Каменный мост Терехов Александр
– Он меня напугал. Все так выглядело… Так по-настоящему, как не бывает! Но потом я все вспоминал. Ночь с ним разговаривал… И вспомнил… И может быть, у меня есть маленькая возможность все развернуть. Клиент неуверенно садился в машину. Вообще не знал, куда ему сесть. Полез сперва в машину наружки, охрана его пихнула в «БМВ», а там он не знал, с какой стороны садится охраняемый, ему подсказывали! Как в первый раз. Если мне повезет, если он приехал на вернисаж без охраны… Если весь этот маскарад подогнали только под наш разговор… Если сопровождение он нанял на час, потому что на большее не хватило денег… то этот малый – один, раскрытая ладонь. И за ним никого нет. Просто клоун, заигрался в Интернете… Кино про секретные материалы… Путешествия во времени… Управление чужими желаниями… Не понимает, что трогает. Я записал номер машины.
– Если кто-то всего лишь обратился во вневедомственную охрану и оплатил наружку и физзащиту на воскресенье… Например, для сопровождения на переговоры…
– Тогда мы его разорвем.
Гольцман безжизненно и равнодушно подумал и наконец кивнул: возможно…
И поднялся. Настала пора. Теперь, когда он казался себе свободным и будильники молчали, он жил по какому-то особенно строгому распорядку:
– Большой Каменный мост у Дома правительства. Много слышал, но толком ничего. Надо найти вход. – Что-то прикинул и постороннее выдавил: – Может получиться познавательно.
Ночь – ненадежное время. Я становлюсь мальчиком. Все, кто знают меня другим и на кого я должен работать, засыпают. Я сижу на кровати один и не могу включить свет, мне не разрешают. Я не могу включить свет, чтобы читать, не могу в темноте слушать музыку – это всем мешает выспаться. Я могу только ощущать себя мальчиком, который сейчас, в эти минуты, никому не должен. Я могу на ощупь разминать руками морщины и не слушать неинтересное, не интересоваться неинтересным. Могу подержать в руках мячик или тихо катнуть его до стенки.
Я не устал, я могу встать и долго идти быстрым шагом, но меня не выпустят, я должен на них работать, пока они меня не похоронят. То есть – ничего взамен.
Проблема
Вот это у меня… обострено. Мне тридцать восемь полных лет. Имею двоих детей. Старшая дочь (ей десять) высокая – уже барышня! У меня много седых волос. Я гляжу на них смиренно, как на снег, лежащий на крыше дома, – он растает, – как на царапину, что заживет.
Наверное, это началось раньше, давно, что-то повлияло на плод или после недолечили, но особенно пять лет назад: я читал газету в вагоне метро, подъезжая к работе.
И прочел: через несколько тысяч лет (или через несколько десятков тысяч лет) Млечный Путь, где мы живем, столкнется с туманностью Андромеды. Сейчас мы сближаемся со скоростью пятьсот километров в час. Или пятьсот тысяч километров в час. Но когда мы встретимся, Земля давно уже будет мертвым телом. У Солнца закончатся запасы тепла, и Земля превратится в ледяную глыбу.
Мне стало так жутко, как бывало только в детстве, и только в метро, и только при мысли о гибели родителей. Я сразу подумал о дочери. Я так остро почуял СМЕРТЬ, что казалось, это ощущение уже не пройдет. Но прошло десять минут, и, подходя к работе, я почувствовал: полегче. Я даже удивился – где же то? Что такое разогнулось во мне и так быстро! Видно, попритерся я здесь, привык жить-жевать.
Но спустя… летом… мы свернули с дочкой к оврагу поискать грибы. «Пап, а правду говорят, что Земли когда-то не будет?» Безвыходное, выигрывающее время: «Кто тебе сказал?», и на склоне оврага я полностью понял: да. Ничего больше не будет. Все сгниет, как трава. Но это невозможно показалось совместить с существованием рядом родной, потной, пахучей макушки моей дочери. Я оказался не готов к небытию навсегда.
Моя болезнь описывается четырьмя словами: я не могу забыть.
Нет, тремя: не могу понять. Тремя: не могу смириться. Еще три: я не хочу!!!
Вечером и утром я начал об этом задумываться. Вечером и утром я покачивал с нажимом свое нутро, как ненадежный зуб: так же? не перестало? Иногда пробитую дыру затягивало синеватой, тошнотной пленкой от усталости, переедания, опустошенности женским телом, соседства с сыном, бегущим во сне на битву; я двигался бережно и старался больше спать, чем-то поприжать, но – не срасталось; совсем дыра, похоже, не зарастет никогда. Видимо, ослаб организм, не борется. Что-то в тканях такое… Видимо, прошло мое время.
В юности предохранительной подушкой впереди лежала неизведанная земля «ты еще молодой», в детстве жизнь казалась пустыней, дремучим лесом, но вот теперь лес стал пожиже, и меж стволов начала проглядывать… ты поднялся на следующую гору и вдруг увидел впереди черное море; нет, вон там, впереди, еще есть горы, поменьше, но моря, к которому ты идешь, они не закроют больше никогда.
Я отмечал в себе: я все равно не готов, что мой сын (он любит гречневую кашу и плачет изредка в саду – там появился кролик) умрет, что его старческое лицо появится в фотографическом овале, а потом крест завалится и могилы распашут. Я не готов принять появление каких-то новых мальчиков, дождавшихся очереди жить. Я не хочу других мальчиков, других стариков, другой весны, кроме моей, нашей. Мне пришлось признаться себе: со всем этим мне хочется броситься к маме, прижаться, приникнуть, подбежать и с разбегу уткнуться – и не могу, мама умерла. Но у меня не хватает сил скрывать, что желание это абсолютно реально.
Никому это не интересно. Вот и настало время, когда некому рассказать про мою маму. Так странно: хочешь рассказать про свое бессмертие, а это никому не надо.
Постепенно мысль о несуществовании полностью заняла меня, как полчище татаро-монгол, как иго.
Любую радость начала протыкать смерть, несуществование навсегдашнее. Я потерял радость утреннего сна, просмотра футбола, трудовой усталости тела и оконченной тяжелой работы, радость весны, первого снега, радость невесомости детских рук, утоления жажды холодной водой. Я потерял вкус еды – я потерял все. Вес могильной плиты раздавил.
Жизнь продырявилась, когда я понял, что умирать – «да», и разорвалась тем, что еще и «скоро». Там, во мраке уничтожения личности, сквозила какая-то новизна и окончательность, сладость подчинения чужой воле и иногда твердое обещание несомненного будущего, но все это оставалось смертью и тонуло в смерти. Кого сможет согреть эта ледяная искра? Мир сокращается, опускается каменная порода, бегать приходится пригнувшись, потом согнувшись, а скоро придется на четвереньках, а затем ползком, а в конце лежать и чуять, как миллиметрами налегает камень на хрустящую грудину, пока не придавит как жука, запоздало распялившего крылья.
