Поездка в прошлое Абрамов Федор

ПОЕЗДКА В ПРОШЛОЕ

1

Снегопад застал их на середке реки. Вмиг стало слепо, бело, залепило глаза — неизвестно, куда и ехать.

Выручили пролетавшие где-то над головой гуси: закричали, заспорили суматошно — видать, и они растерялись в этой заварухе. Вот тогда-то Власик, при­слушиваясь к их удаляющемуся гомону, и сообразил, в какой стороне юг, ибо куда же сейчас лететь птице, как не в теплые края.

Снежная липуха немного успокоилась, когда от перевоза поднялись в крутой берег. Впереди проглянуло Сосино с жердяной изгородью по задворью, черная часовня замаячила в полях слева.

Вытирая рукой мокрое лицо, Власик начал было объяснять своему неразговорчивому спутнику, как пройти в деревню и разыскать бригадира, но тот, похо­же, в этом не нуждался: загвоздил суковатой палкой побелевшую дорогу, как будто всю жизнь по ней ходил.

Из тутошних, видно, чей? — подумал Власик.

Однако раздумывать над этим ему было некогда. Он замерз, продрог насквозь — от стужи, от сырости,— и все мысли его сейчас были сосредоточены на том, чтобы поскорее добраться до Микши да отогреться в тепле.

В доме у Микши, несмотря на то что перевалило за девятый час, все еще было утро. Хозяйка с худым, разру­мянившимся от жара лицом хлопотала возле печи, а хозяин, мрачный, опухший, весь заросший дремучей щетиной, сидел за столом и пил чай. Пил в одиночестве, под обстрелом угрюмых взглядов своих отпрысков, та­ких же крепколобых и грудастых, как их отец, сбивших­ся в тесную кучу на широкой родительской кровати справа от порога.

Власик поздоровался.

Ни слова, ни кивка в ответ. Как будто они и не кореши, не приятели давние.

Но он и не подумал обижаться на Микшу — всегда так, когда переберет накануне,— а потому спокойно занялся своим делом: снял с себя широкий пояс связи­ста-линейщика с металлической цепью, снял мокрую, стоявшую колом парусиновую куртку — и к печке, на скамейку,— тепло так и обняло его худую, продрогшую спину.

Хозяин — в полном молчании домашних — выпил еще два стакана чая, черного, как болотная вода, и толь­ко после этого повел своим страховидным горбылем – нос у него раздавлен с детства:

— Чего куришь?

Власик с готовностью достал из парусиновых штанов помятую пачку «Севера», перекочевал к столу — ка­рантин кончился.

Закурили.

—   Новости? — опять коротко пропитым голосом гаркнул Микша.

—   Да что новости, Никифор Иванович. Известны мои новости. Ребятишки сейчас в школу ходят, все изо­ляторы посбивали. Вот и загораю кажинный день на линии. Ну а ежели районные дела… (Власик жил в рай­центре.) Экспедиция тут из сузёма 1 вернулась, крепко, говорят, пошуровали. Все ручьи, все речки на замок взяли.

—   Ерунда,— поморщился Микша.

-    Да нет, не ерунда, Никифор Иванович. Теперь лишний раз за рыбкой в сузём не сходишь.

-    Ерунда, говорю,— повторил Микша.— Будут они наш сузём на замок запирать. Какая рыба в сузёмных речках? Мусор один. Они шуровали, да весь вопрос — чего. Не ту ли самую рыбку, которая под землей?..

У Власика отвалилась нижняя челюсть, два желтых, прокуренных клыка проглянули в беззубом рту.

– Балда! Насчет урана, говорю, але еще какой взрывной хреновины. А рыба эта для отвода глаз. По­нял?

—   А ведь это подходяще, Никифор Иванович,— живо согласился Власик, и сухое, бескровное лицо его разом просияло.— Я тут с одним переезжал за реку, не больно-то он на воду глядел.

—   С кем с одним?

— Да с одним, с экспедиции с этой. Здоровый боров, а сам хромает. С палкой.

Микша удивленно повел своей черной шерстистой бровью:

—   Зачем бы это ему сюда? Чего он не видал в нашей дыре?

—   А вот уж в части этого не докладывал.— Власик поглядел в окошко, поглядел на Оксю, гремевшую же­лезной кочергой у печки, хитровато прищурил глаз.— А что, Никифор Иванович, может, сообразим сегодня к вечеру? Поскоблим маленько донышко, пока рекостав не начался?

—   Браконьерничать? — прямо поставил вопрос Микша.— Давно тебя защучили — хочешь снова на острогу?

-    Да что, Никифор Иванович, захочешь рыбки – и на острогу полезешь…

-    Нельзя,— отрубил Микша.— Рыбнадзор ноне днюет и ночует на реке.

