Пастырь добрый Попова Надежда
– Вон там колокольня, видишь? – шепотом уточнил Курт, и вокруг словно зашумел осиновый лес, перетирая дрожащие листья друг о друга, вторя шепоту шепотом. Серая поземка взвилась под самыми ногами, наткнувшись на его сапоги, и он отскочил назад, пятясь от маленького, по колено, пыльного смерча, медленно опадающего на сухую покоробленную землю.
По улице, усыпанной этим прахом времени, хотелось устремиться бегом, чтобы уйти от рождающихся тут и там пылевых облачков, похожих на живые существа, присматривающиеся к пришельцам и выбирающие лишь момент, чтобы обступить со всех сторон, погребя под собою и причислив к лику бесплотных. Невнятное шевеление повсюду, уже не таимое, открытое, показное, заставляло сердце колотиться, срывая дыхание, и когда что-то столь же серое явилось на грани видимости, почти за спиною, Курт обернулся рывком, на миг оцепенев и перестав ощущать не только арбалет в пальцах, но и собственные руки, внезапно онемевшие. Подопечный замер рядом, столь же неподвижный и бледный, как мертвец, глядя на две фигуры у угла соседнего дома.
Их разделяло не более пятнадцати шагов, и видно было ясно, четко; глаза явственно различали каждую мелочь, но рассудок не принимал то, что видело око. Люди; это бессомненно были люди. Двое мужчин в свободной крестьянской одежде, недвижимые и безгласные, словно тени. Тени, серые, как и все в этом мертвом месте. Словно Создатель, творя их, потерял или истратил уже все краски, что применял для украшения всего прочего мира, и осталось лишь то, чем создаются линии, очертания и их грани. Тень и полусвет. Черное и серое. Словно сухая пыль, устилающая эту сухую землю, и была приложена вместо нужных красок.
Formavit igitur Dominus Deus hominem de limo terrae, et inspiravit in faciem eius spiraculum vitae[164]…
Создал из праха. Из той мешанины пыли и пепла, что шепчет и перекатывается серой поземкой под ногами незваных пришельцев. Вот только дыхания жизни не было в этих блеклых выцветших лицах. Было – дыхание смерти. Веяние смерти. Дух смерти. Запах смерти. Этот запах узнавался тотчас, он угадался бы и средь тысячи других. Запах пепла. Запах сожженного дерева и – плоти, обращенной огнем во прах.
Хозяева этого обиталища смерти проснулись и вышли навстречу чужакам.
– Господи Иисусе, что это?.. – пробормотал чуть слышно Бруно, отступив на шаг; Курт не ответил, стоя на месте и не отводя глаз от улицы у угла дома напротив – не отводя глаз и силясь понять, когда они исчезли, те двое, которых он видел еще мгновение назад…
Или не видел?..
Но этот запах – знакомый до боли в желудке запах пепла – был, он остался, он не почудился…
– Ты это тоже видел? – уточнил Курт едва слышно, и под безмолвный кивок подопечного воздух разбился вновь, пронзенный тупым, как старое ржавое шило, звоном колокола – полутоном выше и полутенью гуще, словно невидимый канатоходец, споткнувшись, уже падал вниз, и толпа ахнула, явив в этом вздохе ужас, заглушенный восторгом и упоенным предощущением скорой смерти…
Он все еще плыл, фальшивый, как улыбка заимодавца, колеблющийся из стороны в сторону, словно ветер, которого здесь не было, носил этот звон вокруг, как сухой поздний лист, превращенный осенью в натянутую на зачерствелый скелет коричневую паутину; звон еще раскачивался вокруг пустой лодкой посреди моря, когда они возникли снова – уже ближе. В двух шагах. Они. Трое.
Курт успел разглядеть все подробно, прежде чем палец сжался, сбросив тяжелый стальной снаряд; успел увидеть глаза похожие на выжженный уголь, сплошь черные меж серыми неподвижными веками, успел расслышать тишину от сжатых губ – тишину вместо дыхания…
Болт вошел в тело одного из троих легко, пробив неподвижную грудь и устремившись дальше, выйдя из спины, почти не утратив ни скорости, ни прямизны полета; там, где сталь ударила в тело, словно сломалась сухая корка, какая запекается поверх пирога и которую можно снять тонкой хрустящей пластинкой, обнажив содержимое. Серое, снова серое, как сожженный прах; под осыпавшимися наземь черепками не было плоти, пусть мертвенной и сизой, какой угодно – был пепел, зола, искрошенная в мелкую пыль и теперь истекающая прочь, на землю, под ноги, свиваясь в тонкие облачка и возвращаясь обратно, в тело, покинутое ею, обрастая снова этой серой запекшейся корой…
– Черт… – проронил подопечный рвано и хрипло; и лишь сейчас Курт очнулся, отпрянув и попятившись, лишь теперь осознал, что остальные двое так и стояли, не шелохнувшись, не попытавшись напасть или помешать, словно желая показать чужакам, насколько беспомощен здесь любой пришелец со своим ничтожным оружием и насколько всевластны они, вьющиеся вокруг пылью и шепотом…
– Валим, – приказал он тихо, и Бруно с готовностью сорвался с места, метнувшись в противоположную сторону, в узкий проход меж оградами двух домов напротив.
Бежать, повернувшись к ним открытой спиной, было мерзко; мерзко было бежать и мерзко становилось при мысли о том, что сейчас происходит там – там, за спиной. Что творится там; кто творится там – творится из устилающих эту землю пепла и пыли?..
Пыль взмелась в стоячий воздух прямо у ног, заставив вновь отскочить назад, отшатнуться; пепельный смерч, скручиваясь в тугой жгут, поднимался медленно, вытягивая руки и голову, упираясь в землю ногами, расправляя смятое изношенное платье и распущенные волосы, разглаживая узкое женское лицо, прочерчивая сухую линию губ и – глаза, все те же черные, как беспроглядная пропасть, глаза…
До них был шаг, до этих глаз, один взгляд в которые словно перетряхнул целиком все его существо, пробудив от завороженного оцепенения; выдернув клинок левой рукой, Курт ударил, как смог в тесном проходе, наискось, разрубая едва поднявшееся тело поперек узкой, еще девической талии, кроша серую жесткую кожу в осколки, и добавил дугой арбалета, все еще зажатого в правой руке – снизу вверх, туда, где у человека должны быть ребра. Верхняя часть покореженного туловища перевесилась набок, разламываясь и падая наземь, осыпая ноги серой взвесью, и подопечный, уже почти бескровный, почти такой же серый, как и хозяева этих мертвых домов, едва слышно выдавил:
– Значит, их можно…
– Нельзя, – выдохнул Курт, глядя на вновь вздымающееся серое облако вокруг полурассыпавшихся останков; в самом его центре мелькнуло нечто, похожее на темное щупальце древнего чудовища, словно воздвигающее обратно стены разрушенного пришельцем вместилища, и Курт, не дожидаясь того, что может увидеть еще, все так же арбалетом ударил снова, выворачивая наизнанку недостроенное тело и рассыпая прах на землю. Под сапогом хрустнуло, когда он бросился вперед, прямо по этим обломкам; подопечный перепрыгнул копошащийся ком пыли, стараясь не задеть ненароком, и устремился следом, на ходу доставая оружие дрожащими, как у паралитика, руками и опасаясь обернуться.