Что – я прожил свое, прожег? Весной уже не обновляется кора. Уже не выучить английский. Окончательно мимо. Почему-то больше всего я пожалел о школьных уроках. Что не писать больше дробей, не решать уравнений с неизвестными. Не учить расположения планет: Меркурий, Венера, Марс, – еще помню Плутон. Не придется подчеркивать подлежащее одной чертой. Знания отработали свое и больше не понадобятся. Я больше не понадоблюсь. Моя жизнь… Моя жизнь! Но я хочу еще раз заучить падежи и неправильные глаголы, я опять хочу (не «опять» – всегда!) чуять прочность закладки первых кирпичей, я хочу жить в детской, человеческой справедливости, а не под людоедским гнетом времени, решившим, что я навсегда должен не быть… И уж если по справедливости, то мир должен взорваться такой атомной бомбой, чтоб все сдохли, чтоб никогда никого, если умираю я, человек, что был дороже всего на свете только маме.
Я хочу вернуть себя…
Я заглядывал в лица людей, особенно стариков – вон они улыбаются, сидя на банных полках и на мягких сиденьях маршрутных такси – они, видно, знают секрет, какой не знаю я. Ведь их ждет та же смерть, что и меня, и раньше: уже завтра! Тогда чему они улыбаются, почему не спешат, не подают вида, что сжирает их ужас? На что надеются? Мне некому рассказать, мне некому рассказать… Я с детства привык, что моя жизнь так же важна всем вокруг, как моей маме, единственному взгляду, его ничто не заменит… Не всепрощению… А чему-то другому. А вот теперь – не интересен никому. Только некоторым, и не весь – частицей, что можно съесть – да, потрепать, отгрызть. Целиком – никому.
Я увидел смерть так отчетливо, что больше перед глазами ничего не осталось. Мне сожгла глаза моя мгновенно, неостановимо и совершенно убедительно сгораемая жизнь, и ненужно удивляли вопросы: почему только сейчас? как я мог жить, не замечая этого раньше? почему так быстро прошло и кончается?
Всякая жизнь (вся! пожалуйста, вся!) кончится моей смертью, мысли-утешения о будущих придурках внуках и детях – это обезболивающий укол, чтоб дохли без лишних хлопот для окружающей молодой своры, без ночных криков ужаса, без цепляний за рукава санитарок и врачей: не отдавайте меня туда!!! Судьба человечества меня не волнует, человечества давно нет, в нем нет ничьего «я», и кому оно на хрен сдалось?! – меня волнует моя жизнь, мое дыхание, я. Мне нужен я.
Я не хочу навсегда не быть, я не хочу, чтобы дрогнули и поплыли границы моего времени: школьная синяя форма с металлическими пуговицами, автоматы по размену монет в метро, парады на Красной площади, космонавты, ценнейшая газета «Футбол-Хоккей», трамваи двадцать шестого маршрута, голоса Высоцкого и Левитана, записи «Машины времени» на рок-фестивале в Тбилиси, танки, идущие… – не хочу, чтобы наше время замертвело, опутанное щупальцами молодой хищной жизни, научившейся подавлять голоса умирающих и больных и не замечать надежды мертвых. Эти молодые запугали всех и заставили жить так, словно смерти нет. Словно все кончается хорошо. Все вообще хорошо. Плохих финалов нет. Будет еще серия. Всегда есть повод развлечься. Все смеются. Только ненадолго прервемся на рекламу. Словно все мы окончательно не сдохнем навсегда. Словно есть что-то важнее этого «нет» на свете. Об этом не говорят, не поют, детей не учат – смерти нет. Этого не замечает телевизор – смерти нет. Молодость и веселье и новые товары! Пожилых немного, вон они на лавках ласкают собак, румяные и придурковатые мишени для насмешек! уродины! – а мертвых и вовсе нет. Унесли и закопали. Жизнь продолжается. Так, словно всегда будет продолжаться… Их не показывают. Их не выносят на улицу. Их большинство, но им нечем сказать. Никто не хочет вызволять из земли сгнивших, никто не признает их равными себе. Никто не слышит этот подземный стон великого большинства: ВЕРНИТЕ НАС! Словно самое главное человеческое желание, как и смерть, не существует, словно единственный возможный смысл – не имеет значения. Словно мертвым есть на кого надеяться, кроме нас.
Что же мне делать, что же мне делать… Способы, хоть какие-то надежды… Какие? Есть занавесочка «еще не скоро». Великое «еще не сейчас». Есть жажда СО – сильнодействующих отвлекателей. Алкоголь. Горные лыжи. Фан-клуб… Можно искать бодрости в образцах здорового долголетия, длительной работоспособности.
А может, я разрушусь, сокращусь до моллюска, прежде чем умру и смогу думать только о рисовой каше?!
А может, вообще не думать об этом, и старость сожрет личное, неповторимое незаметно, как стачивает пылинка-жучок трехобхватные бревна.
Может быть, физическая старость напитает идею «С меня довольно», и нежелание дальше быть будет столь же отчетливо, как «я наелся», «больше не пойду купаться». Нет! Форма выражения этой идеи будет взята напрокат и потеряет существенную свою особенность – неконечность (в пределах жизни нет ничего окончательного). Когда мы говорим «не пойду больше купаться» – это вовсе не означает, что я не буду купаться больше никогда. И когда старик однажды почует «хватит жить» – это не значит, что завтра он не почует другое, увидев скворца на вишне, березу и медную сосновую кору, это не значит, что он навсегда захотел умереть.
Еще есть какие успокоительные средства?!
А, есть еще такая удобная форма приема смерти вовнутрь, как «семья», «народ» (форма побольше и попрохладней), «ИС-ТО-РИ-Я», – хоть и безымянно, но ты останешься в ней – минералом, растворенным в воде, золотинкой. Кровью в родственных жилах. Фамильным горбатым носом. Шустрым атомом надмирового «Я», долей безликого грамма, улавливаемой современной аппаратурой!
Да, я оглянусь на «семья!», «народ!», «история!»… Красиво упакованная, красиво выполненная история, для удобства перелистывания принявшая законченный вид… Но я не согласен подыхать навсегда для того, чтобы все это двинулось куда-то вперед и дальше навстречу туманности Андромеды!
Или? – боль сделает немилой жизнь, и сам будешь рад нажать самоустраняющую кнопку – ведь нажимают вон те, и не откажешь им в искренности?
Может быть, таблетки. Но не думаю, что фармацевтической промышленности под силу гарантировать результат. Таблетки отладят глубину и остроту, но не подвинут мысль, застрявшую на уничтожении всего; да и мысль – и она живая, моя, это тоже «я» – и ужас свой не отдам!!!
Ничего не могло, не может, нет-нет, заслонить это. Ничто не может вернуть сонное состояние глаз, когда видению будущего положен обыкновенный людской предел: мой сын, мой внук, яблони, что вырастут без меня, и насядут, как прежде, майские жуки на березки городского парка…
Я побегал меж этих жалких, неподействовавших «способов», как выросший человек вокруг старой одежды, как медведь вокруг теремка, не выходило ничего, только одно – кто-то должен пообещать бессмертие.