— Ничего, ничего. Можно, ежели аккуратненько да с оглядом.— И тут Власик двинул в ход, так сказать, материальный стимул (любили они с Микшей всякие заковыристые словечки) — хлоп на стол бутылку.

Оксе этот номер, конечно, не понравился, да что обращать на нее внимание? Какая баба в ладоши бьет, когда мужик с бутылкой обнимается?

После опохмелки разговор пошел как по маслу, и они принялись разрабатывать план предстоящей вылазки: как лучше сделать, чтобы не напороться на рыбнадзор? в какое время выехать? куда? вниз спуститься, к перека­там, или, наоборот, податься вверх, к Красной щелье, где не так заметен луч?

Однако не успели они обговорить и половины –нешуточное дело затевают! — как под окошком вырос высокий человек в черном плаще.

– Он! — живо воскликнул Власик и даже при­встал.— Тот самый, с рыбной экспедиции.

Некоторое время незнакомец разглядывал Микшин дом, затем, припадая на больную ногу, вдруг двинулся в заулок.

Власик и Микша переглянулись: не наклепал ли кто на них? по какому еще делу может пожаловать рыбный человек?

Дело, слава богу, касалось не их. Но, как говорится, хрен редьки не слаще: незнакомец, подав Микше записку от директора совхоза, просил свозить его на Курзию.

— На Курзию? — страшно удивился Власик.— Сей­час? Да вы, дорогой товарищ, слыхали, нет, что такое эта самая Курзия? Сорок верст сузёмом да глубокой осенью… Зря, что ли, ее у нас зовут Грузией!.. Да там после лишенцев, этих самых кулаченых, никто и не бывал.

Никакого впечатления! Глазами железными в Микшу вцепился, будто заморозить, загипнотизировать того решил, а что пищат остальные — Окся тоже подала го­лос от печки,— наплевать.

Микша с ответом не спешил. Сидел, поглядывал на улицу, где снова, похоже, запосвистывал ветер, катал на лбу кожу, как волны на реке, и Власик уже не сомне­вался: сейчас задаст от ворот поворот этому высоко­мерному начальничку,— а Микша возьми да и скажи:

— Можно, пожалуй, прокатиться.

2

Выехали уже не рано, в первом часу, потому что не к теще в гости ехали — в сузём. Пришлось менять перед­ние колеса у телеги, подгонять коню хомут, подрубать копыта, да мало ли чего. А кроме того, заставил себя ждать Кудасов, командированный, который, как все приезжие, потащился поглядеть на ихнюю знамени­тость — старую часовню.

Пьяненький, основательно поднакачавшийся Власик увязался их провожать. Ему страсть как не хотелось расставаться с двумя бутылками, уплывшими от него в берестяной корзине, накрепко привязанной к задку теле­ги, и он, позвякивая своей цепью, ковылял сбоку, каню­чил:

— Здря вы, товарищ Кудасов, ей-богу, здря. У нас на эту Курзию-Грузию забыли когда и ездили. А вы взду­мали на вечер глядя. Давайте хоть из-за утра…

Микша в душе был согласен с приятелем. Конечно, лучше бы сейчас сидеть в теплой избе, чем полоскаться на осеннем ветру, да раз уж слово дадено — терпи. И он, настраивая себя на долгую дорожную маету, заговорил, как только въехали в поле,— тут Власик от них отстал: – Ну что, рыбку в морях да в океанах вычерпали –за сузёмы взялись?

Кудасов не ответил. Он, как и следовало ожидать, смотрел на часовню, мимо которой они проезжали,— угрюмую, черную постройку наподобие высокого бре­венчатого амбара, без креста, с развороченной крышей, с подпорами по бокам.

— Памятник старины,— не без ехидства объявил Микша.— Под охраной государства. Дощечка имеется. Ни одного гвоздика железного — все дерево. Топором одним рублена. В одна тысяча шестьсот шестьдесят семам году. При Иване Грозном.

– Иван Грозный на сто лёт раньше жил,— заметил Кудасов.

— Ну хрен с ним, с Иваном Грозным. Не все едино. А вот про крышу могу сказать точно.— Микша захохо­тал.— Нашего, советского производства. Одна тысяча девятьсот тридцатого года. Со всех деревней тогда народ согнали. «На ура» крест стаскивали, чтобы наглядная агитация насчет бога была. Я тоже, даром что пацан был, за веревку маленько подержался.

Вдали плеснулся тоненький плаксивый голосиш­ко — это Власик, должно быть, с песней входил в де­ревню,— и тотчас же протяжный гул покрыл его: они подъезжали к лесу. Черная, подпертая слегами часовня, как какое-то допотопное чудовище, смотрела им вслед из полей.

