Каменный мост Терехов Александр

* * *

© Терехов А. М.

© ООО «Издательство АСТ»

Финский лыжник

Ни разу в жизни я не занимал первого места. В воскресенье мало французов, немцев, англичан. Экскурсионные автобусы подвозят поляков, да таскаются безлицые военные китайцы в мешковатых френчах. А что им? Гжель, платки, матрешки… Серьезные покупатели в Измайлово приезжают по субботам. Сегодня нечего ждать.

Я кивнул соседу Рахматуллину – тот торговал железом: самоварами товарищества Баташова, разнокалиберными гирями, замками, утюгами, колоколами и мельхиоровыми подстаканниками кольчугинского завода с Кремлем – присмотри, и побрел к лестнице, ведущей вниз, под деревянный указатель (палец с насмешливой надписью «антиквариат») – на блошиный рынок.

Там, на продуваемых, неосвещенных деревянных балконах, бродяги, сироты, выбракованные школой, и гордые старухи раскладывали на одеялах и клеенках награбленный человеческий мусор из брошенных и отселенных домов: лысые куклы с закатившимися глазами, керосиновые лампы, жестяные коробки из-под монпансье и чая товарищества «Высоцкий и К°» со знаменитым корабликом на этикетке, квитанции фотоателье довоенных лет, елочные игрушки из цветного картона, почерневшие кофемолки, обрывки париков, словно скальпы… Попадались и оловянные солдаты, правда, редко, все больше пластмасса и уродцы из «киндер-сюрпризов», но в июне я всего за триста рублей купил на «блошке» прогрессовских «Солдат революции» в превосходном состоянии – у «солдата, идущего в буденовке» цела винтовка, только погнута, – и продал на «Молотке» за две сотни «бакинских». Еще рассказывали про старуху, просившую «хоть сколько-нибудь» за «красных казаков» сороковых, что стоят в Инете по полторы штуки долларов каждый. «Казаков» и на фотографии-то мало кто видел, и никто доподлинно не знает, сколько в наборе и каких, а у нее даже не было четырехсот рублей заплатить за место – вот только где эта старуха?

Ближе к воскресному обеду сюда, замкнув железными жалюзи свое добро, спускался ленивым барским шажком свободный вернисажный люд – знатоки икон и фарфора – поклевать легкую поживу, брезгливо поворошить ногой выброшенную морем дохлятину под нервное неприязненное молчание местных… Ничего, почти ничего, все ценное скуплено в ночь с четверга на пятницу у бомжей на платформе Марк – от скифского золота, нарытого «черными археологами» в Тамани, до маршальских мундиров с рубинами на погонах и пулеметных лент.

– Уважаемая, кофе!

Вьетнамка в белом фартуке толкала тележку с термосами, обернутыми целлофаном бутербродами и бачком с сосисками. Сливки? Взамен десятки я получил пластмассовый дымящийся стаканчик и успел сделать еще два шага.

– Да вон хозяин ходит… Василич, интересуются! Подойди!

Как весной случаются заимствованные дни, пахнущие осенью, так это сентябрьское воскресенье возвращало долги солнцем, синим небом словно оглянувшегося лета.

По-иностранному подкопченная солнцем морда с правильным профилем терлась у моих бойцов, схватила одного и крутила под носом. Я ускорил шаг, убавив глотком кофе, чтоб не расплескать. Кого он там сцапал, этот загорелый малый в черном пальто поверх белой рубашки, с полосатым шарфом, педерастически повязанным узлом под горло? Я присмотрелся.

– Хелло! Ит из скайер солжер оф финиш во. Иксклюзив. Ван хандрид долларс.

Малый в восхищении крутил головой, встряхивал чернявыми кудряшками, смазанными каким-то жидким дерьмом.

– Можешь себе представить?! – подзывал полюбоваться приятеля плечистого водительского вида. – Сотку!.. – и поставил солдатика, чтоб лучше рассмотреть, на ободранный прилавок.

Безлицый оловянный лыжник в маскхалате, покрытом ошметками зеленой краски, двигал правую ногу вперед в неспешном ходу. Рукавицы, лыжные палки, ботинки, давно потерявшие черный цвет, автомат, висящий на животе дулом кверху… Отполированная тысячами прикосновений каска блестела тусклым свинцом. Один из моих любимых бойцов. Не все мне одинаково нравятся. Не люблю брянских «Моряков на параде» (и серебряных, и некрашеных), «Куликовскую битву», астрецовскую «Конармию», вообще все конные фигурки. «Столбики» мелитопольские не нравятся… Но собираю оловянных советских всех (масштабы 1:35 и 1:48) и продаю – лоток «Солдаты СССР».

«Водитель» оторвался от рахматуллинских самоваров, вглядывался с почтительного расстояния в хозяйские причуды.

– Лыжник финской войны. Солдатик, между прочим, тридцать девятого года. – Я прихлебывал кофе, барыга рассматривал наживку с умиротворенной улыбкой, намертво вклеившейся ему под нос… Вспоминает… В детстве он двигал, наверное, такого лыжника по пустыням летней пыли меж травяных лесов, огибая высохшие шнурки дождевых червей. – Всплывает раз в год по штуке. Я б своего не продал, товарищ попросил – ему деньги на лекарства нужны. Канадец в прошлом году такого на «E-bay» за две сотни купил. Боец вообще-то уже проданный, человек за деньгами пошел, но если возьмешь – отдам. Иностранцам – сто евро, тебе – сотку долларов. Без торга.

Барыга заново осторожней положил солдатика на ладонь и приблизил к лицу – так разглядывают медальон с девичьей головкой в черно-белых добросердечных кинофильмах, его долго ищет в комоде и с усмешкой протягивает старуха: «Угадайте, кто это?.. я!», – потом подбросил и поймал, накрепко сжав пальцы.

– Аккуратней. Сломаешь – заплатишь.

– А вы? – Барыга улыбался задумчиво. Молодой еще мужик лет двадцати пяти, с губастым ртом и темными пустыми глазками; такая мразь в юности выглядит постарше, а в старости – помоложе. – Вы так одеваетесь… Как солдат. Вы – солдат? Будете вести боевые действия?

Говорил он, словно припоминая русский язык, блудливо поводя мордой. Я понял: гуляет пьяный… Перегнулся через прилавок и вдруг вцепился свободной рукой в воротник моего чумазого бушлата с хищной репейной цепкостью и захохотал – очень его веселили золотые пуговицы со звездами на бушлате:

– Получается, военнослужащий. Красная Армия! Следовательно, вы в состоянии воевать?

Я покосился на «водителя»: забери своего ублюдка! – и подхохотнул:

– Да все можно купить. И шинель. И шапку с кокардой. И кбуру с пистолетом. И корочки с фоткой. Главное, шоб баксы были. Баксы есть?!

Он отцепился и тут же загреб с прилавка стопку порыжевших книжиц. И посыпались, словно выпрыгивали из рук, Сталин «О Великой Отечественной войне Советского Союза», Сталин «Об основах ленинизма», «Календарь колхозника за 1943 год»… Одна застряла меж пальцев и развернулась сама собой. Малый тотчас начал читать с наугад взятого: «Нет больше так называемой свободы личности – права личности признаются теперь только за теми, у которых есть капитал, а все прочие граждане считаются сырым человеческим материалом, пригодным лишь для эксплуатации», – и захлебнулся. Он словно вспомнил о чем-то. Вглядывался растерянно в прочитанное – и губы шевелились, растягиваясь и смыкаясь, угловато или округло, и горло глотало, он словно понимал смысл, но не мог прочитать. Он так и торчал в одиноком забытьи, пока тот, второй, не тронул его за локоть. И барыга ожил – захлопнул книжку, пробормотав трезво обложечное название:

– «Сталин. Речь на девятнадцатом съезде партии».

– Четыреста рублей.

– Несомненно. Там, обратите внимание, между страницами трамвайный билет. Пятьдесят второго года. На одну поездку. Тридцать копеек цена. В качестве бонуса… – сухо предположил он. – Билет неиспользованный, вам еще пригодится. В хорошем состоянии книжки, – барыга неприязненно взглянул на меня. – Это вы их набираете в походах туда?

Так, хватит улыбаться. Легкий страх… Допить кофе и еще чуть-чуть подождать, поглаживая небритой щекой воротник бушлата… Пьяные умники хуже, чем пьяные скоты.

Он оборвал, что-то решил:

– Ну, довольно. Где финский лыжник?

Пять пятисоток – боец спрыгнул с загорелой ладони в карман черного пальто, и двое стремительно и озабоченно двинулись прочь вдоль рядов, не останавливаясь больше, мимо пробитых пулями касок, водолазных и танкистских шлемов, чугунков, икон Николы Можайского, прялок, льняных сарфанов, пионерских горнов, матрешек, каминных решеток и абажуров с мохнатой бахромой, патефонов, алых знамен передовиков социалистического соревнования, берестяных шкатулок и коричневых екатерининских пятаков в сторону главной лестницы, обложенной косматыми медвежьими шкурами и кабаньими мордами с желтыми клыками, обставленной чучелами оскаленных горностаев и соболей.

