Тургенев и Полина Виардо. Сто лет любви и одиночества Заболотнова Майя
Глава 1. «Севильский цирюльник»
Октябрьский вечер 1843 года был дождлив и холоден. Мокрый ветер срывал последние листья с деревьев, швырял прохожим в лицо брызги дождя, забирался под тяжелые юбки и плотно застегнутые пальто, заставляя ежиться от холода и ускорять шаг. Но толпа у здания императорского театра, казалось, не замечала необычайно холодной для этого времени погоды. Все мысли были заняты тем, что произойдет сегодня на сцене. Театр сиял огнями, и издалека было понятно, что предстоит нечто необыкновенное. Давали «Севильского цирюльника» Джоаккино Россини, где в главной роли играла блистательная и несравненная Полина Виардо.
Едва было объявлено о гастролях итальянской оперы, как все абонементы – стоившие, между тем, баснословных денег! – мгновенно раскупили. Сам император с супругой должен был присутствовать нынче на представлении. Говорили, будто он нарочно велел исполнять все партии на итальянском, без перевода, чтобы люди лишь наслаждались исполнением и не думали о содержании оперы.
– Ведь итальянской оперы не было у нас уже десяток лет, – переговаривались нарядно одетые дамы и кавалеры. – А сейчас, говорят, приехала необычайная звезда, прямо из Италии – Мишель-Фердинанда-Полина Гарсиа-Виардо.
– Ходят слухи, будто она испанка, сказочно красива и так же необыкновенно талантлива.
– А я, напротив, слышала, будто она дурнушка, – протянула молодая хорошенькая блондинка. – Будто бы она не испанка вовсе, а цыганка, и выросла в цыганском квартале в Севилье, и там же училась петь.
– Да нет же, ее отец – знаменитый Мануэль Гарсиа, испанский тенор. А сама мадам Виардо выросла в Париже…
– Что же, посмотрим, так ли она хороша, как говорят, – пробормотал Иван Тургенев. Ему не верилось, будто мадам Виардо сможет поразить взыскательную столичную публику, однако итальянская опера – событие само по себе значительное, и нынче вечером в театре собралось все общество.
Наконец публика расселась, и в зале воцарилась необыкновенная тишина. И теперь все замерли в предвкушении – так ли хороша окажется итальянская звезда? Так ли прекрасна?
Началась картина первого акта. На сцене была комната в доме Бартоло, и теперь все внимание было приковано к сцене – вот-вот должна появиться Розина, которую исполняет та самая Полина Виардо. Какова же она окажется? Прекрасна или уродлива?
Но стоило ей появиться, как по залу пронесся разочарованный вздох. Звезда итальянской оперы определенно была нехороша собой. Невысокая девушка, одетая в пестрое итальянское платье, с ярким гребнем, немного криво вколотым в высоко зачесанные волосы, имела довольно крупные, по-мужски грубые черты лица, глаза навыкате, фигура ее была тяжелая, руки слишком крупные, к тому же она была сутула…
– Все же некрасива, – с досадой пробормотал кто-то сзади.
«Действительно», – подумалось Тургеневу. Он тоже был разочарован – вопреки слухам, он надеялся увидеть сказочную южную красавицу, а уж как она поет – Бог с ним, попадала бы в ноты…
Между тем, девушка на сцене сделала глубокий вдох, открыла рот – и зал замер. В один момент перестала существовать серая дождливая петербургская осень, зал, сцена, даже сама фигура на этой сцене словно бы вытянулась вверх, засияла, окутанная сказочным ореолом. Никто больше не замечал ни ее грубоватой внешности, ни огрехов в наряде – таким завораживающим был ее голос. Чарующие звуки полились над головами зрителей. То звенящий, то бархатный и томный, голос ее завораживал, заставлял забыть обо всем на свете, переносил за море, в Севилью, в маленькую комнату, где жила прекрасная Розина, воспитанница доктора Бартоло. Теперь в глазах каждого певица была прекраснейшей из женщин, и не оставалось сомнений – все слухи о гении звезды итальянской оперы были чистейшей правдой.
Зрители, сперва застывшие, будто пораженные молнией, через минуту очнулись от этого странного морока. Слушать молча, наслаждаться музыкой – нет, это было выше человеческих сил. Вскакивая с мест, даже не дослушав партию, они кричали:
– Браво! Браво!
Театральные условности были забыты в одну секунду, никто уже не владел собой, никто не в силах был сдержать восторга. Едва успела Полина Виардо закончить свою арию, как зал сотрясли такие аплодисменты, которых тут еще не слышали. Казалось, на сцене была то ли фея, то ли волшебница, то ли колдунья из сказки, в момент завладевшая душами и сердцами зрителей.
– Как я мог жить и не слышать этого голоса?! – воскликнул сосед Тургенева, тот, что недавно разочарованно говорил, будто звезда некрасива. – Как смогу я теперь слушать другие голоса? Кто сказал, будто она некрасива? Вздор! Она необыкновенна!
Между тем, Полина продолжала петь:
- В полуночной тишине
- Сладко пел твой голос мне.
- Много новых, спавших сил
- Он мне в сердце разбудил!
Каждое слово, каждая нота отзывались в сердце Тургенева сладкой болью.
«О, как бы желал я, чтобы она пела обо мне!» – внезапно подумал он. Как же счастлив тот мужчина, к которому обращен ее нежный голос и ее взгляд, как же счастлив тот, кому она улыбается, кто занимает ее мысли, кто способен вызвать чувства в ее душе…
- О, Линдор, друг нежный мой,
- Не разлучат нас с тобой!
- Ты мне дорог, ты любим,
- И преграды мы победим!
В каждом сердце в тот момент проснулись чувства, о которых люди и не подозревали. Каждый был очарован этим нежным, но таким сильным и выразительным голосом!
А представление на сцене шло своим чередом. Вот молодой граф Альмавива, влюбленный в Розину, пытается хитростью попасть в ее дом, вот дон Базилио рассказывает старому доктору свою клевету, вот Розина тайком передает возлюбленному письмо, вот молодой граф под видом учителя пения является в дом Бартоло, и наконец – еще одна неожиданность, вызвавшая бурю аплодисментов! – вместо написанной Россини песни «L’Inutile precauzione» на уроке музыки Розина поет романс Глинки.
Казалось, восторгам не будет конца. Окончилась опера, сыграли свадьбу Розина и Альмавива, доктор Бартоло примирился с тем, что Розина любит другого, но зрители расходиться не спешили. Зал пришел в движение, раз за разом криками и аплодисментами вызывали на сцену девушку, которая теперь казалась людям прекраснейшей из смертных.
Раскрасневшаяся Полина Виардо раз за разом выходила на сцену с сияющей улыбкой. О да, так ее прежде не встречали еще нигде – ни в Европе, ни в Америке, где она была на гастролях. Как прекрасна эта холодная страна, как тепло ее принимают здесь! Недаром ее крестная – княгиня Голицына, в честь которой ее и назвали – всегда с таким горячим чувством рассказывала о своей стране!
Наконец зрители, возбужденно переговариваясь, стали расходиться.
Иван Тургенев выходил из зала одним из последних. Он не в силах был выйти под моросящий петербургский дождь, ему казалось, что сказка, в которую на час погрузил его чарующий голос этой испанки, не повторится уже никогда. Он словно проснулся от долгого сна. Чем была его жизнь прежде, чем будет его жизнь дальше, долгие, долгие годы – без нее, без Полины?..
Единственное, о чем он мог думать: «Она уедет, и я ее больше не увижу. Всего несколько недель осталось… Она уедет – и я больше не увижу ее никогда».