– Куда? – сорванно бросил Бруно на бегу; Курт ухватился за попавшийся на пути обгорелый столб, тормозя, чтобы не упасть на повороте, не ответив и лишь вновь прибавив шагу.
Куда – он не мог ответить и сам себе, не понимая уже, что должен и что может сделать здесь и сейчас, имеет ли смысл попросту убежать прочь из этого места и возвратиться с помощью, которая прибудет вскоре – но недостаточно, недостаточно скоро! – либо же по-прежнему держать путь к церкви, с чьей колокольни доносился этот опустошающий звон, и там – там наверняка будет решение всех вопросов… Но впрямь ли будет?..
Возникшего на его пути человека Курт успел увидеть в последний момент, почти врезавшись в тело, пахнущее холодным пеплом; серая сухая рука протянулась навстречу, и он саданул – теперь уже сразу стальной дугой арбалета, крошащей эти тела куда лучше острого тонкого клинка. Подопечный, со свистом вдохнув сквозь зубы, ударил ногой по коленям того, что, перекрывая дорогу, вырос слева, и когда сломанные опоры, наполненные пылью вместо плоти, опрокинули наземь тело, нанес второй удар, разбивая в черепки голову.
– Вперед! – поторопил Курт, подтолкнув его в спину, и промчался вдоль каменной ограды, топча шевелящиеся куски и песчинки, стремящиеся восстать вновь.
«Вперед» получалось плохо; выходило лишь петлять меж домов и стен, перепрыгивая через сухой кустарник и опрокинутую хозяйственную утварь, всюду натыкаясь на почерневшие столбы и пытаясь увернуться от все чаще возникающих из ниоткуда рук, со все большим трудом отыскивая свободную дорогу. Мысли о том, куда именно, уже ушли – сейчас было важнее «откуда»; где теперь, в какой стороне колокольня, где выход из этой мертвой деревни, Курт сказать не мог и не мог приостановиться хотя бы на мгновение, чтобы осмотреться, перевести дыхание, хотя бы попытаться подумать о чем-то, кроме того, как не споткнуться, позорно спасаясь бегством от трех малолетних девчонок, внезапно перекрывших проход из двора. Развернувшись и на бегу ухватив за рукав Бруно, он метнулся к ограде, швырнув подопечного вперед, и, опершись о камень, перебросил себя в соседний двор. У самого лица что-то зашипело, точно на раскаленные камни плеснула ледяная вода, и он отшатнулся, еще мгновение оторопело глядя на отощалую кошку, изогнувшую спину на кромке низкой стены. Подопечный приземлился рядом; кошка развернулась к нему, и Курт, очнувшись, со злостью вмазал прикладом, растерев по серому камню серую пыльную тушку и рванув дальше, к приоткрытой калитке со двора.
Бруно, сделав шаг, внезапно остановился, застыв и издав непонятный звук, похожий на кашель подавившейся костью собаки, глядя вниз; на земле, протягивая к его колену крохотные серые пальчики, возился ребенок, безотрывно и немигающе уставясь перед собою черными угольками неподвижных глаз. Тот стоял, не шевелясь и словно даже не дыша, и Курт, тихо ругнувшись, метнулся назад. Выцветшие пальцы коснулись колена подопечного; ткань штанины под крохотным кулачком внезапно потемнела, скручиваясь опаленными нитями, истлевая на глазах, и лишь тогда Бруно, наконец, встрепенулся, словно проснувшись, и, сжав губы, ударил ногой, отбросив разлетающееся в клочья маленькое тельце далеко прочь.
– Не тупи! – свирепо рявкнул Курт, ухватив его за локоть, и снова швырнул вперед, ускорив толчком в спину.
Тот лишь стиснул зубы сильнее, не ответив и даже не взглянув в его сторону, с видимым удовлетворением сорвав злость на высунувшейся из-за калитки голове низкорослого крестьянина; от летящей во все стороны пыли Бруно уже не пытался увернуться, лишь зажмурившись на миг, когда серое облако взметнулось поблизости от глаз. Калитка захлопнулась за спиной с сухим стуком, от которого Курт вздрогнул, обернувшись на бегу и никого не увидев; улица вокруг вообще была пуста – ни движения, ни тени…
Церковь с потемневшей от времени колокольней возвышалась всего в полусотне шагов впереди, напротив колодца в центре мертвой деревни, подле которого непостижимым образом расположились два обгорелых деревянных креста в полтора человеческих роста, и Курт на мгновение сбавил скорость, не зная, следует ли пытаться отделаться от неприятного чувства, что здесь что-то не так…
– Что-то тут не так, – на ходу выговорил подопечный, и Курт поморщился, вновь оглянувшись и едва не потеряв равновесия. – Почему вдруг никого?
Он не успел ответить, остолбенев, до боли сжав пальцы на бесполезном оружии в похолодевших вмиг руках – улица впереди была заполнена этими существами, некогда бывшими людьми; здесь были все, обоих полов и всех возрастов, молчаливые, бесцветные, десятки и десятки, медленно влачащиеся со всех сторон. Он снова не увидел, не смог понять, когда и как они возникли здесь, словно какая-то завеса внезапно спала с глаз, открыв их взгляду, до того пребывающих рядом, но незримых…
– Пиз…ц, – проронил Курт сдавленно.
– Добегались, – эхом отозвался подопечный, озираясь и вслед за ним медленно отступая к колодцу, у которого единственного оставался хоть крохотный клочок земли, свободный от неспешно бредущих серых тел.
В воздух, отдаваясь в каждом нерве, врезался третий удар церковного колокола, близкий и глубокий, как могила, по собравшейся впереди тусклой толпе точно бы прошла волна, темная рябь, и тишина вокруг стала полным беззвучием – лишь шуршали едва различимо не то их пепельные одежды, не то тела, соприкасающиеся друг с другом. Они подступили, внезапно остановившись плотным кольцом всего в пяти шагах, не двигаясь более, словно вокруг застыли изваяния из потертого ветрами песчаника, впитывая в пыльные тела носящиеся окрест отзвуки последнего звона, все затихающего и будто растворяющегося вокруг и растворяющего все окружающее в себе…
– Что происходит? – растерянно пробормотал Бруно. – Почему они остановились?
– Спросим? – предложил он, едва шевеля губами, и, сделав шаг назад, уперся спиной в один из пахнущих углем деревянных крестов напротив безмолвной старой церкви.
Невнятная зыбь вновь прошла по пепельным телам впереди, и море голов раздалось, когда высокие двери церкви отворились, оглушительно грохнув старым рассохшимся деревом; ровный, словно выстроенный дотошным командиром на плацу, коридор пролег до тяжелых темных створ, позволяя увидеть человека в полном священническом облачении, медленно идущего навстречу незваным гостям. Он шел, словно земледелец по полю, преисполненному взращенных им колосьев, ласково касаясь тех, что оказывались подле ладоней, словно благословляя каждый и каждому отдавая частицу не ведомой прочим любви…
– Священник… – пораженно шепнул Бруно. – Священник – единственный, кто сумел удрать, помнишь?.. Сукин сын, сколько ж ему лет…
– Немало, – возвысив голос, ответил человек в сановном одеянии; до него оставалось еще шагов десять, и Курт был убежден, что услышать слова, сказанные подопечным, было попросту невозможно. – Немало, – повторил тот с улыбкой, приблизясь, – а посему я призвал бы вас проявить почтение к старшему, тем паче, что вы, как-никак, ворвались в чужой дом без дозволения с целями весьма явственными. Или же вы станете отпираться?