Проводив их взглядом, я натянул рваные вязаные перчатки и начал складывать солдатиков по жестяным банкам из-под печенья и чая по сериям: «Матросы Октября», русские богатыри на Чудском озере, «Куликовская битва», стоячие «гвоздики», «Матросы в бою», всадники маршала Буденного, знаменосцы-гиганты десятисантиметровой высоты, «Солдаты революции», телефонисты, регулировщики движения с острыми флажками, лежачие пулеметчики, подносчики пулеметных дисков, мотоциклисты из бесчисленных полчищ, «Солдаты в походе» и «Солдаты в бою» Брянска, Ленинграда и Мелитополя, полковые музыканты, редко попадающиеся медсестры, выкрашенные зеленью и серебром, сидячие пограничники с овчарками, пехотинцы-лилипуты Минского моторного завода с командиром, башкою вросшим в бинокль, безродные одиночки из неопределенных серий с пятнышками розовой краски на месте лиц – около четырех сотен, – коробки сложил в чемодан, обклеенный изнутри газетой, сверху набросал книжки и клацнул замками.

– Развел. Как детей, – похвалил Рахматуллин. Он расставлял нарды. – Решил пойти? Чего так рано? Такой почин сделал… Постой еще – деньги придут!

Шашлыки

Задами, через «аллею живописцев», где терлось поменьше публики, я пронес погромыхивающий чемодан к бревенчатому терему у спуска к центральной лестнице – там впотьмах предлагали купить кубачинские кинжалы из трагически подсвеченных витрин и принимали на хранение чемоданы – пять долларов за неделю, – и отправился мимо голосящих под электромузыку «ветеранов чеченской войны», уж лет пять как сменивших «афганцев», и дымной шеренги мангалов в обход, к южной ограде вернисажа, проломленной соседней стройкой, – грунтовка, набитая самосвалами, вела почти до самого метро.

– Шашлычок? Баранина! Свининка!

– Нет. Спасибо.

– Как нет?! Ша-шлы-чка! – в плечо когтями впился и загораживал путь краснощекий малый с бритой башкой, галстук, костюм, и с нахрапистой милицейской сноровкой пихал к распахнутой двери кафе «Городец», подпертой половинкой кирпича, к ступенькам наверх, на веранду – больно пихал, до синяков, не пускал обойти. Дыхание сбилось, и, трухнув и вспотев, я безнадежно взглядывал на черных шашлычников крымчанина Мамеда, переставших размахивать картонками над нанизанным мясом, знакомых официанток в белых фартуках поверх вязаных кофт. Что же? Кричать? Но ведь белым днем тащил он меня… поговорить? Паспорт… Как чувствовал: паспорт взял и квитанции за аренду, и люди кругом вон смотрят – люди, и если за тобой пришли, полагалось идти, пока ты нужен.

Загорелый барыга с шарфиком на горле (как я ошибался, приняв его за тупорылую валютную скотину) присел в углу, макал мясо в кетчуп, подбирал вилкой луковые кольца. Официантка сгружала ему чай, он показал: еще стаканчик. Набив рот, приветственно прижмурился, показал на свободный стул напротив и сосредоточился на шашлыке – небось, жилистый, не жуется, тварь!

Тот, что меня притащил, уселся на лавке за ближним столиком с водителем барыги и взялся за чай, разорвав на четыре куска лаваш с подкопченной круглой вмятиной посредине.

Я со вздохом опустился на стул с дыркой, сердечком вырезанной в спинке, установил локти на стол, сцепив руки под подбородком. Потом руки расцепил, бросил на колени. Откинулся на стуле. Вытянул ноги под столом. Подумал и – поджал. Все оказывалось неподходящим. Я обедал здесь дважды в неделю, все знал наизусть, а не сиделось спокойно.

Барыга дожевал свой кусок, вытер губы салфеткой, свернул ее в аккуратную подушечку, разместил в пепельнице и выставил на стол солдата финской войны.

– Завидую вам. Свободный человек! Не высиживаете в конторе. Остались ребенком. Играете в собственное удовольствие до седых, как я вижу, кое-где волос… Да еще за это платят! Самостоятельно распоряжаться своим временем – это правильная цель жизни мужчины. – Он поднял указательный палец. – И не иметь хозяина. Моя мечта… Собирать старые игрушки и – продавать; прекрасно! Что это? Творение? Смотря для чего вы это… Вы считаете, что собиранием кусочков прошлого можно что-то изменить? У меня, кстати, есть собственная теория про мужчин, заигравшихся в солдатики… А?

Официантка тетя Маша принесла еще чай с лимоном и забрала тарелку с луковыми огрызками и обмелевшей лужицей кетчупа.

– Рассчитаетесь?

– Пейте чай, – кивнул барыга, отдавая деньги. – Я заметил, у вас некоторая асимметрия в фигуре, правая часть тела развита меньше – никто не говорил? В лице особенно заметно. И рука левая, наверное, потеет сильнее при физических нагрузках? Еще у вас синдром навязчивых движений: губы вытягиваете вперед, облизываетесь, трете подбородок… Вы не аллергик? На цветение не реагируете? Правда, сейчас осень… – Он незаметно достал откуда-то из-под стола и гладящим движением руки доставил на мою половину столешницы страницу с черно-белым изображением, оглянулся и прошептал, донеся до губ чай: – Вот она.

Я не стану смотреть…

Распечатка на принтере, фотобумага, формат А4.

– Потрясающая. Столько лет прошло, а все равно – сносит крышу, – усмехнулся барыга. Помолчал, давая прорасти упавшим зернам, и добавил с осторожной мягкостью: – Вы можете получить возможность посмотреть еще несколько ее фото. Других.

Девушка не выглядела запоминающе красивой. Густые пышные волосы окружали широкое, подростково пухлощекое лицо. Ямочка на подбородке. Нерусский, тонкий нос с едва угадываемой горбинкой и загнутым вниз овалом ноздрей. Верхняя губа чуть выступает вперед, выдавая изъян челюстного строения или празднуя поимку фотомастером внутреннего движения: готовящуюся улыбку, угасающее слово…

Если закрыть ладонью нижнюю половину лица и взять отдельно широкий чистый лоб, отчетливо прорисованные брови и, самое главное, глаза, получится необыкновенно милая девушка. Глаза со спокойной ясностью смотрели за правое плечо наблюдателя – в них плескалась живая вода. Но если убрать ладонь, в целом оставалась здоровая юность, не более.

Волосы нелепой длины – едва до плеч – завивались на концах. Прическу организовывала темная лента, обнаруживавшая себя бантиком, расположившимся надо лбом, – эта двукрылая бабочка относила момент фотографирования самое меньшее на полвека назад и усаживала девушку за парту выпускного класса. Одежду представлял строгий жакет под горло; в кадре поместились две круглые металлические пуговицы с нехитрым узором – рубчики по кругу.

– Она мертва, – сухо уточнил барыга, словно это имело какое-то значение. – Разрывная пуля попала в ее затылок с небольшого расстояния 3 июня 1943 года, и пятнадцатилетняя роковая красавица стала урной на Новодевичьем кладбище. Нина Уманская, слышали когда-нибудь?

Люди намного моложе, и сильнее, и лучше одетые никогда не вызывают у меня ненависти. Ощущаю другое – лень подобрать слово. Я не чувствую тепла, когда ко мне приближается еще один пока живущий… Барыга тронул оловянного лыжника: вот что я купил за сотку долларов – пустые разговоры.

– Удивительная прозорливость конструкторов советской военной игрушки… Вы заметили, у воина советско-финской войны, отлитого, по вашим словам, в тридцать девятом году, пистолет-пулемет системы Шпагина, калибр 7,62? А ведь знаменитые ППШ в производство-то пошли только в декабре сорокового… Да и по весу – чувствуете? – цинк, алюминий, магний… Самое позднее – середина шестидесятых. – Он выудил из чашки толстошкурую лимонную дольку, собираясь вгрызться в нее, но поразглядывал и отправил на блюдце – чем-то не подошла. – Живете обманом?

Какое-то время мы помолчали, нет – помолчал он, я бросал взгляд на ворота вернисажа, на торговые терема, укрытые фальшивой черепицей из резины, на свежеотстроенный павильон нижегородских народных промыслов, барыга, как мне представлялось, примеривался закатать мне в морду. Официантка попыталась уплотнить наш стол парой англоязычных пухлощеких очкариков, но одним шевелением охранные туши растворили ее в цыганистых югославах – те шумно сдвигали столы.

– Суть дела, – отчетливо произнес барыга, в голос его капнуло раздражение. – Идет Великая Отечественная война. Начало лета. Уже позади Сталинград, но Курская дуга еще впереди. У дипломата Константина Уманского удивительно красивая дочь Нина, вызывающая у всех, кто ее хотя бы раз видел, сверхъестественный трепет души. И тела. Девочка учится в элитной школе вместе с детьми кремлевских вождей. Там же, кстати, учится и дочь Сталина. В Нину влюбляются многие. Особенно Володя Шахурин. Мальчик также из знатной семьи – сын народного комиссара авиапромышленности. Заканчивается седьмой класс, сдаются экзамены. Константин Уманский получает назначение послом в Мексику. Пятого июня он должен вылететь с семьей к месту назначения. Володя Шахурин провожает возлюбленную домой. По-видимому, просит – тринадцать-четырнадцать лет! – не улетай, я очень люблю тебя. Девочка, вероятно, не соглашается. Володя достает из кармана пистолет и стреляет Нине Уманской в затылок. Наповал. А потом – в висок себе. Но какое-то время еще дышит. Около суток. И умирает. Дело докладывают Сталину, он восклицает: ух, волчата! В русской истории остается пометка: «Дело волчат».