— Да…— Микша закурил.— Повидала эта часовня кое-чего на своем веку. В старину тут, сказывают, верую­щие заперлись, живьем спалить себя хотели — понима­ешь, какой народец был! — да царские солдаты помеша­ли, двери вышибли. А в этом самом тридцатом году что тут делалось… По два, по три мертвяка за утро вытаски­вали. Из раскулаченных. С южных районов которые к нам, на Север, были высланы. Жуть сколько их в на­шей деревне было! Все лето баржами возили. Все гумна, все сараи были забиты, а уж в часовне этой… В четыре яруса нары стояли!..

Седок оказался не из тех, с кем не соскучишься. Сидел — глаза в землю, руки в замок (язва, что ли, точит?) и ни оха, ни вздоха.

Некоторое время Микша вглядывался в реденький сосновый жердняк справа — тут где-то должны быть его дрова, рубленные нынешней весной. Потом внимание его привлекли свежие заячьи петли, раскиданные по снеж­ной пороше вдоль дороги, и он с живостью воскликнул: — Смотри-ко, смотри, косой-то что надумал! В та­кую непогодь по лесу разгуливать.

И опять молчание. Опять натужный скрип телеги да всхрап коня на взъемах.

За Летовкой — это ручей в двух километрах от деревни — стали попадаться ели, сперва поодиночке, вперемешку с березой, а потом все гуще, гуще — за-лохматили небо, намертво сдавили дорогу. Сразу из белого дня въехали в сумерки.

— Ну вот,— сказал Микша, прислушиваясь к та­ежному гулу, идущему поверху.— Теперь до самой Курзии эта краса пойдет.

Он поднял куколь дождевика, покачал головой.

—   Нет, ни черта не пойму, как все это делалось. Ну выслали людей из своих краев, кого правдами, кого неправдами — не будем говорить. Горячее времечко бы­ло, щепа летела направо и налево. Да зачем в сузём-то загонять? Разве мало пустой земли в России? А ведь тут, в этом сузёме, хоть лопни — хлеба не вырастишь. Середь лета утренники гремят. Мы, бывало, на этой Курзии сено ставим. В деревне лето как лето, а тут, тридцать пять – сорок верст в сторону,— вода по утрам в котелке мерз­нет. Эх, да что говорить! — Микша круто махнул ру­ой.— Я сам тогда ужасно идейный был.

—   А теперь не идейный? — вдруг подал голос Куда-сов. Он, оказывается, слушал.

– Не имай, не имай на слове! Теперь народ гра­мотный, на испуг не возьмешь. Я ведь к чему это? А к тому, что дядья мои родные всем тогда у нас заправ­ляли. Кобылины. Как же мне-то, племяннику, от них отставать? Да, вот революционеры были! Кремневые! Теперь таких и нету. В девятнадцатом году дядю Алек­сандра за языком послали. В Сосино, в нашу деревню, значит. А в Сосине — ой-ой! Только одни старики да малые ребятишки. Всех поголовно беляки на дороги угнали: и мужиков, и баб, и девок. И вот дядя Алек­сандр думал-думал да и говорит своему отцу — тот больной на кровати лежал: «Вставай, со мной пойдешь». Мати услыхала: «Что ты, Олекса, дьявол!.. Опомнись! Старик третий день не встает, помрет еще в дороге». Никаких гвоздей! Раз для революции надо, ни отца, ни матери не знаю. Ну а дядя Мефодий, тот еще потверже орешек был. У дяди Александра хоть одна слабина была — в части женского вопроса, а этот… Я в жизни не видал на евонном лице улыбки. «Я, говорит, тогда улы­баться буду, когда социализм сполна построим да когда последнего врага в гроб вколотим». Понимаешь?

—   Нет! — сказал Кудасов.

—   Чего — нет? Не понимаешь, что можно всю жизнь прожить и ни разу не улыбнуться?

—   Не понимаю, когда убийством восхищаются! — Кудасов не сказал, выпалил это — с яростью, с ненави­стью — и резко откинулся назад, в задок телеги.

—   Это кто восхищается убийством? Я? — Микшу тоже заколотило. Не первый раз прокатываются вот так насчет его дядьев.— А дядю Александра не убили?.. Сам себя на тот свет отправил? Теперь на дядьев можно собак вешать. Мертвые. Вали все, чего было и чего не было. Стерпят. Из могилы не встанут. А я бы хотел посмотреть, как нынешние умники с ними, с живыми, поговорили бы. Я-то помню те времена, помню, на каком языке тогда разговаривали. В тридцатом году дядю Александра вот в это же самое время убили на Кур­зии — комендантом там был,— дак знаешь что было? Со всего района, со всех деревень красные партизаны на похороны прибыли. С ружьями. Всех перебить готовы! А дядя Мефодий — начальником милиции был — сто­ял-стоял у гроба белый, как сейчас помню, только желтые оспины на щеках, как картечины, отсвечивают, а потом берет из мертвых дядиных рук наган (дескать, большевик и мертвый стреляет) да и говорит: «Ну, Александр, за каждую каплю твоей священной крови ведро выпустим вражьей». Понял, как тогда разговари­вали?