– А то, – согласился Курт, вскинув руку и сжав палец на спуске арбалета.
Этого нельзя было не сделать, невозможно было не попытаться, это должно было произойти – хотя бы для того, чтобы после не корить себя за бездействие, хотя он ни на что не надеялся и удивился лишь тому, как все случилось. На пути стрелы внезапно возникло что-то черное, похожее на живую змею густого дыма, на то мерзкое щупальце древнего чудища, что собирало разрушенные пепельные тела вновь; оно ударило в воздух почти лениво, и болт, беспомощно кувыркнувшись, упал в пыль, опрокинувшись и затихнув, точно сраженный на скаку конь.
– Глупо, майстер Гессе, – с безмятежной укоризной улыбнулся Бернхард, и он, пожалев, что отступить уже некуда, втиснулся спиной в обгорелое дерево креста, когда те же темные живые змеи возникли за спиною человека в священнических одеждах, расправляясь, точно крылья жуткого демона, биясь вокруг него, будто языки неведомого пламени, скрученного ветром в упругие жгуты. В горле пересохло, когда под веками Курт увидел не глаза – все те же черные, сплошь черные выжженные угли… – Очень глупо, – повторил малефик уже без улыбки.
Земля ушла из-под ног внезапно, словно Курт шагнул с обрыва в пропасть, но упасть не позволила незримая рука, вздернув тело вверх и с силой впечатав его в дерево креста. Позвоночник, казалось, раздробился на мелкие частицы, в правом локте что-то хрустнуло, а в затылке вскипела резкая, острая боль, на мгновение оглушив и застлав глаза сверкающей пеленою. Ладони разжались, выронив и без того никчемное оружие, и раскинутые руки болезненно извернулись под весом тела каждой растянувшейся мышцей и каждым сухожилием. Что-то жесткое и крепкое, как веревка, глубоко впилось в лодыжки и предплечья, прижимая к перекладинам и, казалось, стискиваясь все сильнее с каждым новым истекающим прочь мигом.
– Tollat crucem suam[165], – сквозь звон в ушах донесся снизу тихий, но поразительно отчетливо слышимый голос. – Haec dicit Dominus[166].
Курт машинально, необдуманно встряхнул головой, чтобы разогнать цветные звезды в глазах, и зашипел, снова ударившись затылком; справа послышалось злобное рычание пополам с руганью, и лишь тогда он сумел полностью осознать, что и подопечный тоже растянут на старом обгорелом дереве, прихваченный дымчатыми щупальцами, похожими на засохшие плети погибшего винограда, бьющиеся в противоестественном, извращенном пульсе. Курт рванулся, не надеясь высвободиться, так же инстинктивно, и давящие тело мертвые плети сжались сильнее; Бруно рядом выругался снова, судорожно дернувшись, и он увидел, как ткань одежды его подопечного под живым вервием сморщилась, потемнела, просев и испустив в сухой воздух легкий дымок и запах жженого сукна. Он перевел взгляд на собственные руки, похолодев, когда увидел, как корежится и скручивается в месте соприкосновения с этой мерзостью кожа куртки.
– Не надо, – попросил Бернхард участливо. – Не пытайтесь освободиться – любое движение только сделает хуже. Отнеситесь к своей участи спокойно, как подобает ex officio вам обоим, и вам не доведется испытывать лишних страданий прежде должного времени. Но, разумеется, выбор за вами – quoniam sicut abundant passiones Christi in nobis ita et per Christum abundat consolatio nostra[167].
– Что за чушь ты там несешь?.. – выдавил Курт, собирая все силы для того, чтобы не думать о перевивших его опаляющих щупальцах и о том, каково подопечному, не защищенному от них толстой кожей. – Каким боком Христос при этой пакости…
– Videntes non vident et audientes non audiunt neque intellegunt[168], – снисходительно вздохнул тот, возведя к серому небу беспросветную черноту глаз. – Неужто вы не помните, майстер Гессе, что сказано у Экклезиаста? Еt laudavi magis mortuos quam viventes[169]…
– …propter hoc maledictio vorabit terram et peccabunt habitatores eius ideoque insanient cultores eius et relinquentur homines pauci[170], сказал бы я, коли уж ты такой охотник до цитат, – отозвался Курт, чувствуя, как все более вытягиваются вывернутые мышцы рук, начиная простреливать болью в лопатки.
– Вы полагаете наказанием то, что совершили ваши братья почти девяносто лет назад? – уточнил Бернхард снисходительно. – Это не кара для моей паствы, но освобождение и возвышение – ибо еще до того, как был брошен первый факел под ноги первого из моих чад – каждый, все, как было сказано, ipsi in nobis ipsis responsum mortis habuimus ut non simus fidentes in nobis sed in Deo qui suscitat mortuos[171], майстер Гессе. И propter quod dicit surge qui dormis et exsurge a mortuis et inluminabit tibi Christus[172]!
– Более идиотской ереси еще не было, – болезненно прошипел Бруно рядом. – Чертов безумец, ты что – впрямь уверен, что вот эта дрянь, что торчит у тебя из спины, – ангельские крылышки?
– Везет нам в этом деле на чокнутых, – стараясь не шевелиться, напряженно выговорил Курт, невероятным усилием воли сумев родить подобие улыбки. – И все как один заморочены на Священном Писании – лишнее доказательство тому, что Конгрегация не напрасно запретила изучать оное самостоятельно. Вот к чему это приводит.
– Храбритесь, – отметил Бернхард с одобрением, неспешно кивнув. – Это хорошо. Я не ошибся в вас – в вас обоих. Лишь майстер Ланц меня разочаровал, но, впрочем, на него у меня особенной надежды и не было… Но – отчего ж ересь? «Quid incredibile iudicatur apud vos si Deus mortuos suscitat[173]», майстер инквизитор?
– Я – не инквизитор, – фыркнул Бруно; тот Бернхард вздохнул:
– Ну, не скромничайте… Итак, consepulti enim sumus cum illo per baptismum in mortem ut quomodo surrexit Christus a mortuis per gloriam Patris ita et nos in novitate vitae ambulemus[174]; вот вам ответ.
– Сомневаюсь, что Иисус имел в виду этих пыльных кадавров, говоря об обновленном человеке, – уточнил Курт. – Смею допустить, что и святой Павел разумел нечто иное. А что до тебе подобных, то в Притчах сказано четко: «Vir qui erraverit a via doctrinae in coetu gigantum commorabitur[175]». Приметы же того, что дорога твоего разума разминулась с тобою давным-давно – налицо.
– А это занятно… – тихо проронил Бернхард, и темные щупальца за его спиною на мгновение перестали биться, замерев, точно задумавшись вместе с чародеем; слова человека у подножия обгорелых крестов явно не были ответом его словам, а лишь откликом на что-то, чего он не видит и не слышит, но что совершилось мгновение назад. – Весьма занятно…
Несколько серых фигур у края толпы, неслышно шелохнувшись, внезапно опали, осыпавшись пылью под ноги своих собратьев, и тихой быстрой поземкой унеслись прочь, вскоре исчезнув за поворотом каменной ограды одного из домов. Курт сжался, вновь попытавшись выбиться из объятий, прижимающих его к перекладинам, и едва не застонал от боли в руках и шее, ударившей в голову яркой ослепляющей молнией.