Земные правители? Сияющие скоты? Но у них пока не очень получается даже с канализацией – с проводкой дерьма по трубам! Народному восстанию за бессмертие они покажут икону.
Еще предпоследнее – бог, Бог. Бог – да, хорошая идея, чтобы успокоиться, – сдохнем в отмеренных муках, поспим, а затем – воскрешение в физическом облике, с кожей, волосьями, хоть и неизвестного возраста (лишь бы не в десятом «А» – алгебра!), и – вечность; трудовой, нехалявный выход: отстаивать службы, к старости почиститься, покаяться и умертвить плоть, угадывать знакомые слова в церковнославянском и подпевать (а может, и на Пасху что-то доверят нести)… пожертвовать в завещании люстру в монастырь, а то и постричься накануне, брат Серафим! А если поголодать и часами напрягшись смотреть в темноте на огонек свечи, то и увидеть что-нибудь заживо можно – какое-нибудь неясное такое свечение и тени… Подходяще, хотя, сдается мне, черешни и девушек в коротких юбках у Бога не предусмотрено, Бог представляется довольно большим бетонным шаром, внутри которого заключено все. Но в чем висит этот шар? Что вокруг него? Вдруг та же вечность-вселенная-смерть? И смущает: написано, а раз писалось, так и польза, ведомо, соблюдена, пишут же ради пользы! Боитесь, значит, умирать? Так ветераны посовещались и составили в утешение, написали, чтоб вам не бояться! Чтоб друг друга не перегрызли на похоронах детей. Чтоб не требовали бессмертия. Чтобы мертвых хоронили, чтоб санитарно-эпидемиологическая обстановка… И чтоб вели себя поприличней – за вами наблюдают! Только вот жалкий торговый разнобой: миллиарды верят в одно, миллиарды в другое. Ислам какой-то… Далай-ламы… Католиков напридумывали – кто это? И особо не спорят, не жалко им идущих мимо – поделили рынок. И еще как-то смутно, когда выход один: вот есть Бог, а больше ничего. Не из чего выбрать, и ненадежность от этого, боязнь, ведь практических свидетельств нету, даже Папа Римский рак прямой кишки не исцеляет, и астрофизика не подтверждает – тишина какая-то, Бог не пугает, Бог что-то молчит… Никому что-то давно не являлось. И плащаница возрастом не сошлась. Я, кстати, только двух глубоко православных знал. И оба (мужик и женщина) оказались законченными сволочами. Нет, я верю, что утешение есть, святые есть, РПЦ, бедным помогают бесплатными обедами, православная сиделка, как правило, потеплей, хоть и много дороже; и как-то легче, душевней, когда поставишь свечу за полтинник, потолще, и подожжешь «за упокой», когда народ в пасхальную ночь потечет вокруг церкви… – кто спорит, нужное дело, а вот воскрешения из мертвых, боюсь, нет. В наборе может не оказаться. Производят все в Китае, в прилагаемую косноязычную инструкцию разве вчитываешься, когда покупаешь…
Нет, не так, другое – допустим, один процент (1 %) вероятности, что там, в алтарях, пусто, только солнечный свет, и этим маленьким церквям с низкими небесами нечего ответить остывающему Солнцу. Смехотворный один процент. Нет, или – 0,0001 процента. Или – 0,000000000001. И даже одна ничтожная эта единица после одиннадцати нулей выпускает ночной ужас на волю. Беда этого уравнения в том, что любая, самая ничтожная погрешность в расчете не меняет приемлемый, ожидаемый результат, а уничтожает его вовсе, уничтожает вообще все, и моя дочь останется одна, и скотски и безлико мы уснем навсегда. Сгнием.
Вечная жизнь должна быть гарантирована безоговорочно. Мысль о проценте сильно занимала меня.
Остается последнее. Есть такое стожильное вьючное животное – будущее; выносит все, что на него грузим, и еще грузим, и еще грузим. В будущем, короче, разовьется наука и нас вернут ангелы-врачи! Но верится слабо. Вдруг эти уроды подарят вечность только себе, своим, родственникам, ближним? Как нам, сдохшим, проследить, отстоять, заставить их потащить всех поголовно назад? У нас же нету партии, нету «крыши», нету ресурса, а они, будущие, сами себе хозяева – сперва отставят австралопитеков, и это только начало, надо же экономить бюджет, подсчитают и задвинут на хрен Средние века, а потом – оставим только живущих, да и не всех: кому повезет! Кто не должен за коммуналку. Уроды! Хотя, если б мне повезло и администрация предложила: вот лично тебя оставим, а дедушек твоих и бабушек, извини, нет – сам же я, подлец, соглашусь – а какой у меня выбор? Зато я тогда своих вспоминать буду – каждый день! И рассказывать про них – вам интересно? Все лучше, чем ВООБЩЕ НИЧЕГО… А вдруг даже живущим не всем дадут, вдруг окажусь не годен, не попаду в лимит? И тем более – послушные собаки, журавли и серийные убийцы, на детских утренниках обещавшие из себя многое другое? Никого. Нет.
Ничего не остается, кроме лжи. Но я из нее выпал.
Отвлекаясь… Я догадался: что-то случилось со мной. Что-то такое, чего не случается с другими. Как это раньше не проламывали меня миллиарды лет, черные дыры, жрущая глотка Вселенной?
А может быть, я подумал, просто все дело в том, что вечный человек, живший внутри меня, умер. Перестал разговаривать и просить есть. Там теперь какая-то мумия.
Маскарад
«Барыга» оплатил двухчасовой контракт «сопровождение и встреча» с управлением вневедомственной охраны при Главном управлении внутренних дел Москвы, подписал: Чухарев А. В., генеральный директор ООО «Орион-К». Род занятий: туризм. Почтовый адрес: Хлыновский тупик, дом 26. Оплачено: семьсот двадцать долларов.
Хлыновский тупик уходил направо с Большой Никитской (если подниматься от Моховой) напротив театра Маяковского. Вход в подъезд, занятый офисами, находился в сырой обшарпанной арке сразу за кафе «Гнездо глухаря», где, судя по рекламе, шалашом выставленной на тротуаре, по вечерам выступали барды.
Я устроился на веранде ресторана на Большой Никитской и попросил у грудастой усатенькой официантки в коричневой блузке стакан воды «Витель» без газа, стакан льда и сразу счет. Я сидел один и гонял пальцем по столу черную пепельницу.
Из красного полыхающего «Фольксвагена» выбралась очень высокая девка в белой легкой накидке и белых просвечивающихся штанах без малейших признаков трусов – такие сражаются насмерть с морщинами и со временем усилиями пластических хирургов превращаются в шимпанзе.