Наскочило переднее колесо на корень, у Кудасова съехала с головы кепка, открылся белый покатый лоб с глубокими залысинами, с твердыми зарубами морщин-поперечин. Потом еловая лапа проехалась по его лицу. Не пошевелился, бровью не двинул.

3

Кто только придумал этот сузём? За что такое наказанье людям?

Кажется, он не из тех, кого ласкала да гладила жизнь, на ухабах и колдобинах вырос, а и у него вы­трясло всю душу. Коренья, гнилые мостовины, ручьи, болота… А темень, которая, как одеялом, накрыла их после полустанка, где они кормили коня!

И он уж не пытался больше править. Вожжи из рук выпустил: вывози, воронко!

О том, что они выехали наконец на Курзию, Микша догадался по ветру. Всю дорогу ветер гудел где-то ввер­ху, над головой, а тут вдруг яростно хлестнул в лицо, за­барабанил по холодной парусине дождевика.

Конь упирался, не хотел на ледяной сквозняк, потом затащил их в какой-то кустарник и стал.

Кудасов чиркнул спичку, ее сразу же задуло.

– А знаешь что, друг,— сообразил наконец Мик­ша,— нам ведь сейчас по этой темени в поселок не попасть. За эти тридцать лет тут все кустом затянуло. Видишь, даже лошадь запуталась.

Думать долго, что делать, не приходилось. На той стороне речонки, которая точила сузём неподалеку от дороги, был издавна обжитый охотниками угор, и Мик­ша, пристроив коня к кустам, в затишье, и захватив с собой пожитки, повел своего спутника туда, на угор.

Кудасов оказался везучим: они перешли в темноте речку, не зачерпнув в сапоги, а дальше и того лучше –на охотничью тропу угодили. Так что когда поднялись в угор, даже насчет дров промышлять не пришлось: сразу, как только осветились, увидали под деревом березовые полешки.

Скоро под суковатыми елями с черными, опаленны­ми комлями затрещал костер.

Микша сходил за водой, повесил чайник, нарубил елового лапника, застлал вокруг огня. Теперь никакая сырость снизу не проберет. Лежи да поворачивай то один, то другой бок.

В запасе у них оставалась еще одна бутылка водки — другую Микша оформил, когда отдыхали на полу­станке.

Кудасов и на этот раз не стал пить. Похрустел вяло сухариком, выпил кружку горячего чая — и все. Ни к рыбникам, ни к шаньгам не притронулся — как будто он исполнял какой-то обет.

— Ты вот дядьев моих даве в оборот взял, товарищ Кудасов…— Захмелевшего Микшу опять потянуло на разговор.— А знаешь, я тебе что скажу. Бессребреники. Ничего не нажили, ничем не поживились. Дядю Алек­сандра хоронить стали — гимнастерки переодеть нету. Так в той самой гимнастерке, в которой убили — тут его, в этом поселке, стукнули,— и в гроб положили.

Микша посмотрел через огонь на неподвижно сидя­щего Кудасова, смущенно крякнул.

— А я тоже тогда, даром что сопляк был, на месть поднялся. Нож наточил. Чтобы, значит, со своим закля­тым врагом рассчитаться. А этому заклятому врагу знаешь сколько было? Двенадцать лет. Как мне же, а то и меньше. И этого заклятого врага ветром от голодухи качает… Да,— Микша покачал головой,— вот какие времена были. Малых ребятишек до ненависти раскали­вали. Я, как себя помню, только и слышишь кругом: кулаки, контра, враги Советской власти… А какие они в натуре-то, на ощупь? У нас в деревне стали колхоз делать — караул кричи. Три хозяйства по плану распот­рошить надо, а где их взять? Только одного дьячка и закрючили, да и то за культ — в часовне службу пра­вил. Ну и когда к нам этих кулаков с Украины привезли, мы с ребятами просто воспрянули: вот они, враги-то, живые, тепленькие! И такие классовые бои развернули, что сейчас вспомнить страшно. В деревню прохода этим кулачонкам из часовни нет — это уж само собой,— да мы и лес на запор взяли. Бывало, эти кулацкие дети сунутся в лес за ягодами, а мы уж тут как тут. Войной на них… У них один парнишка был — ух волчонок! Все остальные, как трава, валятся — что же, голодный чело­век, какой из него вояка? А этот — нет. Ребра вылезают, да не сдаюсь. Вот это, руль-то,— Микша указал на свой нос,— он мне маленько подправил… Камнем…

Над костром вдруг огромным красным снопом взмет­нулись искры — Кудасов с размаху бросил в огонь сушину.