Глава 2. Детские воспоминания
Мое первое воспоминание о детстве – не лица родных, не дом, где я выросла, не сад, в котором часто гуляла ребенком. Первое, что я помню, – голос моей матери, которая так часто пела нам с сестрой красивые тягучие испанские песни. Я не помню слов, но голос, выводящий прекрасные мелодии, остался в моей памяти навсегда. Когда позже я узнала, что мама выросла в монастыре, я часто представляла суровые серые стены, двор, где сквозь камни пытаются пробиться тонкие стебельки цветов, черные фигурки монахинь, спешащих на мессу, колокольный звон, и над всем этим – ее высокий нежный голос.
Настоятельница хотела, чтобы мама посвятила себя Господу и осталась в монастыре, – куда еще могла податься незаконнорожденная дочь испанского дворянина?
– Хоакина, что ты знаешь о жизни вне этих стен? Представляешь ли ты опасности, которые подстерегают там юную невинную девушку? – спрашивала ее настоятельница монастыря мать Мария. – Неужто ты хочешь повторить судьбу своей матери и через год явиться перед нашими воротами с ребенком на руках? Отдав тебя в нашу обитель, твой отец предопределил твою судьбу, так не противься тому, что предначертано свыше.
– О, прошу, не заставляйте и не отговаривайте меня! – отвечала ей мама, тогда еще совсем юная девушка. – Я не чувствую в себе этого призвания, во мне мирская душа, в моих мыслях постоянно звучит музыка, а не молитва! Единственное, о чем я мечтаю, – петь, петь на сцене!
– Опомнись, это грех гордыни в тебе говорит! Ты должна бороться с искушением, Хоакина, и молись, чтобы Господь помог тебе в этом!
Но мама то ли недостаточно горячо молилась, то ли молилась совсем о другом, – но вскоре она оставила обитель, в которой воспитывалась вместе с другими сиротами, и ушла искать свое призвание. Ее голос сослужил ей добрую службу, и через несколько лет она уже пела на сцене Мадридской оперы. Там она нашла и любовь, и признание – и там же повстречала моего отца, Мануэля Родригеса.
Он не мог не привлечь ее внимания. Происхождение его было еще более неясным, в его лице виделись черты и цыган, и испанцев, и евреев – моя бабушка по отцовской линии, Мариана Агиляр, определенно была еврейкой, так как именно эту фамилию носили испанские мараны, – но мне нравилось думать, что отец был цыганом. Меня с детства завораживали их песни, гортанная речь, цветастая одежда, опасность и тайна, которой, точно покрывалом, были окутаны эти люди – такие яркие, такие непохожие на нас. Отец вырос в бедном Севильском квартале, много странствовал, жил в нищете, но обладал таким природным шармом и обаянием, что буквально влюблял в себя окружающих. Кроме того, он был талантлив, – о да, с этим никто не мог бы поспорить. Он взял себе более благозвучный псевдоним – Гарсиа – и вскоре это имя было у всех на устах. В двадцать с небольшим он уже был главным тенором Мадридской оперы, и сам Гойя писал его портрет.
Моя мать влюбилась в него без памяти, и готова была выносить и его частые отлучки, и измены, и даже то, что не была его единственной женой. К тому моменту, как отец сделал матери предложение, он уже был женат. Впрочем, священник, спрашивавший: «Согласен ли ты, Мануэль…», об этом не подозревал, а моя мать, ради прекрасных черных глаз Мануэля забывшая свое католическое воспитание, готова была молчать обо всех прегрешениях отца даже под угрозой смерти.
Так или иначе, но первую жену отца, Луизу, я никогда не видела – она покинула эту странную семью за несколько лет до моего рождения. Отцу предложили переехать во Францию, и он, взяв с собой обеих своих женщин и их детей – Мануэля-младшего и Жозефину, мою сводную сестру, – переехал в Париж. Здесь первая жена моего отца решила, что с нее хватит, и, оставив ему дочь, уехала на родину, где ей предложили ангажемент.
Моя мать, наконец, была счастлива. Жозефину отец называл племянницей, и я долгое время полагала, что она, в самом деле, моя кузина – до тех пор, пока моя старшая сестра Мария не открыла мне правду.
Мария была старше меня на двенадцать лет. Она родилась уже во Франции, в Париже, в жаркий летний день, наполненный запахами цветов, пыли и грязной воды Сены. Мама все еще не могла поверить своему счастью – что она вновь единственная женщина в жизни Мануэля, – много молилась о нем, о своих детях, о дочери Луизы, о самой Луизе, а потому сестра получила самое католическое из всех возможных имен – Мария, – которое носила и мать-настоятельница монастыря, где мама выросла.
Обе девочки – и Жозефина, и Мария – унаследовали талант отца, да и мама не думала с рождением детей бросать пение, так что в доме постоянно звучала музыка. Образ жизни мы вели поистине цыганский, кочевой, постоянно переезжая с места на место. Через несколько лет пребывания в Париже двинулись в Италию, застряли в Неаполе, где папа встретился с Джоакино Россини и очень подружился с ним. Потом снова была Франция, где отец пел в Парижской опере, а затем – Англия, Лондон, где у отца были длительные гастроли. В какой-то момент отец решил, что достаточно повидал старый свет, и мы всей семьей, с поистине цыганской бесшабашностью и авантюризмом, отправились покорять неизведанную землю – Америку.
Мне было четыре года, и я, как любой ребенок, принимала этот образ жизни как нечто само собой разумеющееся. Я любила мать и сестер и боготворила отца, я любила песни, которые они пели, и знала наизусть все оперные партии. Порой, когда дела шли хорошо, отец, расхаживая по комнате, распевал арию из «Дон Жуана», был весел, сажал меня на колени и рассказывал разные удивительные истории о своей юности. Если же дела шли плохо, денег не хватало, он мог надолго замолчать. Тогда все мы, включая маму, старались не попадаться ему на глаза – отец мог накричать на нас ни с того ни с сего, и даже ударить, и только мне обычно удавалось избежать наказания или его странных воспитательных мер.
Чем дальше, тем чаще родители ссорились, и, хотя дела шли неплохо – кажется, мы тогда порядочно заработали, – в Нью-Йорке наша странная оперная труппа надолго не задержалась. Отец решил предпринять новое путешествие – на этот раз не очень далеко, в Мехико, а затем, несмотря на Гражданскую войну, выдвинул самую безумную из своих идей – перейти через горы до морского порта Вера Круз на Мексиканском заливе, чтобы оттуда отплыть во Францию.
Мама понимала, что это абсолютно безумная затея, и пыталась убедить его вернуться в Нью-Йорк, но он всегда умел уговорить ее, и мы начали наш путь в триста миль. Все деньги отец перевел в золото и нанял солдат охранять нашу маленькую экспедицию.
Я хорошо помню это путешествие. Сказочно прекрасные горы, перевалы, которые мы преодолевали, ущелья, в которых сестрам мерещились опасности, а мне – что-то удивительное и волшебное. Ночи, которые мы проводили под открытым небом, сидя у костра, и как я, уже в полусне, слушала рассказы одного из солдат о войне. Дождь, который как-то лил три дня без перерыва, и, в конце концов, мы спрятались в какой-то пещере, разведя костер и пытаясь высушить нашу обувь. Холод, пробирающийся под одежду, свинцовая усталость, которая наваливалась к вечеру, когда кажется, что больше невозможно сделать ни шагу, и замкнутый, растерянный взгляд отца, который стал понимать, чем оборачивается его авантюра…
Но мы благополучно миновали перевал, и, предвидя скорый конец этого тяжелого путешествия, отец вновь стал бесшабашно весел. Он пел свои арии прямо на ходу, а по вечерам хвастался, каким успехом пользовались его выступления в Европе и Америке, с каким восторгом принимала его нью-йоркская публика, и как за короткое время ему удалось заработать целых шестьсот тысяч франков. Это хвастовство обернулось для нас настоящим несчастьем. В одном из ущелий наши охранники, которые делили с нами все тяготы путешествия, вдруг превратились в разбойников и, наставив на нас оружие, потребовали отдать им все деньги, вещи и лошадей, которые у нас были. Хорошо помню, что они заставили отца отдать им даже мое шерстяное шотландское пальто.
