Дипломатия Горький Максим
Хотя Джексон был первым кандидатом Никсона на пост министра обороны, ему суждено было стать наиболее непримиримым противником политики администрации в отношении Советского Союза. Почти на протяжении всего первого срока пребывания Никсона на посту президента Джексон сохранял разумную стойкость применительно к вьетнамским делам. Тогда он показал себя решительным сторонником усилий Никсона по сбережению костяка американской оборонительной системы, выдерживая непрерывное давление со стороны Конгресса в направлении одностороннего сокращения бюджета. Джексон оказал незаменимую услугу в проведении предложенного Никсоном проекта создания системы противоракетной обороны (ПРО) через сенат. Тем не менее к концу первого срока президентства Никсона их пути разошлись, даже несмотря на то, что понимание ими советских целей и задач было почти идентичным. Джексон не соглашался с договором по ПРО, который ограничивал число противоракетных оборонительных комплексов для каждой из обеих сторон до двух, и вскоре он распространил свое неприятие на всю сферу отношений между Востоком и Западом.
Первоначальная программа Никсона по вопросам противоракетной обороны (ПРО) включала в себя дюжину оборонительных комплексов по периметру Соединенных Штатов. Это могло бы оказаться полезным для противодействия малым ядерным силам типа китайских и для отражения ограниченных советских ядерных атак, причем эта система способна была бы стать основой будущей крупномасштабной комплексной защиты от Советского Союза.
Однако Конгресс каждый год сокращал численность этих комплексов, и в 1971 году Пентагон заложил в очередной бюджет всего лишь два таких комплекса. Такого рода мероприятие уже не имело разумной стратегической целенаправленности; единственная польза от него сводилась к чисто экспериментальной. В дополнение к этому антивоенная ментальность того времени проявлялась еще и в том, что большинство в Конгрессе на каждой из его сессий имело обыкновение резать предлагаемый оборонный бюджет (не говоря уже о программах, которые администрация Никсона не решалась предлагать, ибо знала, что обязательно потерпит поражение).
Давление подобного рода превращало министерство обороны в неожиданного и необычного для подобного ведомства сторонника мероприятий по контролю над вооружениями. В начале 1970 года заместитель министра обороны Дэвид Паккард настоял на том, чтобы Никсон немедленно выступил с новой инициативой в области ОСВ, «при помощи которой мы могли бы надеяться на достижение договоренности в Вене к середине октября или, самое позднее, в ноябре». Он считал скорейшее заключение соглашения жизненно важным, пусть даже оно будет носить лишь частичный характер, поскольку перспективы «выкручивания национального бюджета» «предположительно» могли бы повлечь за собой «крупные сокращения оборонных программ», «включая стратегические силы». В отсутствие этого односторонние решения Конгресса постоянно «отнимали бы у нас один за другим рычаги переговорного воздействия»[991].
В подобной политической обстановке Никсон летом 1970 года вступил в переписку с советским премьер-министром Алексеем Косыгиным, где закладывались рамки соглашения по ограничению стратегических вооружений (ОСВ), заключенного через два года. До этого времени Советский Союз настаивал на том, чтобы переговоры по контролю над вооружениями ограничивались сокращением оборонительных вооружений, по которым у Соединенных Штатов имелись технологические преимущества, но исключали установление лимитов по наступательным ракетам, которые Советский Союз производил в год по двести единиц самых разных типов, а Соединенные Штаты — ни одной. Никсон дал ясно понять, что с подобного рода односторонней сделкой он никогда не согласится. Итогом переписки между Косыгиным и Никсоном явилось то, что Советы дали согласие на одновременное ограничение как наступательного, так и оборонительного оружия.
В результате последовавших переговоров было заключено два соглашения. Договор ПРО 1972 года ограничивал число оборонительных комплексов двумя, состоящими из двухсот пусковых установок, что было явно недостаточно для отражения даже весьма ограниченного нападения. Никсон согласился на этот потолок, чтобы сохранить ядро системы противоракетной обороны, ибо он опасался, что в противном случае Конгресс снимет даже экспериментальную программу. В те времена ограничения по оборонительным вооружениям были относительно свободны от двусмысленностей и противоречий.
Масло в огонь подлило Временное соглашение сроком на пять лет. Оно обязывало обе стороны заморозить на согласованном уровне все стратегические наступательные ракетные силы как наземного, так и морского базирования. Соединенные Штаты сами пять лет назад установили для себя предельные уровни и, полагая их достаточными, никогда не прорабатывали программы их увеличения. Советский же Союз выпускал по двести ракет в год. Чтобы добиться согласованного предела, он должен был демонтировать 210 ракет дальнего радиуса действия устаревших типов. Бомбардировщики (по которым Соединенные Штаты обладали преимуществом) по численности не ограничивались. Обе стороны сохраняли за собой право свободного совершенствования технологии применительно к своим ядерным силам.
Трудно было сравнивать ракетные вооружения обеих сторон. Американские ракеты были меньше и точнее; половина из них была оснащена разделяющимися боеголовками (то есть каждая из ракет несла несколько ядерных устройств). Советские ракеты были крупнее, грубее и менее гибкие по применению. Они также превышали численностью американские примерно на 300 единиц. Пока каждая из сторон самостоятельно принимала решения, такая разница, похоже, никого не беспокоила, без сомнения, потому, что у Америки было крупное превосходство по самолетам и, в силу наличия разделяющихся боеголовок, непрерывный рост преимущества по ним, которое только увеличилось бы за те пять лет, в течение которых действовало бы это соглашение.
Тем не менее, как только соглашение ОСВ было подписано на московской встрече в мае 1972 года, отсутствие паритета по согласованному количеству пусковых установок вдруг стало предметом противоречивых споров. Положение дел выглядело весьма странно. Еще когда переговоров по ОСВ не было и в проекте, Соединенные Штаты сами установили существовавший тогда потолок. Пентагон не делал ни малейших попыток увеличить эти уровни на всем протяжении первого срока пребывания Никсона на посту президента; не было получено от Пентагона ни единого запроса по поводу увеличения стратегических сил, и уж, само собой, ни один такой запрос не был отклонен. И даже после того, как по дополнительному соглашению, заключенному в 1974 году во Владивостоке, эти пределы были подняты и уравнены, министерство обороны так ни разу и не предложило увеличить количество пусковых установок по сравнению с цифрой, принятой в 1967 году.
Однако пришелец с Марса, который бы наблюдал за разворачивающимися внутри-американскими дебатами, услышал бы потрясающую сказочку о том, как правительство Соединенных Штатов «согласилось» с ракетным неравенством и дало обязательство ограничиться своей собственной односторонней программой, которую в отсутствие договора ОСВ никто и не пытался менять и никто так и не поменял, даже тогда, когда через два года ограничения были сняты, — не поменяла ее даже администрация Рейгана. Уровень сил, добровольно принятый Соединенными Штатами, ибо он обеспечивал Америку большим числом боеголовок, чем находилось в распоряжении Советского Союза, и который Соединенные Штаты не в состоянии были менять в период действия соглашения, внезапно был назван опасным, когда он был подтвержден как часть договоренности[992].
К несчастью для Никсона и его советников, «неравенство» относится к числу тех самых ключевых терминов, которые порождают собственную реальность. Ко времени опровержения со стороны администрации, когда был сделан сравнительный подсчет пусковых установок и боеголовок, когда уже был рассчитан и оговорен потолок, глаза у всех остекленели, а на душе оставалось лишь неприятное ощущение, будто бы администрация защищает «ракетное неравенство», неблагоприятное для Соединенных Штатов.
Администрация Никсона видела в договоре по ОСВ средство защиты существенно важных оборонительных программ против нападок Конгресса, причем двояко: она настаивала на том, чтобы ограничения, установленные соглашением, рассматривались бы Конгрессом, лишь как отметки уровней, а представление соглашения в Конгресс она сопроводила запросом на увеличение оборонного бюджета на 4,5 миллиарда долларов на модернизацию. Даже теперь, по прошествии двадцати лет, до сих пор являются действующими большинство стратегических программ ключевого характера (бомбардировщик В-1, бомбардировщик «Стелс», ракета MX, крылатые ракеты, ракеты и подводные лодки типа «Трайдент»), родившихся во времена администраций Никсона и Форда в период действия соглашения ОСВ.
То, что внешне выглядело, как дебаты по поводу ракетных сил обеих сторон, на самом деле явилось знаменательным отражением озабоченности более глубокого и весьма существенного характера. Джексон и его сторонники видели во всевозрастающем внимании к проблеме контроля над вооружениями — и действительно, как средства массовой информации, так и академические круги были прямо-таки одержимы ею — потенциальную угрозу любой серьезной оборонной политике. Новые военные программы во все большей степени оправдывались тем, что они могли бы послужить предметами переговорного давления на будущих встречах по поводу новых соглашений типа ОСВ. Силы, поддерживающие Джексона, опасались того, что подобные тенденции могут снять какое бы то ни было стратегическое рациональное обоснование решений по вопросам обороны. В конце концов, какой же смысл ассигновывать скудные ресурсы на дорогостоящие программы только для того, чтобы в первую очередь предложить их в обмен на снятие какой-либо проблемы?,
В данном контексте дебаты по поводу условий соглашения были в итоге направлены на то, как совместить их с принципом американского стратегического превосходства. Теоретически на протяжении десятилетия понималось, что разрушительное действие ядерного оружия обусловливало взаимный тупик, то есть исключало победу любой ценой, и с этим соглашался любой разумный политический руководитель. Именно осознание этого факта способствовало выработке администрацией Кеннеди доктрины «гарантированного уничтожения», согласно которой политика устрашения базировалась на способности каждой из сторон произвести опустошение у другой.
Далекая от того, чтобы разрешить дилемму, эта стратегическая доктрина лишь ее переименовала. Национальная стратегия, полагающаяся на угрозу самоубийства, не могла рано или поздно не зайти в тупик. А ОСВ довело до сведения широкой публики то, что эксперты уже знали, по крайней мере, на протяжении десятилетия. Внезапно на ОСВ обрушились обвинения за состояние дел, которое являлось еще более дисгармоничным, когда гонка вооружений ничем не сдерживалась. Дилемма была достаточно реальной, но ее породило не ОСВ. Пока устрашение было тождественно взаимному разрушению и уничтожению, психологическая неприязнь к ядерной войне была всеобъемлющей. Америка изготовляла оружие, предназначенное лишь для того, чтобы удержать оппонента от применения ядерного оружия, а не для существенного воздействия на исход любого предполагаемого политического кризиса. Как только такого рода понимание сути дела проникло бы в умы, «взаимно гарантированное уничтожение» подорвало бы моральный дух и разрушило бы существующие союзы. Это, а не ОСВ, представляло собой истинную ядерную дилемму.
Таким образом, дебаты по поводу ОСВ — и разрядки, — по существу, отражали неприятие мира, где смертельный идеологический конфликт уравновешивался неизбежной стратегической патовой ситуацией. Истинная схватка по поводу ОСВ имела в своей основе две совершенно различные оценки ядерного пата. Никсон и его советники сделали вывод, что какая бы из сторон ни была в состоянии бросать вызов на грани ядерной войны, ей бы со временем удалось нарастить достаточный для шантажа потенциал и проводить политику ползучего экспансионизма. Вот почему Никсон делал такой упор на сдерживании геополитической угрозы. В отсутствие способности к противодействию — способности разоружить противника при первом ударе — американская стратегическая мощь становится менее и менее пригодной для защиты заморских территорий, включая сюда, в конце концов, даже Европу (см. гл. 24).
Группировки, связанные с Джексоном, понимали это и жаждали реставрации американского стратегического превосходства. Но они рядили свои заботы в одежды страха, будто бы не только Америка лишится способности к первому удару — что было правдой, — но и что со временем Советский Союз такую способность приобретет, — что правдой уже не было, по крайней мере, в пределах временных рамок этих дебатов.
Кошмаром Джексона являлась уязвимость стратегическая; кошмаром Никсона — геополитическая; Джексон был озабочен соотношением степени военного могущества; Никсон главным образом — глобальным распределением политического могущества[993]. Джексон и его приверженцы пытались использовать ОСВ, чтобы вынудить Советский Союз переформировать все свои стратегические силы согласно американскому выбору. Никсон и его советники не верили в то, что Америка обладает рычагами для осуществления подобного замысла в период наложенных Конгрессом ограничений на оборонный бюджет, хотя позднее Рейган продемонстрирует политическую полезность преднамеренного американского наращивания сил. Джексон и его приверженцы в первую очередь концентрировали свое внимание на вопросах стратегического равновесия, угрозу которому они трактовали как в основном технологическую проблему. Администрация Никсона стремилась подготовить Америку к роли, новой для ее истории, но старой как мир для всех остальных государств: предотвратить накопление противником, казалось бы, ничтожных геополитических приобретений, которые со временем были бы способны опрокинуть равновесие сил. Силы, связанные с Джексоном, были относительно терпимы к геополитическим изменениям (Джексон проголосовал против помощи некоммунистической стороне в Анголе в 1975 году), зато ревностно относились к возможности практического применения самого технологически сложного вооружения.
Этот тупик превратил дебаты по ОСВ в еще более невразумительные мудрствования, но в итоге противоречия разрешились посредством тактико-технического анализа систем вооружений, находящегося вне' пределов разумения неспециалиста и явившегося предметом глубочайших расхождений между самими экспертами по вопросам вооружений. На протяжении будущего десятилетия аргументация относительно соотношения между крылатыми ракетами и советскими бомбардировщиками «Бэкфайр», между равными количествами ракет и неравными количествами разделяющихся боеголовок будет читаться, как средневековые трактаты, зафиксированные писцами какого-нибудь отдаленного монастыря.
Вопросы, задававшиеся по ходу дебатов, были фундаментальными и неизбежными. Тупик породила личная трагедия президента, сделавшая выработку общего взгляда на вещи невозможной. Американский идеализм царствовал безраздельно, не ограничиваемый никакими стимулами к политическому компромиссу. Президент не мог наложить санкций или предложить какое-либо вознаграждение, ибо в его аппарате у критикующих не было политических побуждений изменить свою точку зрения. Дебаты приобрели облик ученого совета, на котором выступают профессора, слушающие только самих себя. Историки, однако, только выгадают, ибо позиции были на этот раз высказаны гораздо более четко, чем это бывает типично для процесса формирования политики. Америка заплатила за это самобичевание задержкой на десятилетие окончательного осознания своих геополитических нужд.
Коммунизм в конце концов рухнул отчасти в результате собственного склероза, отчасти в результате давления со стороны вновь восприявшего духом Запада. Вот почему окончательный суд истории, без сомнения, отнесется более милостиво к соперничавшим лагерям, ведшим в Америке внутриполитические дебаты, чем они сами относились друг к другу. Он воспримет подход Никсона и его консервативных критиков, как взаимно дополняющие, а не исключающие друг друга, когда одна сторона дебатов подчеркивала геополитический, а другая — технологический аспект борьбы, моральное содержание которой воспринималось и теми и другими одинаково.
Контроль над вооружениями оказался технически чересчур громоздким, чтобы принять на себя всю тяжесть философских противоречий, заложенных в американской внешней политике. Постепенно дебаты перенеслись на иной предмет, более созвучный традиционному американскому идеализму и способный вызвать больший резонанс у широкой публики, — а именно, на тот постулат, что права человека должны числиться среди первоочередных целей американской внешней политики.
Дебаты по правам человека начались с призывов — оказать влияние на Советский Союз в целях улучшения обращения последнего со своими гражданами, но постепенно превратились в стратегию внутриполитических перемен в стране. Так же как и в отношении контроля над вооружениями, суть спора не связывалась с его предметом, который был бесспорен, но касалась той степени, в которой идеологическая конфронтация могла бы быть первостепенным вопросом американской внешней политики.
Как предмет дипломатических переговоров вопрос еврейской эмиграции из Советского Союза был порождением администрации Никсона. До 1969 года ничего подобного никогда не стояло в повестке дня при диалоге между Востоком и Западом; все прочие администрации обеих партий трактовали его как предмет внутренней юрисдикции Советского Союза. В 1968 году только 400 евреям было позволено эмигрировать из Советского Союза, и ни одна из демократических стран этого вопроса не затронула.