Он подтащил фотографию обратно к себе, пощупал, словно проверяя, не намочил ли ее неисправно вытертый стол, и спрятал.

– Скучно, верно? Шизофрения, подростковый психоз неразделенного чувства. Все настолько скучно и ясно, что хранить «Дело волчат» берутся только маразматики и пошляки: наши Ромео и Джульетта! – вот что осталось, и поэтому ужасно пахнет дерьмом… Но ведь никому… – барыга перегнулся ко мне через стол, все, что он говорил теперь, казалось ему чрезвычайно важным, щеки горели и голос ослабел до едва различимого шепота, – никому до меня не пришла в голову простейшая мысль: откуда такая ясность? Что говорил мальчик? Что отвечала девочка? Откуда уверенность, что любовь… Чего он добивался… Девочка убита. Мальчик мертв. И никто не слышал их разговора, ведь Бога нет. Так что же или кто же тогда внушает нам такую ясность? – Он вдруг улыбнулся пьяно. – Чувствуется рука специалиста. Кто-то основательно поработал на будущее… Зачем-то! Русские Ромео и Джульетта! Волчата! И кто-то уверен, что все получилось. Что всех обманули и никто не вернется копать. Ошиба-аются… – И закончил с игривой педерастической интонацией, словно подслушанной в нерусском кино: – Дорогой мой, я хочу, чтобы вы туда отправились. Надо все поменять.

Он давал мне возможность кивнуть или хотя бы шевельнуться, я же сосредоточился на том, чтобы сесть как-то поудобней, а еще лучше встать и пойти в сторону метро, купить копченых куриных крылышек, лаваш и бутыль ледяного «Очаковского» кваса и наплевать. И только рассказывать в скучные минуты, как продал солдатика в воскресенье.

– Поспешайте. А то все скоро умрем и некому будет строить плотину, чтобы остановить эту… воду. – Он выкатил главное: – Я хочу знать, кто их убил.

Удостоверившись в моей немоте, барыга (неужели охрана не понимает, что пасет больного?!) заговорил свободней, не ожидая в ответ ничего, что могло бы взорвать проложенные им рельсы.

– Кто убил. И почему. На картину привычную взглянуть словно впервые, глазами ребенка, чужеземца. Это работа для человека, любящего фотодело. Взгляд фотографа меняет объект съемки, если фотограф имеет, так сказать, особое отношение к объекту… Вам не приходилось фотографировать обнаженных женщин перед тем, как с ними быть? – Он приостановился и глумливым подмигиванием дал понять, как доволен: попал. Я не дрогнул. Но не я командую кровью. Кровь хлынула в шею, щеки, уши, забившись тупиково в руках. Как в любой дешевой истории (а только в дешевку они мечтают попасть!), они отпустят меня «подумать над их предложением», это паутина. – Мне нужны новые фотографии. С прошлым можно сделать абсолютно все.

У меня другое мнение о прошлом. И я бы еще спросил: а что происходит при этом с фотографом?

– Я мучился: к кому бы обратиться… Беда России – ремесленники не вырастают в мастеров, все хотят быстрых денег… Никто не жаждет красивой работы… – Он неожиданно вильнул и ударил: – Не посещаете портал «Последняя граница»? А? Я вот – да. А что – прикольно… Весь этот Нью Эйдж, пятая раса… Новые культы. А сколько там молодых… Богиня смерти Кали…

Он улыбался мне дружески-опечаленно, как охотник улыбается лосиной мертвой туше, заставившей его побегать. Поставив болотный сапог на горло добыче.

– Там довольно подробно выкладывали стенограммы одного суда. Но я не буду детали. Там что? Уход молодого человека, фактически ребенка, в секту – трагедия. Брошена семья, возлюбленные, профессия. Имущество отдано учителю. Сознание – полностью… – он соединил пальцы правой руки в щепоть и потер ими, протерев дыру в невидимой ткани. – Голодание. Медитации. Наркотики… Законных оснований вернуть мальчика-девочку нет. Свободные совершеннолетние люди, сами выбрали, во что верить. А футбол не нравится. Родителям больно: растили-растили, так сказать, цветочек, а он теперь служит, как собачка, какому-нибудь там трижды судимому алкоголику и возвращаться не хочет. Вообще папу-маму не узнает. Что вера-то делает, а?

Что же остается, Александр Васильевич, родителям? (Имя, вдруг мое имя!) Страдать! И ждать. Отработанный материал вернут – инвалиды любой коммерции обуза. Родители получат инвалида – и никакие походы к психиатрам не вернут человека в мир, где жарят шашлыки, совершают поездки на море в Египет, рожают детей, продают, к примеру, солдатиков. Остаются полутемные комнатки, запах лекарств, бормотание мантры, избыточное слюноотделение – навсегда! Мы, конечно, с вами рассуждаем как подданные телевизора, товаров и цен… Но так все! Известно же, что совесть и душу наука не нашла, а русский народ не смог доказать их существование опытным путем.

И выхода, уважаемый Александр Васильевич, казалось бы, нет. Но идеально устроенный организм в процессе развития сам делает себя уязвимым, чтобы мировое равновесие сил не нарушалось. Секты интересуют прежде всего богатые семьи. Но богатые не готовы так вот запросто отдать детей какой-нибудь там уголовной «Церкви конца и начал» Дэвида Медфорда. Богатые не признают страданий, деньги – это рай.

Так, милый Александр Васильевич, и возникла платная услуга. Насильственное депрограммирование. Похищение. Лечение. Возвращение семье. Не слышали? И я верю: деятельность депрограмматоров и посейчас мало, скажем так, освещена. Секты молчали о пропаже своих дойных коров. Так могли и собственные трупы засветиться – у всякого производства отходы. Искали пропавших силами собственных служб безопасности и ребят, которые, выразимся аккуратно, прикрывали их бизнес. Там, во тьме, беззвучно шла война: штурмы квартир, похищения, внедрения агентов, обмен заложниками, говорят, и перестрелки случались… Нет? С трагическим исходом.

Свет пал в эту тьму случайно. Один из спасаемых юношей выбросился из окна конспиративной квартиры в Беляеве во время оздоровительной процедуры. И сломал, между прочим, позвоночник. Сычужников. Помните его? А вот он лично вас как-то выделял… И очень боялся, что его добьют в больнице. Симпатичный малый, на вид довольно вменяемый. Если долго с ним не разговаривать. А в телевизоре долго не разговаривают: зрителей растрогал – и довольно, тут еще выборы, коррупция в органах – тема… И тотчас в милицию, о чем-то договорившись, понесли заявления все: кришнаиты, «Дерево денег», богородичники, муниты, мормоны, сайентологи, «Дети Бога» и даже остатки «Белого братства». До сих пор доподлинно неизвестно, как депрограмматоры «лечили». В заявлениях, кроме похищений, фигурировали пытки, избиения, лишение пищи и сна. Применение психотропных препаратов. Принуждение к тяжелому труду. Вранья хватало? Да, наверное. Это ж политика. Но мы с вами, дорогой мой, рассуждая без соплей, можем предположить: депрограмматоры, скорее всего, клин клином, использовали те же средства, что и новые культы по дороге «туда», пытаясь вернуть проплаченного «обратно».

Кстати, некоторые из молодых людей, возвращенных в рыночную действительность, дали показания в суде – да, вот так. Благодарности нет! Точное число похищений не установили. Больше шестидесяти? Родителям приходилось выкладывать от ста тысяч долларов в сложных случаях. Дети несостоятельных граждан депрограмматоров не интересовали. Хотя бедняки выходили на них. И молили вернуть кормильцев в семьи, к грудным детям… Я почитал – страшные истории. Растрогался бы камень. Но не вы.

Среди задержанных – как же вы ничего не слышали… гремело! – нашлись отставники и действующие сотрудники органов. Сразу подключилась служба собственной безопасности МВД, фээсбэшники. Арестованы сорок два человека, шестнадцать осуждены. Следствие продолжается. По вновь открывающимся эпизодам. Не всех пока нашли.

Барыга смотрел на меня не отрываясь. И я безвыходно понял: мне придется сделать это у него на глазах. Вытереть пот со лба, с бровей и верхней губы, вытереть руку, расстегнуть, разорвать пуговицы бушлата, сверху донизу. Облизать зудящие губы. Дальше.

– Есть человек в розыске ФСБ… Еще его пытается найти так называемая информационная служба «Церкви конца и начал» с помощью, между прочим, измайловской ОПГ, – он усмехнулся подобному совпадению и впервые позволил себе оглянуться на терема измайловского вернисажа, пропекаемые неурочной жарой, – бабье лето, вот что это такое. – Он не похищал. Не участвовал в пытках. Занимался только разработкой клиентов. Окружение, связи жертвы… или спасаемого? Даже не знаю… Просчитывал, кого из близких использовать при возвращении похищенного в прежнюю жизнь. Вот, подумал я, тот, кто сможет мне помочь. Этот человек. И его люди.

…Красив и ухожен. Из тех нынешних, что втирают крем и делают ногти в салоне за стеклянной загородкой. Возможно, и мокрые смоляные кудряшки его – плоды чьих-то оплаченных усилий. Только молодость он не купил. Ее ему дали. Победную, сильную молодость, что подбрасывала сейчас чужую жизнь на ладони, как дырявую ракушку, подобранную на крымском побережье.

