Дипломатия Горький Максим

Испытанием для государственного деятеля является способность выявить в вихре тактических решений подлинные долгосрочные интересы своей страны и разработать соответствующую стратегию их обеспечения. Наполеон III мог наслаждаться шумными похвалами в адрес его мудрой тактики во время Крымской войны (чему в немалой степени способствовала австрийская близорукость) и обольщаться многочисленными дипломатическими возможностями, открывшимися перед ним. В интересах Франции было бы находиться как можно ближе к Австрии и Великобритании, двум странам, которые более всего были в состоянии сохранить территориальное устройство Центральной Европы.

Политика императора, однако, в значительной степени была преимущественно специфически своеобразна, на ней сказывалась и подвижность его характера. Будучи Бонапартом, он никогда не чувствовал себя в своей тарелке, сотрудничая с Австрией, что бы ни диктовали ему высшие интересы государства. В 1858 году Наполеон III сказал одному пьемонтскому дипломату: «Австрия это комод, к которому я испытывал и всегда испытываю живейшее отвращение»[134]. Его склонность к революционным прожектам побудила его вступить в войну с Австрией по поводу Италии в 1859 году. Наполеон III отстранился от Великобритании, аннексировав Савойю и Ниццу на исходе войны, равно как и бесконечными предложениями созыва европейского конгресса для перекройки границ в Европе. В завершение собственной изоляции, Наполеон III пожертвовал возможностью союза Франции с Россией, поддержав польскую революцию 1863 года. Доведя европейскую дипломатию до стадии непрерывного брожения под знаменем национального самоопределения, Наполеон III внезапно обнаружил, что остался в одиночестве, причем именно в тот момент, когда в результате вызванного им же самим переполоха материализовалась германская нация, чтобы положить конец французскому превосходству в Европе.

Свой первый шаг после Крымской войны император сделал в 1859 году в Италии, через три года после Парижского конгресса. Никто не ожидал, что Наполеон III вспомнит мечты юности и бросится освобождать Северную Италию от австрийского господства. От подобной авантюры Франция мало что могла выиграть. В случае удачи возникло бы государство, достаточно сильное, чтобы блокировать традиционный путь французских вторжений; а при неудаче унижение было бы усугублено неопределенностью цели. Так или иначе, само присутствие французских войск в Италии обеспокоило бы Европу.

Исходя из всего этого, британский посол лорд Генри Каули был убежден, что французская война в Италии вне пределов вероятности. «Не в его интересах затевать какую-то войну, – приводил Хюбнер слова Каули. – Союз с Англией, хотя в данный момент и поколебленный на какое-то время, но все же потенциально существующий, остается основой политики Наполеона III»[135]. Через каких-то три десятилетия Хюбнер будет вынужден предложить такие мысли:

«Мы с большим трудом могли представить, что этот человек, добившийся высших почестей, если он не безумец или одержимый безумием игрок, мог всерьез решиться, не имея на то понятных мотивов, присоединиться к очередной авантюре»[136].

И все же Наполеон удивил всех дипломатов, за исключением своего заклятого врага Бисмарка, который предсказывал войну Франции против Австрии и действительно рассчитывал на нее как на средство ослабления позиций Австрии в Германии.

В июле 1858 года Наполеон достиг секретной договоренности с Камилло Бенсо ди Кавуром, премьер-министром Пьемонта (Сардинии), сильнейшего из итальянских государств, о сотрудничестве в войне против Австрии. Это был чисто макиавеллистский ход, в результате которого Кавур объединял бы Северную Италию, а Наполеон III получал бы в награду от Пьемонта Ниццу и Савойю. К маю 1859 года был найден подходящий предлог. Австрия, которая никогда не обладала крепкими нервами, позволила спровоцировать себя бесконечными вызывающими действиями Пьемонта и объявила войну. Наполеон III объявил во всеуслышание, что это равносильно объявлению войны Франции, и бросил свои силы в Италию.