По мере улучшения американо-советских отношений администрация Никсона начала обсуждать проблему эмиграции в форме президентских закулисных переговоров, сопровождая это тем доводом, что советские действия не остаются незамеченными на самых высоких уровнях власти в Америке. Кремль начал реагировать на американские «соображения», особенно после того, как советско-американские отношения стали улучшаться. Каждый год росло число еврейских эмигрантов, и к 1973 году общее их число достигло 35 тыс. в год. Кроме того, Белый дом регулярно направлял советским руководителям перечень трудных случаев: когда конкретным лицам отказывали в выездной визе, или когда разлучались семьи, или когда кто-то попадал в тюрьму. Большинству из этих советских граждан было позволено эмигрировать.
Все это осуществлялось посредством того, что при изучении начального курса дипломатии именуется «молчаливым торгом». Не делается никаких официальных запросов, не дается никаких официальных ответов. Советские действия совершаются, не получая формального подтверждения. Но порядок эмиграции из Советского Союза постоянно совершенствовался, хотя Вашингтон никогда не предъявлял по этому поводу конкретных претензий. Администрация Никсона до того строго придерживалась подобных правил, что никогда не ставила себе в заслугу смягчение участи советских эмигрантов — даже во время избирательных кампаний — до тех пор, пока Генри Джексон не превратил вопрос еврейской эмиграции в предмет общественной конфронтации.
Джексона подвигло на это курьезное решение Кремля летом 1972 года наложить «выездной сбор» на эмигрантов, якобы для того, чтобы возместить советскому государству расходы на образование отъезжающих граждан. Никаких объяснений дано не было; возможно, это была попытка подать себя наиболее выгодным образом в арабском мире, непрочность позиции которого наглядно продемонстрировало удаление из Египта советских боевых подразделений. А может быть, налог на отъезжающих был придуман как средство изыскания источников поступления иностранной валюты в надежде на то, что ее заплатят американские сторонники роста эмиграции. Боясь, что поток эмиграции иссякнет, еврейские группировки обращались как к администрации Никсона, так и к их неизменной опоре — Генри Джексону.
В то время как администрация Никсона продолжала действовать тихой сапой, чтобы разрешить этот вопрос с послом Добрыниным, Джексон изобрел оригинальное средство публичного оказания давления на Советский Союз. В рамках встречи 1972 года было подписано соглашение между Соединенными Штатами и Советским Союзом, предоставляющее Советскому Союзу статус наиболее благоприятствуемой нации в обмен на урегулирование оставшихся со времен войны долгов по ленд-лизу. В октябре 1972 года Джексон предложил поправку, запрещавшую предоставление статуса наиболее благоприятствуемой нации любой из стран, искусственно ограничивающих эмиграцию. Это был блестящий в тактическом отношении ход. Сами слова «статус наибольшего благоприятствования» звучат весьма значительно, хотя по сути это означает всего лишь отсутствие дискриминации. Статус этот не дает никаких особых привилегий, но просто предоставляет реципиенту привилегии, имеющиеся у всех наций, с которыми Соединенные Штаты поддерживают нормальные коммерческие отношения (а число их тогда превышало сотню). Режим наибольшего благоприятствования способствует развитию нормальной торговли на базе коммерческой взаимности. С учетом состояния советской экономики объем такого рода торговли заведомо не мог быть большим. Зато при помощи поправки Джексона удалось достичь того, что советская эмиграционная практика стала не только предметом открытой дипломатической деятельности, но и законодательной деятельности американского Конгресса.
По существу предмета разногласий между администрацией и Джексоном не было. Более того, администрация заняла твердую точку зрения и по ряду других вопросов, связанных с правами человека. К примеру, я неоднократно и настойчиво обращался к Добрынину по поводу писателя-диссидента Александра Солженицына, что способствовало его отъезду из Советского Союза. Джексон, однако, не поощрял тихой дипломатии применительно к правам человека и настаивал на том, чтобы американская преданность этому делу демонстрировалась открыто и напоказ, — чтобы успехи вознаграждались, а неудачи влекли за собой негативные последствия.
Поначалу давление со стороны Конгресса служило полезным подкреплением усилий администрации в том же направлении. Вскоре, однако, различие перестало быть чисто методическим. Никсон, который первоначально выработал концепцию поощрения еврейской эмиграции, совершил это в качестве гуманного жеста (а возможно, и погранично-политического, хотя он никогда не пользовался этим публично). Но он проводил черту, не позволявшую подчинять весь комплекс отношений между Востоком и Западом вопросу еврейской эмиграции, ибо не считал, что в этом деле в значительной степени присутствуют американские национальные интересы.
Для Джексона и его сторонников вопрос еврейской эмиграции был внешним выражением идеологической конфронтации с коммунизмом. Неудивительно, что каждую советскую уступку они рассматривали с точки зрения успешности своей тактики давления. Советские руководители отменили выездной сбор: вследствие ли представлений со стороны Белого дома, или в силу поправки Джексона, или благодаря и тому и другому, что наиболее вероятно, — мы, однако, сможем точно узнать это лишь тогда, когда раскроются советские архивы. Воспрявшие духом критики администрации потребовали увеличения вдвое численности еврейской эмиграции и снятия запретов на эмиграцию других национальностей в соответствии со схемой, подлежащей одобрению со стороны Соединенных Штатов. Силами сторонников Джексона были также законодательно оформлены ограничения по займам и кредитам Советскому Союзу со стороны Экспортно-импортного банка (поправка Стивенсона), так что в коммерческих вопросах Советский Союз в итоге очутился в худшем положении после начала разрядки по сравнению с ситуацией до начала ослабления напряженности между Востоком и Западом.
Будучи руководителем страны, которая только-только начинала приходить в себя после изнурительной войны, но зато входила в полосу кризиса президентской власти, Никсон шел только на такой риск, который соответствовал его концепции национальных интересов и который его страна была бы готова поддержать. Зато его критики желали, чтобы американская дипломатия довела советскую систему до краха посредством требования односторонних уступок в деле контроля над вооружениями, ограничения торговли и демонстративной защиты прав человека. По ходу дела произошло кардинальное изменение позиций ряда основных участников общенациональных дебатов. «Нью-Йорк таймс» в одной из передовых статей в 1971 году предупреждала, что «тактика ограничения торговли с Америкой в качестве рычага позднейших уступок по поводу не связанных с этим вопросов в еще меньшей степени способна положительно повлиять на советскую политику, чем сама торговля...»[994]. Через два года автор передовиц сменил курс. Он осудил поездку министра финансов Джорджа Шульца в Советский Союз, объявив ее свидетельством того, что «администрация до такой степени заинтересована в торговле и разрядке, что готова отодвинуть в сторону в равной степени весомую озабоченность американского народа вопросами прав человека где бы то ни было»[995].
Никсон старался поощрять умеренность в поведении Советского Союза на международной арене посредством лакмусовой бумажки роста торговли с Америкой, показывающей качество советской внешней политики. Его оппоненты пытались провести принцип увязки еще дальше, чтобы попытаться при помощи торговли стимулировать радикальные внутренние перемены в Советском Союзе в те времена, когда Советский Союз был еще силен и уверен в себе. Всего за четыре года до этого осуждаемый как глашатай «холодной войны», Никсон теперь подвергался осуждению за исключительную мягкость и доверчивость в отношении Советского Союза — безусловно, впервые такого рода обвинение адресовалось человеку, который начал свою политическую карьеру антикоммунистическими расследованиями конца 40-х годов.
Вскоре был брошен вызов самой концепции улучшения советско-американских отношений, как это было сделано в передовой статье «Вашингтон пост»:
«Самый трудный вопрос по поводу того, что же является сущностью советско-американской разрядки, переходит из фазы дебатов в фазу политики. Значительное число американцев, похоже, приходит к убеждению, что „детант" нежелателен, невозможен и небезопасен в смысле улучшения отношений с Советским Союзом, пока Кремль не либерализирует кое-какие вопросы своей внутренней политики»[996].
Америку относило назад, в направлении истинной веры Ачесона и Даллеса и к доктрине 68 Совета национальной безопасности: к уверенности в том, что фундаментальные перемены в постановке Советами перед собой внешнеполитических целей и задач, а также во внутренней политике должны предшествовать серьезным переговорам между Соединенными Штатами и Советским Союзом. Но если прежние сторонники курса «холодной войны» довольствовались политикой «сдерживания», полагаясь на то, что именно она обеспечит в свое время эти перемены во всей их полноте, то их преемники обещали, что советская система претерпит важные и многообещающие перемены в результате прямого давления со стороны Америки и прямо объявленных американских требований.
В ряде случаев во времена брежневской эры Никсон и его окружение оказывались в состоянии прямой конфронтации с советским руководством, когда еще не сошла на нет советская воля к усилению и распространению собственной власти. И мы обнаружили, что это оппонент грозный и могущественный. Комплексный натиск на коммунистическую систему в условиях ядерного паритета, похоже, представлялся делом долгим и малообещающим. После Вьетнама и в разгар «уотергейта» мы очутились в положении пловца, который, только что чуть не утонул и сейчас никак не поддается на уговоры переплыть Ла-Манш, а когда он не проявляет энтузиазма по поводу подобного предложения, его обвиняют в пессимизме. Джексон прославил себя на бастионах геополитической борьбы с коммунизмом и готов был действовать в том же духе. Этого не скажешь о многих его последователях, чью искренность мы ставим под сомнение гораздо меньше, чем твердость убеждений.
Во время международного кризиса президент неизбежно является центром внимания применительно к действиям правительства. С одной лишь этой точки зрения период «уотергейта» вряд ли был идеальным моментом для начала продуманной политики советско-американской конфронтации. Шел процесс импичмента президента; раны Вьетнама все еще были открыты; а недоверие к администрации было настолько велико, что после того, как Советы недвусмысленно выступили с угрозой интервенции на Ближнем Востоке, весьма уважаемый журналист на пресс-конференции в октябре 1973 года счел для себя возможным задать вопрос, уж не были ли вооруженные силы Соединенных Штатов приведены в состояние повышенной готовности для того, чтобы отвлечь внимание от «уотергейта»:
Споры превратились в дебаты, суть которых была известна еще со времен Джона Квинси Адамса и заключалась в том, должны ли Соединенные Штаты довольствоваться утверждением собственных моральных ценностей или обязаны начинать в их защиту крестовый поход. Никсон пытался соотнести цели и задачи Америки с ее возможностями. В этих пределах он был готов воспользоваться влиянием Америки для пропаганды ее ценностей, что доказывается его поведением по вопросу еврейской эмиграции. Критики требовали от него немедленного воплощения в жизнь универсальных принципов и отмахивались с нетерпением от понятия целесообразности, считая ссылку на него доказательством морального несоответствия или исторического пессимизма. Утверждая исключительность американского идеализма, администрация Никсона полагала, что он исполняет важную просветительскую функцию. В тот момент, когда Америку наставляли, что она на примере Вьетнама должна научиться определять пределы геополитических возможностей, фигуры общенационального масштаба в авангарде критикующих вьетнамскую политику настаивали на том, чтобы страна избрала курс неограниченного и глобального вмешательства в проблемы мировой гуманности. Какая ирония судьбы!
Как потом покажут годы пребывания Рейгана на президентском посту, более решительная политика по отношению к Советскому Союзу породила ряд успехов и достижений, хотя эти успехи стали очевидны лишь на позднейшей стадии советско-американских отношений. Но когда только разгорались дебаты по поводу разрядки, Америке еще предстояло оправиться после Вьетнама и позабыть про «уотергейт». А у советских лидеров должна была произойти смена поколений. Но то, как разворачивались дебаты в начале 70-х годов, тем не менее позволило сохранить определенное равновесие между идеализмом, пронизывающим все великие американские инициативы, и реализмом, предопределенным переменой глобальной обстановки.
Критики разрядки упрощали предмет спора до предела; администрация Никсона во вред себе чересчур педантично отвечала на все вопросы. Уязвленный нападками со стороны бывших друзей и союзников, Никсон отмахивался от критики, как политически мотивированной. Каким бы верным ни было это его предположение, вряд ли надо обладать глубинной проницательностью, чтобы обвинять профессиональных политиков в наличии у них политических мотивов. Администрации следовало бы задать себе вопрос: почему столько политиков сочло для себя целесообразным присоединиться к лагерю Джексона.
Очутившись в тисках между уравнительным морализаторством и чрезмерным упором на геополитику, американская политика к концу срока пребывания Никсона на посту президента оказалась в тупике. Пряник роста торговли был припрятан, кнут роста оборонных расходов, или даже готовность противостоять геополитическим конфронтациям, и вовсе отсутствовал. Переговоры об ОСВ замерли; еврейская эми-1рация из Советского Союза превратилась в тоненькую струйку; а коммунистическое геополитическое наступление возобновилось с направлением кубинского экспедиционного корпуса в Анголу, где образовалось коммунистическое правительство, в то время как американские консерваторы выступали против твердого американского ответа на это. Я обрисовал эти трудности следующим образом:
«Если одна группировка критиков подрывает ведение переговоров по контролю над вооружениями и устраняет перспективы более конструктивных связей с Советским Союзом, то другая группировка урезает наши оборонные бюджеты и сокращает разведывательные службы, что становится серьезной помехой сопротивляемости Америки советскому авантюризму, причем объединенное воздействие обеих тенденций, независимо от первоначальных намерений каждой из группировок, в итоге приводит к тому, что разрушает способность нации вести твердую, изобретательную, умеренную и благоразумную внешнюю политику»[997].
Вот почему даже крупные дипломатические достижения этого периода были полны противоречий. Американская дипломатия, добившаяся преобладания на Ближнем и Среднем Востоке после 1973 года и резко сократившая советское влияние в этом стратегически важном регионе, в течение ряда лет объявлялась безуспешной, пока темпы мирного процесса не разбили опасения даже самых отъявленных скептиков.
Та же судьба постигла то, что потомки назовут значительнейшим дипломатическим достижением Запада: Совещание по безопасности и сотрудничеству в Европе, в котором приняло участие тридцать пять государств и результатом которого явились Хельсинкские соглашения. Этот громоздкий дипломатический процесс имел в своей основе глубоко укоренившееся у Москвы чувство неуверенности в себе и неуемную жажду легитимизации. Даже создав гигантский военный истэблишмент и удерживая при себе более сотни наций, Кремль действовал так, словно постоянно нуждался в подтверждении собственного могущества. Независимо от наличия огромного и постоянно растущего ядерного арсенала, Советский Союз требовал от тех самых стран, которым он угрожал в течение десятилетий и которых приговорил к тому, чтобы они оказались на мусорной свалке истории, той или иной формулировки, при помощи которой освящались бы их приобретения. В этом смысле Европейское Совещание стало брежневским эрзацем хрущевскому мирному договору с Германией, которого Хрущеву так и не удалось добиться при помощи берлинского ультиматума, — и крупномасштабным подтверждением послевоенного статус-кво.
Конкретная выгода, предусмотренная Москвой, вовсе не была самоочевидной. Настоятельное желание колыбели идеологической революции получить подтверждение собственной легитимности со стороны заведомых жертв исторической необходимости являлось симптомом исключительной неуверенности в себе. Возможно, советские руководители делали ставку на вероятность того, что конференция создаст по окончании какие-либо институты, которые либо растворят в себе НАТО, либо лишат его какого бы то ни было значения.
Это являлось чистейшим самообманом. Ни одна из стран НАТО не собиралась подменять декларативно-бюрократическими конструкциями Европейского Совещания военные реалии НАТО или присутствие американских вооруженных сил на континенте. Москва, как выяснилось позднее, теряла от этой конференции гораздо больше, чем демократические страны, ибо в итоге она предоставила всем своим участникам, включая Соединенные Штаты, право голоса в вопросах политического устройства Восточной Европы.
После периода сомнений администрация Никсона согласилась с предложением о проведении Совещания. Отдавая себе отчет в том, что у Советского Союза существует свой, прямо противоположный план его проведения, мы тем не менее воспользовались столь далеко идущими возможностями. Границы стран Восточной Европы давно уже были признаны мирными договорами, заключенными по окончании второй мировой войны между военными союзниками и военными сателлитами Германии в Восточной Европе. Они затем были четко подтверждены в двухсторонних соглашениях, заключенных Вилли Брандтом между Федеративной Республикой и странами Восточной Европы, а также между другими демократическими странами НАТО, особенно Францией, и странами Восточной Европы (включая Польшу и Советский Союз). Более того, все союзники по НАТО настаивали на проведении Европейского Совещания по вопросам безопасности; на каждой из встреч с советскими представителями западноевропейские лидеры делали очередной шаг в сторону принятия советской повестки дня.