– Ну, не надо же, – снова попросил Бернхард. – У вас большой опыт в подобного рода делах, посему прошу вас понять; вы сами частенько говорили эти слова, теперь вдумайтесь в них и вы. Просто осознайте, что любая попытка – бессмысленна. Смиритесь. Humiliamini in conspectu Domini, майстер Гессе, et exaltabit vos[176].
– Увольте… – процедил Курт тихо, зажмурясь и пережидая, пока остатки режущей боли вновь равномерно разойдутся по плечам. – Без такого величия я уж как-нибудь обойдусь.
– А если все так красиво, – криво усмехнулся подопечный, – отчего ж ты сам не разделил со своей паствой их участь? Возвеличился бы к жизни вечной вместе со всеми.
– Невзирая на то, что вы не предполагали услышать от меня ответа, – отозвался чародей ровно, – и вопрос свой задали лишь только для того, чтобы поглумиться надо мною и учением, что я несу, я отвечу вам. Я носитель Его благодати, хранитель Его воли; haec est autem voluntas eius qui misit me Patris ut omne quod dedit mihi non perdam ex eo sed resuscitem illum[177]. Таково учение Господа. Учение не может жить в людях без того, кто носит его. Учение должно множиться, должно жить среди людей, должно идти к людям; люди же способны услышать лишь того, кто такой же, как сами они. Я не из страха перед гибелью оставил эти места, как вы намекаете, но лишь из необходимости сохранить путь, по которому идет слово Господне. Я должен хранить эту бренную оболочку, потому что она – мой посох, мое пастырское облачение в человечьем стаде, и Господь, как вы видите, в своей милости даровал оной оболочке долгое существование, чтобы мое служение не прервалось.
– В жизни не слышал столь шикарного бреда, – не сдержав бессильной злости в голосе, выговорил Курт. – И этот вздор приняли твои прихожане? Скажи, что Конгрегация сожгла их ни за что, не дай мне разочароваться окончательно в разумности рода людского.
– Увы, не все сумели принять в свою душу истинное слово Господне; но к жизни в Господе возродились все. Каждый, обращенный во прах, обновленный очищающим пламенем, – вы видите их здесь, майстер Гессе. Они здесь, все, от мала до стара. Многие из них не умели отыскать в себе довольно веры и смелости, чтобы пройти последний шаг, и мне пришлось призывать ваших собратьев, майстер Гессе, дабы их руками ввести мою паству в мир вечной жизни Христовой.
– Вот тварь… – прошипел Бруно; забывшись, рванулся снова и закусил губы, когда серые щупальца зашипели, прожигая ткань одежды и опаляя кожу. – Помешались на сборе душ; на одной перекладине бы тебя вместе с Крюгером…
– Не ставьте на одну доску служителя Господня, – возразил тот оскорбленно, – и несчастного помешанного.
– Этот помешанный, – мстительно возразил Курт, – хотя бы сохранил себя самого. До тебя хоть доходит, что ты – уже не ты? Что ты лишь вместилище – это ты понимаешь?
– Вы полагали раскрыть мне глаза, майстер Гессе? – снова улыбнулся Бернхард. – Разумеется, я понимаю, кто я есть и что я такое. Но ведь и все мы – лишь вместилище. In magna autem domo non solum sunt vasa aurea et argentea sed et lignea et fictilia et quaedam quidem in honorem quaedam autem in contumeliam si quis ergo emundaverit se ab istis erit vas in honorem sanctificatum et utile Domino ad omne opus bonum paratum[178]. Я – и есть такой сосуд.
– Завидная память, – отметил подопечный с болезненной ухмылкой.
– Я проводник силы Господней, – продолжил чародей, бросив на Бруно укоряющий взор. – Врата произволения его. Abneget semet ipsum[179], сказал Господь…
– …и возлюби щупальца, – докончил Курт.
– Abneget semet ipsum, – повторил Бернхард строго, – а также – qui enim voluerit animam suam salvam facere perdet illam nam qui perdiderit animam suam propter me salvam faciet illam[180].
– Сам себе поражаюсь, – отозвался Курт, пытаясь забыть о все более тянущихся сухожилиях и разгорающейся все сильнее боли в перекрученном теле, – сам не ожидал, что скажу это кому-то вроде тебя, но – мне искренне тебя жаль. Наверняка когда-то ты в самом деле пытался найти истину и путь.
– Истина перед вами, майстер Гессе, – возразил чародей, широким жестом обведя застывших вокруг безгласных призраков. – Истина должна была осмыслиться вами давно, вами скорее, нежели кем другим; ведь вы, проводя грешников через очищение к милости Его, сами пребываете на пути Господа, вы сами видите волю Его – etenim Deus noster ignis consumens est[181]. Ignis Natura Renovatur Integra[182], майстер инквизитор; именно этот смысл несет надпись на Распятии, кою все мы видим ежедневно перед собою[183], и если что удивляет меня, так это то, что Инквизиция не сумела первой познать столь явного Слова Господнего.
– О, да, – согласился Курт, – это было бы весьма уместно. Не сообразили, тут ты прав – жаль. Потеряна уйма отличных тем для проповедей перед исполнением приговоров.
– Напрасно вы смеетесь, майстер Гессе, – качнул головой Бернхард. – Впрочем, вы лишь дитя – неразумное и прямодушное. Это даже неплохо… Подумайте сами, вспомните слова о сошествии в адские глубины Господа нашего; для чего Он низошел в геенну?
– Дай догадаюсь, – вмешался Бруно насмешливо. – Чтобы очиститься и обновиться.
– И вы зря насмехаетесь, – серьезно ответил чародей. – Именно для того, чтобы провести через очищающее пламя порочную природу человеческую – ибо Иисус, Господь наш, в равной мере был и человеком, как и Богом, – истлеть для греховной сущности и возродиться для жизни вечной. Et omne quod potest transire per flammas igne purgabitur[184], вспомните это! И лишь тогда, лишь по прошествии чрез пламя – Он смог воскреснуть!
– Вот это да! – с неподдельным восхищением отметил Курт. – Чего только не порождает человеческий разум; я слышал многое, видел разное, но эта – всем ересям ересь. Несомненно заслуживающая того, чтобы ее провозвестник попытался повторить сей великий подвиг Господа.
– Когда придет мне время оставить мое пастырское служение – разумеется, я последую за своими духовными чадами, приобщась к жизни во Христе, и я взойду к возрождающему пламени добровольно, с радостью и возвышенным сердцем.
– Не малефик, а мечта, – отозвался Курт кисло. – Побольше б таких.