Уже собираясь уйти и бросить нас в горах одних, без денег, почти раздетых, солдаты вдруг остановились и обменялись несколькими фразами. Затем один из них вышел вперед.
– А что, правда, что ты заработал все эти деньги своими песнями? – обратился он к отцу.
Тот, глядя поверх голов, не удостоил разбойника ответом.
– Так что, правда или нет? А ну, не молчи! Давай, пой! Слышишь? – и, видя, что отец не собирается отвечать, наставил оружие на Марию. – Я сказал, пой!
Мы были уверены, что отец так и будет молчать, но внезапно он усмехнулся и, сделав шаг вперед, начал петь. Он запел либретто из «Дон Жуана», которое написал его нью-йоркский приятель Лоренцо да Понте, бывший проштрафившийся венецианский священник.
- Я растерян, я в смущеньи, что мне делать,
- сам не знаю.
- Близок грозный час отмщенья, не уйти мне от него,
- Но, хотя бы мир распался,
- страха в сердце я не знаю
- И теперь же вызываю все и всех на смертный бой!
Голос отца летел над склонами гор, отражался от стен ущелья, где мы стояли, замерев в страхе, становился все громче, все сильнее, и солдаты замерли, заслушавшись, ошарашенные силой его таланта.
Пение смолкло, отец остановился, отдышавшись. Та же полубезумная улыбка блуждала на его лице, казалось, мыслями он за тысячу миль отсюда. Прошло несколько секунд, прежде чем солдаты смогли сдвинуться с места. Как-то смущенно переглядываясь, они переминались с ноги на ногу, и никто не смел нарушить тишину.
– Да, – протянул, наконец, тот, что требовал от отца петь. Он пытался сохранить былую браваду и вести себя так же развязно, но было заметно, что и его поразило это пение. – Вижу, твой талант и впрямь стоит тех денег, что тебе платят. Что же, и мы тебе заплатим. Вот, – он кинул на землю часть нашей одежды, а поверх высыпал немного золотых монет. – Считай, заплатили мы за твой концерт, да.
И они ушли, больше не оборачиваясь.
Остаток пути мы проделали почти в полном молчании. Того, что нам оставили, нам хватило как раз чтобы добраться до порта и купить билеты на корабль, отплывающий во Францию, и мама не уставала благодарить Бога, что мы остались живы, но отец, конечно, не находил поводов для радости. Его и без того тяжелый характер стал вовсе несносен. Вспышки его гнева мы выносили на протяжении всех недель, которые провели в море, и теперь он не стеснялся даже свидетелей.
Решив попусту не тратить время в пути, отец принялся разучивать с Мануэлем и Марией оперные партии. С Мануэлем они пели «Фигаро», а Марии досталась партия Розины из «Севильского цирюльника». Отец любил эту оперу и роль Альмавивы, которую, как он любил похваляться, Джоаккино Россини написал специально для него. И это действительно было так на самом деле! Мария была прекрасной Розиной – она унаследовала красоту и тонкие черты нашей матери и страстный взгляд и голос отца, однако отец нечасто бывал ею доволен. Это по большей части объяснялось его плохим настроением, а не способностями старшей дочери, однако это нисколько не облегчало ее участи.
Как-то пассажиры корабля были взбудоражены громкими криками с верхней палубы. Я узнала голос сестры и кинулась туда. По-видимому, отцу не понравилось исполнение, или он счел, что голос Марии недостаточно выразителен, но в бешенстве он раз за разом бил ее по лицу. Мария, не удержавшись на ногах, упала на колени, но и это не остановило отца. Увидев, как он в очередной раз заносит руку, я зажмурилась – мне показалось, что сейчас он убьет ее, – однако удара не последовало. Я открыла глаза и увидела капитана корабля, который, побелев от гнева, схватил отца за руку. Капитан был выше отца почти на голову, а привычка к тяжелой работе в море сделала его плечи такими широкими, что он без труда смог удержать отца от новых побоев.
– Еще раз, – тихо прошептал он, – ты ударишь ее или кого-то еще – и я выкину тебя за борт в ту же минуту.
После этого до самой Франции отец вел себя тихо. Он продолжал разучивать оперные партии с Мануэлем, Марией и Жозефиной, однако вел себя вполне пристойно.
Во Франции же все началось сначала.
Мария, которой, несмотря на ее талант, доставалось больше других, очень изменилась. Большую часть времени, не занятого репетициями, она проводила, глядя в одну точку, а заслышав голос отца, даже вполне спокойный, вздрагивала и сжималась. Ночью она подолгу не могла уснуть и бродила по дому, как привидение, а иногда просыпалась с криком посреди ночи.
Я знала, что она мечтает вырваться из этого дома, уехать, сбежать хоть куда-нибудь, и такая возможность ей вскоре представилась – в восемнадцать она выскочила замуж за первого, кто сделал ей предложение, не разбирая, что это за человек, каков он, не планируя семейную жизнь с ним и не стоя никаких иллюзий.
Накануне свадьбы она плакала на плече матери, повторяя:
– Наконец-то, наконец-то!
Я не понимала, почему она плачет, почему она так хочет покинуть нас – ведь мне самой отец ни разу не сказал даже грубого слова, – и чувствовала себя крайне неуютно.
Мужем сестры стал Юджин Малибран, полуфранцуз-полуиспанец, неудавшийся банкир, который был старше своей невесты на тридцать лет. Уже через два года она покинула своего незадачливого мужа, брак с которым дал ей звучную французскую фамилию и свободу, и в следующие десять лет Мария Малибран сделала головокружительную карьеру. Европа боготворила ее теплое колоратурное меццо-сопрано, мужчины восхищались ею, и вскоре она встретилась с тем, с кем ей суждено было провести долгие годы – с бельгийским скрипачом Шарлем де Берио. Это был головокружительный роман, препятствием к которому не стал даже нерасторгнутый брак Марии с Малибраном. Мама очень страдала и заклинала Марию прекратить эту греховную связь, однако Мария была слишком счастлива, чтобы послушать хоть кого-нибудь. В конце концов, мама нашла адвоката, который расторг брак Марии с Малибраном, и в 1836 году они с де Берио поженились.
А вскоре Марии не стало… Смерть эта была очень странной, загадочной – прямо на сцене она упала без чувств, а к рассвету ее сердце остановилось.
– Все в руках Божьих, – говорила мама друзьям, которые с сочувственным любопытством пытались выспросить подробности.
– Мария слишком долго испытывала Божье терпение своими эскападами, – говорила она в кругу семьи.
Так или иначе, никто не понял, почему остановилось сердце двадцативосьмилетней красавицы певицы Марии Малибран. На похоронах ее тело утопало в белых лилиях – ее любимых цветах. Она выглядела как живая – казалось, она лишь прилегла на минуту отдохнуть и сейчас проснется, встанет, откинет назад свои тяжелые черные косы, и вновь зазвучит ее серебристый смех…
За гробом шли члены семьи – родители, я, брат, ее муж и их дети, и адвокат, друг семьи, который помог ей обставить развод.
Адвоката звали Луи Виардо.
