ему невыносимо было думать, что добро пропадет в неизвестных чужих руках.

Люба закончила рассказ так:

— Петро за ним доследит до последнего вздоха. Мы с ним обсуждали. А ты мне, Миша, скажи от всей души, что ты сделал? Почему кругом тебя люди умирают и своей смертью, и особенно не своей? От какой причины? Ты меня попрекаешь, что я с Лаевской советоваться захотела, а не с тобой. Ну, теперь с тобой. Что ты мне скажешь?

Я попросил, чтоб Любочка сначала сказала, что ей посоветовала Полина.

— Полина ничего не посоветовала. Она тесто месила и в магазин за продуктами бегала. Ты выгрузил нас — и опять бегом-скоком. Ничего Полина не сказала. Боялась, что ты ее тут застанешь. Спешила уйти.

— А я тебе, Люба, отвечаю: я ни в чем не виноватый. Ты старику чужому веришь, Лаевской веришь, всем веришь. Только не мне. А что Лаевская тебя даже в больнице мучила белибердой всякой — ты забыла? Забыла, что она тебя Лилькой Воробейчик в глаза тыкала? — Я сказал лишнее.

Но Люба с готовностью ответила:

— А, Лилька… Вот про Лильку как раз Полина только и заикнулась. Что ей стыдно сейчас, что не надо было мне в больнице про твою Лилечку говорить. Так и повторила два раза, два: «Мишину Лилечку». Я захотела уточнить, но Полина зажала себе рот. И так зажала, что аж зубы у нее внутрь ушли. Но я поняла. Ты меня приготовился Петром слепым укорять. Я думала, подожду, когда начнешь. Потом и скажу. А теперь ждать не буду. Я хотела, чтоб с Петром у меня случилось. И он хотел. Не получилось. Второго раза не представилось. Это у тебя все всегда получается. Ты меня берег, и когда спали с тобой, берег. А я хотела, чтоб ты меня насквозь, как бабы рассказывали, чтоб я криком кричала. Ты меня до костей объел, а осторожненько. До самых костей. Доберегся. Пускай теперь детям — что осталось от меня.

Я спросил, если она приемных детей не хочет, почему не сказала заранее. Если наперед видела мои действия. Про личную часть оставил без внимания. Чтоб не заострять.

Люба пожала плечами:

— Почему я детей не хочу? Это ты хочешь или не хочешь. У меня таких слов нету. Ты захотел Евсеевых детей — всех, и привел. И я их буду любить и растить. Только не потому, что ты так решил, а потому что мне все равно, кого любить, кому себя на корм изводить. Только б не тебе. Не тебя собой кормить.

Люба стояла возле подоконника, про который раньше советовала, что к нему надо приделать доску — кушать вместо стола. Я прикидывал, какой широты понадобится доска. Не меньше сороковки.

В основном не слушал.

Спросил, или давала она раньше ключ от нашей квартиры Лаевской.

Люба сказала, что давала. Перед своим отъездом в Рябину. Чтоб Полина по хозяйству, если понадобится, меня не тревожила, а сама приходила по договоренности со мной.

— А с чего ты взяла, что я могу с ней договорить про хозяйство или еще про что? Ты знаешь, я ее терпеть не могу.

Люба с готовностью ответила, что у нее есть причины давать ключи доверенной женщине. Без моего ведома. Она тут прописана наравне со мной.

— Так ты зачем ключи давала Полине? Чтоб она меня проверяла или чтоб борщ мне варганила?

Люба не ответила.

Я погладил ее по голому плечу и вернулся в комнату. Притулился с краю возле Гришки и Вовки.

Утром, до шести, тихонько снял мерку с подоконника. И ушел. Кисет прихватил с собой — от Гришки подальше.

У меня оставалось еще немного до выхода на службу.

К Лаевской я не спешил.

Люба нанесла мне удар в спину. И хоть говорила она не своим голосом и не своими словами и выражениями, а известно чьими — Полины, я испытывал сильную горечь.

Перебирал в голове время, которое мы прожили вместе. Кроме ее внутренней красоты и скромности, ничего не всплывало. Она добросовестно ухаживала за мной в госпитале, где проявляла самоотверженность. Пускай она привыкла в войну это делать и подняла на ноги сотни и сотни изувеченных в боях. Но меня она полюбила. Она сама сказала. Я ее не просил. Вопрос стоял, или достанет до сердца осколок. Операция ничего не обещала на все проценты. Перед тем как меня отвезли в хирургию, Любочка призналась в любви.

Относительно того, что по-женски она недовольна, так могла мне сказать по-товарищески, как ближайшему человеку, а не делать трагедию теперь, после стольких лет совместной жизни.