– Будут, – пообещал Бернхард торжественно. – Будет больше, будет много тех, кто услышит и примет Слово, кто ступит на путь спасения, ибо я вижу, что грядет решающий день, Господь говорит мне, что он близок, и посему я возвышу голос и умножу свои усилия! Incaluit cor meum in medio mei in meditatione mea incensus sum igni locutus sum lingua mea! Deleth adhesit pulveri anima mea vivifica me juxta verbum tuum! Amen amen dico vobis quia venit hora et nunc est quando mortui audient vocem Filii Dei et qui audierint vivent![185]
– Amen еще раз, – проговорил Курт негромко, чувствуя, что разум мало-помалу начинает отступать от четкого осознания реальности; происходящее, видимое и слышимое все более походило на сон или горячечный бред – и вид этих окаменелых в тишине нелюдей, и слова этого получеловека, и собственное положение, эта бессмысленная и кощунственная пародия, замышленная неведомо для чего очевидно сумасшедшим чародеем. – Amen и – erue Domine[186]. Полагаю, со мной согласятся многие, если я скажу, что вид земли, наводненной кадаврами, мало соотносится с понятием благодати Христовой.
– Вы смотрите на внешнее, видите глазами человеческими и разумом человеческим, греховным и неочищенным, отчего не способны понять мудрость Того, Кто выше человеческого, ибо – quod stultum est Dei, sapientius est hominibus[187]. Таким, как вы, майстер Гессе, сказано было – «sed dicet aliquis quomodo resurgunt mortui quali autem corpore veniunt, insipiens tu quod seminas non vivificatur nisi prius moriatur, et quod seminas non corpus quod futurum est seminas sed nudum granum ut puta tritici aut alicuius ceterorum, Deus autem dat illi corpus sicut voluit et unicuique seminum proprium corpus, non omnis caro eadem caro[188]»!
– Вот только эта плоть – вовсе не плоть, – ожесточенно возразил Бруно. – Это мерзость пред лицом Господа, поношение всяческой мысли о созданной Им природе. Это твои измышления – твои и этой дряни, что правит тобой, но с замыслом Создателя ваши уродцы не имеют ничего общего!
– Вам обоим мало того, что вы уже слышали? – и в самом деле возвысил голос чародей. – Словами самого Господа я говорил к вам – и вы остались глухи? Вспомните же, как говорил сам Христос! «Ignem veni mittere in terram et quid volo si accendatur. Baptisma autem habeo baptizari et quomodo coartor usque dum perficiatur[189]».
«Ipse vos baptizabit in Spiritu Sancto et igni[190]» – так сказал о Нем Креститель!
– Вызвать бы обоих в Друденхаус, – заметил Курт. – Для беседы. Чтоб за словами следили.
– Пламя, очищающее грехи людские, – продолжал Бернхард напористо, – новое крещение, Дух Господень, огонь – вот о чем говорил Господь, вот что должны были услышать имеющие слух!
– Знакомые речи, – выговорил Курт хмуро. – Знакомое безумство. Я уже слышал подобное. Вот только Каспару хватило ума осознать и откровенности признать свою языческую сущность, и он не прикрывался словами из Писаний.
– Вам и того мало? Et apparuerunt illis dispertitae linguae tamquam ignis seditque supra singulos eorum et repleti sunt omnes Spiritu Sancto[191] – так сказано о святых апостолах, и куда вам яснее указания?
– Господи… – выдохнул Курт обессилено, ощутив вдруг смертельную усталость; вытянувшееся тело болело от макушки до самой последней жилки в ногах, руки в плечах, казалось, вот-вот переломятся, точно сухие ветви, а правый локоть словно кипел в наполненном маслом котле; наверняка вывих… – Сам не понимаю, к чему я с тобой спорю. Это не имеет смысла – ты не слышишь не только меня, но и собственного разума, если вообще его отголоски еще остались в тебе. И не понимаю, чего ради споришь с нами ты. Мы, сжигая твоих приятелей, читаем нравоучения, чтобы народ услышал – пускай задумаются; но твои мертвецы и на это не способны, ни думать, ни говорить. Так для чего это делаешь ты? Для кого? Нам обоим конец; не все ли тебе равно, что мы думаем о тебе?
– Именно потому, майстер Гессе, – сбавил голос Бернхард. – И вы не правы; если вы прислушаетесь, вы услышите, как они говорят с вами – если вы позволите себе услышать. Если перестанете отталкивать от себя истину, которая готова открыться вам… – он умолк на миг, и Курт зажмурился, чтобы не слышать бессловесного шепота, не смолкающего ни на миг во все время их беседы и вдруг зазвучавшего громче, настойчивее, внятнее. – Ведь вы слышите, верно?.. Вы услышите их мысли, если позволите себе принять Слово.
– Какого черта… – вдруг проронил Бруно со смесью ожесточения, растерянности и испуга, и Курт вскинул голову, глядя туда, куда был устремлен взгляд подопечного – на хорошо различимую с высоты обгорелых перекладин невысокую фигуру человека, медленно движущуюся к двум крестам напротив распахнутых дверей церкви.
Это был человек, настоящий человек – он шел в окружении серых фигур, не глядя на своих провожатых, не замедляя шага и не делая попыток бежать; издалека пришелец казался точной копией стоящего у подножия крестов человека, так же облаченный в священнические одежды, и еще до того, как стало возможным различить лицо, Курт понял, что отец Юрген не внял совету держаться от мертвой деревни подальше.
– О, Господи… – повторил он, невольно рванувшись, и дымчатые плети сжались, едва не раздирая мышцы. – Хоть этого оставь в покое, скотина! – прикрикнул он зло, плохо видя благостно-возвышенное лицо внизу из-за пронзающей голову боли. – Старый дурак сам не знал, куда поперся, отпусти его! Он не опасен, о тебе ничего не знает, какой тебе толк в его смерти?!
– Вы так ничего и не поняли, – вздохнул Бернхард с ненаигранным сожалением. – Вы по-прежнему полагаете, что я просто желаю избавиться от вас, как банальный преступник?
– «Устранить следователя, обладающего устойчивостью к воздействиям на разум и чрезмерной догадливостью» – это, по-твоему, означает что-то иное?.. Отпусти старика, он даже не скажет, что и где видел, если еще немного припугнуть!
– Я ожидал троих, – ответил чародей с улыбкой. – Майстер Ланц не дошел, и хотя я не возлагал на его появление слишком больших надежд – его место пустует. Священник, служитель Господа – кто лучше смог бы заменить его? Посему – да, майстер Гессе, вы правы, он сам не знал, куда идет и зачем, это Господь привел его сюда.
– Что ты еще замыслил, больной ублюдок? – выдавил подопечный сипло; призрачно-серые щупальца, пропалив полотно одежды под собою, при последней попытке вырваться втиснулись в тело, и на то, как краснеет под ними обожженная кожа, Курт старался не смотреть, начиная ощущать мнимую боль в кистях при виде широких красных полос. – Какую еще гнусность желает выкинуть твой воображаемый Бог?
– Я не держу зла ни за те слова, что вы прилагаете ко мне, ни даже за те, каковыми вы оскорбляете Господа, – ибо вы воистину не ведаете, ни что говорите, ни что делаете. Вы всё вскоре поймете сами. Я пытался подготовить вашу душу и ваш разум, дабы вы приняли грядущее должным образом, зная и понимая; вот вам ответ, майстер Гессе, для чего и для кого я говорил столь долго и настоятельно. Я желал, чтобы ваши глаза открылись перед встречей с Господом…
– Глаза, – не удержался Курт, хотя говорить было уже трудно из-за давящих на горло сухожилий, – что характерно, перед встречей с Ним обыкновенно закрываются.