Глава 3. Деревенские страсти
Несмотря на то, что я вырос в деревне, в имении моей матери Спасское-Лутовиново, что в десяти верстах от Мценска, уездного города Орловской губернии, французский язык я выучил, кажется, прежде русского. Невозможно представить себе более традиционных русский пейзажей, чем в тех краях – поля, леса, рощи на склонах холмов, проселочные дороги, уводящие Бог весть куда, васильки во ржи, стада, лениво лежащие в тени деревьев, деревушки по косогорам, жаворонки в синей июльской вышине… Однако мать моя, Варвара Петровна, ненавидела и презирала все русское. Я навсегда запомнил ее плотно сжатые губы, колючий, лишенный теплоты взгляд, сурово раздувающиеся ноздри, делавшие ее и без того непривлекательное лицо почти уродливым.
Медленная однообразная деревенская жизнь была ей не по душе, дома мы – и я сам, и мои братья, – говорили исключительно на французском, а гувернерами нашими были немцы, французы и швейцарцы.
Мой отец, Сергей Николаевич, был, напротив, несказанно хорош собой, но при этом слыл человеком слабым, подлым, с довольно низменными интересами. Он служил в Елисаветградском кавалерийском полку и вышел после свадьбы в отставку со званием полковника. Принадлежал он к старинному дворянскому роду, и, как сам он любил рассказывать, его предки были татарами – выходцами из Орды. Я весьма рано понял, что отец женился на матери из-за ее баснословного состояния, никакой любви в их браке не было и быть не могло, даже и уважительными-то их отношения назвать было тяжело, доказательством чему служили бесчисленные интрижки отца на стороне. Со своими любовницами – по большей части из крепостных – он бывал груб и даже жесток. Казалось, ему доставляет особое удовольствие обидеть девушку, бросив ей в лицо насмешки или обвинения, никогда и никому он не объяснял своих поступков, однако его привлекательное лицо раз за разом заставляло молодых красавиц влюбляться в него и терпеть любые его поступки.
Как и всякий русский дворянин, он точно так же недолюбливал все русское, восхищаясь просвещенной Европой, а потому по-русски со мной говорили разве что крепостные, один из которых и открыл мне изящную словесность – он читал мне на старинный манер, мерно и распевно, поэму стихотворца Хераскова «Россиада», где воспевались битвы русских и татар за Казань в дни царя Ивана Васильевича.
Дворовых людей, впрочем, мать так же не любила и жестоко наказывала за малейшую провинность. Казалось, она ненавидела всех и каждого, вымещая на любом, кто попадал в ее власть, все свои обиды, огорчения и разочарования юности. Юность ее и правда была тяжелой и жестокой. Она рано лишилась отца, а отчим жестоко бил и истязал ее. Сбежав из дома, она, пешком, в изорванной одежде отправилась к своему дяде в то самое имение Спасское-Лутовиново, но и тут ее ждали лишь побои и истязания.
До тридцати лет прожив в страхе перед жестокими родственниками и, наконец, после смерти дяди унаследовав его состояние, она не могла, разумеется, вернуться к прежней беззаботной жизни, не могла ни радоваться, ни любить, а лишь карать и наказывать всякого, кто имел несчастье находиться в зависимости от нее.
Я и сам, подобно моей матери, едва не совершил побег из дома – меня и братьев жестоко секли за малейшую провинность, – однако решимости уйти у меня так и не хватило. Вскоре, впрочем, мать, наконец, добилась своего, и мы переехали под Москву, на дачу Энгель напротив Нескучного сада.
Мне как раз исполнилось шестнадцать – еще не взрослый, уже не ребенок, – и жизнь стала представать передо мной как череда удивительных открытий, первейшим из которых и стало наше путешествие. Душа моя томилась в ожидании чего-то неземного, прекрасного, душа жаждала любви, и любовь не замедлила появиться.
Соседями нашими были княгиня Шаховская и ее дочь, восемнадцатилетняя княжна Екатерина. Катенька, как я осмеливался звать ее лишь про себя, была подобна ангелу. Ее тонкие черты лица, нежная улыбка, загадочный взгляд – все это напоминало картины голландских мастеров. Так могли смотреть на людей древние святые, одним движением руки исцеляющие больных и укрощающие диких зверей. Белое платье ее казалось ангельскими одеждами, золотистые локоны словно создавали нимб вокруг ее головы. Без преувеличения можно сказать, что я боготворил свою возлюбленную, которая представлялась мне собранием всяческих добродетелей. К тому же, семья ее была весьма бедна, и, несмотря на титул, жила в весьма стесненных условиях, что тоже вызывало у меня некие рыцарские чувства.
Я едва осмеливался здороваться с ней, мечтая лишь о том, что однажды она – о, неслыханная вольность с моей стороны! – позволит поцеловать ее руку. Когда я слышал ее смех или видел, как она склоняется над книгой в саду, среди цветов, дыхание у меня перехватывало, и я мог думать единственно о том, как она прекрасна, нежна, чиста и непорочна.
Вскоре я осмелел настолько, чтобы заговорить с ней, и ее непосредственность, живость и острый ум очаровали меня еще больше. В самых честолюбивых мечтах я уже видел себя на коленях перед ней, просящим ее руки, и она отвечала мне «да». Все чаще я будто случайно сталкивался с ней на прогулках, и мне – какая наивность! – стало казаться, что и она ищет моего общества.
Впрочем, все реже я слышал ее смех, все чаще она бывала печальна и задумчива, устремляя свой взгляд куда-то сквозь меня, уносясь мыслями в неведомые дали. Однажды меня озарила мысль, что, верно, Катенька грустна от того, что влюблена, и любовь ее безответна. Не находя себе места от тоски, я пытался представить себе этого неведомого соперника, ждал, что моя возлюбленная, мой ангел, позабудет его и вновь, как прежде, будет весела и беспечна, а затем, быть может, увидит, какой верной и бескорыстной была моя любовь все это время, и взглянет на меня более благосклонно. Но время шло, а положение мое не менялось, и я решил раз и навсегда выяснить, кто этот негодяй, заставивший грустить мою прекрасную даму сердца.
Воистину, я был готов к чему угодно, но не к тому, что открылось мне…
По вечерам я взял обыкновение прогуливаться недалеко от дома Катеньки, надеясь увидеть ее и, возможно, узнать что-то о ее жизни. В один из таких жарких, душных летних вечеров, когда после долгого дня уже повеяло прохладой, я увидел ее тонкую фигурку среди кустов жасмина – и замер, стараясь не выдать себя, чтобы подольше любоваться милым образом моей возлюбленной. Но она была не одна там. Я не видел ее собеседника, однако хорошо слышал ее взволнованную речь, обращенную к нему:
– Послушайте, не можете же вы, после всего того… Не можете же вы делать вид, будто мы совсем чужие друг другу?
Ее собеседник ничего не ответил, и она, спустя несколько секунд продолжила:
– Выходит, все ваши взгляды, улыбки… все ваши слова… все это пустое?
Она перешла на шепот, и дальше я не мог разобрать слов, однако хорошо расслышал ответ:
– Моя дорогая, я говорил вам, что любовь для меня не существует. Что же касается… хм… последствий нашей неосторожности… Я отправлю вам вскорости весьма значительную сумму денег, которая, полагаю, поможет вам пережить наше расставание.
Катенька вскрикнула, и я тоже едва удержался от того, чтобы не выдать свое присутствие. Этот холодный и насмешливый голос был мне хорошо знаком – слишком хорошо. Это был голос моего отца.
Круто повернувшись, я кинулся бежать. До ночи я бродил, не разбирая дороги, не в силах поверить, что девушка, так обожаемая мною, представлявшаяся мне воплощением идеала, оказалась просто очередной любовницей моего отца.