И тогда в 1971 году администрация Никсона решила включить Европейское Совещание по безопасности в число своего списка инициатив, стимулирующих советскую сдержанность. Мы применили стратегию «увязывания», итоги которой подвел откровенно и точно советник государственного департамента Хельмут Зонненфельдт: «Мы воспользовались ею ради заключения Германо-Советского договора, мы воспользовались ею ради соглашения по Берлину, и мы опять-таки воспользовались ею ради начала переговоров МБФР (переговоров по взаимному сбалансированному сокращению вооруженных сил в Европе)»[998]. Вначале администрация Никсона, а затем администрация Форда предопределили исход конференции, обусловив участие в ней Америки сдержанностью советского поведения по всем другим вопросам. Они настояли на удовлетворительном завершении переговоров по Берлину и на начале переговоров о взаимном сокращении вооруженных сил в Европе. Когда все это было завершено, делегации тридцати пяти наций прибыли в Женеву, хотя тернистый путь этих переговоров почти не освещался западной прессой. Зато в 197S году Совещание вышло на авансцену, когда было объявлено, что договоренность достигнута и соглашения будут подписаны в Хельсинки во время встречи на уровне глав государств. Американское влияние способствовало сведению положения о признании границ к обязательству не изменять их при помощи силы, что являлось прямым повторением Устава ООН. Поскольку ни одна из европейских стран не обладала возможностью осуществить такого рода насильственные изменения или проводить направленную на это политику, то такого рода формальный отказ вряд ли можно было считать советским достижением. Даже это ограниченное признание их законности перечеркивалось утверждением предшествовавшего этому положению принципа, в основном отстаивавшегося Соединенными Штатами. Он гласил, что нижеподписавшиеся государства «полагают, что их границы могут быть изменены, в соответствии с международным правом, мирными средствами и путем соглашения»[999].
Наиболее важным положением Хельсинкских соглашений явилась так называемая «третья корзина» по вопросам прав человека. («Первая» и «вторая» «корзины» соответственно касались политических и экономических вопросов.) «Третьей корзине» было суждено сыграть ведущую роль в исчезновении орбиты советских сателлитов, и она стала заслуженной наградой всем активистам в области прав человека в странах НАТО. Американская делегация, безусловно, внесла свой вклад в выработку заключительного акта Хельсинкских соглашений. Но особой благодарности заслуживают именно активисты движений за права человека, потому что в отсутствие давления с их стороны прогресс осуществлялся бы гораздо медленнее и масштабы его были бы куда менее значительны.
«Третья корзина» обязывала все подписавшие соглашения страны претворять в жизнь и обеспечивать определенные, конкретно перечисленные основные права человека. Западные составители этого раздела надеялись, что эти положения создадут международный стандарт, который будет сдерживать советские репрессии против диссидентов и преобразователей. Как выяснилось, герои-реформаторы в Восточной Европе использовали «третью корзину» как фундамент сплочения в борьбе за освобождение своих стран от советского владычества. Вацлав Гавел в Чехословакии и Лех Валенса в Польше обеспечили себе место в пантеоне борцов за свободу благодаря тому, что использовали эти положения как во внутреннем, так и во внешнем плане для подрыва не только советского господства, но и коммунистических режимов в собственных странах.
Европейское Совещание по безопасности, таким образом, сыграло важную роль двоякого характера: на предварительных этапах оно делало более умеренным советское поведение в Европе, а впоследствии — ускорило развал советской империи.
Милосердно стерто из памяти отношение современников к Совещанию в Хельсинки. Президента Форда обвиняли в историческом предательстве за сам факт участия в Совещании и подписание им основного документа — так называемого Заключительного акта — в 1975 году. В передовой «Нью-Йорк тайме» утверждалось:
Совещание по безопасности и сотрудничеству в Европе с участием тридцати пяти наций, близящееся к кульминационному пункту после тридцатидвухмесячного семантического словоблудия, вообще не должно было иметь места. Никогда еще столь многие не сражались так долго за поистине ничтожные вещи. И если уже слишком поздно отозвать Хельсинкскую встречу в верхах... то следует приложить все усилия как публичным, так и частным порядком, чтобы предотвратить эйфорию на Западе»[1000].
Через три недели после этого я суммировал в своей речи отношение ко всему этому администрации Форда:
«Соединенные Штаты осуществляют процесс ослабления напряженности с позиции силы и уверенности в себе. Не мы обороняемся в Хельсинки; не нам бросают вызов все делегации с требованием жить согласно принципам, под которыми ставится наша подпись. В Хельсинки впервые за весь послевоенный период вопросы прав человека и фундаментальных свобод стали признанными предметами диалога и переговоров между Востоком и Западом. Конференция выдвинула наши стандарты человеческого поведения, которые были и остаются маяком надежды для миллионов»[1001].
Это был грустный период, когда все слова убеждения пропадали втуне. В речи в марте 1976 года я бросил вызов тем, кто бросает вызов, даже с некоторой долей раздражения:
«Никакая политика не способна в скором времени, и вообще когда бы то ни было, устранить соперничество и убрать непримиримые идеологические разногласия между Соединенными Штатами и Советским Союзом. Не сделает она и их интересы совместимыми. Мы вовлечены в длительный процесс, имеющий свои взлеты и падения. Но не существует альтернативы политике санкций за авантюризм и стимулирования сдержанности. Что конкретно предлагают совершить нашей стране те, кто столь свободно болтает об „улице с односторонним движением" или „превентивных уступках"? В чем конкретно проявилась сдача позиций? Какого уровня конфронтации они жаждут? Какие угрозы они бы предъявили? На какой риск они бы .пошли? Какие конкретные перемены в нашей оборонительной структуре, какие расходы на какой период времени они предлагают? Как конкретно они предложили бы осуществлять отношения между США и СССР в эру стратегического равенства сил?»[1002]
Созданная Никсоном «структура сохранения мира» отвечала чаяниям нации положить конец авантюрам в дальних странах. Дело в том, что на протяжении почти всей своей истории американцы воспринимали мир как должное; определять мир как отсутствие войны было бы слишком пассивным и маловдохновляющим предначертанием постоянного направления американской политики. Концепция администрации Никсона в области международных отношений была гораздо более реалистичной, чем унаследованная от предыдущих администраций, и в конечном счете представляла собой основу для необходимых корректив американской внешней политики. Но она не базировалась на знакомых принципах: эту лакуну заполнили последующие администрации. Для Америки геополитическая интерпретация международной деятельности стала столь же необходимой, сколь она была недостаточна сама по себе. Критики Никсона, однако, действовали так, будто международная обстановка сама по себе ничего не значит и будто желанные для Америки цели могут быть достигнуты в одностороннем порядке и для этого от Америки потребуется всего-навсего их просто провозгласить.
Стремясь разработать жизнеспособный подход к революционным переменам, которые администрация Никсона пыталась взять под контроль, она чересчур отклонилась в сторону геополитической необходимости для Америки. Ее критики и непосредственные преемники попытались скомпенсировать это, привлекая абсолютизированные версии американских принципов. Неизбежные противоречия были сделаны ненужно болезненными посредством разрушения внутреннего единства под двойным давлением Вьетнама и «уотергейта».
И все же, не позволив миру развалиться во время «холодной войны», Америка сумела вновь обрести для себя точку опоры и умудрилась перебросить мяч на полег советского оппонента. А когда геополитическая угроза исчезла вместе с идеологическим вызовом, Америка по иронии судьбы вынуждена была в 90-е годы в одностороннем порядке рассмотреть совершенно по-новому, в чем заключались ее национальные интересы.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ. Конец «холодной войны»: Рейган и Горбачев
Холодная война» началась тогда, когда Америка ожидала наступления эры мира. А закончилась «холодная война» в тот момент, когда Америка готовила себя к новой эре продолжительных конфликтов. Крушение советской империи свершилось еще более внезапно, чем развал ее за пределами границ собственно СССР; с той же скоростью Америка диаметрально изменила собственное отношение к России, за какие-то несколько месяцев перейдя от враждебности к дружбе.
Эти моментальные перемены свершились под эгидой двух совершенно невероятных партнеров. Избрание Рональда Рейгана было своего рода реакцией на кажущееся американское отступление ради утверждения традиционных истин американской исключительности. Горбачев, пробившийся к известности через жесточайшую борьбу на всех уровнях коммунистической иерархии, был преисполнен решимости вдохнуть .новую силу в передовую, как он считал, советскую идеологию. И Рейган, и Горбачев верили в конечную победу собственной стороны. Однако существовало знаменательное различие между этими двумя столь неожиданными партнерами: Рейган понимал, какие силы движут его обществом, в то время как Горбачев абсолютно утерял с ними связь. Оба лидера апеллировали к тому лучшему, что видели в своих системах. Но Рейган высвободил дух своего народа, пустив в ход золотой запас инициативы и уверенности в себе. Горбачев же резко ускорил гибель представляемой им системы, призывая к реформам, провести которые он оказался не способен.
Вслед за крахом в Индокитае в 1975 году последовало отступление Америки из Анголы и углубление внутреннего раскола вследствие невероятного всплеска советского экспансионизма. Кубинские вооруженные силы распространились от Анголы до Эфиопии в тандеме с тысячами советских военных советников. В Камбодже вьетнамские войска, поддерживаемые и снабжаемые Советским Союзом, подчиняли себе эту истерзанную страну. Афганистан был оккупирован советскими войсками в количестве более 100 тыс. человек. Правительство прозападно настроенного шаха Ирана рухнуло, и на его место пришел радикально антиамериканский фундаменталистский режим, захвативший пятьдесят два американца, большинство из которых были официальными лицами, в качестве заложников. Независимо от причин, костяшки домино продолжали выпадать.
И все же когда международный престиж Америки опустился до самого низкого уровня, коммунизм начал отступать. В какой-то момент, в начале 80-х , казалось, что коммунизм набрал темп и вот-вот сметет все на своем пути; и почти немедленно, в отмеренное историей время, коммунизм приступил к саморазрушению. В пределах десятилетия прекратила свое существование орбита восточноевропейских сателлитов, а советская империя распалась на части, теряя почти все русские приобретения со времен Петра Великого. Ни одна мировая держава не рассыпалась до такой степени полностью и так быстро, не проиграв войны.
Отчасти советская империя распалась потому, что собственная история подталкивала ее к перенапряжению. Советское государство возникло вопреки всему, а затем ухитрилось пережить гражданскую войну, изоляцию и последовательное пребывание у власти свирепейших правителей. В 1934 — 1941 годах оно умело превратило маячившую на горизонте вторую мировую войну в так называемую «империалистическую гражданскую войну», а затем преодолело нацистский натиск при содействии западных союзников. Позднее перед лицом американской атомной монополии оно сумело создать цепочку государств-сателлитов в Восточной Европе, а в послесталинский период превратить себя в глобальную сверхдержаву. Поначалу советские армии угрожали лишь сопредельным территориям, но потом дотянулись до отдаленных континентов. Советские ядерные силы росли с такой скоростью, которая заставляла многих американских экспертов опасаться того, что советское стратегическое превосходство неизбежно. Как британские лидеры XIX столетия Пальмерстон и Дизраэли, американские государственные деятели полагали, что Россия повсеместно находится на марше.
Фатальным просчетом раздувшегося империализма Советов было то, что их руководители на этом пути утеряли чувство меры и переоценили способности своей системы консолидировать сделанные приобретения как в военном, так и в экономическом отношении, а к тому же позабыли, что они в буквальном смысле бросают вызов всем прочим великим державам при наличии весьма слабого фундамента. Да и не в состоянии были советские руководители признаться самим себе, что их система была смертельно поражена неспособностью генерировать инициативу и творческий порыв; что на самом деле Советский Союз, несмотря на всю свою военную мощь, являлся все еще весьма отсталой страной. Причины, которыми руководствовалось советское Политбюро, душили творческие способности, необходимые для развития общества, и мешали его устойчивости в конфликте, который само Политбюро спровоцировало.
Попросту говоря, Советский Союз не был достаточно силен или достаточно динамичен для исполнения той роли, которую назначили ему советские руководители. Сталин, возможно, имел смутные предчувствия относительно истинного соотношения сил и потому отреагировал на американское наращивание военного потенциала в период Корейской войны «мирной нотой» 1952 года (см. гл. 20). В переходный период после смерти Сталина его отчаявшиеся преемники ложно истолковали собственное выживание в отсутствие вызова извне как доказательство слабости Запада. И они тешили себя тем, что воспринимали как кардинальный советский прорыв в мир развивающихся стран. Хрущев и его преемники сделали вывод, что они сумеют переплюнуть тирана. Чем раскалывать капиталистический мир, что и было фундаментальной стратегией Сталина, они предпочитали одерживать над ним победу посредством ультиматумов по Берлину, размещения ракет на Кубе и авантюрного поведения на всем пространстве мира развивающихся стран. Эти усилия, однако, до такой степени превысили советские возможности, что превратили стагнацию в крах.
Развал коммунизма стал заметен уже во второй срок пребывания Рейгана на посту президента, а к тому моменту, как он покинул этот пост, стал необратим. Следует отдать должное президентам, предшествовавшим Рейгану, и его непосредственному преемнику Джорджу Бушу, который умело управлял развязкой. Тем не менее поворотным пунктом послужило именно пребывание Рейгана на посту президента.
Рейган вел себя потрясающе, а для ученых наблюдателей — уму непостижимо. Рейган почти не знал истории, а то немногое, что он знал, приспосабливал, подгоняя под предвзятые суждения, которых он твердо придерживался. Он рассматривал библейские ссылки на Армагеддон как оперативные инструкции. Множество любимых им исторических анекдотов не базировались на фактах в том смысле, как вообще понимается само слово «факт». Как-то в частной беседе он сравнил Горбачева с Бисмарком, утверждая, что оба преодолели идентичное внутреннее сопротивление, уходя от централизованного планирования экономики в мир свободного рынка. Я посоветовал нашему общему другу предупредить Рейгана, чтобы он никогда не сообщал столь нелепого умозаключения германским собеседникам. Друг, однако, счел неразумным передавать это предупреждение, ибо оно бы лишь еще более глубоко врезало подобное сравнение в сознание Рейгана.
Подробности внешнеполитической деятельности Рейгана утомляли. Он усвоил несколько основополагающих идей относительно опасностей умиротворения, зол коммунизма и величия собственной страны, но анализ существенно важных проблем был ему не под силу. Все это послужило для меня поводом к замечанию, сделанному, как мне казалось, вне протокола в обществе собравшихся на конференцию историков в помещении Библиотеки Конгресса: «Когда вы разговариваете с Рейганом, то иногда удивляетесь, почему кому-то могло прийти в голову, что он может быть президентом или даже губернатором. Но тогда именно вам, историкам, следует объяснить, как столь неинтеллектуальный человек мог управлять Калифорнией восемь лет, а Вашингтоном уже почти семь».
Средства массовой информации стали охотно пережевывать лишь первую часть моего заявления. Однако для историка вторая гораздо более интересна. С учетом всего сказанного и сделанного президент при самой что ни на есть неглубокой академической подготовке сумел разработать внешнюю политику исключительной содержательности и целенаправленности. Да, у Рейгана, возможно, было всего лишь несколько основных идей, но они-то как раз оказались стержневыми внешнеполитическими проблемами того периода. Это доказывает, что ключевыми качествами руководителя являются чувство выбора направления и крепость собственных убеждений. Вопрос о том, кто составлял для Рейгана заявления по внешнеполитическим вопросам — а ни один президент сам их не сочиняет, — почти не имеет отношения к делу. Бытует предание, будто бы Рейган был орудием тех, кто писал ему речи, но подобные иллюзии характерны для большинства работников такого рода. Но в конце концов, ведь именно сам Рейган отбирал себе людей, которые мастерили ему речи, а он произносил их с исключительной убежденностью и убедительностью. Знакомство с Рейганом не оставляет никаких сомнений в том, что эти речи отражали его личные взгляды и что по некоторым вопросам, к примеру, в отношении «стратегической оборонной инициативы», он был значительно впереди собственного окружения.
В американской системе управления, где президент является единственным общенационально избираемым официальным лицом, стыковка внешнеполитических направлений проистекает — если таковая вообще наличествует — из президентских заявлений. Они являются наиболее исчерпывающей директивой для расползшейся самодовольной бюрократии и предметом дебатов в обществе и в Конгрессе. Рейган выдвинул внешнеполитическую доктрину, в величайшей степени взаимоувязанную и обладающую значительной интеллектуальной мощью. Он обладал исключительным интуитивным настроем на глубинные источники американской мотивации. Одновременно он осознавал изначальную хрупкость советской системы, а его проницательность шла вразрез с мнением большинства экспертов, даже в его собственном консервативном лагере.