– А вот святой отец настроен более серьезно, – заметил Бернхард, отвернувшись от них и поворотясь к священнику, уже шагнувшему в коридор из пепельных тел; лицо отца Юргена было мало отличимо по цвету от лиц окружавших его – такое же серое, только глаза горели не черным углем, а смешением запредельного ужаса пополам с упрямой решимостью. – И не похоже на то, что он стал бы молчать об увиденном, согласись я отпустить его… Ведь и вы – не надеялись, что выйдете живым отсюда, святой отец? – уточнил он, когда тот остановился в нескольких шагах.
– Разумеется, нет, – тихо отозвался отец Юрген, не глядя на своих конвоиров и на скопище мертвого праха вокруг, смотрящего на него сотнями черных прорех вместо глаз, и Курт, не сдержавшись, прошипел:
– Тогда какая нелегкая вас сюда принесла?! Сказано же было – сидеть на месте! Для чего вы сюда притащились – подохнуть с нами заодно?!
– Bonus pastor animam suam dat pro ovibus[192], брат Игнациус, – все так же чуть слышно произнес тот, и Курт застонал, зажмурившись.
– О, Бог ты мой, – выдавил он тоскливо, – пастырей расплодилось – плюнуть некуда… Вы нам не духовник, вы в Конгрегации не служите, и это – не ваше собачье дело!..
– Это его дело, – одобрительно возразил Бернхард, глядя на пришельца с братской нежностью. – Quia ipse est Deus noster et nos populus pascuae eius et grex manus eius[193]; и для истинного пастыря не имеет значения, к какому двору принадлежат овцы, нуждающиеся в попечительстве.
– Грех лежит на душе всего нашего рода, – по-прежнему не глядя вокруг и не повышая голоса, сказал отец Юрген, подняв глаза к возвышающимся над ним почернелым крестам. – Iniquitas patrum in filiis ac nepotibus in tertiam et quartam progeniem[194], так сказано. Мой дед пренебрег священническим долгом, участвовал в грехе и покрыл грех, попустил злодейству; я не могу повторить его путь и тем умножить зло в людском мире и грех в нашем семействе. Готовясь переступить порог жизни, я не хочу думать, как он, о том, что за мною остался неразрешенный грех, и моей душе есть чего стыдиться, кроме провинностей молодости и неразумия.
– Вы совершили глупость, святой отец, – проронил Бруно негромко, и тот тихо улыбнулся, коротко качнув головой:
– Нет, я внял слову Господа. А Господь сказал, что я должен исполнить пастырский долг, каким бы тяжким он ни оказался.
– Господи, – не сдержался Курт, – да вы оба не в себе; обоих в соседние кельи в доме призрения для умалишенных…
– Nos stulti propter Christum vos autem[195], – откликнулся Бернхард, и серые щупальца за его спиною упоенно содрогнулись. – Animalis autem homo non percipit ea quae sunt Spiritus Dei stultitia est enim illi et non potest intellegere quia spiritaliter examinatur[196]; это в полной мере о вас, майстер Гессе. Ваша душа тверда, однако дух ваш – вдали от Господа, ибо разум мешает принимать должное. Святой отец не обременен разумными догмами, его направило чувство, чувство нераздельности со Христом, и пусть он не постигнул еще истины в полной мере, он близок к ней, ближе, чем вы.
– Тu autem, Domine, ne longe fias fortitudo mea in auxilium meum festina[197]… – скорее по движению губ, нежели по услышанным словам, разобрал Курт, и его внезапная злость уступила место горечи; отец Юрген, к сожалению, был в полном рассудке, понимая, что и кто окружает его, и удивительным как раз и был тот факт, что старик все еще не утратил разума либо не лишился сознания. Единственной бедой святого отца была его вера, занимающая в этом рассудке не в меру много места, и слишком твердая убежденность в нужности и даже необходимости своей жертвы…
– Кончай этот балаган, Бернхард, – вздохнул Курт обессилено. – В одном ты прав – за пределы разумного это вышло уже давно; если ты не ставил себе цели довести присутствующих до сумасшествия – давай, не тяни. Quod facis, fac citius[198], что бы там ни взбрело тебе в голову.
– И вы правы, майстер Гессе, – согласился чародей охотно. – Не следует продолжать нашу беседу; все, что возможно было, я высказал, и большего добавить не могу – многократно повторенная, истина не откроется вам прежде, нежели вы будете готовы. Готовы же вы будете, как я вижу, лишь узрев ее собственными глазами, ощутив ее, войдя в нее.
– В истину входить пока не доводилось, – заметил Курт, не сумев, однако, найти сил на усмешку. – Должно быть, занимательно.
– Мне следовало бы призвать вас к серьезности, майстер Гессе, – качнул головой Бернхард, – однако вы и сами осознаете значимость момента, когда он настанет.
Он умолк, на миг прикрыв веками черные угли глаз, и шепот вокруг встрепенулся, прокатившись волною, словно передавая или обсуждая какое-то неслышимое указание, как толпа, собравшаяся на площади в день праздника, оживившись, переговаривается при виде долгожданного предмета ожиданий, будь то святые мощи или ведомый к помосту приговоренный. Дальние ряды шелохнулись; волна, теперь зримая, пошла вспять, к двум крестам у колодца, и сердце, до того колотящееся, как умирающий воробей, вдруг встало, обратившись в лед и провалившись в пустоту.
Серые руки передавали друг другу опрятные, точно сплетенные для торга, вязанки тонких сухих хворостин и столь же аккуратно заготовленные ровные полешки – их принимали в ладони, словно спящего младенца, неторопливо и внимательно, и бережно отдавали в подставленные руки соседей. Прикосновение пепельных пальцев не оставляло опаленных следов, но сейчас Курт был далек от желания гадать, почему.
Он пытался дышать. Он пытался заставить слух разобрать, что говорит человек внизу – сейчас не понимая даже, который из двух. Сейчас он не чувствовал рук; даже затекшие, до сих пор они все равно ощущались хотя бы болью в плечах. Сейчас он не чувствовал тела вообще, лишь холод, в этом сухом колючем воздухе сковавший его внезапно и мертво. Сейчас не было мыслей там, где когда-то они обитали; единственное, что осталось вместо всего его существа, – это паника, беспредельный, исступленный, неистовый страх.
– Господь, – наконец, пробился к его слуху торжественный голос, – оказывает вам высокую честь и великую милость, принимая сегодня в число избранных Своих.
Запах пепла, к которому уже притерпелся, который перестал замечать, вдруг снова стал различим явственно и четко до боли, до тошноты, до гадкой, омерзительной дрожи в каждой частице окаменевшего тела, взгляд прикипел к подножию креста, у которого уже выросла горка хвороста и поленьев.
«Не может быть» – прорвалась, наконец, одна-единственная мысль сквозь темное, глухое безмыслие. Не может быть, чтобы – снова…
Попытка вырваться из оплетающих тело щупальцев была бессмысленной, безнадежной, судорожной, и когда крепкие плети стиснулись, вжимая сухожилия и мышцы в кость, обжигая сквозь толстую кожу одежды, на волю пробился болезненно-отчаянный стон, прорываясь сквозь стиснутые зубы. Что-то зло проговорил подопечный, но слов Курт не разобрал, полагая все силы на то, чтобы не позволить себе вскрикнуть, заглушая возвратившееся дыхание, чтобы не взвыть от безысходного, рвущего душу ужаса, не выкрикнуть одно-единственное слово из человечьего языка, оставшееся сейчас в памяти, в чувствах, в теле, как заноза. Нет.