Я только шел у нее на поводу и делал, как она разрешала.

К тому же я был уверен: Лаевская к ней и туда залезла. Понаплела чего-то. Известно чего. Как бывает и как не бывает. Сама б Любочка не додумалась. Ей и не надо ничего такого. Если б надо — я б почувствовал. Угадал. Между нами существовало доверие. А Лаевская его разбила. На какой-нибудь своей примерочке и разбила. Наливочки хлебнула и похабщину какую-нибудь Любочке внушила, вроде бывалой подруги. А Люба ей поверила. Получается, к ней доверие было. Раскрыта она была тогда для доверия. И доверие к Лаевской стало больше доверия ко мне. Значит, точил ее червячок. Червячок на сторону Лаевской лег — и перевесил все наши совместные годы. А мне вида не подавала. Вот в чем основное оскорбление.

И сколько я ради нее наделал! Ну ладно, не лично ради нее. Ради нашей любви.

Я долго не хотел порочить имя Лилии Воробейчик. Вытаскивать наружу, что никого не должно касаться. Настало время.

Да. У меня с Лилькой при ее жизни было. И долго было. Я считал, что никому это неизвестно. И она меня заверяла, что никто не в курсе. Если б я хоть на минуту предположил, что наши отношения вышли в какой-то части с-под контроля секретности, я б с Лилькой порвал. Но я не знал. Я не знал и не думал, что она с Лаевской беседует на темы меня.

Я без осуждения. Женщина. Ей надо было от впечатлений избавляться хоть как. Она их в себе держать не могла. И надо отдать должное Полине. Не разнесла дальше.

Только теперь выдает по капельке. Как занозу из себя выдавливает вместе с кровью. И свою кровь с моей перемешивает.

С Лилией Воробейчик я познакомился в январе 1947 года.

В свой выходной день гулял по городу. Настрой у меня был боевитый, так как вся жизнь опять оказалась у меня впереди — несколько недель назад последний осколок вытащили из моей груди успешно. Как я упоминал, особенно за мной ухаживала в госпитале санитарка Любочка, которую я полюбил тогда же и условился с ней пожениться в ближайшее время.

Наше свидание было назначено на вечер в городском парке возле памятника Сталину Иосифу Виссарионовичу.

Я шел с самыми чистыми и хорошими надеждами на будущее. Смотрел в небо и представлял, как на нем зажгутся вечерние мелкие звезды и под этими звездами мы с Любочкой погуляем по снежным дорожкам.

Завернул на базар с целью покупки подарка. Лучше всего — конфеты. Их можно кушать на ходу. К тому же сладкое располагает к доброте и покою.

Хотелось приобрести не самодельные леденцы, а именно конфеты в фантиках. Я б разворачивал их и давал прямо с руки Любочке. Кормил ее, вроде она птичка.

Но в обертках не нашел.

Тогда купил красивые коржики в виде кружков. Попробовал один и остался сильно доволен. Сунул кулек в карман фуфайки и развернулся, чтоб идти своей намеченной дорогой.

Тут меня легонько взяла за рукав женская рука без рукавички.

— У вас печенье упало! Вы мимо кармана промахнулись!

На снегу рассыпались мои коржики, и причем раскрошились, не выдержали удара. То есть оказалась халтура. Собирать по крошкам я не стал.

Посмотрел на продавщицу с осуждением.

Она заголосила, что я наступил и сам виноват. Но я знал, что не наступал. Просто уронил.

Женщина, которая дернула меня за рукав, сказала продавщице:

— Я сейчас все соберу и в рот твой поганый засуну. Со снегом. Гроши отдай товарищу. Ну!

И таким голосом сказала, что баба немедленно гроши мне в руку ссыпала, потом быстренько сгребла крошки со снегом и кинула через плечо. Налетели воробьи и склевали. Без следа.

Я не привык, чтоб за меня заступались женским голосом.

Говорю:

— Ладно. Пускай скажет спасибо, не хочу связываться. Еще раз наткнусь на такое — в милицию отведу.

Торговка смотрела на меня невидящим взглядом, как у них принято, когда их шахеры-махеры выпирают наружу.

Я достал удостоверение и показал.

Она враз переменила отношение.

— Ой, извините, товарищ милиционер. От мороза товар портится.

Моя защитница засмеялась. И так засмеялась, что красный язык чуть-чуть высунулся между белых зубов. И руками всплеснула, и согнулась от смеха. И закашлялась от морозного воздуха.

Я ее машинально по спине трохи постукал.

Пальто у нее оказалось толстое, мягкое. Ворсистое на ощупь.

Она и говорит:

— Так вы милиционер? А я за вас раскричалась! Ну ладно. В следующий раз вы за меня шикните на кого-нибудь. Шикните?