Рейган обладал незаурядным талантом объединять американский народ. И сам являлся необычайно милой и неподдельно добродушной личностью. Даже жертвы его риторики с огромным трудом могли отыскать что-то, направленное против них лично. Он доводил меня до белого каления, когда ему не удалось выставить свою кандидатуру на президентских выборах 1976 года, но я не мог долго на него сердиться, несмотря на то, что, будучи советником по вопросам национальной безопасности, консультировал его в течение многих лет без единого протеста с его стороны относительно той самой политики, на которую он нападал. Когда все уже было позади, я вспоминал не предсъездовскую риторику, но сочетание здравого смысла с буквально сказочной доброй волей Рейгана во время консультаций. Во время ближневосточной войны 1973 года я сообщил ему, что мы возместим Израилю все потери в авиации, но вопрос в том, как обуздать реакцию арабов. «А почему -бы вам не заявить, что вы возместите все то число самолетов, которое было сбито согласно заявлениям арабов?» — предложил Рейган, поскольку такое предложение обернуло бы беспредельно раздутые пропагандистские заявления арабов против их авторов.
Внешнее добродушие Рейгана скрывало под собой невероятно сложную личность. Он был одновременно близок всем по духу и от всех далек, любитель разделить общее веселье, но в итоге настороженный одиночка. Светскость служила ему способом сохранять дистанцию между собой и всеми прочими. Если он отнесется ко всем одинаково дружелюбно и будет угощать всех одними и теми же историями, никто не сможет претендовать на особые отношения с ним. Запас анекдотов, которые пускались в обращение от беседы к беседе, защищал от односторонности и политической слепоты. Как и многие актеры, Рейган был квинтэссенцией одинокой, личности — столь же очаровательной, сколь и эгоцентричной. Один человек, который, как многие полагали, находился в доверительных с ним отношениях, сказал как-то мне, что Рейган одновременно самый дружелюбный и самый далекий из всех людей, с кем ему доводилось встречаться.
Независимо от риторики времен кампании 1976 года, у администраций Никсона, Форда и Рейгана не имелось существенных концептуальных различий в трактовке международной ситуации. Каждая из этих трех администраций была преисполнена решимости противодействовать советскому геополитическому наступлению и полагала, что история на стороне демократических стран. Существовала, однако, огромная разница в их тактике и в методике объяснения американскому народу проводимой ею политики.
Потрясенный расколом в обществе из-за войны во Вьетнаме, Никсон полагал, что предварительная демонстрация серьезности намерений на пути к достижению мира является обязательным условием твердости американской позиции в любых последующих конфронтациях, связанных с любой новой советской экспансией. Стоя во главе страны, уставшей отступать, Рейган обосновывал сопротивление советскому экспансионизму в настоятельно конфронтационном стиле. Подобно Вудро Вильсону, Рейган понимал, что американский народ, промаршировавший всю свою историю под барабанный бой собственной исключительности, обретет искомое вдохновение в исторических идеалах, а не в геополитическом анализе. В этом смысле Никсон был для Рейгана тем же, чем Теодор Рузвельт был для Вильсона. Как и Рузвельт, Никсон обладал гораздо большим пониманием сути международных отношений; как и Вильсон, Рейган гораздо увереннее улавливал суть души американца. Риторические утверждения Рейгана относительно уникальности американской морали отражали, как в зеркале, уже многократно сказанное множеством прочих президентов по тому или иному поводу в данном столетии. Зато конкретную рейгановскую трактовку сущности американской исключительности можно считать. уникальной из-за буквализма ее интерпретации, как направляющей силы в проведении повседневной внешней политики. В то время как предшественники Рейгана, скажем, при создании Лиги наций или «плана Маршалла», призывали себе на помощь принципы, чтобы подорвать какую-либо конкретную вражескую инициативу, эти принципы Рейган брал на вооружение в повседневной борьбе против коммунизма, как, например, в речи на собрании Американского легиона 22 февраля 1983 года:
«Путем слияния вечных истин и ценностей, которыми всегда дорожили американцы, с реалиями современного мира мы выковали новое в фундаментальном смысле направление в американской внешней политике — политике, основывающейся на откровенных, чуждых демагогии разъяснениях сущности наших бесценных свободных институтов...»[1003]
Рейган отвергал «комплекс вины», отождествляемый им с администрацией Картера, и гордо защищал достижения Америки как «величайшей силы, действующей в пользу мира во всех местах нынешнего мира»[1004]. На своей первой же пресс-конференции он заклеймил Советский Союз как империю разбоя, готовую «совершить любое преступление, солгать, смошенничать», чтобы добиться своих целей[1005]. Это было предтечей заявления 1983 года, в котором Советский Союз именуется «империей зла», то есть предтечей прямого морального вызова, от которого отшатнулись бы все предшественники президента. Рейган пренебрег общепринятой дипломатической мудростью и пошел на сознательное упрощение сущности американских добродетелей, взяв на себя миссию убедить американский народ в том, что идеологический конфликт между Востоком и Западом значим и реален. Борьба на международной арене ведется по поводу того, кто будет победителем, а кто побежденным, и никто не задается вопросом, кто сохранит свое могущество и кто окажется лучшим дипломатом.
Риторика первого срока пребывания Рейгана на посту президента означала официальное окончание периода разрядки. Целью Америки становилось уже не ослабление напряженности, но крестовый поход и обращение противника в свою веру. Рейган был избран, как многообещающий носитель воинствующего антикоммунизма, и остался верен этому до конца. Оказавшись в счастливом положении, когда упадок Советского Союза все более ускорялся, он отверг, как нечто весьма относительное, упор Никсона на национальные интересы и отказался от сдержанности Картера, как чересчур пораженческой по сути. Вместо этого Рейган выступил с апокалиптическим видением конфликта, становящегося более терпимым вследствие исторической неизбежности его итога. В речи на Королевской галерее палаты лордов в Лондоне в июне 1982 года он так описывал ситуацию в Советском Союзе:
«В ироническом смысле Карл Маркс был прав. Мы сегодня являемся свидетелями гигантского революционного кризиса, кризиса, где требования экономического порядка находятся в прямом противоречии с требованиями политического порядка. Однако кризис этот происходит не на свободном, немарксистском Западе, а дома у марксизма-ленинизма, в Советском Союзе...
Сверхцентрализованная, обладающая ничтожными стимулами или вовсе ими не обладающая, советская система направляет большую часть самых ценных своих ресурсов на изготовление орудий разрушения. Постоянное падение показателей экономического роста наряду с ростом военного производства налагают тяжкое бремя на советский народ.
То, что мы видим, представляет собой политическую надстройку, более не соответствующую экономическому базису, общество, где производительные силы наталкиваются на препятствия со стороны сил политических»[1006].
Когда Никсон и я говорили нечто подобное десять лет назад, это лишь усиливало консервативную критику разрядки. Консерваторы не хотели привлекать историческую эволюции на службу разрядке, ибо опасались, что переговоры с коммунистами приведут к моральному разоружению. Но они сочли концепцию неизбежности победы привлекательной в качестве инструмента конфронтации.
Рейган полагал, что отношения с Советским Союзом улучшатся от разделенного с Америкой страха перед ядерным Армагеддоном. Он был преисполнен решимости довести до сведения Кремля весь риск непрекращающегося экспансионизма. Десятилетием ранее подобная риторика была чревата выходом из-под контроля внутриамериканского движения гражданского неповиновения и могла привести к конфронтации со все еще уверенным в себе Советским Союзом; десятилетием позднее она бы воспринималась как безнадежно устаревшая. В обстановке 80-х годов она закладывала фундамент беспрецедентного диалога между Востоком и Западом.
Само собой разумеется, рейгановская риторика попала под обстрел тех, кто веровал в установившуюся ортодоксию. «ТРБ» в «Но рипаблик» от 11 апреля 1983 года был взбешен рейгановской оценкой Советского Союза как «империи зла», называя ее «примитивной прозой и апокалиптическим символизмом»;[1007] слово «примитивный» присутствовало также в реакции Антони Льюиса в «Нью-Йорк тайме» от 10 марта 1983 года[1008]. В 1981 году достопочтенный гарвардский профессор Стэнли Хоффман осудил воинственный стиль Рейгана как «лжемужественность», «неонационализм» и как форму «фундаменталистской реакции», которая мало что может дать миру со всеми его сложностями, в котором, как было сказано, экономическая слабость Америки не менее серьезна, чем слабость Советского Союза[1009].
Как выяснилось, рейгановская риторика не помешала вопреки предсказаниям критиков крупномасштабным переговорам. Во время второго срока пребывания Рейгана на посту президента развернулся диалог между Востоком и Западом невиданный по масштабу и интенсивности со времени никсоновской разрядки. На этот раз, однако, переговоры поддерживались общественностью и шли под аплодисменты консерваторов.
Если подход Рейгана к идеологическому конфликту представлял собой упрощенную версию вильсонианства, то концептуальная решимость вести борьбу в равной степени уходила корнями в американский утопизм. Хотя вопрос подавался, как схватка между добром и злом, Рейган был далек от утверждения, будто конфликт представляет собой войну до победного конца. Скорее — в типично американской манере — он убеждал, что коммунистическая непримиримость в большей степени базируется на невежестве, а не на врожденной злой воле, на непонимании, а не на преднамеренно культивируемой враждебности. Потому, с точки зрения Рейгана, конфликт, по всей вероятности, должен был бы закончиться обращением оппонента на путь истинный. В 1981 году, во время выздоровления после покушения, Рейган направил Леониду Брежневу письмо, написанное от руки, где пытался развеять советскую подозрительность по отношению к Соединенным Штатам, — как будто семьдесят пять лет господства коммунистической идеологии могут быть устранены личным обращением. Это почти дословно соответствовало заверениям, которые в конце второй мировой войны Трумэн предоставил Сталину (см. гл. 17):
«Часто делаются намеки на то... что мы вынашиваем империалистические планы и потому представляем собой угрозу как вашей собственной безопасности, так и безопасности вновь нарождающихся наций. Но не только не существует доказательств, подкрепляющих это обвинение, а, напротив, имеются весомые доказательства того, что Соединенные Штаты, в то время как они могли бы господствовать над миром без всякого для себя риска, не делают ни малейших усилий в этом направлении... Да будет мне позволено заявить, нет абсолютно никакого основания для того, чтобы обвинять Соединенные Штаты в империализме или попытках навязать свою волю другим странам посредством применения силы...
Господин Президент, неужели нам, нашим народам, которые представляете вы и которые представляю я, не следует заняться устранением препятствий, мешающих осуществлению самых сокровенных устремлений?»[1010]
Как совместить умиротворяющий тон письма, автор которого явно полагает, что вполне можно доверять адресату, с заявлением Рейгана, сделанным всего лишь за несколько недель до направления этого письма, что советские руководители способны на любое преступление? Рейган не ощущал необходимости объяснять столь очевидное несоответствие, возможно потому, что глубоко верил в истинность обоих своих заявлений: в зло советского поведения и одновременно в возможность идеологического обращения советских лидеров.
А затем, после смерти Брежнева в ноябре 1982 года, Рейган направил написанную от руки ноту — 11 июля 1983 года — преемнику Брежнева, Юрию Андропову, вновь опровергая наличие у Америки каких бы то ни было агрессивных устремлений[1011]. Когда Андропов вскоре умер, а на его место пришел пожилой и немощный Константин Черненко (явно промежуточное назначение), Рейган сделал такую запись в дневнике, бесспорно предназначенном для публикаций:
«У меня какое-то подспудное чувство, что мне стоило бы переговорить с ним о наших проблемах, как мужчина с мужчиной, и посмотреть, удастся ли убедить его. Мне кажется, что Советы обретут материальную выгоду, если они присоединятся к семье наций, и т. д.»[1012].
Через шесть месяцев, 28 сентября 1984 года, Громыко нанес свой первый визит в Белый дом в период деятельности администрации Рейгана. И вновь Рейган делает запись в дневнике — в том смысле, что первейшей его задачей является устранение у советских руководителей подозрительности по отношению к Соединенным Штатам:
«Меня одолевает чувство, что, пока они будут так же подозрительно относиться к нашим мотивам, как и мы — к их, с сокращением вооружений продвинуться невозможно. Я полагаю, что нам необходимо встретиться и как-то дать им понять, что у нас нет никаких враждебных замыслов в их отношении, но зато мы думаем, что у них имеются такие замыслы в отношении нас»[1013].
Коль скоро на протяжении жизни двух поколений поведение Советов было обусловлено подозрительностью к Соединенным Штатам, Рейган мог бы сделать вывод, что это чувство является органичным и неотъемлемым для советской системы. Пылкая надежда — особенно у столь откровенного антикоммуниста — на то, что советскую настороженность можно устранить одной-единственной беседой с министром иностранных дел (который, кроме всего прочего, лично представлял собой квинтэссенцию коммунистического правления), поддается объяснению лишь в свете непобедимой американской убежденности в том, что взаимопонимание между людьми — вещь нормальная, а напряженность представляет собой аберрацию, причем доверие может быть достигнуто самоотверженной демонстрацией доброй воли.
И потому случилось так, что Рейган, воплощение гнева Божьего, направленного на коммунизм, не видел ничего странного в том, чтобы так описывать вечер перед первой встречей с Горбачевым в 1985 году и состояние нервозного ожидания в надежде, что встреча разрешит конфликт, существующий на протяжении жизни двух поколений, — отношение, не свойственное Ричарду Никсону и скорее характерное для Джимми Картера:
«Еще во времена Брежнева я мечтал о встрече с глазу на глаз с советским руководителем, поскольку полагал, что таким образом можно осуществить то, чего не в состоянии сделать наши дипломаты, поскольку у них нет достаточной власти. Иными словами, я чувствовал, что, если переговоры ведут те, кто на самом верху, и если имеет место личная встреча на высшем уровне, и затем двое участников встречи выходят, держась за руки, и говорят: „Мы договорились о том-то и том-то", — бюрократы уже не в состоянии испоганить договоренность. До Горбачева я не имел возможности проверить эту идею. Теперь у меня появился шанс»[1014].
Несмотря на риторику относительно идеологической конфронтации и реальности геополитического конфликта, Рейган в глубине души не верил в структурные и геополитические причины напряженности. Он и его окружение считали озабоченность равновесием сил слишком пессимистическим и всепоглощающим занятием. Они стремились не к постепенности решений, но к окончательному разрешению проблемы. Эта вера наделяла команду Рейгана исключительной тактической гибкостью.
Биограф Рейгана описывает одно из его «мечтаний», которое лично высказывалось и при мне:
«Одной из фантазий Рональда Рейгана как президента было то, как он возьмет с собой Михаила Горбачева и покажет ему Соединенные Штаты. Пусть советский руководитель увидит, как живет рядовой американец. Рейган часто говорил об этом. Он представлял себе, как они с Горбачевым полетят на вертолете над рабочим поселком, увидят завод и автостоянку при нем, забитую машинами, а затем сделают круг над жилым районом, расположенным в живописной местности, где у заводских рабочих есть дома „с лужайками и задними дворами, где, возможно, на подъездной дорожке стоит вторая машина или лодка, — дома, непохожие на бетонные крольчатники, которые я видел в Москве". Вертолет снизился бы, и Рейган пригласил бы Горбачева постучаться в двери и спросить жителей поселка, „что они думают о нашей системе". А рабочие рассказали бы ему, до чего чудесно жить в Америке»[1015].
Рейган искренне верил, что его долгом является ускорить неизбежное осознание Горбачевым или любым другим советским лидером того факта, что коммунистическая философия ошибочна и что стоит только прояснить ложность советских концепций относительно истинного характера Америки, как вскорости наступит эра примирения. В этом смысле, несмотря на все свое идеологическое рвение, точка зрения Рейгана на сущность международного конфликта оставалась строго американско-утопической. Поскольку он не верил в наличие непримиримых национальных интересов, то не мог признать существование неразрешимых конфликтов между нациями. И считал, что, как только советские лидеры переменят свои идеологические воззрения, мир будет избавлен от споров, характерных для классической дипломатии. При этом он не видел промежуточных стадий между перманентным конфликтом и вечным примирением.