Что все это значит? Огонь решил сделать пожарче? Или разговор опять не в масть?

— Как будем устраиваться на ночлег? — спросил немного погодя Микша,— Может, для тепла под дожде­вик мой оба заберемся?

Ответа не было.

4

Микша проснулся от холода. Костерок дымил еле-еле, белая изморозь, как соль, со всех сторон подбира­ется к костерку…

А где Кудасов? Куда девался его спутник? Два раза просыпался он ночью и два раза видел Кудасова сидя­щим у огня. Неподвижно. Все на одном и том же месте. С поднятым кверху воротником плаща.

Гремя задеревеневшим дождевиком, Микша вскочил на ноги и сразу успокоился: Кудасов ушел по своим рыбным делам, и доказательством тому были ребристые следы на заиндевелой траве.

Светало. Холодный ветер-утрешняк раскачивал лох­матые ели над головой, а там, на том берегу, всплывала бесформенная куча развалившихся бараков. Все, что осталось от здешнего поселка.

Он поискал глазами поля. И не нашел. Березняк. Сплошной березняк. По всей долине речонки. И справа, и слева, и меж бараков, и за бараками вплоть до самой кромки черневшего вдали ельника. И он вспомнил, как тут корчевали тайгу. Люди, мокрые, потные, задыха­ются от жары, от дыма — огнем, дымом отгоняли гнус. Но разве отгонишь чем эту нечисть? И вот придумали: взрослые размахивают топорами, крушат проклятый ельник, а сзади дети — шлеп, шлеп березовыми пруть­ями по мокрым спинам…

Он вспомнил все это и теперь уже с каким-то суе­верным страхом смотрел на этот белый, такой красивый издали березняк, равнодушно растоптавший здешние поля.

Между березками то тут, то там чернели малюсень­кие елочки, те самые елочки, с какими счастливые люди встречают Новый год. Но он-то знал, что это за твари! Пройдет десятка два-три годов, и эти такие безобидные малютки елочки задушат березняк, под полой которого они выросли. А потом пройдет еще лет тридцать — и тут будет сплошной ельник. Тайга. Сузём. Комарье со свои­ми всхлипами да беспамятный зверь. И кто, по каким приметам догадается, что творилось тут, на Курзии, в былые годы?

Кудасов не возвращался.

Микша сходил к коню, напоил его, задал остатки сена, потом подживил костер, навесил чайник.

Кудасова все не было.

И вдруг, когда он уже собирался было двинуть по его следам, явился. Явился с нежданной стороны, прямо из-за спины, из леса. Весь черный, как обугленный пень, и ветер шевелил его белые редкие волосы — кепку он зачем-то держал в руке.

— А ты, я вижу, разбираешься в здешних местах,— сказал Микша.— По карте? Видел в косогоре кладбище? Интересно, что от него осталось? Много туда народушку поклали. Я, бывало, у дяди жил — кажинный день кого-нибудь волокут.

Кудасов молча выпил чашку горячего чая. Потом встал, коротко бросил:

– У бараков буду.— И нырнул под угор к реке –только камешник посыпался в воду.

5

Повидал он кое-чего на своем веку. Был на войне, был в лагерях. Берлин в сорок пятом году брал с Жуковым, а вот такого в его жизни не было. Не было, чтобы он брел по улице поселка и чтобы руками, как в лесу, раздвигал кусты.

Нужно отдать должное дяде Александру: крепкие построил бараки. Крыши провалились, рамы выгнили, а стены еще стоят. И в свое время куда как могли пойти в дело. Да разве по нашим сузёмным дорогам постройки перевозить? Вот так и остался гнить поселок. Всеми брошенный и всеми позабытый.

Возле одного обгорелого домика Микша задержался.

Место ему показалось знакомым. Во всяком случае комендантский дом, как и этот, стоял вот на таком же угорышке, неподалеку от шумливой речонки.

Потрескивая сучьями, он медленно обогнул домик, вышел к развалившемуся крылечку и тут увидел вдруг два покосившихся столбика с железной перекладиной, сплошь покрытой ржавчиной.

Слезы вскипели у него на глазах.

На этой перекладине любил, бывало, поутру раз­мяться дядя Александр, красиво это у него получалось, а днем опять у столбиков стоял серый заседланный жеребец Жиган — дядя шагу пешком не ступал. И Микша так и запомнил его на всю жизнь: верхом на жеребце, в лихо заломленной черной чапаевке, с плеткой в руке.