Я, конечно, обещал.

Она пошла. А я подумал, что и не узнаю ее, если увижу опять. Только рыжие волосы с-под платка. Но это примета, а не портрет.

И не хотел, а купил леденцы.

Перед самой встречей с Любочкой забежал в общежитие — переоделся в форму. Одел шинель. Старую заячью шапку сменил на кубанку. Красоты, конечно, больше, но тепла меньше.

Любочка на свидание прибежала на секунду — сообщить, что в госпитале много работы и ее на вечер не отпускают.

Договорились на следующий день.

Так как в качестве гостинца у меня находились леденцы, я дал кулечек Любочке. Она и не посмотрела, зажала его в руках.

Почувствовала на ощупь:

— Леденцы?

— Леденцы.

Любочка быстро выдернула один и захрустела.

Я спросил с беспокойством:

— Сладкий хоть?

— Сладкий!

Люба убежала с леденцом за щекой. Я смотрел ей в спину и представлял, как леденец крутится у нее под языком, как леденец натыкается на зубы и сахарные крошки тают во рту.

Надо было дождаться следующего дня.

Надо было немедленно идти к себе. Но я не пошел.

Я ходил вокруг памятника товарищу Сталину, в свете фонарей, кружил и кружил. Аж в голове помрачилось. Некоторые гуляющие, глядя на мою милицейскую форму, считали, что я исполняю свой долг на посту, и обращались с различными вопросами. Где каток? До скольких работает? Дают ли напрокат коньки? Закрывают ли парк на ночь? Я отвечал радостно, чем приносил пользу людям.

И вот ко мне подошла та самая женщина. С базара. Рыжая. Я рассмотрел ее лицо под фонарем.

Она с осуждением сказала:

— Товарищ милиционер! Я за вами давно наблюдаю. Что вы топчетесь? Вы б вглубь зашли, где освещения нету. А то вы тут гуляете, а людям страшно в темноте.

Я собрался что-то ответить в духе шутки.

Но тут она меня узнала.

— Это вы?

— Я. Ни на каком посту я тут не нахожусь. Гуляю. А если вам опасно идти в темноту, я вас в знак благодарности могу проводить.

Она опять засмеялась.

— Я не за себя боюсь. Меня провожать не надо. А если вы гуляете, так по кругу ходить не надо. Со стороны смешно.

— А вы гуляете или мимо проходите?

— Мимо. Иду от подруги. Домой. Я на Клары Цеткин живу. Вот там темнота — так темнота! Ни однисинького фонарика. Вот там страшно — так страшно!

— Проводить?

— Ну, проводите. Разомнетесь. В сапогах замерзли?

Признался, что озяб. И шинель насквозь промерзла.

Клары Цеткин — рядом. Метров триста.

Без слов мы прошли путь.

Без слов зашли в дом.

Без слов дальше все произошло.

До сих пор не понимаю, как у Лили Воробейчик хватило бессовестности сразу со мной и целоваться, и так далее. Я что? Я мужчина. А она все-таки женщина. Должна быть скромной, гордой.

Лиля была не гордая. Она сразу себя так поставила, что у нас особые отношения. Про любовь не говорила. Я подобных не видел. Хоть с девушками имел дело.

Мне, конечно, доводилось слышать, что есть сильно страстные женщины. Но сам я их не встречал в своем опыте.

И вот Лиля.

Она меня всего брала. А я сдуру отдавал и отдавал, до последней капли, как будто на будущее мне ничего не понадобится.

Мы виделись сначала сильно часто. И каждый раз я говорил себе и ей: «Больше не приду».

Особенно огорчало меня, что дом Лили находился в трех минутах ходьбы от госпиталя. Опасность встретить Любочку висела над моей головой поминутно.

Будем откровенны, всегда можно придумать, почему я оказался рядом. Ну раз, ну два. А если и три, и четыре? И мое выражение лица, и общее состояние? Я не притворщик. У меня и совесть, и прочее.

Если б Лиля взяла моду меня провожать, как часто придумывают себе женщины: до поворота, до следующего фонаря и так далее, — я б не смог отказать.

Но Лиля и не порывалась.

Я вставал и уходил.

Она лежала, вроде меня и не было. Ни прихода, ни ухода.

Но ни разу за все время Любочку я в глаза не встретил.

Мы расписались с ней, как и планировалось первоначально. До Лили. Я не мог изменить обещание. Люба находилась в Чернигове совсем одна. Никого из родных у нее в результате войны не осталось. Снимала угол в хибаре возле базара. Хозяин — пьяница, хозяйка ему во всем подпевала и даже эксплуатировала Любочку на все сто. Люба и стирала на них, и готовила.