Тем не менее, сколь бы оптимистичными, даже «либеральными», ни были взгляды Рейгана на конечный исход борьбы, он собирался добиваться своих целей посредством самой непримиримой конфронтации. Согласно его образу мышления, окончание «холодной войны» не влечет за собой создание «благоприятной* атмосферы и односторонние жесты, которые были так в чести у сторонников перманентных переговоров, не допустимы. В достаточной степени по-американски воспринимая конфронтацию и примирение как последовательные этапы политического курса, Рейган явился первым послевоенным президентом, предпринявшим наступление одновременно идеологическое и геостратегическое.
Советскому Союзу не приходилось иметь дело с таким феноменом со времен Джона Фостера Даллеса — при этом Даллес не был президентом и не предпринимал серьезных попыток воплотить в жизнь свою политику «освобождения». В противоположность этому Рейган и его окружение понимали собственное призвание буквально. Со времени инаугурации Рейгана одновременно преследовали две цели: противодействие советскому геополитическому давлению, пока процесс экспансионизма не будет вначале остановлен, а затем обращен вспять; и, во-вторых, развертывание программы перевооружения, предназначенной для того, чтобы пресечь советское стремление к стратегическому превосходству и добиться стратегической лабильности.
Идеологическим инструментом перемены ролей был вопрос прав человека, которым Рейган и его советники воспользовались, чтобы подорвать советскую систему. Конечно, его непосредственные предшественники также утверждали важность прав человека. Никсон действовал подобным образом применительно к эмиграции из Советского Союза. Форд совершил самый крупный прорыв посредством «третьей корзины» соглашений Хельсинки (см. гл. 29). Картер сделал права человека альфой и омегой своей внешней политики и пропагандировал их столь интенсивно применительно к американским союзникам, что его призыв к праведности то и дело угрожал внутреннему единству в этих странах. Рейган и его советники сделали еще один шаг и стали трактовать права человека как орудие ниспровержения коммунизма и демократизации Советского Союза, что явилось бы ключом ко всеобщему миру, как подчеркивал Рейган в послании «О положении в стране», от 25 января 1984 года: «Правительства, опирающиеся на согласие управляемых, не затевают войны со своими соседями»[1016]. В Вестминстере в 1982 году Рейган, приветствуя волну демократии, разливающуюся по всему миру, обратился к свободным нациям с призывом «...укреплять инфраструктуру демократии, систему свободной прессы, профсоюзы, политические партии, университеты, что позволяет людям выбирать свой собственный путь, развивать свою собственную культуру, разрешать свои собственные разногласия мирными средствами»[1017].
Призыв совершенствовать демократию у себя дома явился прелюдией к классически вильсонианской теме: «Если концу нынешнего столетия суждено быть свидетелем постепенного развития свободы и демократических идеалов, мы должны принять меры, чтобы оказать содействие кампании за демократию»[1018].
На деле Рейган довел вильсонианство до его логического завершения: Америке незачем пассивно ждать, пока в результате эволюции появятся свободные институты, и незачем ограничиваться отражением прямых угроз для собственной безопасности; вместо этого она будет активно способствовать распространению демократии, поощряя те страны, которые соответствуют демократичным идеалам, и наказывая те, которые им не соответствуют, даже если они не бросают открытого вызова Америке и не представляют для нее угрозы. Таким образом, команда Рейгана перевернула вверх ногами призывы времен раннего большевизма: не ценности «Коммунистического манифеста», но демократические ценности грядут, определяя собою будущее. И команда Рейгана вела себя последовательно: оказывала давление как на консервативный режим Пиночета в Чили, так и на авторитарный режим Маркоса на Филиппинах, требуя от них проведения реформ; первый удалось побудить согласиться на референдум и свободные выборы, которые привели к смене руководства; второй был сброшен при американском содействии.
В то же время крестовый поход за демократию породил фундаментальные вопросы, которые приобрели особое значение после окончания «холодной войны». Как можно примирить крестовый поход с давней американской доктриной невмешательства во внутренние дела других государств? До какой степени его нуждам следует подчинять прочие цели, как, например, национальную безопасность? Какую цену готова платить Америка за распространение собственных идеалов? Как избежать перенапряжения и самоостранения? Мир по окончании «холодной войны», когда ранние годы пребывания Рейгана на посту президента уже стали далекой историей, обязан будет ответить на эти вопросы.
И все же, когда Рейган приступил к исполнению президентских обязанностей, эти противоречия беспокоили его не так сильно, как необходимость выработки стратегии, которая бы приостановила неумолимое советское наступление предшествующих лет. Задачей рейгановского геостратегического натиска было дать понять Советам, что они перенапряглись. Отвергая доктрину Брежнева относительно необратимости коммунистических достижений, Рейган своей стратегией отразил убежденность в том, что коммунизм может быть побежден, а не только сдержан. Рейгану удалось добиться отмены поправки Кларка, не позволявшей Америке оказывать помощь антикоммунистическим силам в Анголе, резкого усиления поддержки антисоветских афганских партизан, разработки крупномасштабной программы противостояния коммунистическим партизанам в Центральной Америке и даже предоставления гуманитарной помощи Камбодже. Это стало замечательной наградой единению американского общества: не прошло и пяти лет с момента катастрофы в Индокитае, как преисполненный решимости президент вступает в схватку со всемирной советской экспансией, причем на этот раз добивается успеха.
Было сведено на нет большинство советских политических достижений 70-х годов, хотя отдельные из событий приходятся уже на период деятельности администрации Буша. Вьетнамская оккупация Камбоджи завершилась в 1990 году, а в 1993 году прошли выборы и беженцы стали готовиться к возвращению домой; в 1991 году завершился вывод кубинских войск из Анголы; поддерживаемое коммунистами правительство Эфиопии рухнуло в 1991 году; в 1990 году сандинисты в Никарагуа были вынуждены смириться с проведением свободных выборов — на подобный риск до того не готова была пойти ни одна правящая коммунистическая партия; и возможно, самым главным был вывод советских войск из Афганистана в 1989 году. Все эти события заметно умерили идеологические и геополитические амбиции коммунизма. Наблюдая за упадком советского влияния в так называемом «третьем мире», советские реформаторы стали вскоре ссылаться на дорогостоящие и никчемные брежневские авантюры как на доказательство банкротства коммунистической системы, в которой, как они полагали, следовало срочно пересмотреть недемократический стиль принятия решений[1019].
Администрация Рейгана добилась этих успехов, применяя на практике то, что потом стало именоваться «доктриной Рейгана»: оказание помощи Соединенными Штатами антикоммунистическим антизаговорщическим силам, выводящим свои страны из советской сферы влияния. Такой помощью были вооружение афганских моджахедов в их борьбе с русскими, поддержка «контрас» в Никарагуа и антикоммунистических сил в Эфиопии и Анголе. На протяжении 60 — 70-х годов Советы занимались подстрекательством коммунистических восстаний против правительств, дружественно настроенных к Соединенным Штатам. Теперь, в 80-е годы, Америка давала попробовать Советам прописанное ими же лекарство. Государственный секретарь Джордж Шульц разъяснил эту концепцию в речи, произнесенной в Сан-Франциско в феврале 1985 года:
«В течение многих лет мы наблюдали, как наши оппоненты без всякого стеснения поддерживали инсургентов по всему миру, чтобы распространять коммунистические диктатуры... Сегодня, однако, советская империя ослабевает под давлением собственных внутренних проблем и внешних обязательств... Силы демократии во всем мире ценят наше с ними единение. Оставить их на произвол судьбы было бы постыдным предательством — предательством не только по отношению к храбрым мужчинам и женщинам, но и по отношению к самым высоким нашим идеалам»[1020].
Высокопарные вильсонианские высказывания в поддержку свободы и демократии по всему земному шару поднимались на дрожжах почти макиавеллевского реализма. Америка вовсе не отправлялась за границу в поисках чудовищ, которых надо было сразить, как гласило бессмертное высказывание Джона Квинси Адамса; «доктрина Рейгана» скорее представляла собой стратегию помощи врагу моего врага, — что наверняка одобрил бы Ришелье. Администрация Рейгана оказывала помощь не только подлинным демократам (как в Польше), но также исламским фундаменталистам в Афганистане (находящимся в братском союзе с иранскими), правым в Центральной Америке и вождям воинственных племен в Африке. Соединенные Штаты имели столько же общего с моджахедами, сколько Ришелье с султаном Оттоманской империи. Но их объединял общий враг, а в мире национальных интересов это делало их союзниками. Результаты помогали ускорить крушение коммунизма, но оставляли Америку лицом к лицу с мучительным вопросом, от которого она стремилась уйти на протяжении всей своей истории и который всегда является основной дилеммой государственного руководителя: какие цели оправдываются какими средствами?
Наиболее фундаментальным вызовом Рейгана Советскому Союзу явилось наращивание вооружений. Во всех своих избирательных кампаниях Рейган осуждал недостаточность американских оборонных усилий и предупреждал о надвигающемся советском превосходстве. Сегодня мы знаем, что эти опасения отражали чересчур упрощенный подход к характеру военного превосходства в ядерный век. Но независимо от точности проникновения Рейгана в сущность советской военной угрозы, ему удалось мобилизовать и привлечь на свою сторону консервативный круг избирателей в гораздо большей степени, чем Никсону при помощи демонстрации геополитических опасностей.
До начала деятельности администрации Рейгана стандартным аргументом радикального осуждения политики «холодной войны» являлся тот довод, что наращивание вооружений будто бы бессмысленно, поскольку Советы всегда и на любом уровне найдут ответ американским усилиям. Это оказалось еще более неточным, чем предсказание неминуемого советского превосходства. Масштаб и темпы американского наращивания вооружений при Рейгане вновь оживили сомнения, уже одолевавшие умы советского руководства в результате катастроф в Афганистане и Африке: могут ли они выдержать гонку вооружений в экономическом плане и — что еще более важно — могут ли они ее обеспечить в плане технологическом.
Рейган вернулся к системам вооружений, отвергнутым администрацией Картера, таким, как бомбардировщик В-1, и начал развертывание ракет MX — первых новых межконтинентальных ракет наземного базирования за десятилетие. Два стратегических решения способствовали больше всего окончанию «холодной войны»: развертывание силами НАТО американских ракет средней дальности в Европе и принятие на себя Америкой обязательств по разработке системы «стратегической оборонной инициативы» (СОИ).
Решение НАТО о развертывании ракет среднего радиуса действия (порядка 1500 миль) в Европе относится еще ко временам администрации Картера. Целью его было успокоить западногерманского канцлера Гельмута Шмидта в связи с односторонним отказом Америки от так называемой нейтронной бомбы, запроектированной таким образом, чтобы сделать ядерную войну менее разрушительной, причем Шмидт поддерживал этот проект, несмотря на оппозицию со стороны собственной социал-демократической партии. Но на деле вооружение среднего радиуса действия (частично баллистические ракеты, частично запускаемые с земли крейсирующие ракеты) были предназначены для решения военной проблемы иного характера: противодействия значительному количеству новых советских ракет (СС-20), способных достичь любой из европейских целей из глубины советской территории. В сущности, доводы в пользу вооружений среднего радиуса действия были политическими, а не стратегическими и проистекали из той же самой озабоченности, которая двадцать лет назад породила дебаты между союзниками по вопросам стратегии; на этот раз, однако, Америка постаралась развеять европейские страхи. В упрощенном смысле вопрос вновь стоял о том, может ли Западная Европа рассчитывать на ядерное оружие Соединенных Штатов в деле отражения советского нападения, имеющего своей целью Европу. Если бы европейские союзники Америки действительно верили в ее готовность прибегнуть к ядерному возмездию при помощи оружия, расположенного в континентальной части Соединенных Штатов или морского базирования, новые ракеты на европейской земле оказались бы ненужными. Но решимость Америки поступать подобным образом как раз и ставилась европейскими лидерами под сомнение. Со своей стороны, американские руководители имели собственные причины успокоительно ответить на опасения европейцев. Это являлось частью стратегии «гибкого реагирования» и давало возможность избирать промежуточные варианты между войной всеобщего характера, нацеленной на Америку, и уступкой советскому ядерному шантажу.
Существовало, конечно, и более замысловатое объяснение, чем просто сублимированное взаимное недоверие участников Атлантического партнерства. И оно сводилось к тому, что новое оружие поначалу будто бы объединяло стратегическую защиту Европы со стратегической защитой Соединенных Штатов. Утверждалось, что Советский Союз не совершит нападения обычными силами до тех пор, пока не постарается уничтожить ракеты средней дальности в Европе, которые, благодаря близости расположения и точности попадания, могут вывести из строя советские командные центры, что позволит американским стратегическим силам беспрепятственно нанести всесокрушающий первый удар. С другой стороны, нападать на американские ракеты средней дальности, оставляя американские силы возмездия нетронутыми, было бы также чересчур рискованно. Достаточное количество ракет средней дальности могло уцелеть и нанести серьезный урон, давая возможность находящимся в целости и сохранности американским силам возмездия выступить в роли арбитра происходящего. Таким образом, ракеты среднего радиуса действия закрывали бы пробел в системе «устрашения». На техническом жаргоне того времени оборона Европы и Соединенных Штатов оказывались «в связке»: Советский Союз лишался возможности нападать на любую из этих территорий, не порождая риск неприемлемой для него ядерной войны всеобщего характера.
Эта «связка» также являлась ответом на растущие страхи перед германским нейтрализмом по всей Европе, особенно во Франции. После поражения Шмидта в 1982 году социал-демократическая партия Германии, похоже, вернулась на позиции национализма и нейтрализма — причем до такой степени, что на выборах 1986 года один из ее лидеров, Оскар Лафонтен, утверждал, что Германии следует выйти из-под объединенного командования НАТО. Мощные демонстрации против развертывания ядерных ракет потрясали Федеративную Республику.
Почуяв возможность ослабить связь Германии с НАТО, Брежнев и его преемник Андропов сделали противостояние развертыванию ракет средней дальности стержнем советской внешней политики. В начале 1983 года Громыко посетил Бонн и предупредил, что Советы покинут Женевские переговоры по контролю над вооружениями, как только «першинги» прибудут в Западную Германию, — угроза, способная воспламенить германских сторонников протеста. Когда Коль посетил Кремль в июле 1983 года, Андропов предупредил германского канцлера, что, если он согласится на размещение «першингов-2», «военная угроза для Западной Германии возрастет многократно. Отношения между нашими двумя странами также обязательно претерпят серьезные осложнения. Что касается немцев в Федеративной Республике Германии и в Германской Демократической Республике, им придется, как недавно кем-то было сказано (в «Правде»), глядеть друг на друга через плотный частокол ракет»[1021].
Московская пропагандистская машина развернула крупномасштабную кампанию в каждой из европейских стран. Массовые демонстрации, организованные различными группами сторонников мира, требовали, чтобы первоочередной задачей считалось разоружение, а не развертывание новых ракет, и чтобы немедленно был введен ядерный мораторий.
Как только казалось, что Германия поддается искушениям нейтрализма, что, в понимании Франции, означало национализм, французские президенты старались сделать максимально привлекательной для Бонна идею европейского или атлантического единства. В 60-е годы де Голль был бескомпромиссным сторонником германской точки зрения по Берлину. В 1983 году Миттеран неожиданно выступил в роли главного европейского сторонника американского плана развертывания ракет средней дальности. Миттеран защищал этот ракетный план в Германии. «Любой, кто играет в отделение Европейского континента от Американского, способен, по нашему мнению, разрушить равновесие сил и, следовательно, помешать сохранению мира», — заявил Миттеран в германском бундестаге[1022]. Совершенно ясно, что для президента Франции французские национальные интересы, связанные с размещением в Германии ракет средней дальности, оказались превыше идеологической общности между французскими социалистами и их братьями — германскими социал-демократами.
Рейган выступил с собственным планом отражения советского дипломатического натиска и предложил в обмен на отказ от развертывания американских ракет средней дальности демонтировать советские СС-20[1023]. Поскольку СС-20 явились скорее предлогом для развертывания американских ракет, чем его причиной, то это предложение порождало острейшие вопросы относительно «разрыва связки» между оборонительными системами Европы и Соединенных Штатов. Однако, хотя аргументы в пользу «связки» были весьма профессионально-замысловатыми, предложение относительно ликвидации целой категории вооружений было понять нетрудно. И поскольку Советы переоценили свои возможности и отказались обсуждать какую бы то ни было часть предложения Рейгана, так называемый «нулевой вариант» облегчил европейским правительствам процесс развертывания ракет. Это была убедительная победа для Рейгана и германского канцлера Гельмута Коля, который безоговорочно поддерживал американский план. И это доказало, что неустойчивое советское руководство теряет способность запугивать Западную Европу.