Вскоре после этого Шаховские уехали, куда – я не знал, хотя на имя отца часто приходила корреспонденция – лиловатые конверты, на которых его имя было выведено изящным почерком с завитушками.
Мы тоже возвратились в наше имение, и, по счастью, отец большую часть времени пропадал на охоте или попросту уезжал куда-то, так что встречались мы не слишком часто, а осенью я поступил в университет и уехал в Москву.
Постепенно боль, причиненная мне моей возлюбленной, утихла, однако я и помыслить не мог, чтобы вновь начать ухаживать за девушкой своего круга. Все они представлялись мне теперь лживыми и испорченными созданиями, которые могут лишь морочить юноше голову, и с неким болезненным удовольствием я думал о том, что всегда теперь буду один, разочарованный, циничный и надменный. Я старался производить впечатление этакого светского льва, манерно растягивая слова и ошарашивая собеседников неожиданными и даже странными заявлениями. Выглядело все это достаточно наигранно и нелепо, надменность тоже выходила у меня достаточно плохо. Однако, вероятно, это уберегало меня от новых разочарований. О старых же я вскоре стал забывать.
Приезжая на лето в поместье родителей (которые, впрочем, к тому моменту уже жили раздельно), я стал обращать внимание на крестьянских девушек, бесхитростность и неизбалованность которых очень нравились мне по контрасту с лукавством столичных красавиц. Однажды, приехав навестить мать, я повстречал Авдотью. Наверное, по сравнению с Катенькой, ее лицо могло показаться простоватым, манеры – грубыми, к тому же она не знала грамоты, однако мне она казалась весьма привлекательной. Черты ее были правильными, слова – искренними, а доброе выражение и полуулыбка, никогда не сходившие с ее лица, нравились мне больше, чем показные загадочность и грусть девушек, с которыми я общался прежде. Я, наконец, видел, что и моя искренность и нежность оценены по достоинству, и стал навещать Авдотью все чаще. Вскоре она родила девочку, которую окрестили Пелагеей.
Дочь я обожал. Иногда, глядя на Авдотью, которая склонялась над кроваткой маленькой дочки, я даже начинал думать, что именно этой простой и искренней женщине суждено стать той, кто сделает меня счастливым. Впереди мне виделись долгие годы, наполненные тихими семейными радостями, в обществе женщины, которая искренне любила меня, в окружении детей, которые у нас, несомненно, еще родятся, и сердце мое наполнялось нежностью. Наконец-то в моей жизни появилась семья, о которой я так долго мечтал, – пусть и незаконная, но какое это имеет значение?!
Глава 4. Первый концерт
Всемье меня в шутку звали Муравьем – я и впрямь была на редкость усидчива для ребенка, и, если насчет Марии и Жозефины никто не сомневался, что их ждет блестящее будущее, то, что касается меня, все, включая меня саму, были уверены, что на славу и признание рассчитывать не приходится. Тем не менее, с детства я была увлечена музыкой и часто аккомпанировала отцу. Мне не было еще и десяти, когда отец покончил со сценой – ему в то время было уже за пятьдесят, – и стал давать частные уроки. На эти занятия многие стремились попасть – как же, сам прославленный Мануэль Гарсия обучает пению! – но ему требовался тот, кто будет играть на пианино во время урока. Этим человеком стала я.
Инструментальная музыка завораживала меня. Хотя я охотно помогала отцу, тем не менее, на этих уроках часто нужно было прерываться, что, разумеется, мне совсем не нравилось. Стоило мне увлечься, как отец останавливал меня и принимался объяснять ученику какой-то пассаж.
– Не так, не так! – страстно говорил он. – Больше чувства! Вы должны вкладывать душу в то, что поете! – затем, не оборачиваясь, он махал мне рукой: – С начала!
И я принималась играть с самого начала.
Разумеется, я внимательно слушала все, что отец говорил ученикам, ловила каждое его слово, запоминала каждый совет, хотя я и не чувствовала в себе призвания становиться певицей. Я мечтала выучиться и стать настоящей пианисткой – мне хотелось играть, ни о чем не думая, разговаривать с помощью клавиш, послушных моим пальцам, обращаться к сердцу каждого слушателя своей музыкой – так, чтобы меня слушали, затаив дыхание. Музыка жила в моем сердце, пульсировала в кончиках пальцев, постоянно звучала в моей душе, и мне казалось, что это самая прекрасная судьба из всех возможных – играть для других.
Однако моим мечтам не суждено было сбыться. Когда мне исполнилось десять, отца не стало, прекратились и мои уроки музыки, зато мама начала заниматься со мной пением. Услышав, как я вполголоса напеваю что-то, она остановила меня и попросила спеть громче, а затем объявила, что будет заниматься моим голосом.
Мама, несомненно, знала о пении все, и принялась изо дня в день учить меня. Она учила меня правильно дышать, держать осанку, работала над тембром голоса, его модуляциями, звучанием, над темпом речи и даже выражением лица. Иногда со мной занималась и Мария, когда приезжала к нам в перерывах между концертами, но я все не могла понять, для чего они тратят на меня столько сил. Эти уроки выматывали меня до крайности, пение оказалось тяжелой работой, и я была уверена, что все мои усилия пропадут впустую. Разве смогу я когда-нибудь сравняться с Марией – красавицей Марией, голос которой заставляет слушателей забывать обо всем на свете?
Я никогда не пела гостям, бывавшим у нас в доме, несмотря на просьбы матери, и никогда бы не отважилась петь на публике, если бы моя сестра осталась жива. И впервые вышла на сцену я именно в память о ней.
Мы отправились в Брюссель на концерт Шарля де Берио, и там Шарль, очень горевавший о Марии, попросил меня спеть, сказав, что наши голоса – очень похожи.
– Спой в память о ней, Полина, – сказал он. – Я прикрою глаза и буду думать, что это она вновь поет для меня.
Мне было шестнадцать, я была необщительным, замкнутым подростком, к тому же, я понимала, что некрасива, а в то время публика привыкла видеть лишь хорошеньких артисток. Но отказать в просьбе я не могла.
Разумеется, у меня не было никакого концертного платья, и для меня спешно подогнали один из нарядов моей сестры, который, как мне казалось, еще больше подчеркивал недостатки моей внешности. Непривычная прическа – высокая вместо обычных моих кос, туго затянутый корсет, который лишал меня воздуха, слух о том, что в зале сидит бельгийская королевская чета – все это заставляло меня едва не лишаться чувств от волнения. Я была уверена, что собьюсь, что забуду слова, что, наконец, сфальшивлю… Но отказаться петь после того, как Шарль сравнил меня с моей сестрой, я уже не могла. Стоя за кулисами, я не замечала, как то судорожно сжимаю побелевшие пальцы, то сминаю ткань платья, пытаясь сдержать волнение.
На плечо мне легла чья-то рука, и, обернувшись, я увидела маму. Улыбнувшись, она порывисто обняла меня и перекрестила.
– Благослови тебя Бог, милая, – прошептала она и, украдкой вытерев слезы, отошла.
Мне пора было выходить на сцену, но я, будто окаменев, не могла сделать ни шагу.
«Выпрямись, разверни плечи, сделай глубокий вдох и пой», – вдруг услышала я и лишь секунду спустя поняла, что этот голос звучит лишь в моей памяти – так говорила мне сестра, когда занималась со мной.
Слезы показались на моих глазах.
Мария, милая, почему тебя не стало так рано? Разве не должна была ты – красивая, талантливая, счастливая, – остаться на этом свете? Почему Бог не забрал меня вместо тебя? Разве могу я петь перед людьми, которые слышали тебя, которые видели тебя на этой сцене, которые так тебя любили? Хотела бы ты этого?