– Я изложу вам ход моих мыслей. Что делает секта с новобранцем прежде всего? – И он выпалил: – Уничтожает личное прошлое. Прошлое не нужно, оно не ведет к спасению. Чтобы владеть человеком, нужно стереть все прожитое и заполнить пустоту заповедями учителя. Работник, о котором я говорю, напротив, возвращал жертве прошлое, помогал вспомнить… Но если учесть, что люди попадали в его руки с совершенно измененным сознанием, пустые, белые, бумажные коробочки… Совершенно улетевшие люди. Вспомнить они почти ничего не могли, и прошлое… – барыга усмехнулся одними глазами, – работник писал заново. По своему усмотрению. Улавливаете? И, важный момент, он делал это бесплатно. Следствие установило: он единственный не получал денег – это мне особенно пришлось по душе. Что такое деньги в сравнении с его занятием? И я сказал себе: о’кей. Вот кто мне нужен.

Около сорока лет, чуть выше ста восьмидесяти. Темные волосы. Седина. Бывший историк? Хотя кто-то показал на следствии, что видел его в Высшей школе КГБ в период учебы. Вряд ли он убежал, думал я… Упал в почву, на какой-нибудь вонючий вьетнамский рынок, – он заново окинул меня взором, – коротко подстригся, армейская форма… Единственная деталь, я даже не знаю, правда ли – собирает солдатиков. Как-то по-детски. Но символично, согласитесь. Я понял: он продаст квартиру, потеряет паспорт, но игрушки пойдут за ним. Людей, имеющих в России и на Украине серьезные коллекции, оказалось немало, девяносто два. Два салона – на Якиманке и ЦДХ. Два сайта. Но это профессионалы. А искать нужно любителя.

Свидетели настолько противоречили друг другу, что не удалось составить даже фоторобот. Я угадывал: под каким прикрытием он мог работать? А? Копался, сопоставлял и в архиве сайта Московского отделения общества сознания Кришны нашел новость: четыре года назад ашрам на Хорошевском шоссе неофициально посетили сотрудники отдела внешних сношений Русской православной церкви. В ознакомительных целях. И там выложена фотография, вот, – еще один, теперь уже квадратный кусок бумаги приехал по столу поближе ко мне. – Явно против воли запечатлели четверых. Четвертый – тогдашний лидер московского отделения Субхадра Дас. Он нам не нужен. Видите, гости выходят из ашрама. Договоренности фотографироваться не было. Все, кроме Субхадры, пытаются отвернуться. Кришнаитам было важно получить доказательство хоть каких-то контактов с Православной церковью. Посмотрите – как жаль, что вам это совершенно неинтересно! – кто попал на фотографию: это диакон Андрей Вострецов, слева отец Алексей Правдолюбов, третий, вот его видно хуже всего – сотрудник «Вестника Московской патриархии» Николай Костромин. Именно он, кстати, попросил показать не только кухню и идол Брапхупады, но и общежитие. Гости заглянули еще в книжный магазин, на звукозаписывающую студию. На кухне их пробовали накормить прасадом, но есть идоложертвенную пищу они, естественно, отказались.

Через три дня из ашрама похитили двух кришнаитов. Конечно, совпадение! Я решил встретиться с Костроминым. Меня мучило предчувствие, что человека по фамилии Костромин в «Вестнике Московской патриархии» нет. Я оказался неправ, он есть. Заместитель главного редактора. Но встречаться со мной Костромин отказался наотрез. Почему?! Я думаю, потому, что на фотографию угодил совсем другой человек. В патриархии меня вообще уверяют, что это фотомонтаж. Я больше ее никому не показывал. Только двум коллекционерам советской военной игрушки, чтобы проверить одно дикое предположение, а теперь, видите, вообще рву… – он разорвал фото опереточно мелко, да, посмейся надо мной. – Хотя кришнаиты ее хранят. А вот эту фотографию я вам оставляю. Вполне достаточно, чтобы начать.

Он поднялся и шлепнул меня по плечу паскудным господским жестом. Как пса.

Я подождал, словно меня должны были забрать куда-то еще для дальнейших опытов, но больше ничего не случилось.

Мимо распродажи армейских рюкзаков и камуфляжных курток они – трое – вышли к воротам. Их ждал омоновец в черном берете с пистолетом-автоматом на плече, взмахнул рукой – подъехали черный «БМВ» с мигалкой и милицейский «лендровер» сопровождения, распахнулись дверцы. Барыгу усадили в первую машину, охрана бегом расселась… Все. Они перебрались в зрительный ряд и теперь будут смотреть, как я бегаю на цепи.

Я записал в мобильный телефон бортовой номер милицейского джипа и крытой галереей спустился на лодочную станцию измайловских прудов.

Лодки на час за сто двадцать рублей и паспорт выдавали желающим два чеченских мальчика лет двенадцати, объясняя правила: с бортов не прыгать, к другому берегу не приставать. Я сидел на каменных ступеньках, сжав ладонями лоб. Молодая поросль, дожидавшаяся свободных лодок, сочувственно подставляла мне под ноги пустые пивные бутылки. Я подумал, как думал всегда: завтра уже будет по-другому. Пройдет ночь, и человек просыпается другим. Тело отдохнуло, солнце освещает углы. И убить тебя не кажется возможным.

Я достал из кармана фотографию девочки Нины.

Распечатку на принтере он почему-то забрал. Оставил мне фотографию вчетверо меньшего формата, с цифрами фотолаборатории на обороте <No-36А>010. Лучшее качество печати сделало заметным жакет убитой, плотный и ворсистый, волосы пушатся серебристым сиянием над головой, чуть задышала кожа. Позже, бессмысленно разглядывая лицо, я понял, почему он заменил снимки: он оставил мне отпечаток с другого кадра – теперь девочка смотрела прямо в мои глаза с грустным и вопросительным спокойствием. Живой человек, разомкнутся губы – и сейчас что-то скажет. Старшеклассница из соседнего подъезда… Я разорвал ее лицо пополам и выбросил в помойное ведро для окурков.

Мост

Человек выходит из подъезда ранним вечером. Уже холодно. В руке его белый конверт. Что за письмо он несет в синий ящик почты? В конверте бесплатное объявление – он продает недостроенный дом: мечтал построить пять лет и пять лет пытался, – продает землю.

Он не возвращается от почтового ящика сразу. Идет вдоль сентябрьских дорог, трава, расцвеченная васильками и клевером, еще прет из земли, но уже голо торчат верхушки тополей и подножья дубов завалены ржавчиной, гниют каштановые скорлупки – вот наступает время прилива, и мы уходим под крыши, начинаем жить в метро, на чужбине. Иссохлось, укоротилось лето, от бескрайней летней страны мальчика осталось двенадцать недель, месяц жары, хотя мальчик жив. Подолгу стоит напротив светофора. Поднимает ногу, чтобы сделать шаг. Голуби и вороны… В другом городе он видел птичьи стаи, слышал их гомон, они рваными знаменами кружили, проходя сквозь друг друга, и утекали к теплу.

Из этого города птицы не улетали. Кленовые листья умирали, сторонясь бурых и жухлых собратьев других пород, на чьих лицах проступала простая, земляная смерть. Клены тужились дотянуть до дворницкого дымного костра гладкими и цветными.

В августе рубль обвалился, жизнь затрещала, я не верил в гибель Сбербанка и народное восстание, но все забирали деньги, и я каждое утро в половине десятого утра звонил в отделение Сбербанка на Новопетровской: выдаете? Валюту выдавали частями.

Заведующая выложила последние три тысячи, распишитесь в трех экземплярах – закрываем счет. Я поймал шариковую ручку, висевшую на мохнатой бечевке, погладил выброшенные в окошко потрепанные бланки, нащупав место для подписи, отмеченное, словно оспиной, фиолетовой галочкой.

– Спасибо.

От соседнего окошка не отходил седой: дайте мне деньги!

Олег Семенович, пенсия еще не пришла! Мне не нужна пенсия – дайте мне деньги! Олег Семенович, деньги еще не поступили. Не поступили? Всем дают, а мне нет, где мои деньги?! В министерстве финансов, у Ельцина. Я и пойду к Ельцину. Я не просто, я (корявый палец уткнулся в нутро красных корочек) ветеран войны.

И мне нету денег?! Не надо пить, и будет денег хватать, идите к сыну, он даст вам денег. У меня нет сына! Тогда идите к бабушке своей…

Десять округов Москвы, дачные поселки, города Подмосковья… Я остановился: к кому? Свежие месторождения или брошенные шахтерские поселки? Из опустевших золотоискательских бараков выпирали дряблые животы с утонувшими в складках пупками, бородатые лобки, вонючая слизь во влагалищных глубинах, толстые языки, незагорелые кожи, усатые рожи, железобетонное знание: как сразу после паскудно… Как мгновенная мерзость закружит уже при первой судороге, уже в миг плевка в липкую нору, и распухнет совсем в минуту отлипания, отваливания, неизбежных слов и поглаживания по законам служебного собаководства, и долго еще потом покатается на твоих плечах – до подъезда по месту прописки, до горячей воды и горсточки жидкого мыла, до подушки, до муторного утра, щетины в зеркале, ее трогаешь, как живую: шевельнется – нет? Я давно уже понял: все, что мне нужно, находится не в чужой постели. Но эту истину приходилось доказывать себе раз за разом. Иногда по нескольку раз на дню.