Развертывание ракет средней дальности совершенствовало стратегию «устрашения»; но когда 23 марта 1983 года Рейган объявил о своем намерении разработать стратегическую оборону от советских ракет, он уже угрожал стратегическим прорывом:
«...Я обращаюсь к научному сообществу нашей страны, к тем, кто дал нам ядерное оружие, чтобы они обратили теперь свой великий талант на дело выживания человечества и всеобщего мира: дали нам средства сделать это ядерное оружие бессильным и устаревшим»[1024].
Эти последние слова «бессильным и устаревшим», должно быть, бросили Кремль в холодную дрожь. Советский ядерный арсенал являлся ключевым элементом статуса Советского Союза как сверхдержавы. В течение двадцати лет пребывания Брежнева у власти основной целью СССР было достижение стратегического паритета с Соединенными Штатами. Теперь при помощи одного-единственного технологического хода Рейган предлагал стереть с лица земли все, ради чего Советский Союз довел себя до банкротства.
Если призыв Рейгана создать стопроцентно эффективную систему обороны хотя бы приблизится к воплощению в реальность, фактом станет американское стратегическое превосходство. Следовательно, американский первый удар обязательно увенчается успехом, поскольку оборонительная система сумеет сдержать относительно малые и дезорганизованные советские ракетные силы, уцелевшие к этому моменту. Как минимум, провозглашение Рейганом программы СОИ уведомило советское руководство, что гонка вооружений, которую они столь отчаянно начали в 60-е годы, либо полностью поглотит их ресурсы, либо приведет к американскому стратегическому прорыву.
Предложение Рейгана относительно СОИ затронуло больное место в спорах по поводу американской оборонной политики. До наступления ядерного века считалось бы абсурдом полагать фундаментом обороны страны фактор уязвимости ее населения. Но потом дебаты на тему стратегии приобрели новаторский характер, отчасти даже потому, что стали вестись новыми группами участников. До наступления ядерного века военная стратегия была предметом, которым занимались одни лишь Генеральные штабы, да еще, соответственно, военно-учебные академии штабного профиля, ну и немногие сторонние советчики, в основном военные историки типа Б. X. Лиделл-Гарта. Огромные разрушительные свойства ядерного оружия сделали традиционную военно-экспертную деятельность менее надежной; любой, кто разбирался в современной технологии, мог стать участником игры, а игроками в основном становились ученые-естественники, к которым присоединялось небольшое число представителей иных научных специализаций.
Потрясенные выпущенной ими на свободу разрушительной силой, технические эксперты в большинстве своем убедили себя в том, что политики в значительной степени — люди безответственные, ибо, если дать им хоть малейший шанс превратить ядерную войну в нечто терпимое, у них может появиться искушение развязать ее. Поэтому моральным долгом ученых было предлагать стратегию до такой степени катастрофичную, чтобы напугать даже самого бесшабашного политика. Парадоксальность подобного подхода заключалась в том, что те, которые — совершенно справедливо — полагали себя наиболее озабоченными будущим цивилизации, кончали тем, что выступали в пользу нигилистической военной стратегии гражданского уничтожения.
Ученые, работавшие на оборону, приходили к подобной точке зрения лишь постепенно. Во время первого десятилетия ядерной эры многие из них все еще настаивали на организации обороны против в значительной степени вымышленной угрозы советского нападения с воздуха. Глубоко преданные делу предотвращения ядерной войны, ученые, без сомнения, в глубине души считали полезным отвлечение ресурсов от дела создания наступательного оружия и тем самым сокращение возможностей превентивного нападения со стороны Америки. Но после появления у Советского Союза всевозрастающих ядерных возможностей и обретения им достаточной мощи, чтобы опустошить Соединенные Штаты, преобладающее направление консультаций со стороны научного сообщества парадоксально переменилось. С той поры большинство ученых страстно отстаивали доктрину «взаимно гарантированного уничтожения», которая полагала фундаментом «устрашения» то предположение, что при достаточно высоком уровне жертв среди гражданского населения ни одна из сторон не начнет ядерную войну.
Появление теории «взаимно гарантированного уничтожения» означало преднамеренный прыжок от рациональности в стратегической теории к обороне, базирующейся на угрозе самоубийства. На практике она давала огромное преимущество, в первую очередь психологическое, той из сторон, которая способна была выдвигать угрозы, заведомо зная, что ее оппонент может отделаться от них, лишь прибегнув к всеобщей ядерной войне. В 60-е и 70-е годы такой стороной безоговорочно являлся Советский Союз, чьи вооруженные силы обычного типа, как в основном полагали, в значительной степени превосходили западные. В то же время подобная стратегия гарантировала, что "ядерная война уничтожит цивилизацию как таковую. Таким образом, СОИ нашла себе приверженцев, в особенности среди тех, кто стремился избежать невыносимого выбора между капитуляцией и Армагеддоном.
Большинство средств массовой информации и ученых тем не менее придерживались привычных суждений и выступали против СОИ. Наилучший и наиболее точный свод разнообразных оговорок содержится в книге, изданной Гарольдом Брауном, являвшимся министром обороны в администрации Картера и министром ВВС в администрации Джонсона[1025]. Браун положительно относился к исследовательской работе, но утверждал, что СОИ еще не может быть воплощена в жизнь[1026]. Один из его сотрудников, Ричард Беттс, встал на ту точку зрения, что при любом уровне развертывания Советский Союз найдет способ отвлечь систему обороны на ложные цели, и это обойдется ему гораздо дешевле, чем Америке — собственно развертывание системы[1027]. Профессор Университета Джона Хопкинса Джордж Лиска встал на совершенно противоположную точку зрения. Он исходил из предположения, что СОИ сработает, но, обеспечив защиту себе, Америка, по его мнению, лишится стимула защищать европейских союзников[1028]. Роберт Осгуд свел воедино все эти критические замечания, связав их с озабоченностью возможным подрывом заключенного в 1972 году договора ПРО и усложнения новых усилий по контролю над вооружениями[1029]. Отражая точку зрения, весьма распространенную среди западных союзников, британский министр иностранных дел Джефри Хау предостерегал против создания «линии Мажино в космосе»:
«Для развертывания может потребоваться много лет. Годы и годы небезопасности и нестабильности не могут служить нам целью. Все союзники должны продолжать действовать на каждом этапе так, чтобы разделять в одном и том же смысле то фундаментальное положение, что безопасность всей территории НАТО неделима. Иначе обе опоры союза начнут распадаться».[1030]
Это была новаторская и, в долгосрочном плане, деморализующая концепция: ценой сохранения союза является сохранение единой степени уязвимости для всего гражданского населения каждого из союзников. Она также была изначально ошибочной. Ибо, бесспорно, готовность Америки пойти на риск ядерной войны ради своих европейских союзников нарастала почти прямо пропорционально способности Америки защитить свое гражданское население.
На стороне экспертов были всевозможные технические аргументы, но Рейган являлся носителем элементарной политической истины: в ядерном мире руководители, не предпринявшие никаких усилий по защите своих народов против случайностей, безумных противников, распространения ядерного оружия и целого спектра прочих предсказуемых опасностей, рискуют навлечь на себя гнев и презрение потомков, если несчастье все-таки произойдет. То, что на ранних стадиях исследовательской программы нельзя было продемонстрировать максимальную эффективность СОИ, было заложено в самой сложности проблемы; ни один вид оружия не мог бы быть разработан при обязательстве с самого начала соответствовать столь строгим критериям.
Весьма модный аргумент, заключающийся в том, что любая оборонительная система может быть подавлена, если будет полностью отвлечена не по назначению, игнорирует тот факт, что подобное отвлечение не срабатывает по нарастающей. До определенного предела СОИ будет работать почти в соответствии с описаниями Рейгана; и лишь потом начнет во все увеличивающейся степени падать ее эффективность. Однако если цена ядерной атаки станет достаточно высока, особенно если нападающий не будет знать, какая из ракет прорвется и к какой цели, степень устрашения возрастет. В итоге оборонительная система, способная перехватывать весьма значительное количество советских ракет, будет еще более эффективной против гораздо более ограниченных атак со стороны новых ядерных стран.
Рейган был глух к большинству технических замечаний критического характера, поскольку предлагал СОИ в первую очередь вовсе не из стратегических соображений. Напротив, он предложил ее как «либеральное» начинание, имеющее целью ликвидацию ядерной войны как таковой. Президент послевоенного времени, посвятивший себя в максимальной степени укреплению американского военного могущества, включая ядерную мощь, одновременно обладал пацифистским видением мира без ядерного оружия. Затасканный средствами массовой информации рейгановский афоризм «Ядерная война никогда не может быть выиграна и никогда не должна начинаться»[1031] ничем не отличался от заявленных целей радикальных критиков. Но при всем своем дуализме подхода к Советскому Союзу Рейган был до предела серьезен, когда провозглашал и необходимость наращивания военной мощи, и свой пацифизм. Рейган описывал свое отношение к ядерному оружию в своих мемуарах следующим образом:
«Никто не способен „выиграть" ядерную войну. И все же, пока ядерное оружие существует, всегда будет наличествовать риск его применения, а как только первый ядерный заряд будет выпущен на свободу, кто знает, чем это кончится?
И потому моей мечтой становится мир, свободный от ядерного оружия...»[1032]
Личное неприятие Рейганом ядерной войны подкреплялось его верой в буквальность библейского пророчества об Армагеддоне. Я слышал, как однажды он излагал свои взгляды примерно таким же образом, как описывает биограф:
«Словно рассказывая сцену из кинофильма, он поведал устрашающий эпизод из описания Армагеддона, когда армия, вторгшаяся с Востока и насчитывающая 200 миллионов человек, гибнет от чумы. Рейган полагает, что „чума" представляет собой пророчество ядерной войны, когда „глаза сожженные выпадают из глазниц, а волосы отваливаются от тела" и т. п. Он верит, что этот текст является конкретным провидческим описанием Хиросимы»[1033].
Ни один из участников движения за мир не смог бы осудить ядерное оружие более красноречиво, чем это сделал Рональд Рейган. 16 мая 1983 года он связал заявление о развертывании межконтинентальных ракет MX с выражением самой искренней надежды на то, что этот процесс можно будет обратить вспять и все ядерное оружие окажется ликвидированным:
«Не верится, что наш мир способен существовать при будущих поколениях, коль скоро по обе стороны нацелено друг на друга такого рода оружие, которое может пустить в ход какой-либо идиот или маньяк. Достаточно несчастного случая — и тогда начнется такая война, которая может подвести черту под нашим существованием в принципе»[1034].
Когда Рейган выдвинул проект СОИ, это было сделано языком столь же страстным, сколь и нестандартным, даже несмотря на то, что этот текст прошел через сито бюрократического «процесса проверки», что является уделом всех президентов. В случае если бы переговоры по контролю над вооружениями чересчур затянулись, Америка покончила бы в одностороннем порядке со страхом перед ядерной опасностью, приступив к созданию СОИ. Американская наука, как полагал Рейган, сделала бы ядерное оружие устаревшим[1035].
На советских руководителей рейгановские призывы морального порядка впечатления не произвели, но они обязаны были всерьез принять в расчет американский технологический потенциал и стратегические последствия от введения в действие пусть даже не вполне совершенной системы обороны. Точно так же, как и четырнадцать лет назад, когда Никсон сделал предложения по ПРО, советская реакция оказалась прямо противоположна той, какую предсказывали сторонники контроля над вооружениями; СОИ помогла отомкнуть двери, преграждающие путь к достижению контроля над вооружениями. Советы вернулись на переговоры по контролю над вооружениями, которые прервали в связи с проблемой ракет средней дальности.
Критики утверждали, будто Рейган вел себя цинично, и нарисованные им сияющие дали мира, избавившегося от ядерного оружия, являются лишь прикрытием ускоренной гонки вооружений. Рейган, однако, был кем угодно, только не циником, и выражал оптимистическую уверенность любого из американцев, что все необходимое достижимо. И действительно, все наиболее красноречивые его высказывания по поводу уничтожения ядерного оружия представляли собой вполне спонтанные заявления.
Так возник парадокс: тот самый президент, который сделал так много, чтобы модернизировать американский стратегический арсенал, одновременно внес крупнейший вклад в потенциальное объявление его незаконным. Противники или союзники, буквально воспринимавшие то, что Рейган заявлял публично относительно ядерного «ружия, а в частном порядке — по поводу неминуемости Армагеддона, могли отсюда сделать вывод, будто имеют дело с президентом, который в высшей степени неохотно готов прибегнуть к тому самому оружию, на котором была выстроена вся оборонная мощь Америки.
Как часто мог президент повторять свою стандартную фразу «Ядерная война никогда не должна начинаться», прежде чем будет подорвано доверие к реальности ядерной угрозы? Сколько следовало предпринять этапов ядерного разоружения, прежде чем стратегия гибкого реагирования оказалась технически невозможной? К счастью, Советы к тому времени стали слишком слабыми, чтобы подвергнуть испытанию эту потенциальную уязвимость, а тревоги американских союзников уносились ветром по мере ускорения упадка Советского Союза.
То, что Рейган был кем угодно, только не циником, становилось очевидным, как только у него появлялась возможность претворить в жизнь свою мечту о безъядерном мире. Убежденный в том, что устранение из жизни человечества ядерной войны объективно является вопросом столь первостепенной важности, что все разумные люди с ним согласятся, Рейган был абсолютно готов к тому, чтобы действовать вместе с Советским Союзом на двухсторонней основе в отношении вопросов наиболее фундаментального значения без консультаций с союзниками, чьи национальные интересы также этим затрагивались. В наиболее драматической форме это проявилось в 1986 году во время рейгановской встречи с Горбачевым в Рейкьявике. Во время бурных и эмоциональных гонок по пересеченной местности, продолжавшихся сорок восемь часов, Рейган и Горбачев в принципе договорились сократить в течение пяти лет все стратегические силы на 50%, а в течение десяти лет ликвидировать все баллистические ракеты. Рейган тем самым вплотную подошел к принятию советского предложения о ликвидации всех видов ядерного оружия.
В этом смысле Рейкьявик приблизил создание советско-американского кондоминиума, чего уже так долго боялись союзники и нейтральные страны. Если прочие ядерные державы откажутся пойти в ногу с советско-американской договоренностью, они подвергнутся общественному презрению, нажиму со стороны сверхдержав или окажутся в изоляции; если же они согласятся, то получится, что на деле Великобритания, Франция и Китай будут принуждены Соединенными Штатами и Советским Союзом отказаться от статуса независимых ядерных держав, то есть случится то, к чему обремененные ответственностью правительства Тэтчер и Миттерана и китайские руководители даже отдаленно не были готовы.
Рейкьявикская сделка сорвалась в последний момент по двум причинам. На столь раннем этапе своего правления Горбачев просто переоценил имеющиеся у него на руках карты. Он попытался объединить уничтожение стратегических ракет с запретом на испытания СОИ в течение десяти лет, однако неверно оценил как своего собеседника, так и собственную позицию на переговорах. Умный тактик на месте Горбачева предложил бы опубликовать информацию о достигнутом — а именно, о ликвидации пакетных сил — и передать вопрос испытаний систем СОИ на переговоры в Женеве по вопросам контроля над вооружениями. Это наверняка закрепило бы то, что было уже согласовано, и породило бы крупные кризисы как внутри Атлантического союза, так и в американско-китайских отношениях. Оказывая дальнейший нажим, Горбачев столкнулся с обещанием, данным Рейганом еще до начала встречи: не использовать СОИ как предмет торга. Когда настойчивость Горбачева еще более возросла, Рейган ответил на это так, как никогда бы не посоветовал специалист в области внешней политики: он просто встал и вышел. Через много лет, когда я спросил у одного из ведущих советников Горбачева, присутствовавшего на переговорах в Рейкьявике, почему Советы не согласились на то, что уже было принято Соединенными Штатами, тот ответил: «Мы предусмотрели все, но нам и в голову не пришло, что Рейган сможет покинуть переговоры».