Тридцать пять лет собирался он побывать на Курзии, посмотреть место, где убили дядю, и вот наконец он тут, возле того самого крыльца, где оборвалась дядина жизнь.

В памяти воскрес рассказ, который годами, изо дня в день рассказывают в областном музее: «Была глухая осенняя ночь. Александр Данилович возвращался до­мой. Он устал, утомился за день. К тому же давали о себе знать старые раны, полученные в жарких боях граждан­ской войны. Но день был прожит не зря. Сделан еще один шаг навстречу светлому будущему. А в это время по пятам его, прикрываясь черным плащом осенней ночи и сжимая в руке холодную сталь кинжала, крался коварный враг. Забыл, забыл опытный революционер-большевик, что он находится в осином гнезде, что классовый враг никогда не дремлет…»

Больше всех на свете любил Микша дядю Алексан­дра. И вот на другой день после его похорон встал рано утром, наточил нож и на Курзию: мстить за дядю.

Отец, отец ему тогда службу испортил. Все утро не было дома, еще с вечера в райцентр утопал, а тут только Микша вышел на крыльцо — он. И ведь ничего, ни единого слова не было сказано меж ними, а все понял, обо всем догадался.

— Что ты, что ты, Микша, задумал! Тебе ли в твои ли годы за нож хвататься… Да ты ведь еще ребенок… Да нам кровь дядьев твоих мыть — не отмыть.

И вот добил, доконал его своими причитаниями. И он так и не пошел на Курзию.

6

Кого он везет? Что за человек сзади него? Рыбой тут не пахнет — это теперь ему было ясно как божий день. Приехал, шаг какой-то ступил по речке, в поселок за­глянул — и обратно. А самое главное — что ответил ему, когда он, Микша, спросил насчет рыбных запасов в Курзии? Просто заорал: «Да какая тут, к дьяволу, рыба? Ее сроду никогда не было в этой проклятой ре­чонке!»

«А может, он из тех самых, из бывших?» – вдруг пришло ему на ум.

Мотаясь в передке телеги (все тот же пересчет ко­ренья), он искоса пучил глаз назад. Кудасов бревном лежал на телеге. Воротник плаща поднят, козырек кеп­ки надвинут до самого рта так, что видна только нижняя челюсть, крепкая, костистая, с надвое разваленным под­бородком.

Проще всего, конечно, было бы спросить: так и так, мол, приятель, хватит тебе маскировку-то наводить. Давай начистоту. Но что-то удерживало его от расспро­сов. И не потому, чтобы он робел перед этим человеком. Сроду ни перед каким начальством не гнулся, а кто ему этот человек? Но вот поди ж ты. Молчит всю дорогу — и вроде так и надо. Вроде у него какое-то особое право власть свою над тобой показывать.

За монастырским холмом, километрах в пяти от Курзии, проглянуло солнышко. Проглянуло, посмотре­ло с косматых вершин на подводу, ковыляющую по сузёмной дороге, и отвернулось. А потом как закружило, завьюжило — снег, слякоть, прямо светопреставленье. Дорога сразу раскисла. Лошаденка качалась, как пьяная. Приходилось постоянно слезать с телеги, шле­пать по колено в грязи — и так день-деньской…

Был вечер, когда они подъехали к деревне. У Микши в окошке горел свет — ждали.

Он предложил заехать к нему — обогреться, попить чаю.

— Нет. Давай на перевоз.

Ну нет так нет — было бы предложено.

За полевыми воротами слезли с телеги, ощупью прошли к перевозной избушке. Темень. Ветер. Река внизу ревет.

—   Сколько с меня?

—   А, чего там,— вяло махнул рукой Микша. Ему осточертела эта поездка, начисто вымотавшая и тело, и душу, осточертел этот непонятный человек, который всю дорогу, как больной зуб, точил его воображение, и сейчас у него было одно-единственное желание – поскорее распрощаться с ним.

В темноте хрустнула бумажка.

Микша озябшими пальцами скомкал ее, сунул в кар­ман дождевика.

Кудасов не уходил. Шальной сиверко плясал вокруг них — опять менялась погода,— прощупывал до костей. Чего же он ждет? Может, думает, за реку его повезут? Нет уж, спасибо…

—   Ну прощай, Кобылин,— разжал наконец зубы Кудасов.

—   Прощай. Все-таки фамилию мою запомнил.

—   За-пом-нил,— медленно, по складам сказал Ку­дасов и вдруг рывком точно клещами стиснул его руку.

Микша поморщился от боли, усмехнулся:

— Ничего, силенка есть.