Хотелось свежих материалов с несуществующими тайнами, с замиранием первого обнажения, колокольных ударов сердца, преодолимыми препятствиями счастливых замужеств, необходимости задерживаться на работе допоздна, техники нажатия квартирного кода – тремя пальцами сразу или поочередно одним, болезненной проницательности свекрови Виктории Самойловны – незнакомых телефонных номеров-квартир, где в семи цифрах жили родители, соседи, бабушки с феноменальным слухом, въедливые шаловливые братья, собаки, перекусывающие провода, отцы, бесшумно снимавшие трубки на параллельной линии; где по телефону отвечали из ванной под шум стиральной машины, из кресла, забравшись с ногами, с балкона над шумящим Кутузовским, в коротких халатах, в полотенце, ни в чем – сколько он обжил таких квартир, не переступив порога! Хотелось инопланетную, новую улицу, какую-нибудь там Марины Расковой или 26 Бакинских комиссаров с ортопедическим диспансером во дворе, с «мне так нельзя, так мне нравится больше», с «я боюсь, что мне так будет больно»… Я подумывал о кукле из резины, хотя стоило, возможно, оглянуться на собственный изъян, вертевший мной особенно безлюдным голоногим летом – от засухи к ливню… Повыбирав, я позвонил ближней: сегодня, сейчас, да я просто уезжал, звонил и тебя просто не было на месте, я просто подъеду к твоей работе, где ты теперь? На Кржижановского, нефть и газ, компания «Сибур». Ты узнаешь меня, я – метр восемьдесят четыре, мне тридцать восемь лет, и пробивается седина, в левой руке у меня будет правая рука.

– А ты легко узнаешь меня потому, что я очень красивая женщина.

Шла и улыбалась, красные долгоносые туфли, черно-белая юбка на широких бедрах… Мы пересекли улицу ради заведения, блуждавшего между баром и кафе, официант и бармен в белых рубашках (возможно, считая себя кем-то другим – заведующим производством и менеджером зала, например) запрокинули морды под солнцем на крыльце, подсунув под зад пластмассово-белые стулья. Из растворенных окон выдувались желтые занавеси и радио «Динамит FM», полная громкость, потише, лучше выключить… Она листала заламинированные страницы меню – официант кивал: все имеется, – в маленьком зале на три стола, на стене картина прежнего вида города Москвы с желтым куполом еще не взорванного храма Христа Спасителя за мостом. Я смотрел на ее южные, коричневые плечи (зачем? сразу в сауну на Крылатские холмы!), расспрашивал, воскрешая детали объекта, выключатели, расположение комнат: дочка все танцует в «Непоседах»?

Подруга твоя та вышла тогда замуж за француза? Отца взяли на работу? В Астрахань ездила? Ты же хотела. Я? Теперь занимаюсь торговлей. Ничего не случилось. Может, не выспался.

Не сговариваясь, обернулись в окно – официант скорым шагом преодолевал улицу, целясь в магазин «Диета» на углу, покупать все, что заказали.

Она произносила легкие слова, смех, я захлебнулся, почуяв чужое, словно увидел в первый приезд на перезимовавшую дачу раскиданные, испоганенные чужими лапами вещи, вывороченные из шкафов ящики, – что-то мешало ей говорить и бульк-бульк – поперек голоса, вот сейчас засунет руку в горло по локоть и выдернет – начнет с повседневного сора, затем бегло покажет дыру – то, как неважное, как новое, неудачное фото, только из своих рук, и забросает опять шелухой, чтобы не молчать тяжело, чтобы жизнедеятельность продолжалась, поддерживаемая негазированной чистой питьевой водой «Шишкин лес» со льдом.

– У нас сокращения. Никто ничего не знает точно. То говорят, всех разгонят и «Газпром» приведет свою команду. То – поменяют только руководство и повысят зарплаты. Я решила вернуться к мужу, – сказала она.

В пустом зале, под кондиционерами, я увидел, что вот – еще сидим напротив, еще вернется из магазина официант, уложит в тостер ломтики хлеба с сыром и ветчиной, нарежет клубнику и бананы для фруктового салата, выдавит шарики шоколадного мороженого, еще немало ждать, потом жевать и не умолкая говорить, но сегодня я ее не коснусь, по ту сторону жизни разверзлась дыра – подуло снегом и другими годами; я схватился за стакан, как за опору, и закрыл им морду под обвинительные оправдания:

– Устала засыпать одна. И просыпаться одна. И дочка очень просит. Ты знаешь, он очень изменился. Говорит, что все понял, пока меня не было.

В сауну она не поедет. Через полгода позвонит. Но это все равно что сдохла. Убитое время. Не даст ли она прямо тут, напоследок? Официант еще не скоро… Поднять юбку и посадить на колени эту любительницу чулок и трусов с разрезом вдоль промежности. Затолкать ей всухую по самый корень и чтоб попрыгала… Что не успел я узнать про нее?

– Ты заплетаешь когда-нибудь волосы?

– Каждый вечер. Я сплю с косичкой.

– Теперь будешь спать не только с косичкой… Конечно, переедешь за город?

Выложив главное, сейчас она отвечала с усилием:

– Деревня Ложки. В Солнечногорском районе.

– Женщина помогает по хозяйству. Водитель привозит продукты. Три собаки, бультерьеры.

– Две. Бультерьер и леонбергер.

– Три этажа в доме?

– Четыре. Сауна и бильярдная в цоколе. А ты? Чем торгуешь? Антиквариат?! Какие планы у тебя?

Я всмотрелся в картину за ее спиной, наморщился и прочел название. Оказывается, картина изображала главным образом мост, а не храм, взорванный при императоре Сталине и позже клонированный на месте плавательного бассейна.

– У меня? Ну, я займусь… Вот – Большим Каменным мостом. Пора с ним разобраться.

– А где этот мост? Что в нем такого?

Со сдохшей я проговорил еще час. Смял и оставил в тарелке бумажку с номером ее нового мобильника. Допил два глотка еще не нагревшейся воды, льда не осталось. Бело-синяя этикетка на пустой бутылке. «Шишкин лес. Чистая питьевая вода. Негазированная вода из артезианской скважины № 1–99. Изготовлено в России. Московская обл., Солнечногорский район, д. Ложки» – вот откуда она прочла адрес своей изменившейся жизни. Но что это меняло?

БКМ. Справка по делу

Большой Каменный мост признан лучшим местом для разглядывания Кремля и русской жизни, названной Черчиллем «тайной, покрытой мраком». Мне определение бегемотистого англичанина кажется пошлостью. С моста открывался «лучший вид» еще со времен Корнелия де Бруина (голландца, картинам его триста лет) до заставок в советских телевизорах перед программой «Время», заменявшей вечернее богослужение. Однажды весной по мосту проехал Юрий Гагарин – из внуковского аэропорта на Красную площадь и в вечную память.

Вид на противоположную сторону продавался «во-вторых»: храм Христа Спасителя (с перерывом на бассейн) и Второй дом Совнаркома (прославленный Трифоновым как Дом на набережной) – общежитие строителей коммунистической башни, правильная, не стыдная роскошь, улей, заполненный медом. Райские поляны. Жителей пятисот квартир время попозже, если не выражаться кроваво, поменяло – как несломленно сказал император Сталин президенту де Голлю: «В конце концов победителем всегда оказывается смерть». Президент в своей глупой фуражке, похожей на открытую консервную банку, навсегда осмеянную покупными комедиями о французских идиотах-полицейских, покивал: «Да, да…» – он не понял, что император имел в виду.

Самая ближняя к мосту из кремлевских – Водовзводная башня (или Свиблова, по имени строителя), высокая и мрачная. Она единственная без ворот, беременна первым (неискоренимое, черт возьми, слово в краеведении) русским водопроводом, поднимавшим воду в царские чертоги и сады. Наполеон на прощание ее взорвал и восстанавливающие руки убавили суровости, но и сейчас башня, по мнению моему, смотрится безрадостно. В 1937 году ее увенчали рубиновой звездой, приметив наибольшую близость к зрителю, спустившемуся на мост для рассмотрения дел нашей земли.

Москва росла на холмах, между холмов текли реки, речки и ручейки. Множество деревянных, «живых» мостов скрепляло московскую жизнь, кому-то казалось, что даже в имени Москва спрятаны чавкающие «мостки». Большой Каменный мост (а еще его называли Всехсвятским, Берсеневским, Новым) – первый (вот опять!) каменный и – последний. Его считали четвертым русским чудом после Царь-колокола, Царь-пушки и колокольни Ивана Великого, но мост почему-то застрял в тени.

Иван Третий расчистил Боровицкую площадь, отодвигая от Кремля деревянные дома вместе с пожарами и затрудняя татарские осады, и жизнь, потесненная площадью, перебралась за реку и потянулась на юг, в стрелецкие слободы Замоскворечья, вдоль дороги из Великого Новгорода на Рязань. Жизни требовалась опора, путь по речной воде – царь Михаил Федорович вызвал из Страсбурга палатного мастера Ягана Кристлера с дядей, с инструментом – медные пешни, векши, подпятки, долотники, винтовники, шурупники, кирки, закрепки – заклинание прямо!