Опустилась за соседний столик, церемонно закурила, сжав тонкую, как коктейльная трубочка, сигарету красивыми полными губами. Плосковатая подростковая грудь, вывезенная из Испании смуглость, узкие бедра, крашенные в смоль волосы, туго зачесанные, заколотые на затылке и словно залакированные. В расположении огромных глаз проглядывала плаксивая изломанность, но сбоку девка смотрелась породистой и плотоядной, отрисованной в имидж-лаборатории «Персона» на Кутузовском проспекте.
Я загружал льдом стакан, девке принесли кофе в наперстке. Она аккуратно, как пудреницу, раскрыла серебристый мобильник; тыкала розовыми, заляпанными золотистыми узорами ногтями кнопки и слушала – спрашивала, отвечала, хрипловато ржала, прощалась и набирала снова.
Он появился сверху. Шел от Бульварного кольца, издали выделяясь среди прохожих белорубашечной грудью и вольной смуглой статью. Вел за руку маленькую беременную жену с розовыми, налитыми локотками и школьным хвостиком на затылке. Безмятежно улыбаясь, они шли и грелись на солнце, глядели вперед, но так, словно смотрели в лицо друг другу сонными счастливыми глазами, и какой-то сияющий шар клубился в том месте, где соединялись их руки.
– Вот они идут. И весь мир для них как зеленая поляна, – сказал я костлявой девке, и та невольно оглянулась.
На перекрестке молодые прижались друг к другу, вполоборота, оберегая беременный живот, и он отправился руководить обществом с ограниченной ответственностью, оглядываясь и отмахивая жене рукой: не оборачивайся, иди осторожней – и она, улыбаясь своей жизни (встречаются такие девушки, особенно летом), пошагала дальше одна, вниз к Моховой.
– Вот и лето прошло, – сообщил я девке и пересел за ее столик. – Ждешь его, ждешь, приходит – и черешни не успеешь поесть. И никто больше не влюбится в тебя сам по себе. Никто не будет краснеть, ронять вилки и подкладывать записки без подписи в куртку в раздевалке.
– Мне кажется, вас очень многие любят. Вы просто не хотите этого замечать. – Она сказала это без улыбки. Сердечно…
– Будете работать с нами?
– Пополняете коллекцию? Не пробовали еще ноги в сто четырнадцать сантиметров? Раскованная семейная пара ищет девушку? – Она серьезно вглядывалась в меня сквозь сигаретную дымку.
– У меня нет жены, я один. Да и вы слишком худая. Девушки моложе шестидесяти килограммов не рассматриваются.
– А кто это – вы?
– На самом деле – никто. Организация по выяснению обстоятельств. Общество защиты детских фотографий.
– У вас грустные глаза, – губы ее остались чуть разомкнутыми, розовая влажная толща, и светится снежная кромка зубов, и дышащая пустота, в ней приливами накатывается язык и отступает.
– Это из другого кино. Давайте вернемся в нашу картину. Ничего особенно не требуется. Подняться на пятый этаж…
– Я, боюсь, не сумею вам чем-то помочь. Я ничего не умею… такого.
– Ну-у… Пусть после нашего как бы случайного знакомства прошло два года, вы начинали с малого, а теперь – умеете все. Алена Сергеевна. Обеспеченная, красивая девушка. Муж занимается бизнесом. Движется в правильном направлении. Один ребенок. Сын. Вы помогаете нам. Потому что многое из остального вы уже попробовали. Или придумайте себе другую причину, Алена.
– И я буду видеть вас каждый день. – Она смотрела мне прямо в глаза; лет двадцать шесть, небось, а то и тридцать. – И каждый день…
Мне пришлось примолкнуть, уставившись в ярко-зеленые (не тонированные ли это линзы?)… Опоздал предупредить: я ничего не чувствую при этом. Словно смотришь на две пуговицы, пришитые к резине. Только изображение начинает двоиться и дурнеет голова. Дыхание не перехватывает. Такие красивые девушки встречаются только в аэропорту – куда они все летят?
Есть несколько способов выбраться из-под такой куклы. Снять с каблуков – жопа при этом опускается существенно ниже и уходит кобылий размах при ходьбе. Мысленно сцеловать помаду и увидеть бледную щель на месте всех этих наливных ягодок нижней губы и алых сердечек верхней. Представить, как она сосет у мужа, буднично и устало. Есть и другие способы.
Алена перешла Большую Никитскую, не замечая машин. Надела черные очки и двинулась в Хлыновский переулок, деловитая и грустная, как собака, бегущая ночью вдоль шоссе.
В центре еще лето. Здесь Москва походит на приморский город: белые стулья в кафе, множество праздных людей, цветочные узоры на островках подземного тепла. Я огляделся и почуял себя человеком, работающим в горах, – спустился за солью и спичками, купить «Спорт-экспресс» за неделю. И все равно – эти улицы трудно представить без меня.
Боря Миргородский прохаживался воробьиной припрыжкой под вывеской «Гнездо глухаря» и вгрызался в какую-то плюшку, придирчиво вглядываясь в ее нутро после каждого укуса сквозь дешевые очки.
– Во, – показал он мне, – называется булка с маком. – И заорал: – Где здесь мак?! Что ты купил, аспирантура?
Рыжий кудрявый юноша, подростково щуплый и наряженный как жених, стоял на противоположном тротуаре и делал вид, что Борю не знает. Не выдержал, сорвался и начал прохаживаться до угла и обратно, помахивая портфелем, что-то зло шепча себе под нос и отворачивая покрасневшее лицо.
– Блин, что за люди, – плевался Боря, пожав мне руку. – Двоечники! Одни отошли кофе выпить и пропали. Этого за булкой нельзя послать, купил дерьмо какое-то… Иди сюда, аспирант! Все равно уже расконспирировался.
Юноша вздохнул, пересек дорогу, потупился и прошептал, глядя в Борины сандалии:
– Борис Антонович… Товарищ полковник… Видите ли… Я не предполагал…
– Да что? Что? Что?! Хрен ли, товарищ полковник? Что ты такой вареный?! Вот почему ты план по возбжденным делам не выполняешь… Ах, вот они, – Миргородский живо развернулся. – Пожалуйста, тащатся… Вы что, пустились по магазинам прочесать?! Я же сказал: по чашке кофе – десять минут! Сидели там, языками а-ла-лы?
Три некрасивые женщины в уродливых длинных кофтах, с прыщеватыми лицами, с одинаковыми прическами башнями, зачесанными наверх, застыли на углу, шушукаясь и толкая вперед друг дружку.
– Распустился, распустился ваш отдел, – укоризненно поблескивал очками Боря. – Живете как мухи в сахарнице!
– Там очередь, – подали голос, конфузясь и пряча улыбки в кулаки, подкрадывались ближе.
– Очередь! Очередь! А в сумках что?
– А это мы вам булочек с изюмом купили.