Нет. Нет…
Не может быть…
– Ваше место там, святой отец.
То, что вернулась способность осознавать происходящее, слышать и слушать, видеть и понимать, сводило с ума; это странное и устрашающее себя самого раздвоение позволяло видеть, как Бернхард широко повел рукой, указывая на распахнутые двери церкви, как отец Юрген медленно кивнул, распрямившись и посерев еще больше.
– Сum transieris per aquas tecum ero et flumina non operient te, cum ambulaveris in igne non conbureris et flamma non ardebit in te[199]… – по-прежнему одними губами шепнул священник, подняв взгляд к двум крестам и улыбнувшись подрагивающими губами. – Dominus qui ductor vester est ipse erit tecum non dimittet nec derelinquet te noli timere nec paveas[200]… Крепитесь, братья. Я буду молиться о вас.
– Сукин сын! – рявкнул Бруно, и Бернхард, не ответив, отвернулся к распахнутым церковным вратам, вновь указав священнику путь мановением руки:
– Вы пойдете сами, святой отец?
Не может быть, нет…
Нет, нет, нет…
– Разумеется, – все с той же дрожащей улыбкой откликнулся тот, и коридор из серых тел раздался вширь, когда невысокая фигура отца Юргена двинулась прочь, сквозь них, в пустое нутро старой церкви…
Нет, нет…
– Я знаю, что вам страшно, майстер Гессе.
Нет! – закричал кто-то внутри, в голове, в мыслях, заглушая бешеный стук крови в висках, заглушая мертвый шепот, собственные мысли, себя самого…
– Мне известно о вашей слабости, и я искренне опечален тем, что это судьбоносное для вас событие будет омрачено столь неприятными минутами, но вы поймете сами: то, что вы обретете в итоге, того стоит.
Этот голос убивал, втаптывал в пыль, сострадающий, снисходительный, соболезнующий, в ответ этим словам хотелось, надо было сказать что-то, высказать все то, что вертелось на языке у второй его половины, у той, что не цепенела от ужаса, не сжималась в комок, но сил хватало лишь на то, чтобы не издавать ни звука и не биться в призрачных путах, как кричали и бились все те, кого доводилось видеть прежде – так же, кого ожидало – то же самое…
– Еxaudi me, Domine, exaudi me.[201]
Сил едва хватало на молчание и неподвижность; или же просто ужас сковал тело и пережал горло?..
Нет, не может быть, нет…
Распахнутые двери церкви позволяли видеть, как такие же живые веревки опутывают щуплого священника, притиснутого к Распятию над алтарем – невиданное, дикое кощунство…
– Hodie ostende quia tu es Deus, et ego servus tuus, et iuxta praeceptum tuum feci omnia verba haec![202]
Голос торжественный, голос торжествующий, почти и не человеческий, словно сонм невидимых голосов вторит каждому слову, звуку, вбивая их, как гвозди…
Размаха рук чародея хватило на то, чтобы касаться сложенного у обоих подножий сухого дерева, и когда тонкие хворостины под окутанной серыми щупальцами ладонью задымились, когда подернулись крохотными, едва видными пламенными лоскутами, остановившееся сердце вновь забилось – втрое неистовей, исступленно, яростно, словно желая пробить ребра и разорваться в клочья, и пусть хотя бы так избавить от медленной, страшной гибели…
Нет, нет, нет…
Ладони убрались, оставив хворост медленно разгораться – медленно, невообразимо, неправдоподобно медленно, неспешно, нехотя, и та, вторая половина, способная видеть и слышать, способная различать, что происходит вокруг, отметила уже без малейшего удивления, что к разверстым дверям церкви, к алтарю Бернхард не шел – плыл, скользил, несомый своим серым призраком…
Нет…
Они остались стоять напротив – все такие же недвижные, только головы приподнялись, направив взгляды черных глаз на двух людей перед ними…
Тонкая дымная змейка доползла до лица, проникая в легкие, осторожно пощипывая глаза, и огненных бабочек под ногами стало чуть больше…
Огонь, майстер инквизитор, это самая мощная сила на земле. В нем есть что-то от бога; может, он и сам бог, снизошедший к нам… Огонь забирает жертву зримо… Он живой, как и положено богу… Он никому не служит, с одинаковой беспощадностью и милосердием принимая всех – праведных, грешников, врагов и друзей, человека и бессловесную тварь…
Это невозможно забыть, и эти слова, и укрытые огнем стены вокруг – все то, что долго виделось ночами, что взбрасывало с постели в холодном поту, пробуждая невозможное облегчение, когда приходило осознание того, что все сон, все – лишь видение, морок; предчувствием или просто страхом была мысль о том, что однажды проснуться не удастся?..
– Эй.
Жарко, уже жарко; или это просто предощущение уже хорошо знакомой боли и пламени?..
Смерть пахнет огнем… Огнем и пеплом…
Нет…
– Эй!
И как медленно…
– Курт!
Этот голос никогда не произносил этого имени; от него ни разу не было услышано даже «Гессе», лишь глумливое «твое инквизиторство», и та, вторая половина, что была способна двигаться и думать, повернула голову, направив удивленный взгляд на человека рядом…
– И что? – выговорил Бруно, удерживая на губах неискреннюю, трясущуюся усмешку, злую и издевательскую. – Готов повторить свои пафосные речи теперь? «Я должен, обязан и все такое»?.. Все еще готов умереть за свое служение, или теперь кое на что смотришь иначе?
Говорилось что-то неправильное, ненужное, и надо было возразить чему-то, как и минуту назад, когда стоящий у подножия креста человек сострадал его страху, но первая половина его существа по-прежнему не видела и не слышала ни себя, ни мира вокруг, ничего, кроме оживающего под ногами пламени…
– Полагаю, знай ты, чем все может кончиться, сюда бы так не рвался и говорил бы по-другому. Скажешь теперь, что для того тебя и растили? Что за родную Конгрегацию – в огонь и воду? Давай откровенно – плевал ты и на свою службу, и на Конгрегацию, и на всю эту белиберду, что мне проповедовал. Хоть в этом – наберись смелости признаться, не желаю подыхать рядом с трусом!
– Да пошел ты…
От того, что вторая его часть, видящая и слышащая, сумела заговорить, перетряхнулось что-то внутри, что-то еще поселилось рядом с ужасом и холодом, что-то, что позволило дышать, говорить, думать…
– Уже лучше, – отметил подопечный устало. – Заговорил; это неплохо…
Они не уживались вместе, те двое, что составляли его одного, разрывая разум так же, как скоро, спустя минуты, будет разрывать тело огненный бог…
– Нет…
Это все-таки вырвалось вслух, и новая попытка освободиться совершилась сама собою, как сама по себе вздрагивает рука, наткнувшаяся на иглу в одежде, так же бездумно и конвульсивно…
– Курт!