Немцы для наглядности сколотили игрушку – маленький мостик и отбили два вопроса заказчиков (дьяков Львова и Кудрявцева интересовало, устоит ли мост от удара двухаршинного льда, выдержит ли перевозку больших пушечных снарядов): «Будут сделаны на месте быков каменные островики, а на те быки учнет лед проходя рушиться, а тот рушеный лед учнет проходить под мостом меж сводов мостовых. Своды будут сделаны толстые и твердые, от большой тяги никакой порухи не будет».

Только в Москву поехали аршинные кубы белого камня из Настасьина (в Настасьине я однажды переночевал в пионерском лагере зимой), как все умерли – и немцы, и царь (как писали, «оставя царство земное, преселися в вечныя обители»). Взялись достраивать уже при Софье – царица мне нравится, но коммунисты полюбили по родственным соображениям ее брата душегуба Петра, и Софья осталась в истории толстомясой жаркой бабой с немытыми черными космами.

Семнадцатый век сильно походил на двадцатый. Начинался смутой, кончился смутой: гражданская война, восстания крестьян и казаков, походы на Крым; восставшие «рубили в мелочь» бояр, лекари под пытками признавались в отравлении царей, в кровавом апреле сжигали старообрядцев. Русские с безумными вниманием оглянулись вдруг на свое прошлое, на собственное «сейчас» и с ожесточением бросились переписывать «тетради» по историческим язвам: раскол, стрелецкие бунты, место земли нашей на глобусе, как раз завезенном в Россию, – о политике спорили дети и женщины! Внезапно простонародье осознало: мы – тоже, мы – участвуем, мы свидетели, и как сладко говорить: «Я». Что-то произошло такое, отчего захрипела и сдохла БОЛЬШАЯ ИСТОРИЯ МОНАСТЫРЕЙ, и кто-то сказал над черноземными головами: НАМ НУЖНА ВАША ПАМЯТЬ, останется все, что вы захотите, нам нужна ваша правда. Не повезло, пришлось запоминать, обдумывать, каждому, а не только беглецам-недобиткам.

Ну вот, в год, когда Шереметев ездил к цесарю Леопольду Габсбургу, князь Голицын ходил на Перекоп и вернулся от Конских Вод потому, что татары выжгли степь, чернец по чертежам покойных немцев достроил «восьмое чудо света» – Большой Каменный мост.

Если верить некоторым косвенным упоминаниям в денежных расчетах, звать его могли Филарет. «…От простых монахов зовомый Филарет» прямо, но не исчерпывающе достоверно занес чернец Силиверст Медведев в свое «Созерцание краткое…». В год завершения моста автору «Созерцания…» срубили голову – ученый (в Москве его так и звали «Солнце наше») расплатился за советы Софье, споры с патриархом, совещания с мятежными стрельцами – «главоотсечен на Красной площади и погребен в убогом доме со странными в яме».

Восьмипролетный, арочный, из белого камня. В семьдесят саженей в длину.

Гравюры Пикарта (видны домики – мельницы или купальни?), литографии Дациаро (под пролетами уже набиты сваи, пара зевак и предсказуемый челнок – пассажира в шапке одним веслом прогуливает тепло одетый гондольер) и литографии Мартынова (уже прощальные, с двухбашенными въездными воротами, снесенными задолго до издания), запечатлевая Кремль, заодно захватывали и мост, первые сто пятьдесят лет его: мукомольные мельницы с плотинами и сливами, питейные заведения, часовни, дубовые клети, обложенные «дикарем» на месте двух обрушившихся опор, палаты князя Меншикова, толпы любующихся ледоходом, триумфальные ворота в честь азовской победы Петра; сани, запряженные парой, тянут высокий помост с двумя пассажирами – священником и закованным в цепи быстроглазым Пугачевым (борода и смуглая морда), погубившим семьсот человек (кричал налево и направо молчавшей, предполагаю, толпе: «Простите меня, православные!»); палаты Предтеченского монастыря, неизбежные полеты в воду самоубийц, весенние разливы, шарманщики-итальянцы с учеными собачками; «темные личности укрывались в сухих арках под мостом, угрожая прохожим и приезжим» – присочинил мой собрат, отвлекшись на маканье пера в чернильницу.

Балаганы показывали восковые фигуры, диких людей, заросших мхом, и недавно пойманную рыбаками рыбу сирену, в толпе грызли подсолнухи и покупали разноцветные надутые газом шары. На колени ставили арестантов с табличками «За поджог», «За разбой». Будочники с театральными алебардами, свободно курящие косматые студенты и стриженые девицы в темных очках, трактир «Волчья стая» в грязном двухэтажном доме, пристань общества московских рыболовов (всего-то изба на деревянном плоту с гроздью привязанных лодок)… И все понимали, что – время вышло, дни сочтены (особенно когда в наводнение 1783 года обвалились сразу три арки, задавив рыбака и стиравших баб), но все равно не раз злобно припоминали Александру Второму одно из первых его деяний – разбор старого, великого моста, хотя (о, конечно!) даже лом не брал старинную кладку – пришлось взрывать.

Новый мост по-прежнему остался Большим Каменным, хотя в 1859 году на два каменных быка легли чугунные арки с перилами того же материала и мостовой из лафетных досок (лень подниматься к словарю – «лафетный»?) – инженер Н. Н. Воскобойников (по анкете выходит двадцати одного года – опечатка?) исполнил проект полковника Танненберга; ратной фамилией полковник обязан одной восточно-прусской местности, известной гибелью тевтонского ордена от русско-польско-литовских усилий и злосчастной судьбой армии генерала Самсонова в Первую мировую.

На фотографиях собрания Готье-Дюфайе можно заметить: чугунный мост встал немного левее и теперь утыкался не в Боровицкую площадь, а в Ленивку – самую короткую улицу Москвы. Ветшая, мост простоял человеческий век – семьдесят пять. Ломать собирались раньше, но случились две войны и революции, а после смерти он пожил еще – при ознакомлении с делом обнаружено в советской газете: «пролеты старого моста найдены в удовлетворительном состоянии и перевезены на баржах в район деревни Заозерная».

За Третий Мост бились на конкурсе лучшие силы русской архитектуры, без видимого труда ставшей советской: Передерий, Жолтовский, Щуко, Щусев. Мощной стальной однопролетной аркой выиграл Щуко (и ученик его Гельфрейх). Проигравших тянуло к тесноте и многоарочности московской старины. Щуко один оторвал бессонные глаза от чертежной доски и посмотрел в предрассветное окно – МОРСКОЙ ПОРТ МОСКВА. Заключенные выроют каналы. «Москва – Волга» и Беломорско-Балтийский. Под мостом пойдут караваны судов!

Стремительность, сила, упругость – так выразил победитель свою идею.

Если следствию представится возможность, было бы интересно предложить проходящему по делу Щуко в трех словах выразить идею собственной, Владимира Алексеевича, жизни. Сын военного, окончил училище в Тамбове, пробовался актером во МХАТе и был отмечен Станиславским, потом полярная экспедиция на Шпицберген.

Началось дипломным проектом дворца наместника на Дальнем Востоке, Рим, Стамбул, Афины, Флоренция, Милан, модерн и русский ампир, традиции Камерона и Воронихина. Закончилось бесчисленными проектами памятников Ленину (осуществлен один – Ленин на броневике, Финляндский вокзал), Библиотекой имени Ленина и семилетним бесплодным проектированием колосса – Дворца Советов. И – Третий Мост, над «водным зеркалом», 478 метров. Построил и через год умер.

5 марта 1938 года мост испытали – сто сорок десятитонных автомобилей и двадцать груженых трамвайных поездов. Четыре большевика-полярника тем временем проплыли на льдине над Северным полюсом, взрывались дирижабли, Япония воевала в Китае, девицы с рекламных плакатов советовали пить кофе с ликером марки Главликерводка наркомпищеторга, праздновали 750 лет «Слову о полку…», в Александровском саду искали место памятнику Павлику Морозову, инженеры испытывали новое изобретение – телефонный автоответчик, но это и многое из первых плодов генерального плана реконструкции Москвы: станции метро, парки, улицы, мосты – оказалось чуть вдали от человеческих глаз тридцать восьмого года – окончание строек совпало со всплытием из болотных глубин правотроцкистских гадов; процесс «антисоветского троцкистско-бухаринского блока» завершался привычными русскими казнями «зверей в человеческом облике», привычными русскими дикими обвинениями соперников и совершенно нерусской податливостью.

«Были ли случаи, что члены вашей организации, имеющие отношение к масляному делу, в масло подбрасывали стекло?»

«Да».

«Были ли случаи, когда ваши союзники, сообщники преступных организаций подбрасывали в масло гвозди?»

«Признаю».

«Я возвратился в СССР с мандатом японского шпиона».

«Вредители центра уничтожили в Москве пятьдесят вагонов яиц».

«Я вел вредительско-диверсионную деятельность в лесном хозяйстве Северного края».

«Искусственно распространял эпизоотию, от которой в Восточной Сибири пало двадцать пять тысяч лошадей».

Навсегда осталось непонятным, зачем несколько сотен тысяч людей, прыгая в могилы, между привычным русским жертвенным молчанием и позором выбрали позор? Что произошло тогда? Кто пообещал им воскрешение? Неизвестно.