Мне показалось, что я вижу ее перед собой – так явно, будто она и впрямь была здесь. То ли воспоминание, то ли призрак, – прекрасная темноволосая девушка улыбнулась мне и едва заметно кивнула головой.
Я прикрыла глаза.
– Это для тебя, Мария, – прошептала я и решительно вышла на сцену.
Мне казалось, что сестра стоит рядом со мной, я почти физически ощущала ее присутствие, и страх рассеялся, как туман солнечным утром. Для меня не существовало теперь ни сцены, ни музыкантов, ни темного провала зрительного зала, лежащего передо мной. Я пела так, как мечтала когда-то играть, – всем сердцем, стараясь коснуться души каждого, кто меня слышит. И в то же время – я пела для Марии, для нее одной.
Минуты на сцене, которые, как казалось мне прежде, должны были тянуться бесконечно, пролетели как один миг. Я вывела последние ноты и, склонив голову, замерла на секунду, пытаясь отдышаться – а затем мне показалось, что зал взорвался аплодисментами. Я подняла взгляд – кажется ли мне или и впрямь они в восторге от моего выступления? Может ли такое быть, что им понравился мой голос?
Позже, стоя среди гостей вечера, мысленно я все еще переживала те минуты на сцене, когда вдруг услышала французскую речь и поняла, что говорят обо мне. Две женщины, которых я не видела, беседовали:
– Моя дорогая, мне показалось, что сама Малибран воскресла и стоит передо мной на сцене. Они сестры, но, однако, кто бы мог подумать, что у этой, младшей, окажется такой голос?
– Ах, конечно, у нее меццо-сопрано сходного тембра и диапазон в три октавы… Но как же жаль, что они так не похожи! Будь у этой девочки внешность ее сестры – она, несомненно, была бы обречена на успех, но эта цыганочка…
– Да, дорогая, как жаль!
Они отошли, и я больше не слышала их, но понимала, что они правы. Мой голос – единственное, что есть во мне красивого, единственное, чем я могу по праву гордиться. И, быть может, моя сестра была бы рада, если бы этот голос продолжал звучать со сцены.
Вскоре мы вернулись в Париж, и мама, продолжая заниматься со мной пением, одновременно договорилась и о моем выступлении в Театре де ля Ренессанс.
Тот декабрь был теплым, однако незадолго до Рождества выпал снег. Мне исполнилось семнадцать, я уже привыкла носить высокую прическу, да и концертное платье мое было мне впору и, казалось, скрадывало недостатки моей фигуры. Однако сердце мое перед выступлением билось так же сильно, как и в самый первый раз.
Случайно перед концертом я услышала, что в зале сидит Генрих Гейне, а также что на концерт пришли несколько критиков, знавших мою сестру и теперь настроенных весьма неблагосклонно. Я вполне понимала их, однако первое успешное выступление уже сделало свое дело – я готова была петь, я хотела этого. Мне казалось, что в моей груди разгорается пламя, слова песен теснились в горле, готовясь выплеснуться, и, выходя на сцену, я слушала свое сердце и улыбалась – ярко, уверенно, демонстрируя зрителям почти звериный оскал.
Мое настроение не прошло незамеченным, и позже мне передали слова Гейне, который был на этом выступлении:
– Она больше напоминает нам грозное великолепие джунглей, чем цивилизованную красоту и прирученную грацию нашего европейского мира, – говорил он. – В момент ее страстного выступления, особенно, когда она открывает свой огромный рот с ослепительно белыми зубами и улыбается с жестокой сладостью и милым рычанием, никто бы не удивился, если бы вдруг жираф, леопард или даже стадо слонят появились на сцене…
О да, в тот момент мне воображалось, будто внутри меня пробудилась не то лесная колдунья из древних сказок, не то языческое божество, и прежде ничто и никогда еще не заставляло этот огонь разгораться в моей груди так ярко. Мне было лишь семнадцать, и единственной моей страстью была музыка.
Однако вышло так, что несколько лет спустя на гастроли в Россию – в заснеженную страну, о которой я мечтала с детства, которая представлялась мне какой-то сказкой наяву – я поехала уже с мужем.
Успех, который так внезапно обрушился на меня на родине, сыграл мне плохую службу. Признанные певицы отказывались принимать меня, отказывались петь вместе со мной, ссылаясь на противоречие в политических взглядах, но это, конечно, была только ширма… Таким образом я вынуждена была уехать на гастроли за границу. Я отправилась в Испанию, а затем – в Россию. Моя крестная была русской княгиней из рода Голицыных, и я много читала и слышала об этой стране. Про себя я называла княгиню Голицыну «фея-крестная». В то время я пела партию в «Золушке», и мне нравилось воображать, что из Франции, так недобро отнесшейся ко мне, я попаду в сказочную страну, где, без сомнения, меня будет ждать нечто совершенно удивительное и невероятное…
Глава 5. Встреча в Петербурге
Осенью 1843 года, оставив свою семью – Авдотью и Пелагею – в деревенском доме, я решил съездить в Петербург, повидаться с друзьями. В письмах, которые приходили мне, были последние новости столицы, сплетни, слухи, и одна из новостей заинтересовала меня настолько, что я решил предпринять это путешествие.
Речь шла о гастролях Итальянской оперы в России. Последний раз подобного рода представления давались с десяток лет назад, и я – по понятным причинам – присутствовать на них не мог. Однако же искусство всегда интересовало меня, мне нравилось все красивое, а чего-то более прекрасного, нежели гастроли европейских артистов, я в то время представить себе не мог.
Мой приятель Плещеев, тоже литератор и большой любитель всяческих представлений (а в особенности – привлекательных артисток) писал мне, что приезжает какая-то известная не то французская, не то итальянская певица. Имя ее – Гарсиа-Виардо – было окутано таким количеством слухов, что разбираться в ее происхождении у меня не было никакого желания – все одно до правды не доберешься. Однако же другу удалось заинтриговать меня, и я отправился в Петербург.
Погода стояла на редкость холодная и неприятная, я простыл в дороге, а кроме того, я почти сразу по приезду начал скучать об оставленной дочери, и уже был сам не рад, что явился в промозглую петербургскую осень из милого и уютного деревенского дома.
Тем не менее, друзья продолжали подогревать во мне интерес к заезжей звезде. Одни расписывали ее как сказочную красавицу, другие – как девушку с отталкивающей внешностью, однако обладающую мистическим даром завлекать в свои сети мужчин. Но все сходились во мнении, что на представление идти стоит, и я купил абонемент на все спектакли, которые давала иностранная труппа.
Стоило мне увидеть мадам Виардо, как я почувствовал горькое разочарование. Она была на редкость некрасива, даже, пожалуй, безобразна, а я в то время преклонялся перед красотой и слыл среди друзей эстетом – да, пожалуй, и в самом деле им являлся. Я без преувеличения мог заявить, что понимаю толк в хорошеньких женщинах. Артистки театров, в которых я бывал, были сплошь красавицами, и теперь меня постигло жестокое разочарование.
Она еще не начинала петь, а я уже жалел, что пришел. Была она невысокого роста, со слишком широкими и слишком покатыми плечами, глазами навыкате, тяжелым взглядом, усиками над верхней губой, нос ее был, пожалуй, великоват, да и вся она была какая-то темная, неулыбчивая, непривычная для моего взгляда.
Со скучающим видом глядел я на нее – и что же, это прославленная певица, звезда итальянской оперы, про которую говорят, что она «в моде»? Да чем же она могла прославиться?..
Между тем, некрасивая женщина на сцене запела – и… я забыл обо всем на свете.