Боря смолк, чтоб не рассмеяться, и радостно подмигнул мне, поправив на запястье часы, похожие на золотого краба с глазищами циферблата, и с сокрушенным стоном распахнул объятия и шагнул навстречу выпущенной подъездной дверью Алене, и распушил незримые усы:
– А-алена Сергеевна! Редко видимся, но вся-акий раз… Па-азвольте… – и сосуще поцеловал ей руку, и безрезультатно попытался удержать. – Но почему я не плечистый, не красивый и не холостой… – пропел. – Зачем я золото надел? Что там?
Не глядя на него, ни на кого не глядя, нагнувшись над сумкой (ключи от машины?), Алена пробормотала, перебирая тонкими пальцами в сумочке элементы для сборки ее ослепительной жизни:
– Общий зал. Отдельные кабинеты – два. Налево – генеральный, главбух справа. Используют штампы и печати разных фирм. Деньги принимают в долларах. Кассир сдачу доставала из сумки. Главный бухгалтер Вера Ивановна. Договора с клиентами не заключают.
Я посмотрела туры в Египет – цены приемлемые. Предложили чай, – спрятала в сумку очки, скользнула ладонью по гладким волосам и побежала к машине – такие не разговаривают на тротуарах. Такие девушки не становятся старухами.
– Ну, эта… – Миргородский кивнул как-то вбок, и в переулок вползла «Газель» с зашторенными окошками, с надписью «Организация безопасности движения» на борту, а следом вторая. Боря растопырил пальцы: пять, пятый этаж. Из «Газелей» выпрыгивали бойцы физзащиты в камуфляжных куртках; черные маски, автоматы и дубинки, как чертовы хвосты; ботинки стучали по асфальту и втекали в подъезд, следом понесся рыжий юноша, стиснув портфель под мышкой, за ним спешили три женщины в длинных кофтах.
В подъезде два седых вахтера раскоряченно стояли лицом к стене, широко опершись руками, словно собирались блевать; у одного съехала фуражка и висела на ухе. Меж ними стоял боец, посукивая дубинкой о ладонь с мясистым, смачным звуком.
– Давай на лифте? – Мы поднимались в подрагивающей и лязгающей кабинке с надписью «Пусть раздавят меня танком, все равно я буду панком», посматривая на этажи сквозь по-старинному зарешеченную дверь.
– Что сейчас читаешь, Борь?
– Газету даже некогда… Работаю по двадцать восемь часов в сутки! Если только радио успеваю, одним глазом… Не жарко в ней?
Я успокоительно промычал, натягивая вязаную шапочку с прорезями для глаз, – дыхание щекотно скопилось под носом.
На пятом этаже нас ждала тишина и пустота у железной двери с бессмысленной табличкой «Египет, Кипр, Хорватия, Саммит-тур».
Бойцы физзащиты каменными барельефами на гробнице вождя пластались вдоль лестницы, придерживая за поясные ремни и воротники всех встреченных обывателей – испуганные моргания: что нам будет?
Женщины и рыжий юноша с портфелем не шевелясь стояли за лифтовой шахтой.
Миргородский покосился на глазок в двери и слабеющим голосом произнес:
– Ну, эта… – и пошмыгал носом. – Что за черт, как осень – начинаю сопатить. Как аллергия. У тебя есть какой гомеопат? Или кто это делает? Иммунолог? Лариса Анатольевна! Позвоните.
Старшая из женщин прошла к двери и тронула кнопку звонка единственным слабым движением, словно боясь потревожить, всего лишь спросить, когда бывают соседи – неделю не может застать, и ровно встала напротив, улыбнувшись в глазок.
Дверь отворилась. Крашеная блондинка (не успел разглядеть), автоматический голос: «За путевкой? Проходите, пожалуйста!» И дико вскрикнула и повалилась вниз и набок – через нее хлынули спины, и плечи, и черные головы.
И вопли:
– Лежать всем!!! Лицом вниз! Куда ты повернулся, сволочь?! Ноги! Ноги на ширине плеч! Все легли, или стреляем! Брось телефон! – Телефонная розетка прыгнула из стены – лопнуло! – с осколками штукатурки. Грохот, удары втащили нас внутрь, мы спотыкались о перевернутые стулья, вздрагивали от грохота падающих чашек и настольных ламп. Спины… Из-под вырвавшихся подолов и рубах вылезли жирные телесные ломти, разбросанные, словно взрывом; я смотрел только на обувь, на пыльные сбитые подошвы и тонкие каблуки, вот даже маленькие, как у девочки, белые кроссовки…
– Борис Антонович, в туалете закрылась! – орал рыжий юноша.
Боря развел руками: что ты будешь делать – женщины, поднял опрокинутое кресло и присел за компьютер, тронув плечо девушки в белой блузке, лежавшей под столом:
– Ваша машина? Есть «Сапер»? Любимая игра Шамиля Басаева!
Тетки рассаживались за расчищенные бойцами столы, готовили авторучки и чистую бумагу.
– Открой, тварь! – орал юноша. – Считаю до трех! – Махнул рукой: ломайте – и веселой пробежкой бросился в кабинет налево; за ним топали бойцы, задрав автоматные дула, следом спешил я.
– Лежим тихо! – С оглушительным треском дверь туалета рухнула внутрь, пыхнув строительной пылью, брызнуло зеркало, и руки выволокли наружу тощую истеричную бабу в уборщицком халате – она не могла идти от страха, ее мешком протащили в зал и бросили вдоль плинтуса; ломавший дверь боец присосался к окровавленным пальцам, – женщинам можно встать. Каждая со своим паспортом подошла к вот этому столу!
В дверях кабинета хозяин не выдержал и забарахтался, его незаметно и сильно ударили прикладом, и он с мучительной гримасой обвалился в высокое кожаное кресло «Босс», такие долларов шестьсот. На лице Чухарева я не находил глаз: он то щурился, то поднимал брови, сваливал голову набок, простуженно мигал вспухшими веками, поглядывал в стену, как попугай в рекламе строительных красок.
– Вы генеральный директор «Орион-К»? – Юноша смахнул на пол серебристый мобильник Чухарева, и тот улетел под шкаф, выблевав крышку и аккумулятор. – В вашем офисе проводится оперативное мероприятие налоговой полиции по заявлению граждан о проведении незаконных сделок, – и вихрем носился по кабинету. – Что в этом столе? Открывайте. Что в барсетке? Что в карманах? Быстро встал!!!
Чухарев стоял с поднятыми трясущимися руками, бойцы выбрасывали на длинный приставной стол связки ключей, визитницы, записные книжки, дискеты, папки с бумагами, фотографии, носовые платки. Я перебрал фотографии, роняя отсмотренные на пол. Где же Нина Уманская? Старики-родители, семейные праздники, счастливая жена на верблюде и на фоне ветряных… Я залез в холодильник, притворявшийся встроенным шкафом, достал бутылку «БонАквы» без газа, бойцам вытащил две бутылки «Хеннесси» и бутылку «Джонни Уокер».
– Так… Откройте сейф.
– Ключей нет.