В темноте железным блеском сверкнули глаза.

— А ты, я думал, подогадливей, Кобылин. Жидкова­та у тебя память…

Микшу как ударило.

— Постой, постой… Так это?..— Голос изменил ему.— Не может быть…

Кудасов выпустил руку…

…Вот и все. Вся жизнь вдребезги, один чад кругом…

Складно, очень складно рассказывает ученая ба­рышня в областном музее. Глухая осенняя ночь, злоб­ный враг, крадущийся по пятам… А на самом деле?

А на самом деле пьяный дядя изнасиловал безза­щитную пятнадцатилетнюю девчонку, которая убирала комендатуру, а брат этой девчонки — четырнадцатилет­ний пацан — убил дядю…

— А ты заявлял, нет, куда надо?..— зачем-то спро­сил Микша.

– Насчет убийства? — сказал прямо Кудасов.— Нет, не заявлял.— И в темноте криво усмехнулся.— Все жду, когда пример покажут. Те, кто убивал людей сот­нями, тысячами, миллионами…

7

Ветер выл и метался на реке, тяжелая волна билась внизу о берег, а он все сидел и сидел возле перевозной избушки и всматривался в ночной мрак, в черную осен­нюю темень, которая заглотила Кудасова.

Все, все рухнуло, вся жизнь вдребезги…

Он давно уже махнул на себя рукой. Пьянчуга. Лагерник. Грамотешки пять классов — что по нынеш­ним временам? Но было, было одно утешение в его жизни — дядя. Знаменитый дядя, герой гражданской войны, человек, который, как красное солнце, согревал ему душу. И когда лет десять назад с легкой руки Хру­щева кое-кто у них начал кидать грязью в его дядьев, он готов был глотку перегрызть каждому. А теперь что?

На деревне, в верхнем конце, истошно залаяла соба­чонка. Потом кто-то знакомым, петушиным голосом запел:

Вы не вейтеся, черные кудри…

Неужели все еще Власик колобродит? Микша поднялся, подошел к коню. Надо отвести беднягу на конюшню. Хозяин весь вечер себя мытарит, на части рвет, а чем виновата бессловесная животина? Почему она должна коченеть на ветру?

Окся его ждала. Ни одного огня не было в ихнем конце деревни, когда он вышел с конюшни, и стоило ему обогнуть колхозный склад, и вот она, родная изба,— как желанная звездочка в ночной глуши. И тут он всем своим иззябшим существом, всей своей занемевшей ко­жей ощутил радость близкого тепла, радость горячего чая и, конечно же, водки, которую наверняка припасла для него сердобольная Окся.

Он свернул с дороги, зашагал промерзшими огорода­ми — ближе, скорее будет дома. Скорее ввалится в теп­лую избу, стащит с себя закоченевший дождевик.

И вдруг, когда уж он вышел на свой огород, когда уж избяной свет заиграл в его оживших глазах, в памяти всплыли предсмертные слова отца, которые передала ему соседка-старуха: «Скажи Никифору, что у отца нету зла на него. Не он виноват. Дядья его таким сделали».

Микша схватился за сердце — его так и качнуло в сторону, а потом под руки попалась обледенелая изго­родь, и он всей грудью навалился на нее.

Отдышавшись, он с тоской посмотрел на освещенные окна своего дома. Близко, близко тепло, близко Окся, но эх…

Всю жизнь он презирал и стыдился своего отца. Презирал за мягкость, за тихость, даже за внешний вид презирал. Бороденка, как у старика, нарасчес, поясок шерстяной, домотканый… Да разве сравнишь его с дядь­ями? Те куда ступят, там и праздник: красные знамена, песни революционные, речи, от которых дух захваты­вает.

В тридцать седьмом году отца у Микши посадили. Посадили как пособника международной буржуазии, и надо правду говорить: он не очень сокрушался. А ког­да дядя Мефодий заговорил с ним: нужно показать революционный пример — отречься от отца,— он отрек­ся. И не просто отрекся, а с объявлением в областной газете, с отказом от отцовской фамилии…

8

Поздновато, поздновато спохватился. Ничего не рас­скажет теперь соседка: второй год на кладбище лежит. Он сам отволок ее туда. А сколько лет жили окошко в окошко, сколько раз можно было расспросить старуху про отца!

Микша пошагал в верхний конец деревни. К бабке Матрене. Бабка Матрена хоть и давно из ума выжила, а любила вспоминать старое, а если ей еще поднесешь рюмашку, наплетет с три короба.

Зина-тунеядка, бабкина квартирантка, опять гуля­ла — свет на всю улицу. И с кем гуляла? С Власи­ком.