Очнувшись, когда зрители уже начали расходиться, я чувствовал себя так, будто очнулся от сна, невыносимо-прекрасного, после которого сама жизнь кажется лишь бледным, блеклым сном.
Как жил я раньше без этого чарующего голоса, без этой улыбки? Правду ли говорил мой друг, что она цыганка и привораживает всякого, на кого взглянет? Или сам я рад был отдаться во власть этого сладостного безумия, в которое погружал ее голос? Так или иначе, но я забыл обо всех своих прежних увлечениях. С этого момента для меня существовала она одна.
Не подозревая прежде за своим сердцем способности любить столь страстно и самозабвенно, теперь я и помыслить не мог о том, чтобы вернуться обратно и не увидеть ее вновь. В какое сравнение могла идти моя восторженная юношеская любовь к Катеньке или казавшаяся мне зрелой и мудрой любовь к Авдотье?
Не помня себя, я кинулся к моему приятелю Гедеонову. Гедеонов был сыном директора императорских театров, и мне казалось, что он может устроить мне знакомство с Полиной. Он и сам восхищался заезжей дивой и, кажется, был в нее по-своему влюблен, а потому отнесся к моей просьбе без энтузиазма, однако же, вскоре я был представлен мсье Луи Виардо.
Он оказался весьма приятным в общении человеком, увлекался литературой и искусством, а поскольку меня представили ему как подающего надежды и весьма уже известного писателя – в самом деле, в тот год ко мне как раз пришел успех, я свел знакомство с Белинским, который весьма высоко отзывался о моих работах – то общий язык мы нашли достаточно быстро. А мсье Виардо уже представил меня и одного из моих приятелей, Комарова, Полине.
Собственно говоря, представил меня сам Комаров, который уже был знаком с мадам Виардо.
– Знакомьтесь, – сказал он весело, – это мой друг Иван, славный охотник и плохой поэт.
Я рассердился на его слова, но Полина рассмеялась, и я забыл обо всем на свете.
Вблизи она произвела на меня еще большее впечатление. Никакого высокомерия или насмешливости не было в ней, держалась она просто и искренне, и вместе с тем с таким достоинством, что у меня и мысли не возникало допустить хоть какие-то вольности. Муж ее, кажется, привык к тому, что ее все обожают, и относился к этому совершенно спокойно.
Я неплохо, как и любой дворянин, говорил по-французски, а потому разговор завязался достаточно легко. Мадам Виардо живо интересовалась всем, что было вокруг нее.
– Вы писатель, ведь так? – спросила она, когда нас представили друг другу. – Это интересно, очень интересно. Я восхищаюсь теми, кто умеет сочинять. Вы пишете только по-русски, верно? Я немного знаю русский, я восхищаюсь русской культурой, однако прочитать и понять – нет, пожалуй, не смогу.
– Уверен, вы прекрасно знаете наш язык, – сказал я, замирая от волнения и едва понимая, что говорю.
– О, благодарю, но это вовсе не так. Я в России надолго и хочу узнать как можно больше. Если бы вы могли немного научить меня, пока я здесь, – это было бы прекрасно. Вы ведь знаете, я пою по-русски. Разумеется, если вам не в тягость… Или, быть может, кто-то из ваших друзей?
– Нет-нет, о чем речь, я охотно дам вам несколько уроков! – торопливо воскликнул я, едва не лишаясь чувств от осознания того, что мне дозволено будет находиться рядом с ней.
Впрочем, рядом был не я один. Гедеонов устроил возле сцены Большого театра особую комнату, где Полина проводила несколько часов после каждого спектакля среди своих друзей, число которых сначала было неограниченно. Я едва мог видеть ее, перекинуться парой слов, но вскоре постоянное общество стало ее утомлять, и, в конце концов, в волшебный покой допускались только четверо: сам Гедеонов, я, а также Комаров и Мятлев. Всех нас объединяла любовь к этой невероятной женщине, а кроме того, мы были начинающие поэты и охотники.
Однажды мы убили медведя в лесных окрестностях Петербурга – он был огромен, свиреп, но еще более свирепым он представал в наших рассказах. Полина уже неплохо говорила по-русски и искренне смеялась, слушая наши охотничьи истории.
– Русский медведь! – воскликнула она изумленно. – Все говорят об их свирепости. Если бы вы показали мне его шкуру – это было бы весьма интересно!
В тот же день мы привезли ей шкуру и преподнесли как дар какому-то божеству. Полина была в восхищении. Шкуру она оставила в комнате у сцены и завела обыкновение после каждого спектакля некоторое время возлежать на ней. В этот момент в отблесках огня от камина она напоминала дикарку, сильно отличаясь от привычных нам светских барышень, но тем больше было наше восхищение. Сами мы вчетвером помещались у лап, занимали артистку рассказами о своих похождениях, читали стихи. Вскоре нас так и прозвали четырьмя лапами: первой, второй, третьей и четвертой.
Я был весьма дружен и с Луи Виардо. Мы вместе ездили на охоту, подолгу разговаривали и, понимая, что я чувствую к его жене, он ни разу ни намеком, ни словом не показал своего неудовольствия. Он доверял ей безгранично, и она платила ему тем же. Ни намека на развязность, флирт или кокетство не было в ее поведении. Этих двоих связывало такое глубокое и искреннее уважение, что я понимал – рассчитывать я могу лишь на дружбу.
Я и правда стал другом им обоим, хотя сердце мое разрывалось от тоски, и когда Полине пришла пора уезжать из России, я не мог представить жизни без нее.
Она собиралась на гастроли в Европу с тем, чтобы вновь затем вернуться в Россию, но и такую краткую разлуку я перенести не мог, и отправился следом, якобы для того, чтобы продолжить свое образование и набраться новых впечатлений. На деле же моя поездка сводилась к посещению тех городов, где она давала концерты, так что, и тут мы были неразлучны.
Наконец все мы – я и супруги Виардо – вновь вернулись в Россию, здесь Полина дала еще несколько концертов, но Луи, чье слабое здоровье подорвала петербургская сырость, начал настаивать на отъезде во Францию, в их имение. Полина, с готовностью согласившись, пришла проститься со мной.
– Иван, я буду скучать по вам, – сказала она с улыбкой. – Мне будет вас не хватать. Вы обещаете писать мне? И – о да, вы должны пообещать мне непременно навестить нас в нашем поместье недалеко от Парижа. Вы ведь сможете приехать и снять там дом, верно?
Я едва не стукнул себя по лбу. Почему, почему эта простая мысль – не просто совершить очередную поездку за границу, а уехать вслед за ней и жить дальше во Франции – не пришла в голову мне самому? Нет нужды расставаться с ней, если я могу поехать следом.
Я должен был уехать во Францию через несколько дней после отъезда четы Виардо. Всего несколько дней мне понадобилось, чтобы уладить дела – в том числе и с Авдотьей, о которой я совершенно позабыл за эти месяцы, – и объясниться с матерью. И если Авдотья – скромная, тихая, терпеливая, – не сказала мне ни слова упрека, то разговор с матерью стал одним из самых тяжелых в моей жизни.
Глава 6. Брак по рассчету
Едва я начала выступать, у меня стали появляться поклонники. Расскажи мне кто-нибудь за год до моего дебюта, что я буду охапками получать цветы от влюбленных в меня мужчин, я рассмеялась бы этому человеку в лицо. Никогда в жизни никто не смотрел на меня хотя бы с тенью страсти в глазах, и я искренне полагала, что закончу свой век старой девой и в старости буду заботиться о многочисленных племянниках.