– Ты что говоришь такое, сучонок?! – замахнулся на него ближний, и Чухарев страшно вздрогнул. – Ключи начальнику! Ломать будем!
– Константин Геннадьич, – окликнули юношу из-за двери. – Ну, мы…
– Документы – в коробки. Компьютеры, оргтехнику, телефоны – все выносим. Завтра будем описывать. Техника у вас на балансе? – юноша мазнул взглядом по онемевшему Чухареву. – Ваша личная? Значит – ничья! А может, еще и ворованная – надо проверить. Только мебель оставляем. Сейф открывайте, Чухарев. У вас там что, наркотики?
– Обыск… только с санкции прокурора, – срываясь в бабьи визги, выдавил генеральный директор.
– Когда он даст санкцию, ты уже будешь сидеть, – юный Константин Геннадьевич прилег на стол и шевельнул рукой вываленный хлам. – Чьи это печати? Чьи штампы? Почему на путевках «Орион-К», а в приходниках «Саммит-тур»? Что за ООО «Ираида»? Это же чистая сто девяносто девятая. Ты уже сидишь, парень. Из твоего окна всю Сибирь видать.
В кабинет экскурсионно-утомленно заплелся Боря и извлек из кармана серебряную чайную ложку с витой ручкой.
– Секретарь сказала – ваша? Интересная такая штучка.
Чухарев согласно вдохнул со страдальческим всхлипом и опустился за стол. Его породистая смуглость теперь отсвечивала синевой, кудряшки дождливо прилепились к вискам. Он сидел как привязанный, только голова не держалась ровно, словно из шеи вынули позвонки.
Миргородский убрал ложку в карман, вернул на переносицу съехавшие очки и устранился, прошептав – но чтоб всем было слышно – бойцу тяжеловесной стати:
– Только не так, как в прошлый раз. А то проверяемый катался в истерике, два ребра сломал, а его адвокат написал – ты помнишь? – его били!
Я вскочил и по Бориным следам перебрался в кабинет напротив, где оцепенело молчала маленькая женщина со старческим лицом.
Она сидела в углу, как можно дальше отодвинувшись от стола, и смотрела себе на коленку. На столе веерами лежали раскрытые тетради и кипы листов, соединенных скрепками.
Женщина вздрагивала, когда в комнату кто-то входил, и щипала рукав бордового свитера. Казалось, она не видела Бориных девочек в длинных кофтах – одна писала, другая спрашивала, то выпуская когти, то гладя бархатной лапкой:
– Вера Ивановна, ну посмотрите на меня. Ваши сотрудники уже показали, что вы главбух. И зарплату выдавали вы. В конвертах. Черным налом. Покажите мне штатное расписание. Нет? Твою мать, прости меня, Господи! Вот! Смотрите, берем приходник за сегодняшнее число. Я задаю вопрос: где у вас, Вера Ивановна, проведены эти деньги?! Вы не волнуйтесь. Спокойно смотрим кассовую книгу. Вот сегодняшнее число… Что же получается? Пишем: средства за вырученные путевки в кассовой книге не отражены. Черная выручка. Так? Да не надо молчать. Это же ваша подпись на приходнике?
У женщины плаксиво наморщился подбородок и отрицательно вздрогнул.
– А кто же это расписывался? Мы же сейчас вызовем почерковедческую экспертизу. Вот тогда придется поплакать. Если по-человечески не хотите. Дети у вас есть?
В горле у женщины что-то клокотнуло.
Боря переместился к подоконнику и открыл окно пополам – освежить; один из бойцов вскочил и выбежал вон – прогрохотал по лестнице на улицу.
– Пока мы с вами по-хорошему разговариваем, Вера Ивановна. Просто общаемся. А будет по-плохому, когда допрашивать начнем. Деньги в мешке из вашего стола чьи? Ваши? Не ваши. Фирмы? Есть подтверждающие документы? Понятно, деньги ничьи. Изымаем. Борис Антонович, налицо преступление – кассового аппарата нет. Все приходники на валюту. Главный бухгалтер молчит. Ни документов уставных, ни расчетного счета…
Миргородский словно проснулся:
– А что вы на нее все вешаете? Лицо честное, симпатичная такая девушка…
Лицо бухгалтера скобками перехватили мучительные морщины. Она отворачивалась от примостившегося напротив Бори. Не хотела его слышать.
– Может, и не она расписывалась. А может, и вообще она не Вера Ивановна, – думал вслух Боря. – Вы хоть паспорт у нее смотрели? А то вцепились… – И тише спросил: – Вы кто? Уважаемая, паспорт ваш можно посмотреть?
Бухгалтер брезгливо всплеснула рукой. Паспорт шмякнулся на стол.
Боря без промедления выбросил паспорт в окно и с прежней теплотой продолжил:
– Паспорт свой покажите, будьте добры. Вы кто?
Главбух вскочила, лягушачьи подергалась и уткнулась в кулачки, похоронно заголосив, захлебываясь, гавкая:
– Ат-дай! В-выбросил! П-паспорт давала! – У нее распухало лицо, губы, горло, она уже не могла говорить, только шипела, прерываясь на измученный вздох.
Миргородский превратился в огорченного очкастого учителя, диктующего проверочную работу:
– Вот так, ребята. Я как чувствовал. Паспорт отсутствует. Других документов, удостоверяющих личность, не предъявлено. Объяснений не получено. Следовательно, везем в камеру предварительного заключения и оформляем на трое суток для выяснения личности. Сегодня четверг? Во вторник вечером выйдет. Лариса Анатольевна, вызывайте милицию. По факту мошенничества. Главный бухгалтер без документов. Имени не называет.
Послышался стук пальцев по телефонным кнопкам.
– Какое тут отделение…
– Да вы звоните «ноль-два», там переключат.
– Не надо. Я вас прошу – не надо! – вдруг выдавила главбух таким истерзанным голосом, что у меня заныло сердце. – Не надо! Не надо! – Я понял, что скоро она будет биться головой об стол.
В комнате что-то задвигалось, переместилось и стихло.
– Вера Ивановна, – Боря нагнулся с врачебной небрезгливостью к главбуху и с натугой оторвал поочередно руки, прятавшие красное, измятое лицо, – идите-ка вы домой. Хватит уже. Ради чего вы себя мучаете? Милая женщина, в данном случае вы ответственности никакой не несете. Пишите, Лариса Анатольевна. Вы что, оформлены приказом? Нет. Образование небольшое, верно? Бумаги подписывали не вникая, так? Что приносил генеральный, то и подписывали. А как по-другому? Он же генеральный. Фактически Чухарев принуждал вас, да? Он выполнял функции главного бухгалтера, а вы занимались чисто канцелярской работой. Видите, хорошо у нас получилось, – рассмеялся Боря. – А вы плакали. – На стол упал доставленный с улицы паспорт. – Расчетного счета не открывали. Наличку возили в банк и клали…
– На счет генеральному. – Главбух схватила паспорт и согревала в руках.