От меня она получила все, не говоря про теперешнюю квартиру. Таким образом я Любочку буквально спас. Она б со своим здоровьем долго не протянула в батрачках.

Обращался с Любочкой бережно. Она представляла для меня весь свет в окошке.

Однажды высказала:

— Мы с тобой — сироты. Потому никогда друг друга не бросим. У нас настоящая любовь до смерти.

Я сразу хотел возразить, что сирота — она, а я не сирота. Но смолчал, потому что понял: она намного меня моложе и еще помнит своих родителей как живых. А я уже помню и осознаю их только как мертвых. Потому что мой возраст переварил их не слишком давнюю смерть. Не я лично, а возраст.

Объяснять Любе разницу не стал. Чтоб не тревожить ее мыслями.

С Лилькой — другое.

Она была старше меня. Я не интересовался — насколько.

Однажды она спросила:

— Сколько лет ты мне дашь на вид?

Я засомневался.

Честно сказал:

— Не знаю. Не умею определять у женщин.

Лиля погладила себя по шее — спереди, и засмеялась:

— У меня шея красивая. И руки. Молодые. Сама удивляюсь. На месте я застряла по возрасту, что ли? Вдруг меня уже нету, а я думаю, что есть?

И обхватила своими руками шею, как бы собралась задушиться.

Я испугался такой шутке.

Но сумел поддержать настроение:

— От того, что душат, остается некрасивый след. Странгуляционная полоса. Если веревкой или проволокой. Или если голыми руками — синяки кровавые. Все пальцы отпечатываются. Я насмотрелся.

Лилька еще больше засмеялась:

— Не пугай меня! В таком деле красота — на последнем месте. Я тоже насмотрелась. Ну, сколько дашь?

— Нисколько я тебе не дам. Ни на вид, никак. Ты такая, как есть. Ты всегда такая была и всегда такая будешь.

Лилька согласилась.

Но меня не пожалела:

— А ты скоро старый станешь.

— Почему?

— Потому что у тебя внутри громко, а снаружи тихо. Ты со мной кричишь в кровати. А не замечаешь. Меня приглушаешь. Я без крика не могу. Из меня крик выходит вместе с удовольствием. Заодно. Ты не понимаешь. У тебя даже внутри тайна и секрет. Я от секретов устала. Может, только когда ты во мне, у меня какая-то задвижка отодвигается — и я все из себя наружу выпускаю. Все-все.

Я даже обиделся. Лилька сильно кричала, правда. Но я? Не замечал. А она упрекнула. Не должен мужик кричать. Никак не должен.

Ничего я не знал про Лилькину жизнь. Ни кто родители, ни где раньше жила. Не знал про сестру-двойняшку.

Даже паспорт ее не смотрел. Специально. Знал, где лежит. А не заглядывал.

Если б проверил паспорт — получилось бы, что сознаю свои действия. Этого я допустить не мог. Не оправдался б перед собой и перед Любочкой.

Случайно выяснилось, что Лилька работает на обувной фабрике.

Я пришел, а она палец бинтует.

— На конвейере поранилась. Слегка палец засунула под цепку, чтоб не проспать, когда пойдет. Поломка была, чинили, то-се. Думаю, подремлю. И заснула. А он пошел на всю катушку. Еле выдернула!

Спросил, где работает.

Она сказала — на обувной.

А то б и не знал.

У меня — форма. Ясно без слов. Лилька никогда про мою службу не проясняла.

С тех пор представлял ее в косынке за работой, как она заготовку берет, намазывает подметки клеем, как мастер ее ругает или хвалит. Как ей хочется спать после меня, и она закрывает глаза на секундочку, чтоб лучше вспомнить, и тыкает мимо банки с клеем. Или так — палец под конвейерную ленту сует и просыпается от боли.

Я не сравнивал свою Любочку и Лильку. Любовь есть любовь. И семья есть семья. И обязанности есть обязанности.

Страницы: «« ... 1314151617181920 »»

Читать бесплатно другие книги:

Ближайшее будущее. Русофобская политика «оранжевых» разрывает Украину надвое. «Западенцы» при поддер...
Никогда не садись за руль с похмелья, особенно ночью. Скользкая дорога обязательно подведет, не успе...
Катится по дорогам королевства самоходный фургон сборщиков королевских налогов…Только-только оправил...
Он – бывший военный, сражавшийся против Наполеона, ныне обаятельный денди, богатый граф и перспектив...
Ни планов, ни стремлений, лишь выжженная местью душа и очерствевшее сердце. А вокруг страна, разорен...
Когда привычный нам всем мир внезапно сойдет с ума; когда реальностью обернутся самые жуткие и крова...