Пешеход Третьего Моста очень скоро перестал бы любоваться преимущественно вечным Кремлем – уже закончили укладку фундамента Дворца Советов; строительство затевалось так, словно что-то должно было отмениться в России навсегда.

Всего через десять месяцев каркас дворца собирался поравняться со Вторым домом Совнаркома и расти выше, до 320 метров, перейдя в стометровую фигуру Владимира Ленина (длина указательного пальца пять метров) – скульптор Меркуров уже заканчивал модель. Сумма двух цифр (320+100) дала бы ясное представление статуе Свободы (33 м), а заодно и пирамиде Хеопса, и Кельнскому, Амьенскому соборам, Эйфелевой башне и, наконец, небоскребу Эмпайр-стэйт-билдинг в Нью-Йорке о том, кто спасет мир. Великим идеям соответствуют каменные сооружения великого размера, но тень, черная тень наползала, росла и густела, накрывая всё – и эти недели казней (в сутки расстреливали по две тысячи человек), концертов, премьер кинолент «Волочаевские дни» и «Юность маршала» (заживо описавшая детство Семы Буденного, кавалериста, носившего самые знаменитые усы Советского Союза), фантастических фильмов о победной будущей войне тоже. Черная, страшная тень, окончательная чернота, клокоча и содрогаясь, затопляла всё, говоря: с Большого Каменного моста вы сможете увидеть только Россию и больше ничего; говоря: теперь можно строить только танки и самолеты; говоря: своих убивать так много уже нельзя – нас придут убивать чужие. Металл из конструкций дворца пошел на противотанковые ежи и мосты на железной дороге – ее потянули на русский Север за углем, Донбасс взяли немцы. Ничего отменить не получилось.

Пароход

– Давай на пароходике? Давай, давай, давай! – Украинка прыгала на входе в метро и хлопала в ладоши, груди ее тряслись тяжелыми рывками под белой блузкой. Я повел ее по эскалатору вниз, она тормозила, оглядывалась и подставляла алые губы – сцелуешь помаду и останется бледная щель, – предупредила: ночевать домой, тетка ждет. В вагоне до «Киевской» украинка взглядывала сонно, накрашенно и тревожно, безумно-влюбленно, показательно цепенея от чувств, поправляя начесанный беспорядок волос, даже зад ее посвежел, а может, еще пару килограммов нажрала.

Баром на корабле командовала тетя в морской фуражке. Я слупил два бутерброда, попросил льда в апельсиновый сок, но тетя сказала:

– Такого у нас не бывает.

Украинка повисла на мне ручной обезьяной, хватала за шею, запускала руки под рубаху, покусывала ухо с утомленным стоном – я выволок ее на верхнюю палубу и усадил на скамейку посреди набережных достопримечательностей. Похолодало, пришлось обнять. Она поерзала, ввинчиваясь в меня то боком, то спиной, и кулем повалилась на колени, разомкнув губы с мясной мокрой изнанкой. Я нагнулся, и мы целовались невпопад, не вовремя вываливая языки, толком не соединив губы, украинка плаксиво вздыхала, и все не к месту. Тупорылые приезжие оглядывались на нас с восторженным интересом:

– А кому вон тот памятник? Извините, а что там за карусели?

– Петру Первому! Парк культуры!

И дальше все так же бестолково, бессмысленно и без перерывов.

Смеркалось, ей еще добираться домой; я свел украинку на пристань у Театра эстрады по трапу из двух досок, поглаживая толстую грудь в сходящей толчее, трогая зад, и – в сторону, по ступенькам пониже, к воде, сквозь дымную вонь отчаливающего парохода; стоп! – и вдавил ее в гранитную стену – здесь; она целовалась с прежним пылом, взглядывала умоляюще, слезно, невыносимо, расстегивала рубашку, целовала шею и грудь и дважды внятно сказала: «Я люблю тебя». Правая рука моя уползла под блузку, расстегнула тройной крючок на лифчике и заученно погладила провисшую жировую громаду, а потом забралась под юбку. Она прошептала:

– Ты такой романтик!

Я стащил ее ниже, подальше от дебильных детей на роликах и бомжей, к речной хлюпающей воде, и потрогал вязкие волосы между ног – украинка изумленно вздрогнула. (Ничего не выйдет. Слишком светло. По набережной за рекой катят машины, на губах мешается запах жратвы с умеренной отдушкой кариесного ее рта, кто-нибудь сейчас что-нибудь скажет где-то над головой…) Слабо заболел затылок, она уже замаялась ждать и случайным проверяющим движением помяла мне джинсы слева и справа: где?

Я трогал ее, как трогают кошку, мимоходом, думая не об этом, мял и разглаживал, а потом уморился и бросил, только сопел и тыкался губами во что-нибудь. Закрой глаза, прошептала украинка, не думай ни о чем, здесь никого нет, и хозяйскими рывками распустила мне ремень… Я жмурился, чтоб не видеть светлого вечера, затылок болел сильней – и, почуяв нужную твердость, вслепую схватил ее за шею, поставил, повернул спиной, она торопливо приподняла юбку, волосы обмотали ей лицо, как мешок, отпихнула мою руку, велела: дай! – и направила сама, коротко и музыкально простонав, – я толкался в нее с яростным ощущением: скорей, скорее, пробивая за этажом этаж, обволакиваясь влажностью, в горячем спокойствии… А может быть, может быть, она приезжает в Москву забеременеть, замуж? Я потерпел и выскочил из нее, выплевывая в пустоту студенистые метки; украинка, растерянно помедлив, развернулась, неуклюже переступая в спущенных трусах, и взялась помогать. Я отвел ее руки – я тебя не запачкал? – прижался к туше с несдерживаемым вздохом омерзения, поцеловал в щеку, раз, другой, не замечая ищущих губ, и еще вздохнул; она протянула влажные салфетки в разорванной упаковке – все найдется у девушки в сумочке, – быстро вытерся, украинка нащупала сквозь юбку трусы и подтянула их на место. Всё.

Вел наверх, по набережной и дальше к мосту, как теперь выяснилось, называвшемуся Большим Каменным, ловить машину, поперек «давай погуляем немножко», «у тебя еще есть время?», «такой необыкновенный вечер…» – машины неслись с воем и шелестом, приходилось кричать. Украинка шла как пьяная, что-то старательно весело рассказывая сама себе – я пропускал жалобы («не хватает денег на третий курс»), надежды, просьбы («еще завтра у меня свободный вечер, давай в кино»), отметил только – день отъезда и разместил меж пальцев бумажку в одну тысячу рублей, сунуть, как только подъедет такси – всегда давал с пятикратным запасом, и не отказывалась: много.

Мы поднимались двухпролетной каменной лестницей на мост, где движение погуще, – на площадке украинка широким шагом переступила припорошенную песком лужу:

– Как свинью резали.

Я посадил ее, хлопнула дверь, махал рукой, пока могла видеть, лживо поклявшись, как всегда: никогда больше! – ближе к ночи поймал на Лубянке машину и задохнулся от радости: плешивый водила на место магнитолы припаял телек, на экране размером с пепельницу, мерцая и мигая, без звука бились «Спартак»-«ЦСКА». Водила вздыхал за армейцев, и я уставился в пасы и навесы, чтобы вовремя порадовать его, до самой Якиманки:

– Гол! ЦСКА!

– Вне игры, – сухо поправил водила, – Попов в пассивном офсайде.

Молчком мы въехали на Ленинский проспект, словно в лето – такая сгустилась жара.

Я расстегнул побольше пуговиц, опустил в дверце стекло и вертелся, изнемогая от распаренной духоты, почесывая башку и зевая, давя щекотную испарину на щетинистой верхней губе, перехватывая капли пота на шее – сердце постукивало глубоко внизу, как баскетбол в школьном спортзале – слышен на каждом этаже в тишине контрольной письменной по алгебре, запустил я в десятом классе алгебру, – единственный ночной кошмар, а так – я хорошо сплю.

По Университетскому, мимо платной поликлиники – дважды сдавал на сифилис, раз на хламидии, кровь на герпес первого типа и больно, выдавив слезу, на гонореллез… Я мазнул взглядом по другой стороне, по черным лавочкам вдоль сквера – там посасывали пиво и огненной пылью царапали тьму сигаретные зрачки, на лавке номер четыре человек отдыхал в одиночестве. Должен ли человек оставаться один?

– Останови!

– Что, хреново?

Во внезапном жаре, как в тесной одежде, я доковылял до киоска «Российских лотерей» с разбитой камнем витриной, купил у грязноватых кавказских рук заснеженную банку кока-колы лайт и шипяще вдавил в ней дырку, похожую на лепесток. Перелез проспект, прикладываясь к банке, через ограду, сквозь кусты и подсел к одинокому человеку, на свободный край – допивал, хватая воздух, вслушиваясь: жарко? остываю? Башка горела азартным огнем, кровь ломилась слева в затылок, как в плотину.

Сосед сидел свободно и отрешенно – пожилой, изящно худой, с седым растрепанным облаком на голове, в мягких домашних брюках и допотопной интеллигентской кофте с завязкой на животе – в таких изображают умирающих физиков-евреев и подлецов, скупающих краденые скрипки и марки. Давно и непривычно небритый, он сидел так свободно, словно жил где-то неподалеку и каждый вечер выходил сюда подышать, на лавочку, оставляя за спиной цирк на Вернадского.