– Ну и все! Лариса Анатольевна все запишет, даст подписать, и идите домой, никому вы ничего больше не должны. Господи!
Лариса Анатольевна быстро заполняла листы крупными буквами, я заглянул в зал – выносили вон тяжелые картонные коробки, замотанные скотчем, мониторы, кадки с цветами, снимали шторы, срывали календари со стен.
– У кого паспортные данные переписаны, свободны. С собой только личные вещи. Офис будет опечатан до окончания проверки. Это месяца два-три.
Сейф уже открыли. Чухарев пересел к стене. Из него вынули еще пару позвонков, он горбился, нависал над коленями. Но пытался говорить, не отрывая беспокойных глаз от пересчитывающих и упаковывающих рук, отвечал прерывисто, с непонятной отдышкой, ему казалось, если говорит – может что-то изменить, не добьют живого.
– Сорок четыре тысячи долларов. Чьи это деньги?
– Это деньги… моей… фирмы.
– С какой сделки получены денежные средства? Какие путевки продали? Где подтверждающие документы? Деньги – ничьи. Изымаются.
– Вы не имеете права!
– В суде объяснитесь. Договор на аренду помещения где?
– Только собирались заключить. Мы недавно заехали.
– Недавно? Да ты у нас уже четыре месяца на прослушке! Пишем: деньги за аренду не проводились. Ты еще и хозяина помещения подставил, мешок – по цепочке и он пойдет. Уставные документы где? В Москве фирма зарегистрирована?
– Да… Я даже не знаю… Документы на перерегистрации. В юридической фирме одной. Не помню названия. Мальчик от них какой-то приходил, все забрал. Сейчас не вспомню, как зовут. Деньги вы не должны забирать.
– По данным московской регистрационной палаты ваша фирма не зарегистрирована. В налоговой инспекции на учете не стоите. Так, что тут… Авиабилеты, сто тридцать четыре штуки. Четыре пачки загранпаспортов… Слушай, складывай так и опечатывай, завтра опишем. Тут их до хренищи.
– Я вас прошу, – вскинулся Чухарев и затряс руками, – эти группы вылетают послезавтра, люди планировали отдых. С детьми! Они все оплатили! Поймите, это невозможно! – Он все ждал, чтобы хоть кто-то к нему обернулся. – Что я им скажу?!
– По закону изымаются все бланки строгого учета. А паспорта надо пробить. Вдруг они ворованные. Ведь как бывает: паспорт есть, а человек давно умер.
– Я вас у-моляю. – У Чухарева не осталось сил держаться, глаза заблестели, заколыхалось горячее кисельное нутро. – Меня убьют. Я не смогу жить. Это не мои деньги. Я их должен. По-человечески отнестись… Я вас отблагодарю!
– Так надо было в соответствии с законодательством, – заплелся опять Миргородский и потряс исписанными страничками. – Бухгалтер ваша все описала. Что ж вы без контрольно-кассового аппарата? Заканчивайте.
Коробки выносили караваном, кабинет пустел, я подобрал со стола оловянного лыжника в зеленом маскхалате и сжал в кулаке. Константин Геннадьевич умчался руководить погрузкой. Чухарев лип к Боре и шептал только ему, не решаясь погладить плечо:
– У меня просто опыта мало. Я думал зарегистрироваться. Дайте месяц. Ровно один месяц. Я умею быть благодарным. Хотел посмотреть, как пойдет. Смогу ли раскрутиться. Или остановиться. Я не мог рисковать – это не мои деньги, я вам клянусь. Взял под большой процент. Им не объяснишь. Меня убьют. Если эти группы не улетят, понимаете, мне не жить. Месяц – и я все оформлю, все заплачу. Я вам заплачу.
– Ну, здесь чистая сто семьдесят первая, незаконное предпринимательство, – с необъяснимым одобрением улыбнулся Боря. – Это уже гарантировано с отсидкой. Лет пять. На первый раз дадут три-четыре. Выпишите гражданину повестку на понедельник. Придется еще налоги государству заплатить, штраф и пени. Есть что-то в собственности? Квартира приватизирована? Но это как суд решит. А суд такие дела решает автоматом. Надо офис опечатывать. Берите вашу курточку.
Мы прошли мимо сдвинутых столов, по осколкам чайных чашек, горкам бумажного мусора, выброшенного из урн, и потушили свет.
Чухарев не отступал от Бори, он что-то улавливал ответное в блеске очков:
– Я ничего не понимаю. Если я не верну все деньги, меня убьют, вы понимаете? Клиенты должны послезавтра вылететь, они все заплатили, в чем они виноваты? Хотя бы паспорта и авиабилеты… Что я им скажу? Что мне им сказать? Вы скажите!!! – вдруг заорал он, и я испуганно оглянулся. – Я подам на вас в суд!
Боря пожал плечами:
– Надо было с контрольно-кассовым аппаратом.
Дверь опечатали, вниз все отправились почему-то бегом. Чухарев внезапно замолк, словно печать легла не только на дверь, он остался там, наверху, как сторож, и сел, по-моему, на ступеньку. Все разлетелись по машинам, Миргородский с наслаждением устроился в серебристый «Ауди»: подбросить?
Я сунул в карман маску и, не решив, куда теперь, испытывая мелкое удовольствие, как от убийства комара, остановился у театральных касс и разглядывал парусные флотилии салфеток на ресторанных столах через дорогу – салфетки торчали, как яблони, замотанные на зиму в мешки от заячьих зубов. Жалко, что нет фотоаппарата. Осень. Паучок цепляет мне на голову седые паутинки. И не успокоится, пока не оплетет всего. Остается сидеть и смотреть на проплывающие мимо корабли.
Чухарев уже пересек улицу, когда я заметил его. Он неприметно плакал – взъерошенный, неуместно загорелый человек; то поморщится, то потрет глаза, идет в бреду, виляя, видит меня не узнавая… Больно? а как ты мне? Обернулся на окна пятого этажа, свои окна, вздыхая так, словно забивал невидимые сваи, – конечно, привычная улица теперь кажется совершенно другой или, напротив, в точности прежней, и от этого еще страшнее. Никаких прав находиться тут у тебя больше нет, ты не живешь, тебя склевала бешеная курица, и ни о чем ты не сможешь больше думать дни, месяцы, недели, не сможешь спать, есть, остановить садистские, мучительные мысли… И запоздалая мудрость, как надо было… и безумные мечты найти сильного друга и спастись, и жутко отомстить именно этим, наглым, чтоб плакали они, – и зачем я при них плакал, и они видели… И страх, вот главное – страх: ты никогда не станешь прежним и не обнимешь свою беременную бабу в беззаботном покое, а теперь – беги… Чухарев ссутулился и рванул в переулок, думая, как много надо успеть, попытаться, смочь, хотя все, что ему посильно теперь, – исчезнуть. Беги, теперь ты там вместо меня, а я свободен от всего, кроме главного.