Вскоре после этого Джордж Шульц произнес продуманную речь, показывающую, почему представления Рейгана относительно ликвидации ядерного оружия на деле соответствуют интересам Запада[1036]. Однако лексикон этой речи, искусно сформулированной в поддержку «менее ядерного мира», демонстрировал, что государственный департамент — болезненно переживающий опасения союзников — еще не встал на рейгановскую точку зрения относительно полного устранения ядерного оружия.
После Рейкьявика администрация Рейгана занялась той частью повестки дня встречи, которая была непосредственно реализуема: пятидесятипроцентным сокращением стратегических сил, то есть первой стадией всеобъемлющей договоренности, касающейся запрещения всех видов ракет. Было достигнуто соглашение об уничтожении американских и советских баллистических ракет промежуточной и средней дальности в Европе. Поскольку это соглашение не касалось ракетных сил Великобритании и Франции, межсоюзнические споры двадцатипятилетней давности не проявились вновь. Но в силу тех же обстоятельств начался процесс удаления ядерного оружия с территории Германии, иными словами, процесс ее потенциального отъединения от Атлантического союза. От неминуемого превращения в безъядерную страну Германия бы выиграла только тогда, когда взяла бы на вооружение политику воздержания от первого ядерного удара, что шло целиком и полностью вразрез со стратегией НАТО и развертыванием американских ракет. Если бы «холодная война» продолжалась, то в результате этого Федеративная Республика стала бы следовать более национально ориентированной, менее союзнической внешней политике, вот почему британский премьер-министр Тэтчер была столь обеспокоена тенденциями развития переговоров по контролю над вооружениями.
Рейган превратил то, что прежде было бегом на марафонскую дистанцию, в спринт. Его конфронтационный стиль, граничащий с рисковой дипломатией, возможно, сработал бы в самом начале «холодной войны», когда еще не консолидировались обе сферы интересов, или сразу же после смерти Сталина. Именно на такого рода дипломатии настаивал, в сущности, Черчилль, когда вернулся на свой пост в 1951 году. Но как только раздел Европы был упрочен, а Советский Союз все еще чувствовал себя уверенно, попытка силой навязать урегулирование наверняка вызвала бы крупномасштабный раскол в Атлантическом союзе и привнесла бы в него сильнейшую напряженность; большинство же членов его не желали ненужных испытаний на прочность. В 80-е годы советская стагнация сделала наступательную стратегию вновь возможной. Заметил ли Рейган степень дезинтеграции Советов, или его своеволие наложилось на благоприятные обстоятельства?
В конце концов, не важно, действовал ли Рейган инстинктивно или в результате анализа. «Холодная война» уже не продолжалась, по крайней мере в определенной своей части, поскольку давление со стороны администрации Рейгана перенапрягало советскую систему. К концу пребывания Рейгана на посту президента повестка дня переговоров между Востоком и Западом вернулась ко временам разрядки. Вновь контроль над вооружениями стал центральной темой переговоров между Востоком и Западом, хотя больший упор стал делаться на сокращение вооружений и появилась большая готовность к устранению целых классов вооружений. Что касается региональных конфликтов, то тут Советский Союз выступал в роли обороняющейся стороны и лишился в значительной степени своих способностей быть инициатором беспорядков. А раз уменьшалась степень озабоченности вопросами безопасности, то по обеим сторонам Атлантики стал расти национализм, хотя по-прежнему провозглашалось единство среди союзников. Америка во все большей и большей степени стала полагаться на оружие, размещенное на собственной территории или имеющее морское базирование, в то время как Европа расширяла проработку политических вариантов, связанных с Востоком. Но в итоге эти негативные тенденции были перекрыты крахом коммунизма.
Радикальнее всего переменилось то, как политические взаимоотношения между Востоком и Западом стали представляться американской общественности. Рейган инстинктивно накладывал друг на друга идеологический крестовый поход и утопическое стремление ко всеобщему миру, прослаивая их жесткой геостратегической политикой периода «холодной войны», что одновременно импонировало двум основным направлениям американской общественной мысли в области внешней политики — миссионерскому и изоляционистскому, «теологическому» и «психиатрическому».
На деле Рейган был ближе, чем Никсон, к классическим схемам американского мышления. Никсон никогда бы не использовал по отношению к Советскому Союзу выражения «империя зла», но он также никогда бы не предложил ему полного отказа от всего ядерного оружия и не ожидал бы, что «холодная война» может кончиться путем грандиозного личного примирения с советскими руководителями во время одной-единственной встречи. Идеологические устремления Рейгана служили ему защитой, когда он позволял себе наполовину пацифистские высказывания, за которые поносили бы президента-либерала. А его преданность делу улучшения отношений между Востоком и Западом, особенно в период второго срока пребывания на посту, наряду с достигнутыми им успехами, смягчали остроту его воинственной риторики. Остается сомнительным, сумел бы Рейган и далее до бесконечности балансировать на канате, если бы Советский Союз продолжал оставаться крупномасштабным соперником. Но второй срок пребывания Рейгана на посту президента совпал с началом распада коммунистической системы — процессом, ускоряемым политикой его администрации.
Михаил Горбачев, седьмой по счету высший советский руководитель начиная от Ленина, вырос в Советском Союзе, обладавшем беспрецедентной мощью и престижем. И именно ему было суждено председательствовать при кончине империи, создание которой было оплачено столь большой кровью и растратой национального богатства. Когда Горбачев пришел к власти в 1985 году, он был руководителем ядерной сверхдержавы, находящейся в состоянии экономического и социального застоя. Когда же он вынужден был уйти с занимаемой должности в 1991 году, Советская Армия оказала поддержку его сопернику Борису Ельцину, Коммунистическая партия была объявлена вне закона, а империя, возводимая на крови всеми русскими правителями, начиная с Петра Великого, развалилась.
Этот крах показался бы фантастикой в марте 1985 года, когда Горбачев был миропомазан на должность Генерального секретаря. Как это имело место в момент прихода к власти любого из его предшественников, Горбачев внушал как страх, так и надежду. Надежду на поворот к давно ожидаемому миру и страх зловещий по сути, исходящий от страны, чей стиль руководства — загадка. Каждое слово Горбачева анализировалось в поисках намека на ослабление напряженности; в эмоциональном плане демократические страны были вполне готовы открыть в Горбачеве зарю новой эры, точно так же они вели себя со всеми его предшественниками после смерти Сталина.
Но на этот раз вера демократических стран оказалась не только набором благих пожеланий. Горбачев принадлежал к иному поколению, чем те советские руководители, чей дух был сломлен Сталиным. У него не было «тяжелой руки» прежних представителей «номенклатуры». В высшей степени интеллигентный и обходительный, он походил на несколько абстрактные фигуры из русских романов XIX века: космополитичный и провинциальный, интеллигентный, но несколько несобранный; проницательный, но лишенный понимания сути стоящего перед ним выбора.
Последовал едва слышный вздох облегчения: наконец как будто бы наступил долгожданный для внешнего мира и до того почти неуловимый момент советской идеологической трансформации. До самого конца 1991 года Горбачева считали в Вашингтоне до такой степени незаменимым партнером в строительстве нового мирового порядка, что президент Буш счел украинский парламент, как невероятно бы это ни выглядело, подходящим для себя местом, чтобы именно на этом форуме превознести до небес достоинства данного советского руководителя и заявить о важности сохранения единого Советского Союза. Удержание Горбачева у власти превратилось в основную цель западных политиков, убежденных в том, что с любым другим будет гораздо труднее иметь дело. Во время странного, по видимости антигорбачевского, путча в августе 1991 года все лидеры демократических стран сплотились на стороне «законности» в поддержку коммунистической конституции, поставившей Горбачева у власти.
. Но высокая политика не делает скидок на слабость — даже если сама жертва тут ни при чем. Загадочность Горбачева достигла предела, когда он выступил в роли лидера-умиротворителя идеологически агрессивного, вооруженного ядерным оружием Советского Союза. Но когда политика Горбачева стала скорее отражением растерянности, чем конкретно поставленной цели, положение его пошатнулось. Через пять месяцев после провалившегося коммунистического путча он вынужден был уйти и уступить Ельцину посредством процедуры столь же «незаконной», как и та, что вызвала гнев Запада пять месяцев назад. На этот раз демократические страны быстро сплотились вокруг Ельцина, приводя в поддержку своих действий практически те же доводы, которыми пользовались некоторое время назад применительно к Горбачеву. Игнорируемый окружающим миром, который только что им восторгался, Горбачев вошел в зарезервированный для потерпевших крушение государственных деятелей круг прижизненно загробного бытия, преследуя цели, находящиеся за пределами их возможностей. Горбачев, однако, осуществил одну из самых значительных революций своего времени. Он разрушил Коммунистическую партию, специально созданную для захвата и удержания власти и на деле контролировавшую все аспекты советской жизни. После своего ухода Горбачев оставил за собой поколебленные остатки империи, напряженно собиравшейся веками. Организовавшиеся независимые государства, все еще боящиеся российской ностальгии по прежней империи, превратились в новые очаги нестабильности. Они испытывали угрозу одновременно со стороны своих прежних имперских хозяев и осколков различных некоренных этнических групп — часто именно русских, — возникших здесь за века русского господства. Ни одного из этих результатов Горбачев даже отдаленно не предвидел. Он хотел добиться своими действиями модернизации, а не свободы; он попытался приспособить Коммунистическую партию к окружающему миру; а вместо этого оказался церемониймейстером краха той самой системы, которая его сформировала и которой он был обязан своим возвышением.
Проклинаемый собственным народом за огромные несчастья, случившиеся, когда он стоял у кормила неограниченной власти, и покинутый демократическими странами, ошарашенными его неспособностью удержать за собой эту власть, Горбачев не заслуживает ни экзальтированных восторгов, ни бесчестья, попеременно бывших его уделом. Ибо он унаследовал поистине неразрешимый комплекс проблем. Когда Горбачев пришел к власти, размеры постигшей Советский Союз катастрофы только-только становились очевидными. Сорок лет «холодной войны» выковали свободно объединившуюся коалицию почти всех промышленно развитых стран против Советского Союза. Первоначальный его союзник Китай в силу целого ряда практических соображений перещел в противоположный лагерь. Единственными союзниками Советского Союза оказались его восточноевропейские сателлиты, удерживаемые в зоне советского влияния угрозой применения силы, являвшейся сущностью «доктрины Брежнева», причем это удержание вело к утечке советских ресурсов, а не к их приращению. Советские авантюры в «третьем мире» оказались как дорогостоящими, так и неполноценными с точки зрения конечного результата. В Афганистане Советский Союз подвергся множеству тех же испытаний, которые выпали на долю Америки во Вьетнаме, причем основное различие заключалось в том, что на этот раз дело происходило у самых границ широко раскинувшейся империи, а не где-то на отдаленных от нее передовых рубежах. От Анголы до Никарагуа возрождающаяся Америка превращала советский экспансионизм в дорогостоящие тупики или дискредитирующие страну неудачи, в то время как наращивание Америкой своих стратегических возможностей, особенно СОИ, бросало технологический вызов, который застойная и перенапряженная советская экономика не могла принять даже на начальных его стадиях. В тот момент, когда Запад начинал суперкомпьютерно-микрочиповую революцию, новый советский лидер наблюдал за тем, как его страна сползала в яму технологической недоразвитости.
Несмотря на итоговый крах, Горбачев заслуживает, чтобы ему отдали должное за готовность встретить лицом к лицу вставшие перед Советским Союзом дилеммы. Вначале он, казалось, верил в то, что сможет возродить социум, проведя чистку в рядах Коммунистической партии и дополнив централизованное планирование отдельными элементами рыночной экономики. Горбачев и понятия не имел о масштабах того, что его реально ожидает. Однако он совершенно ясно представлял себе, что необходим период внешнеполитического спокойствия, чтобы разобраться во всем происходящем. В этом отношении выводы Горбачева не слишком отличались от тех, которые сделали его предшественники послесталинской поры. Но если Хрущев в 50-е годы был все еще убежден, что советская экономика вскоре превзойдет капиталистическую, Горбачев в 80-е уяснил себе нечто противоположное: Советскому Союзу понадобится очень долгий срок, чтобы достичь такого уровня промышленного производства, который хотя бы в самой отдаленной степени мог бы считаться сопоставимым с капиталистическим.
Чтобы обеспечить себе оперативный простор, Горбачев занялся коренной переоценкой составляющих советской внешней политики. На XXVII съезде партии в 1986 году марксистско-ленинская идеология была почти полностью выброшена за борт. Ранее периоды мирного сосуществования оправдывались как временные передышки, когда менялось соотношение сил и продолжалась классовая борьба. Горбачев был первым советским руководителем, полностью отвергнувшим понятие классовой борьбы и провозгласившим мирное сосуществование самоцелью. Хотя Горбачев и не отрицал наличия идеологических различий между Востоком и Западом, он настаивал на том, что они отходят на задний план перед важностью международного сотрудничества. Более того, сосуществование воспринималось не так, как ранее — то есть как антракт перед очередной конфронтацией, — но как постоянный компонент отношений между коммунистическим и капиталистическим миром. Оно оправдывалось уже не как необходимая стадия на пути к потенциальной победе коммунизма, но как вклад в дело благополучия всего человечества.
В своей книге «Перестройка» Горбачев так описывает новый подход:
«По правде говоря, различия останутся. Но следует ли нам устраивать дуэль по их поводу? Не будет ли более корректным переступить через то, что нас разъединяет, в интересах всего человечества, в интересах жизни на земле? Мы сделали собственный выбор, подкрепляя новые политические воззрения как ответственными заявлениями, так и конкретными акциями и деяниями. Люди устали от напряженности и конфронтации. Они предпочитают стремиться к более безопасному и надежному миру, миру, где каждый сохранит свои философские, политические и идеологические взгляды и свой образ жизни»[1037].
Горбачев уже говорил нечто подобное за два года до этого, на пресс-конференции после первой встречи с Рейганом в 1985 году:
«Международное положение сегодня характеризуется весьма важным обстоятельством, которое мы и Соединенные Штаты Америки должны принять во внимание в нашей внешней политике. Я имею в виду следующее. В нынешней ситуации мы говорим не только о конфронтации между двумя общественными системами, но и о выборе между выживанием и взаимным уничтожением»[1038].
Само собой разумеется, ветераны «холодной войны» испытывали затруднения, пытаясь определить, насколько глубже горбачевский подход к проблеме по сравнению с предыдущими подходами советских руководителей. В начале 1987 года у меня была встреча с Анатолием Добрыниным, тогдашним главой международного отдела Центрального комитета (что более или менее эквивалентно должности советника Белого дома по вопросам национальной безопасности), в похожем на пещеру здании Центрального комитета в Москве. Добрынин позволил себе столько пренебрежительных замечаний в адрес афганского правительства, поддерживаемого Москвой, что я задал ему вопрос, действует ли до сих пор «доктрина Брежнева». Добрынин парировал мой вопрос так: «А отчего вы думаете, что кабульское правительство — коммунистическое?»
Когда я доложил в Вашингтоне, что подобное замечание можно понимать как советский намек на то, что Кремль готов выбросить за борт своих афганских марионеток, всеобщей реакцией на это было мнение, будто бы Добрынин увлекся, желая сделать приятное старому другу, — качество, которого я совершенно не замечал за ним на протяжении почти десяти лет нашего знакомства. Тем не менее скептицизм их был оправдан, ибо смена Горбачевым внешнеполитических доктрин не сразу сказалась в области текущей политики. Намеренно не вдаваясь в суть новой доктрины, советские лидеры описывали ее как способ «лишить Запад образа врага» и тем самым ослабить единство стран Запада. Так называемое «новое мышление», заявлял Горбачев в ноябре 1987 года, «начало пробивать себе дорогу в международных делах, разрушая стереотипы антисоветизма и подозрительности в отношении наших инициатив и действий»[1039]. Советская тактика на переговорах по контролю над вооружениями казалась перепевом тактики времен первых лет пребывания Никсона на посту президента: делалась комплексная попытка подорвать системы обороны, но при этом сохранялась подспудная наступательная угроза.
Управление великой державой напоминает вождение супертанкера, весящего сотни тысяч тонн и имеющего радиус поворота, превышающий десятки миль. Ее руководители должны уравновешивать желаемое воздействие на окружающий мир и моральный уровень собственной бюрократии. Главы правительств обладают формальной прерогативой устанавливать направления политики; но трактовка того, что имели в виду руководители, ложится на правительственную бюрократию. А у глав правительств никогда не бывает ни времени, ни штата, чтобы следить за повседневным претворением в жизнь их директив и замечать все исполнительские нюансы. По иронии судьбы, чем сложнее и шире бюрократический аппарат, тем более очевиден упомянутый факт. Даже в системах управления менее жестких, чем советская, перемены в области политики часто совершаются со скоростью ползущего ледника.