– Здравствуйте, Александр Наумович! – и я весело переехал по лавке поближе. – Что вы сейчас читаете?

Гольцман с удовлетворением улыбнулся, и мы сцепили рукопожатие.

– С тех пор, как умерла Регина, я читаю только одну книгу. Она лежит у меня на тумбочке у кровати. Это Библия. Ты знаешь, в ней есть всё.

– Хочу сказать! Кровать, что вы мне с Региной Марковной отдали, до сих пор в порядке. Я на ней сплю!

– Хотя прослужила семнадцать лет, прежде чем нам понадобился ортопедический матрас. – Гольцман призадумался, чему-то тоскливо улыбаясь, рука его агонизирующе шевельнулась и ожила, качнулась ко мне для приземления на участок тела, используемый для участия, «держись, я с тобой», но рухнула на лавку, словно не хватило завода, все ясно и так. – Надо уезжать.

– Да некуда мне уезжать, – я задрал голову, глядя на холодно дрожащую листву, на осень, на тающую свою бессмысленную жизнь, чуть не заплакал.

– Но. Ты понимаешь. Ясно, что кто-то тебя установил. Взяли в разработку. Мы не знаем, кто они. Надеюсь, что коммерция. Мальчик, что имел с тобой разговор на вернисаже, несерьезный. Но неприятный. Он тебя провоцировал. Но он же не один. Если ты не согласишься работать под ними, по их клиентам, тебя сдадут. Уходи. Я не вижу других вариантов. – Осторожными рывками, отдирая приклеенный кровью бинт, он говорил медленно, словно двигалась тяжелая мебель, давая понять, что времени нет, нас ведут и даже здесь, на этой лавке, мы пескари в стеклянной банке, выпустили посмотреть, как задохнемся. – Ты знаешь наши возможности. Теперь они довольно ограничены. Если мы найдем достаточно средств… Если нужные люди в прокуратуре и суде согласятся оказать содействие… До суда ты просидишь год. Два. Ради чего? Посмотри на все это по-другому. Разве ты не устал? Ты уже что-то прожил. У тебя появилось то, чего не будет, если уже не было. Ты уедешь к морю. У тебя будет все, что нужно: природа, труд… – Гольцман хотел добавить «женщина», но сморгнул это слово со слезой. – Поверь, больше ничего не надо, в Библии про это все есть. Я должен знать, что ты думаешь.

Осталось так мало жизни. Все слиплось, вот в чем дело. Все слиплось. Утерян смысл детских игр, передвижений солдатиков в траве, утеряны новогодние радости, сладкие арбузы, наслаждение телом любимой, сладость звучания собственного имени, теплая тяжесть мокрой рубашки под летним ливнем – мир без интереса смотрит на меня. Осталось мечтать о здоровой старости, чтоб не «под себя», да о смерти во сне.

– Я думаю, у меня еще есть время, я отдохнул. Я могу еще поработать. Я хочу заняться Большим Каменным мостом. Открыть и выпустить всех, кто там есть. Вы мне поможете.

Гольцмана я заметил в читальном зале номер шесть (для научных работников) на втором этаже исторической библиотеки на «Китай-городе», видел в архиве Института марксизма-ленинизма (теперь он называется как-то иначе, что-то там про социально-политическую историю государства российского) на Большой Дмитровке, встречал в бывшем архиве Центрального Комитета Коммунистической партии на Ильинке. Мы раскланивались. Пара вежливых слов… Первые разговоры в буфете за пирожками с яблоками… Он начал читать мне свое – почему никто не берется печатать? Старик с рабской безысходностью угловато вырезал, словно ножницами по металлу, очерки о героях партизанского движения зимы сорок первого года – и впустую носил по редакциям своих не нужных никому парашютистов, лейтенантов госбезопасности, удивительных людей, говоривших зимним утром с виселичной петлей на шее согнанным на площадь сельским жителям: «Наше дело все равно победит… Я не боюсь смерти. Умру, как подобает патриоту Родины», – в часы, когда немецкие мотоциклисты въезжали со стороны Химок в Москву по нынешнему месторасположению мебельного монстра ИКЕА. Гольцман свидетельствовал о любви к Родине (Родину он не хотел забыть), силой не уступавшей смерти, и, надо признать, Родина своих не подводила, повешенные – люди правды – не ошибались: их дело действительно победило, дотошно и полностью, не упуская мелочей, и если в суховатое повествование Гольцмана, перегруженное цифрами грузоподъемности пущенных под откос поездов, вплетался человек, предавший наших, то обязательно спустя пару абзацев, без всякой связи с излагаемым материалом появлялось: «Кстати сказать, и этот провокатор был пойман и приговорен трибуналом к расстрелу», – ничто не прерывало хлопотливое и вечное движение холодных рук, десятилетиями подбивающих итоги, и в четверг утром в провинциальную дверь звонил водопроводчик, и открывший седой и ветхий хозяин слышал именно тот веселый ненавидящий говорок, который слышал каждую ночь все эти бессильные годы: «Ну что, сука, думал, забился в щель и мы тебя не найдем?»

Гольцмана печатали только коммунистические газеты и «Военно-исторический журнал». Я гадал: зачем… ему? Чем-то себя занять? Нужны деньги? Внучка снимает квартиру? На лекарства внуку? Но Гольцман внуков не нажил и таскал камни на могилы однокашников с продуманным упорством, словно участвовал в каком-то строительстве. Жену три года сжирал рак, стало неловко звонить Гольцману домой: «Как ваши дела, Регина Марковна? Как вы себя чувствуете? Что-то голос у вас невеселый… Дома Александр Наумович?» – болтать с женщиной, которой выпало умереть медленно, осознанно, а ты еще останешься здесь и увидишь, как… например, весной… – что-то другое требовалось говорить. Сын Гольцмана давно женился на компьютере, трахался с ним, и компьютер увез его с собой на родину, в Америку.

Прошлого Гольцмана никто не видел, он никогда на моих глазах не выпускал его покормить, хотя не думаю, что оно сдохло: оставались ученики, и ученики учеников, и похороненная заживо Родина. В предисловиях к сборникам воспоминаний ветеранов КГБ генерал-майора Гольцмана А. Н. выделяли за активную общественную работу по созданию истории контрразведки. В архивах, если пенсионерам-исследователям в запросе требовалось указать «последнее место работы», Гольцман убористо вписывал «помощник председателя Комитета информации», и его считали журналистом: малоизвестно, что в учреждении, неловко названном Комитетом информации, в 1947 году кратковременно попытались объединить военную (ГРУ) и политическую (Первое управление МГБ) разведки, и председателем комитета стал человек номер 2 империи – Вячеслав Молотов.

Мы ему не платили, Гольцман помогал на идейной основе; мы не дружили – я не умею дружить и кого-то жалеть: внимательное сострадательное отношение ко всем млекопитающим приводит только к растерянной жестокости и окончательному арктическому холоду, – да и он не умел дружить. Мы служили Всей Правде, а это – гостиничное белье со штампиками, пыльные бумаги, недопустимость сочувствия, человечья слизь и черный лес – в конце земных дорог там ничего нет и окликнуть некому. Мы просто встречались и говорили друг другу то, что от нас требовало дело. Пока не умерла его жена. Тогда Гольцмана взяла невидимая рука, помяла-пожала с легким хрустом и положила обратно на эту лавочку.

– Идея простая. Распаковать мост. И долбануть уродов, привести в чувство. А то они думают, что закрывают все вопросы. Что всех зароют. Пусть знают.

Гольцман покивал – да, он ожидал этого:

– Это, дорогой мой, безнадежно. Это бесполезный, опасный труд. Это не наше дело. Это после всех нас.

А нам выход один. И для тебя он тоже открыт. Выход – вот. – Я не повернулся, я смотрел, как байкеры несутся в сторону Воробьевых гор, везут своих белокурых девок в черной коже, я так и не увидел, как он изобразил управлявшую им теперь книгу: тремя перстами? крестом? – И мы вернемся. – Он так и не добавил «я уверен», «может быть», «я надеюсь», «мне кажется», «и Пушкин в это верил, а небось, не глупее нас», «Эйнштейн в конце жизни признал…»

– Я не вижу выхода. Я буду делать то, что могу.

Мы нескучно помолчали, я доцедил кока-колу и метко запустил банку в урну: трехочковый! – облизнулся и задумался над его вопросом:

– Но этот… мальчик? Этот зондаж тебя… Ты считаешь, у тебя хватит ресурсов, чтобы как-то… решить?

Страницы: 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Наши желания, стремления, а в конечном счете и жизнь слишком зависят от биологических процессов орга...
Этой рукописи 2000 лет, и в истории человеческой цивилизации для нее нет места.Те, кто нашел ее, обр...
Нумерология прочно вошла в нашу жизнь, хотя мы и не замечаем этого. Каждого человека окружают различ...
В Америке есть небоскрёбы, Голливуд, Белый дом и есть одинокие ковбои, Том Сойер, девочка Элли, Элви...
Екатерина Мириманова – создатель новой популярной системы похудения «Минус 60» – привыкла доверять с...
«Смерть на брудершафт» – название цикла из 10 повестей в экспериментальном жанре «роман-кино», призв...