Море
На время работы по Большому Каменному мосту нужно снять квартиру. Я захлопнул атлас московских улиц и выбрал город Феодосию, конец весны. И полетел на «Як-42». Пассажиры с оттенком ужаса рассматривали самолетик размером с пенал для карандашей. Забираться на борт пришлось по раскладной стремянке в пять ступенек в отверстие под хвостом. Когда дверь в кабину пилотов приоткрывалась, можно было, не вставая с места, протянуть руку и потрогать погон на рубашке командира корабля.
Я посматривал на снежную плотность облаков, не веря, что они не удержат, если на них прыгнуть.
Я летел хоронить свои тридцать семь. Они хорошо послужили мне и шли долго, прикрывая собой, но теперь кончились, и через шесть часов четырнадцать минут мне сравняется тридцать восемь. Уже немолодой мужчина бросит взгляд на свои морщинистые руки в триста втором номере гостиницы «Лидия». Лучше бы стал священником и плодил детей. Самолет снижался: крыши сараев, гаражей и домов, автомобили, россыпь могил и такой же россыпью – овечьи спины.
И когда я появился там и пошел по бесконечной улице Федько, меня сразила безупречная тишина: редкие прохожие ступали без каблуков, густел воздух, по верху заборов змеилась колючая проволока, в восемь вечера Феодосия спала безмятежно. Тишина на огородах, садах, в сточных канавах тот запах, что хотелось признать морским, пьянящая тишина, нарушенная однажды пронесшейся над головою чайкой.
Я почему-то спустился к набережной, вместо того чтобы отправиться в гостиницу напрямую – здесь город распускался, как цветок в последний весенней день навстречу лету. Уже горели гирлянды в пустых кафе и барах, на привычных углах караулили передовые отряды армии таксистов, гремели безлюдные дискотеки, гуляли официанты кантри-бара, наряженные ковбоями. По набережной плотно валили люди, одетые по-осеннему, но с курортной жадностью глядя на встречных. Золотодобывающая драга черпала пока на холостом ходу, но ее уже включили, выставили мисочки с вареными креветками и аппараты для определения роста и веса. Море дышало холодно, спокойно и радостно. Я шел не известным никому путником по другой земле.
Я заперся в номере почитать.
Начиная новую работу, я всегда читаю жития отцов.
Дела людей правды достается описывать особенным людям правды, тем, кому повезло уцелеть до старческого слабоумия, избежать профессиональных заболеваний рудокопов, описываемых неловкой скороговоркой на предпоследней странице: переведен в начальники шахты на Чукотке, уволен за дискредитацию органов, лишен воинского звания и уволен из органов, осужден на десять лет лишения свободы, исключен из партии, покончил с собой, приговорен к высшей мере наказания, умер на допросе, был арестован и после непродолжительного следствия расстрелян… «Наступил трудный период, связанный с недоверием к людям, особенно к тем, кто длительное время проживал за границей. Через полгода Муравкин был арестован органами НКВД. Дальнейшая его судьба неизвестна» – из восьми первых начальников внешней разведки семь расстреляны и один погиб в автомобильной катастрофе – как апостолы!
Тем, кто доплыл до берега («скончался Иван Андреевич Чичаев 15 ноября 1984 года в своей малогабаритной квартире в доме на Серпуховском Валу. За гробом покойного на алых подушечках несли его государственные награды – орден Ленина, два ордена Красного Знамени, орден Красной Звезды»), в расплату пришлось поскрипеть перьями, заняться покраской паровоза, чтобы он казался тем, чем должен казаться, чтобы и дальше повез ребят, чья очередь придет заглядывать в адские топки. Я читал эти письмена необходимости ради первых строк.
Кочегарам казалось неловким прямо приступать к диктовке, прежде чем перейти к стальному «инстанция отклонила», «по поручению инстанции», «принято решение установить, скрытно задержать и переправить»; «в ходе допроса Даген категорически отрицал, что занимался шпионажем в пользу иностранного государства. А десять дней спустя он умер в результате падения с десятого этажа здания, где располагался его офис»; «погиб при невыясненных обстоятельствах: был найден в бессознательном состоянии с проломленной головой в одном из кинотеатров и спустя два дня после операции умер от пневмонии».
Для разгона требовалась что-то присочинить, и они разрешали себе пару праздных фраз «ни о чем» – и в этих необязательных словах сквозит ветер, пахнет сиренью, летят пушинки, несущие семя. Это всего лишь бесхитростный вымысел не умеющих красиво выдумывать людей, но, как случается часто, только в вымысле и осталось то, на что они не имели права, – та часть их жизни, которую без остатка перечеркнула смерть, – все, что не нужно; то есть почти все.
Это похоже на фотографии. Удобный способ хранить прошлое и успокоить себя – вот, альбомы стоят на полках. От захлебывающегося первого смеха на всесильных руках молодой мамы до оцепенелого молчания над гробом, из которого торчит пластмассовый нос, обложенный гвоздиками, с промежуточными портретными остановками на школьных дворах, залах бракосочетаний, надречных лугах и застольях. Живому человеку не из наших трудно остановиться и не пролистывать дальше: если увеличить глаза сфотографированного человека (качество даже первых фотографий девятнадцатого века позволяет произвести такую операцию), можно увидеть отразившийся в зрачках мир, комнаты, двери, вечно безлицего фотографа, небо и горы – все, что видели они, когда еще жили. Понятно, на это трудно решиться, понятно, почему мне нравятся только первые абзацы. В них скрыта сила, что мне нужна.
«Стоял душный августовский вечер 1950 года. Прохожие в Тель-Авиве, словно сонные мухи, медленно передвигались по улицам. Пожалуй, единственным человеком во всем городе, который не замечал ни жары, ни духоты, был резидент советской внешней разведки в Израиле Владимир Иванович Вертипорох…»
«Летний день 1934 года был на исходе. Начальник Иностранного отдела ОГПУ А. Г. Артузов подошел к окну, задернул шторы и включил настольную лампу под зеленым абажуром…»
«Январь – не лучшее время года в Шанхае. Огромный город пронизывают холодные ветры с океана, нередко улицы города заливают дожди со снегом. В непогожий день января 1939 года советский разведчик Николай Тищенко вышел на улицу, плотно запахнув кожаный реглан…»
Последним вечером весны я вышел из такси у шлагбаума и прошел насквозь охраняемую автостоянку полоской черного асфальта меж автомобильных морд, уступая дорогу малолитражкам «Пицца на дом», – над входом в спортивно-оздоровительный комплекс горели цифры времени в черных табло, похожих на две кости домино.
На длинном, как причал, крыльце обнимались и прохаживались после тренировок кавказские мастера спорта, борцы с черными щетинистыми мордами, местное раздевалочное ворье, еще не научившееся смывать за собой в унитазе. У стеклянных дверей на входе веснушчатый мальчик просил прохожих добавить два рубля на неоглашаемую покупку. Он выходил на промысел третий год и заметно подрос за это время. Каждому, кто проходил безучастно, шипел в спину: «Ка-зел!»