— А, Никифор Иванович! Давай к нашему шалашу. А мы вот с Зиночкой — ха-ха! — бюджет государствен­ный укрепляем…— И Власик, посмеиваясь, похихики­вая (рад, что застали в компании с такой молодой и крашеной стервой), начал выливать в стакан остатки из бутылки. Для него.

Микша вспомнил вдруг про бумажку, которую сунул ему Кудасов, нащупал ее в кармане дождевика, бросил на стол.

—   Берите да чешите куда-нибудь. Живо!

—   Да ты что, Никифор Иванович…— опешил Вла­сик.

– Не имеешь права! — взвизгнула распьянющая Зина, но бумажку сцапала моментально.

Микша не стал много разговаривать — не та публи­ка, чтобы прения открывать,— двери настежь, ворота настежь: вон, пока деньги не забрал обратно!

Бабка проснулась от холода. Никакой шум, никакой крик не могли вывести ее из дремучего сна, а вот опахну­ло холодным воздухом — и ожила: голову стриженую с подушки приподняла, очумелым взглядом вонзилась в него.

— Матрена, знаешь, нет, я кто? — прокричал Мик­ша.

– Быват, какой служашой.

— Нет, здешний. Из Сосина.— Микша взял со стола стакан с водкой, которую налил ему Власик.— Ну-ко выпей немножко, прочисти мозги.

Бабка отпила глотков пять и мало-помалу начала соображать.

—   Ивана Варзумова помнишь с нижнего конца?

—   Помню.

—   Хороший был человек?

– Хороший. Как не хороший. Все бумаги людям писал.

— И тебе писал?

—   Писал. У нас лошадь белые забрали, парень, Петруха, ко красным ушел. Хороший был карько. За­платили деньгами.

—   Кто заплатил?

—   Власти. Иван Никифорович бумагу написал. По евонной бумаге заплатили.

Да, это так, так, подумал Микша. Правильно говорит бабка: ходили к отцу люди насчет всяких бумажных дел. Он и сам теперь припоминает. И, помнится, дядья крепко выдавали отцу за это: дескать, в подрыв Совет­ской власти действуешь. Да и мать не очень одобряла отца.

—   Матрена, а матерь мою помнишь? Жену Ивана Никифоровича?

—   О, ты вот про кого. Про Анюшку кобылинскую. Дурна баба. Кровь-та у ей, сам знаешь, кобылинская. У трезвой, бывало, Иван Никифорович слова не добьет­ся: все не так, все не эдак. А в праздник выпьет — опять прощенья просит у Ивана Никифоровича, в ногах со слезьми ползает.

И это тоже правильно говорит старуха. Выпивала мать. И каждый раз каялась перед отцом, плакала, называла его святым, а себя — ведьмой, сукой. И тут не выдерживал отец и тоже начинал плакать и просить прощения у матери. А как плакал и убивался отец, когда умерла мать! Он, Микша, первый раз в жизни видел, чтобы у человека была мокрой от слез борода. Первый и, наверно, последний.

-    Матрена,— Микша хлюпнул носом,— а меня отец вспоминал перед смертью?

-    Да ты чей будешь-то?

-    Сын Ивана Никифоровича. Микша. В прошлом году хлев у тебя на дрова пилил.

-    Нету, нету хлева-то. И овечек нету. Я все с ове­чками жила, шерсть пряла. Хорошая у меня шерсть была…

Микша слегка потряс старуху за костлявые плечи.

-    Да ты не про овечек мне, не про шерсть. Ты вспомни, как умирал Иван Никифорович. Перед самой войной, когда из заключенья пришел. Вспоминал он своего сына?

-    Да разве у его сын был? Дочи, кабыть, Анюшка.

-    Нет, не дочи! — закричал Микша.— Сын! Я. Ни­кифор. Понимаешь?

Старуха не понимала. У нее, видно, кончились те немногие минуты просветления, которые ей еще от­пускала на день природа, и сколько он ни кричал, сколько ни объяснял, кто он, пробиться к ее памяти не мог.

Страницы: 12 »»

Читать бесплатно другие книги:

«В Тифлисе, в мае, 17–19 числа, магометане-шииты праздновали дни Али, зятя Магомета и сына Али-Хуссе...
«В ветхой избенке, стоявшей на краю одного уездного города, в ненастный осенний вечер, при свете ноч...
«На улице совсем стемнело; дождик перестал; только слышались с крыши капели. На селе в разных местах...
«Целовальник с подстриженной бородкой, одетый в синюю суконную чуйку, распахнувшись и упершись левой...
Отрывок из исторического романа Е.А. Салиаса «Пугачевцы» в оригинальной орфографии....
«…Вся жизнь, пока вели их по коридорам, казалось, встала в каждом и пронеслась перед ними в ослепите...