С течением времени горбачёвские перемены уже не могла игнорировать даже бюрократия, сформированная почти тридцатью годами пребывания Громыко в должности министра иностранных дел. Ибо горбачевское «новое мышление» шло гораздо дальше приспособления уже сложившейся советской политики к новой реальности; оно полностью рушило интеллектуальную подоплеку исторически сложившейся советской внешней политики. Когда Горбачев заменил концепцию классовой борьбы вильсонианской темой глобальной взаимозависимости, он обрисовывал мир сопоставимых интересов и изначальной гармонии, что было полнейшим отходом от установившейся ленинской ортодоксии и исторического марксизма.
Крах идеологии не только лишил советскую внешнюю политику исторического смысла и убежденности, но усугубил уже наличествовавшие трудности той ситуации, в которой очутился Советский Союз. К середине 80-х годов перед советскими политиками предстал круг вопросов, которые решить по отдельности еще кое-как можно было, но в сочетании друг с другом они становились неразрешимыми. В их число входили: отношения с демократическими странами Запада: отношения с Китаем; напряженное положение на орбите сателлитов; гонка вооружений; а также стагнация внутренней экономической и политической системы.
Первоначальные шаги Горбачева не очень отличались от стандартного советского поведения с момента смерти Сталина: поиск путей к разрядке напряженности, внешне проявляющейся в туманных намеках, дальше намеков не шел. 9 сентября 1985 года журнал «Тайм» опубликовал интервью с Горбачевым, где тот выдвинул свое понимание принципа мирного сосуществования:
«Вы спросили меня, что является тем главным, что определяет советско-американские отношения. Думаю, что это тот неоспоримый факт, что, независимо от того, нравится нам это или нет, мы можем уцелеть или погибнуть только вместе. Главный вопрос, на который мы должны ответить, заключается в том, готовы ли мы наконец признать, что нет иного способа жить в мире друг с другом, и готовы ли мы переключить наше мышление и образ действий с военных на мирные рельсы»[1040].
Дилемма Горбачева заключалась в том, что, с одной стороны, его заявления рассматривались в том же контексте, в каком тридцать лет назад воспринималось сказанное Маленковым и Хрущевым, а с другой стороны, они были слишком зыбкими и неопределенными, чтобы вызвать конкретный на них ответ. В отсутствие предложений по политическому урегулированию Горбачев оказывался в паутине ортодоксии двух десятилетий, в течение которых дипломатические отношения между Востоком и Западом ассоциировались с контролем над вооружениями.
Контроль над вооружениями превратился в затруднительный для понимания предмет, включавший в себя детали и тонкости, доступные только посвященным, разбираться в которых, даже с наилучшими намерениями, нужно множество лет. Но Советскому Союзу требовалось немедленное высвобождение, причем не просто от напряженности, но от давления экономического характера, особенно из-за гонки вооружений. Не было ни малейшей надежды добиться этого посредством многотрудных процедур установления согласованных уровней вооруженной мощи, сопоставления несравнимых систем, посредством переговоров относительно тончайших способов проверки, а затем путем претворения всего этого в жизнь на протяжении ряда лет. При данных обстоятельствах переговоры по вопросам контроля над вооружениями становились средством оказания давления на непрочную советскую систему, тем более эффективным, что эти переговоры вовсе не задумывались для подобной цели.
Последняя для Горбачева возможность положить конец гонке вооружений или, по крайней мере, увеличить напряженность внутри Атлантического союза была упущена в Рейкьявике в 1986 году. Но Горбачев, похоже, ощущал себя в западне, как Хрущев по поводу Берлина четверть века назад, очутившись между собственными «ястребами» и «голубями». Не исключено, что он прекрасно понял всю уязвимость американской позиции и почти наверняка осознал свои собственные настоятельные потребности. Но скорее всего, военные советники убедили его, что если он согласится демонтировать все ракеты, а СОИ будет развиваться беспрепятственно, то какая-нибудь американская администрация в будущем способна будет нарушить соглашение и добиться решающего преимущества над сильно сократившимися (а в крайнем случае, полностью ликвидированными) советскими ракетными силами. Технически это было верно, но в равной степени верно было бы и то, что Конгресс почти наверняка отказался бы финансировать СОИ, если бы соглашение о контроле над вооружениями, подписанное по рейкьявикской формуле, повлекло за собой ликвидацию всех ракет. Вдобавок это суждение полностью пренебрегало теми выгодами, которые бы приобрел Советский Союз вследствие почти неизбежной конфронтации, порождаемой рейкьявикским планом, между Соединенными Штатами и всеми другими ядерными державами.
Потомство всегда более склонно возлагать упреки за неудачи на личности, а не на обстоятельства. На деле внешняя политика Горбачева, особенно по вопросам контроля над вооружениями, была изящно обновленной советской послевоенной стратегией. И ее вполне возможным результатом было бы удаление ядерного оружия из Германии, что создало бы предпосылки для более национальной по характеру германской политики на двояком основании: Америка в меньшей степени готова была бы пойти на риск ядерной войны ради страны, которая, обретая защищенность, уходила от ядерных стратегических рисков ради защиты самой себя, Германия же обретала бы все большее искушение добиваться выведения ядерного оружия со своей территории, чтобы получить какой-либо особый статус.
Горбачев предложил механизм ослабления Атлантического союза в речи на Совете Европы в 1989 году, где выдвинул идею «общеевропейского дома» — зыбкой структуры, простирающейся от Ванкувера до Владивостока, где каждый будет находиться в союзе друг с другом, а само понятие «союз» превратится в бессмыслицу. Чего, однако, Горбачеву недоставало, так это времени — принципиальной первоосновы для того, чтобы та или иная политика вызрела. Лишь какие-то немедленные перемены могли бы дать ему возможность пересмотреть степень первоочередности отдельных мероприятий. Однако после Рейкьявика он вынужден был вернуться к отнимающему время дипломатическому процессу переговоров по пятидесятипроцентному сокращению стратегических сил и «нулевому варианту» по ракетам промежуточного радиуса действия, для завершения чего потребовались бы годы и что не имело отношения к кардинальной проблеме, а именно — к осознанию того, что гонка вооружений иссушает ресурсы Советского Союза.
В декабре 1988 года Горбачев перестал стремиться к достижению долгосрочных выгод, которые уже были у него почти что в руках, и отступил, принявшись за одностороннее сокращение советских вооруженных сил. В программной речи в Организации Объединенных Наций 7 декабря он объявил об одностороннем их сокращении на 500 тыс. человек и 10 тыс. танков, включая половину танков, противостоящих НАТО. Остальные силы, находящиеся в Центральной Европе, подлежали реорганизации для превращения их в чисто оборонительные. Стремясь умиротворить Китай, Горбачев также объявил о выводе «значительной части» советских вооруженных сил из Монголии. .Эти сокращения были четко названы «односторонними», хотя Горбачев и добавил довольно жалобно: «Мы действительно надеемся, что Соединенные Штаты и европейцы также предпримут какие-либо шаги»[1041].
Представитель Горбачева Геннадий Герасимов объяснил смысл происходящего: «Мы наконец собираемся покончить с набившим оскомину мифом советской угрозы, угрозы со стороны Варшавского пакта, угрозы нападения на Европу»[1042]. Однако односторонние сокращения подобных масштабов являются свидетельством либо признаком исключительной уверенности в себе, либо признаком исключительной слабости. На данном этапе развития уверенность в себе вряд ли была свойственна Советскому Союзу. Подобный жест, уму непостижимый на протяжении предшествующих пятидесяти лет, явился также конечным подтверждением первоначальной версии теории «сдерживания» Кеннана: Америка создала для себя «позицию силы», и Советский Союз распадается изнутри.
Государственные деятели нуждаются в удаче точно так же, как нуждаются в добром совете. А фортуна просто не улыбнулась Михаилу Горбачеву. В тот самый день, когда он произносил в ООН столь драматическую по содержанию речь, ему пришлось прервать свой визит в Америку и вернуться в Советский Союз. Опустошительное землетрясение обрушилось на Армению, отвлекая на себя газетные заголовки, в иных обстоятельствах освещавшие бы столь судьбоносный отказ от гонки вооружений.
На китайском фронте никаких переговоров по контролю Над вооружениями не велось, да Пекин и не проявлял к ним должного интереса. Китайцы вели традиционную дипломатическую деятельность и отождествляли ослабление напряженности с тем или иным политическим урегулированием. Горбачев начал делать шаги навстречу Китаю, предложив переговоры по улучшению взаимоотношений. «Мне бы хотелось заявить, — сказал он в речи во Владивостоке в июне 1986 года, — что Советский Союз готов в любое время, на любом уровне обсудить с Китаем вопросы дополнительных мер по созданию атмосферы добрососедства. Мы надеемся, что граница, разделяющая — я бы предпочел сказать, объединяющая нас — вскоре станет линией мира и дружбы»[1043].
Но в Пекине не существовало «психиатрической» школы дипломатии, готовой отреагировать на изменение тона. Китайские руководители выдвинули три условия улучшения отношений: прекращение вьетнамской оккупации Камбоджи; вывод советских войск из Афганистана; а также удаление советских войск с китайско-советской границы. Эти требования не могли быть выполнены немедленно. Они, во-первых, требовали согласия советского руководства, а затем продолжительных переговоров до возможного претворения в жизнь. Горбачеву потребовались добрых три года, чтобы добиться достаточного прогресса по каждому из этих китайских условий. Это побудило несговорчивых мастеров торга в Пекине пригласить его туда и обсудить с ним вопросы общего улучшения отношений.
И опять Горбачеву не повезло. Когда он прибыл в Пекин в мае 1989 года, студенческие демонстрации на площади Тяньаньмынь развернулись во всю мощь; церемония его встречи прерывалась протестами, направленными против хозяев. Выкрики протестующих были позднее слышны даже в комнате переговоров Великого зала народов. Мир внимательно следил не за деталями отношений Пекина с Москвой, но за драматическим стремлением китайского руководства удержать за собою власть. Скорость развития событий вновь лишила Горбачева резерва времени, чтобы приспособиться к ним.
За что бы Горбачев ни брался, перед ним вставала одна и та же дилемма. Он пришел к власти, имея против себя беспокойную Польшу, где начиная с 1980 года «Солидарность» стала еще более мощным фактором. Подавленная генералом Ярузельским в 1981 году, «Солидарность» вновь появилась на сцене как политическая сила, которую Ярузельский более не мог игнорировать. В Чехословакии, Венгрии и Восточной Германии господству коммунистических партий был брошен вызов со стороны групп, требующих больше свободы и ссылавшихся на «третью корзину» соглашений Хельсинки, касающуюся прав человека. А периодические заседания Европейского совещания по безопасности не давали этой теме уйти в песок.
Коммунистические правители Восточной Европы столкнулись с головоломкой: чтобы снять с себя внутриполитическое давление, они вынуждены были проводить более национально-ориентированную политику, которая, в свою очередь, требовала утверждения собственной независимости от Москвы. Но, поскольку они воспринимались собственным населением как марионетки Кремля, националистической внешней политики было недостаточно, чтобы успокоить собственную общественность. Коммунистические лидеры вынуждены были, чтобы компенсировать отсутствие к себе доверия, демократизировать внутренние структуры. И тут же стало очевидным, что Коммунистическая партия, пусть даже она все еще контролировала средства массовой информации, не была создана для демократического соревнования, будучи инструментом захвата власти и удержания ее от имени меньшинства. Коммунисты знали, как управлять при помощи тайной полиции, но не знали, как это делать при помощи тайного голосования. Коммунистические правители Восточной Европы, таким образом, попали в порочный круг. Чем более националистической становилась их внешняя политика, тем сильнее становились требования демократизации; чем большей степени достигала демократизация, тем сильнее становилось давление в направлении их смещения.
Советская головоломка оказалась еще более неразрешимой. Согласно «доктрине Брежнева», Кремль обязан был бы задавить потенциальную революцию, зреющую среди сателлитов. Но Горбачев не только не годился по темпераменту для подобной роли, но подорвал бы этим всю свою внешнюю политику. Ибо подавление Восточной. Европы укрепило бы НАТО и китайско-американскую коалицию де-факто, а также ускорило бы гонку вооружений. Горбачев во все большей степени оказывался перед дилеммой политического самоубийства и медленной эрозии собственной политической власти.
Горбачевским спасением было ускорение либерализации. Десятью годами ранее это бы сработало; к концу 80-х Горбачев уже не мог угнаться за кривой уравнения власти. Его правление поэтому постепенно во все большей степени характеризовалось отходом от «доктрины Брежнева». Либеральные коммунисты пришли к власти в Венгрии; Ярузельскому было разрешено иметь дело с «Солидарностью» в Польше. В июле 1989 года в речи на Совете Европы Горбачев, похоже, отказался не только от «доктрины Брежнева», обусловливавшей право советской интервенции в Восточной Европе, но и от орбиты сателлитов как таковой, заявив об осуждении наличия «сфер влияния»:
«Общественно-политический порядок в той или иной стране менялся в прошлом и может изменяться в будущем. Но эти перемены являются исключительным делом народа данной страны и его выбором... Любое вмешательство во внутренние дела и любые попытки ограничить государственный суверенитет — дружественных, союзных и прочих стран — недопустимы... Настало время сдать в архив постулаты периода „холодной войны", когда Европа рассматривалась как арена конфронтации, разделенная на „сферы влияния"»[1044].
Сохранение орбиты сателлитов стало непосильным бременем. Даже речь на Совете Европы выглядела слишком иносказательно, хотя по историческим советским стандартам она была достаточно ясной. В октябре 1989 года Горбачев во время визита в Финляндию безоговорочно отверг «доктрину Брежнева». Его представитель Герасимов шутил с прессой, что Москва приняла «доктрину Синатры» для Восточной Европы. «Знаете песню Фрэнка Синатры „Я сделал это по-своему"? Венгрия и Польша делают это по-своему»[1045].
Было слишком поздно спасать коммунизм в Восточной Европе или даже, в данном конкретном случае, в Советском Союзе. Горбачевская ставка на либерализацию неминуемо должна была провалиться. Как только Коммунистическая партия теряла свое монолитное единство, она деморализовывалась. Либерализация оказывалась несовместимой с коммунистическим правлением — коммунисты не могли превратиться в демократов, не перестав быть коммунистами: этого уравнения Горбачев так и не понял. Зато понял Ельцин.
Кроме всего прочего, в октябре 1989 года Горбачев посетил Берлин, чтобы принять участие в праздновании сорокалетия Германской Демократической Республики и по ходу дела принудить ее руководителя-сталиниста Эриха Хонеккера проводить более ориентированную на реформы политику. Само собой, он бы, не приехал на эту церемонию, если бы подозревал, что больше такого рода празднеств не будет. Это отразилось в произнесенной им речи:
«Нас постоянно призывают ликвидировать то или иное разделение. Нам часто приходится слышать: „Пусть СССР избавится от» Берлинской стены, тогда мы поверим в его мирные намерения".
Мы не идеализируем порядок, установившийся в Европе. Но факты таковы, что до сих пор мир на континенте обеспечивало признание послевоенной реальности. Каждый раз, когда Запад пытался перекроить послевоенную карту Европы, это означало ухудшение международного положения»[1046].
И все же не прошло и четырех недель, как Берлинская стена пала, а через десять месяцев Горбачев согласился на объединение Германии и ее членство в НАТО. К тому времени все коммунистические правительства бывших сателлитов оказались свергнуты, а Варшавский пакт перестал существовать. Ялта ушла в прошлое. История выставила на всеобщее обозрение, какой бессмыслицей было хвастовство Хрущева на тему о том, как коммунизм похоронит капитализм. Советский Союз, доведший себя до истощения сорока годами попыток угрозами и давлением подорвать западное единство, оказался низведен до уровня просителя, вымаливающего у Запада доброе к себе отношение, поскольку нуждался в западной помощи в большей степени, чем в наличии орбиты сателлитов. 14 июля 1989 года Горбачев обратился к «Большой Семерке» — совещанию глав правительств промышленно развитых демократических стран:
«Наша перестройка неотделима от политики, нацеленной на наше полноправное участие в мировой экономике. Мир может только выиграть от открытия для него рынка столь огромного, как Советский Союз»[1047].