Теперь же мужчины, – молодые и старые, богатые и бедные, – глядели на меня с восхищением и восторгом. Я не стала красивее – зеркало, в которое я гляделась с утра, надеясь заметить перемены в собственной внешности, по-прежнему с безжалостной откровенностью показывало мне девушку с грубоватыми чертами лица, тяжелым взглядом и неулыбчивым, плотно сжатым ртом. Однако что-то случалось с теми, кто глядел на меня. Казалось, в их глазах я превращаюсь в кого-то другого, в девушку, достойную любви и восхищения.
Однако никто из них не затрагивал моего сердца. Унаследовав внешность своих цыганских предков, я, однако, не могла похвастаться их страстностью и безрассудством. Я была все так же необщительна и большую часть времени проводила в компании своих близких, тех, кого считала семьей – матери, племянников, друга отца, адвоката Луи Виардо и его приятеля художника Ари Шеффера. Господин Шеффер был старше меня лет на тридцать и после смерти отца фактически заменил мне его. Мы подолгу беседовали, я делилась с ним своими тревогами и переживаниями, и настоящим потрясением для меня было узнать, что он влюблен в меня едва ли не с первой встречи. Он, как и все прочие, не обольщался по поводу моей внешности, но, когда Луи Виардо спросил его, что он думает обо мне, Ари ответил:
– Ужасно некрасива. Но если я увижу ее вновь, я в нее безумно влюблюсь.
Мама беспокоилась обо мне и моей репутации, и чем дальше – тем больше. Еще свежи были воспоминания о многолетней греховной связи Марии, которой никогда не было дела до мнения окружающих, и мама всеми силами старалась избежать повторения подобной истории.
– Полина, дорогая, ты должна выйти замуж, – говорила она. – Всякой девушке нужен дом, семья, а тебе нет нужды выходить замуж ради денег, у тебя хорошее приданое, и множество мужчин хотят видеть тебя своей женой. Так найди себе человека по душе и обвенчайся с ним. До тех пор, пока ты общаешься со своими поклонниками, не отдавая предпочтения никому из них, ты оказываешься в слишком двусмысленном положении. Твоя репутация может быть под угрозой!
Но не было человека, который бы пришелся мне по душе. Все они проходили мимо меня, будто тени, не затрагивая ни моего разума, ни сердца. Я находила удовольствие в общении с друзьями моего отца – но и только.
В конце концов, мама решила за меня, и я не противилась ее воле.
Она видела, что Луи Виардо, друг нашей семьи, который множество раз выручал нас и который знал меня еще девчонкой, страстно влюблен в меня. Мама была уверена в нем, как в самой себе. Он был человеком спокойным, рассудительным, умным, и любовь стала его единственной слабостью.
Однажды вечером мама вошла ко мне в комнату и опустилась в кресло. Я сидела перед трюмо и расчесывала на ночь косы, отвлеченно размышляя о чем-то, а потому не сразу заметила совершенно особенное выражение ее лица. Я решила, что она хочет обсудить со мной мои занятия или какие-то светские обязанности, которые мне приходилось выполнять, а потому лишь беспечно поздоровалась и пожелала ей доброго утра.
– Полина, я должна серьезно поговорить с тобой, – начала она, помолчав, и что-то в ее голосе заставило меня отложить расческу и обернуться.
Она сидела в кресле очень прямо и напряженно смотрела на меня – так, будто впервые увидела. Мне даже показалось на секунду, будто она смотрит на меня чужими глазами, и я, вмиг став серьезной, опустила взгляд.
– Вот как? О чем же?
– Вчера я разговаривала с нашим другом, мсье Виардо, – произнесла она и замолчала.
– Вот как? – вновь повторила я и тоже умолкла.
По ее лицу я понимала, что разговор был не о последних сплетнях или ближайших планах, но не могла представить, что могло случиться. Быть может, плохи наши финансовые дела? Или тяжело болен кто-то из родных?
Она все молчала, и я не выдержала первой:
– Мама, прошу, скажи мне, что же случилось?
Она вздохнула.
– Случилось то, что и должно было. То, что рано или поздно случается со всяким, кому ты улыбаешься и смотришь в глаза. Полина, Луи просил у меня твоей руки. Он давно уже влюблен в тебя, и я полагаю, что любовь его безответна. Но, дорогая, я обещала, что поговорю с тобой. Я знаю, что он для тебя как друг, как старший брат, что ты любишь его не так, как ему бы хотелось, и все еще ждешь того, кто заставит твое сердце отчаянно биться, кто заставит тебя позабыть всех прочих мужчин. Но, милая, можно прожить всю жизнь, так и не узнав любви, и прожить счастливо. А можно встретить свою любовь и жестоко страдать, – она опустила глаза, и я поняла, что она думает об отце, о его тяжелом характере, о Марии, которая сбежала из дома при первой же возможности, лишь бы не жить с ним под одной крышей, и о Жозефине, моей сестре, которую все считали его племянницей. – Полина, признаться, ты не унаследовала цыганский характер своего отца, страсть чужда твоей душе, а потому ты сможешь быть счастливой даже в браке без любви, в браке, основанном на одном лишь взаимном уважении и дружбе. Прошу тебя, подумай о том, что я тебе говорю. Луи – прекрасный человек, я полностью доверяю ему. Он никогда не предаст тебя, не обидит, не променяет на кого-то, не оставит, что бы ни случилось. В замужестве по любви счастье – это лотерея. Ты никогда не предскажешь, чем обернется твоя любовь, какова будет твоя жизнь. А с мсье Виардо ты будешь счастлива настолько, насколько это вообще возможно для женщины. Подумай об этом, милая Поль. Ты рассудительна и умна, и, не будь я уверена в своих словах, я не говорила бы сейчас с тобой.
Она поднялась и вышла, а я так и осталась сидеть у зеркала, не в силах пошевельнуться.
Ночь я провела без сна. Почти до утра я сидела у зеркала, глядя в глаза своему отражению. Разве может это быть правдой? Я некрасива, нехороша, часто бываю грустна и замкнута, и однако же многие, глядя на меня на сцене, желают моей любви. Что они знают обо мне? Они видят перед собой страстную испанку, цыганку, которая завораживает их своими песнями, смотрят в мои глаза – и не видят девочку, что ночевала в горном ущелье, застенчивую и робкую, которая всю жизнь провела в тени своих ослепительных сестер и отца. Эта девочка до сих пор живет внутри меня, именно она смотрит на мир моими темными глазами, именно она там, внутри, за блеском фальшивых сценических драгоценностей и пестрых нарядов. Кого мои поклонники ожидают увидеть вне сцены? Такую же колдунью, фею – или меня саму, живую Полину?
А мсье Виардо видел ее, он знает и любит меня настоящую. Так не лучше ли довериться советам мамы, которая выходила замуж по любви, но так и не смогла стать счастливой?
Я вспомнила мсье Виардо… или теперь мне стоит звать его просто по имени – Луи? Как легко с ним, как просто! Никогда он не расточает фальшивые комплименты, всегда искренен и серьезен. Никогда он не повышает голоса, не бывает груб или насмешлив… Как терпеливо он всегда отвечал на мои вопросы, как много он знает о жизни! Если я соглашусь выйти за него… если у нас появятся дети…
Эта мысль внезапно заставила меня взглянуть на все иначе. Возможность иметь малыша, прижимать его к себе, баюкать на руках, любить – разве не это – истинное счастье? Разве мои песни – это все, чего я желаю?..
Утром после бессонной ночи я спустилась к завтраку, напряженно кусая губы. Я ждала, что мама спросит меня, что я решила, но она молчала, и я заговорила сама.
– Я подумала о том, что ты сказала, мама. Я… Передай мсье Виардо… что я согласна. Что я выйду за него замуж.