Вспышка паники миновала столь же внезапно, не угаснув совершенно, но отступив, затаившись, утихнув…
– Смотреть на меня!
Это прозвучало, как приказ, отчетливо, чеканно, властно, и глаза поднялись сами собою прежде, чем сумел что-то осмыслить разум…
– Смотри на меня, – повторил Бруно уже тише. – Не смотри вниз. На меня. И слушай. Нам крышка. Это факт. Мне очень хочется тебе посочувствовать, вот только я в том же положении. А вон там – чахлый старикашка, который держится, как спартанский солдафон. Нас здесь трое, помнишь? Отвлекись от себя, любимого, хоть на минуту и собери мозги в кучу. Не вздумай впасть в истерику, а то я сгорю со стыда раньше, чем задумал этот извращенец. Прежде, чем начать вопить и дергаться, подумай, какими словами он будет расписывать это своим приятелям-извращенцам. Или тебе хочется запомниться ему трусливым слабаком? Я – еще могу позволить себе паниковать. А вы, майстер инквизитор Гессе, на это не имеете права.
Sunt molles in calamitate mortalium animi[203]…
И это – это тоже не забудется никогда, это перевешивает все остальное, это острое, яростное нежелание вновь пережить то чувство, когда сам себя поверг в грязь перед противником, опозоренного и запятнанного малодушием; и пусть теперь уже не будет шанса вспомнить об этом самому, о каждом вскрике и каждом слове будет помнить этот сумасшедший служитель…
«Теперь они будут думать, что следователя Конгрегации испугать можно»…
Это было, это уже было – уже клялся самому себе, что никогда больше, ни словом, ни звуком не даст повода презрительно усмехнуться себе в лицо, это уже было – сжигающее изнутри сильнее, чем огонь вокруг, ощущение собственной ничтожности и презрения к самому себе…
– Хреновый был бы из тебя инквизитор, Бруно, – слова складывались с трудом, каждый звук рождался с усилием, словно он был немым с рождения, каким-то чудом обретшим вдруг способность говорить; вкус нагретого воздуха оседал на языке, проникал в горло, высушивая, словно пустыню. – Все твои психологические потуги видны насквозь.
– Однако ведь, они сработали, – заметил помощник с показной улыбкой. – Я уж всерьез стал опасаться, что ты впрямь вот-вот начнешь визжать.
– Все еще впереди, – возразил Курт шепотом. – У нас обоих на это будет почти полчаса – при таком пламени. Поверь опыту. И никакая гордость не спасет. Никогда не видел тех, кто, как в преданиях, – молча…
– Эй! – остерегающе повысил голос Бруно. – Не увлекайся. Мне, между прочим, и без того страшно до трясучки, давай обойдемся без разъяснительных лекций.
– И не это самое страшное, – продолжил Курт чуть тверже, кивнув на молчаливую толпу внизу. – Вот что нас ждет. И нас, и этого престарелого придурка вместе с его молитвами и упованиями на помощь Господню.
– Не хочу, – чуть слышно выронил Бруно внезапно упавшим голосом, разом утратив с таким трудом сохраненную выдержку. – Вот так, пеплом по земле… Не хочу.
– Он был прав, этот выводящий на пути. Даже не отбивная. Пустое место…
– Черт! – рявкнул подопечный зло, когда язык пламени, проросший чуть выше прочих, лизнул его ногу; Курт вздрогнул зажмурившись на миг, и разлепил веки с усилием, переведя взгляд вперед, на видимое в раскрытые двери Распятие и замершего на нем священника, чтобы не видеть происходящего у собственных ног.
Губы святого отца шевелились, произнося какие-то не слышимые отсюда слова, лицо было поднято к каменному своду, и на Бернхарда, вскинувшего руки в молитвенном призыве, тот не смотрел; серые щупальца, распростершиеся вокруг, оплели тело старика, словно змеи, свиваясь и скользя…
Почти раскалившаяся кожа сапог съежилась, сдавливая до боли, и разбегающиеся по сухому дереву огоньки слились в единое пламя, взбирающееся все выше, уже кусающее за ноги; от того, насколько хорошо было известно все то, что еще ожидало впереди, хотелось выть, сейчас без раздумий отдал бы душу тому, кто сделал бы хотя бы такую малость – отнял это знание…
– Черт, а это больно.
Усмешки, пусть показной, пусть скверно сыгранной, в голосе подопечного больше не было; был страх, боль, пока еще тщательно скрываемые, но уже готовые вырваться, подчинив себе полностью. Он не ответил – не мог ответить; говорить было незачем и нечего. Говорить он не хотел, несколько мгновений, на которые сумело возвратиться самообладание, миновали, и сейчас вновь стучалась в душу паника, требуя впустить и покориться. Кожа одежды нагрелась тоже, обжигая тело, и Курт закусил губу, понимая, что надолго его все равно не хватит, что никакие доводы разума, никакие чувства не устоят перед тем, что будет вскоре…
Держаться до последнего, это все, что остается. Подопечный, прежде не умевший смирно снести даже такой малости, как штопка раны, молчит. Издать хоть звук первым – даже не стыд, позор. Молчит священник, оплетенный пульсирующими серыми щупальцами. Вот о чем следует думать, чтобы – держаться. И смотреть на него. Не вниз, где веселится пламя. На щуплого старичка, распятого над алтарем…
Священник не молчал; губы по-прежнему шевелились, проговаривая слова молитв, и когда облачение его внезапно свилось, истлевая и опадая, словно вмиг сожженное касанием серого призрака, тот заговорил быстрее, но все так же тихо, без крика, не слышимо никому, кроме и него и Того, чье имя он призывал. Эта тишина рвала слух, как звон трубы, тишина, нарушаемая только треском пламени, собственным дыханием и шумом крови в ушах; тишина не нарушилась даже тогда, когда пепельное щупальце коснулось открытого тела отца Юргена, не нарушилась ни единым звуком, хотя то, что происходило со стариком, даже сейчас казалось чем-то более жутким, чем творящееся с ним самим.
Старческая дряблая кожа серела, на глазах становясь такой же, как и у этих нелюдей, замерших у подножия пламени с бесстрастными, безмысленными лицами; тело священника не сгорало, не рассыпалась в прах, дабы вновь собраться – оно становилось прахом тотчас, сразу, обращая человека в одного из паствы сумасшедшего колдуна…
Огонь лизнул колено, и краем глаза видно было, как мелкими алыми мотыльками покрывается холщовая ткань штанин Бруно…
Молчит…
Молчать…
Он все-таки выкрикнул что-то, неразличимое отсюда – священник, еще остающийся наполовину человеком, и Бернхард растерянно опустил руки, отступив от алтаря.
Что-то явно пошло не так, что-то происходило не по плану неведомой твари; посеревшее тело священника внезапно содрогнулось и обмякло, не шевелясь, повиснув на оплетающих его щупальцах, и различимо было явственно, безошибочно, что тело это – просто тело, мертвое тело, но не пепельное, не слепленное из праха, как эти, вокруг, а человек от макушки до пят. Извивающиеся щупальца вдруг опали, и оно соскользнуло с Распятия, рухнув на пол за алтарем; Бернхард отшатнулся, неловко взмахнув руками, и обернулся на два загорающихся креста у колодца, словно желая удостовериться, что хотя бы там все по-прежнему, все, как задумано…