Как ни странно, но когда во времена Наполеона III французы говорили о консолидации национальных государств как о веянии будущего, они в первую очередь думали об Италии, а не о гораздо более сильной Германии. Французы испытывали симпатию к Италии и имели с ней культурное родство, чего абсолютно не ощущалось по отношению к зловещему восточному соседу. В дополнение к этому мощный экономический бум, который должен был вывести Германию на передовые рубежи среди европейских держав, еще только начинался; отсюда далеко еще не очевидно было, что Италия окажется менее сильной, чем Германия. Осторожность Пруссии во время Крымской войны подкрепляла точку зрения Наполеона III о том, что Пруссия является самой слабой из великих держав и не способна на мощное выступление без поддержки России. Таким образом, по мнению Наполеона III, итальянская война, ослабив Австрию, уменьшила бы могущество наиболее опасного германского противника Франции и укрепила бы значимость Франции в Италии – грубейший просчет по обоим пунктам.

Наполеон III сохранял две взаимоисключающие друг друга возможности. В лучшем случае Наполеон III мог разыграть из себя государственного деятеля европейского плана: Северная Италия сбросит с себя австрийское иго, а европейские державы соберутся на конгресс под покровительством Наполеона III и согласятся на крупномасштабные территориальные изменения, которых он не сумел добиться на Парижском конгрессе. В худшем случае война могла зайти в тупик, и тогда Наполеон III смог бы сыграть роль макиавеллиевского манипулятора принципом превосходства государственных интересов, получив какие-то выгоды от Австрии за счет Пьемонта в обмен на прекращение войны.

Наполеон III преследовал обе эти цели одновременно. Французские армии одержали победы при Мадженте и Сольферино, но вызвали сильнейшую волну антифранцузских настроений в Германии. Одно время даже казалось, что малые германские государства, боясь нового наполеоновского удара, вынудят Пруссию вмешаться в войну на стороне Австрии. Потрясенный этим первым проявлением германского национализма и расстроенный посещением поля боя под Сольферино, Наполеон III заключил перемирие с Австрией в Виллафранка 11 июля 1859 года, не уведомив об этом своих пьемонтских союзников.

Наполеону III не только не удалось добиться ни одной из поставленных перед собой целей, он даже серьезно ослабил позиции своей страны на международной арене. С той поры итальянские националисты довели когда-то исповедуемые им принципы до такого предела, о котором он не мог даже помыслить. Цель Наполеона III создать сателлитное государство среднего размера на территории Италии, поделенной, возможно, на пять государств, вызывала раздражение у Пьемонта, который вовсе не собирался отказываться от своего национального призвания. Австрия столь же решительно настаивала на удержании Венеции, сколь упорно Наполеон III требовал вернуть ее Италии, создавая тем самым очередной неразрешимый спор, не представляющий никаких жизненно важных для Франции интересов. Великобритания истолковала аннексию Савойи и Ниццы как начало нового этапа Наполеоновских завоеваний и отвергала все французские инициативы по реализации наполеоновской страсти к созыву европейского конгресса. Одновременно с этим немецкий национализм видел в европейских пертурбациях открытые возможности для продвижения своих собственных чаяний в отношении национального объединения.

Поведение Наполеона III во время польского восстания 1863 года завело его еще дальше по пути к изоляции. Возрождая к жизни бонапартистскую традицию дружбы с Польшей, Наполеон III поначалу склонял Россию сделать определенные уступки своим взбунтовавшимся подданным. Но царь не пожелал даже обсуждать подобное предложение. После этого Наполеон III попытался организовать совместное выступление с участием Великобритании, но Пальмерстон с опаской относился к неуемному французскому императору. Наконец, Наполеон обратился к Австрии с предложением отдать польские провинции еще не образованному польскому государству, а Венецию Италии, прося в обмен компенсацию в Силезии и на Балканах. Эта идея ничем не привлекла Австрию, которую заставляли рисковать войной с Пруссией и Россией ради сомнительного удовольствия увидеть, как у ее границ возникает государство-сателлит Франции.

Легкомыслие является дорогим удовольствием для государственного деятеля, и за это рано или поздно приходится платить. Действия, предпринимаемые под влиянием настроения в данный момент и не согласующиеся с общей стратегией, не могут продолжаться до бесконечности. Франция при Наполеоне III лишилась возможности влиять на внутреннее устройство Германии, что являлось основой французской политики со времен Ришелье. Но если Ришелье понимал, что слабая Центральная Европа является ключом к безопасности Франции, то политика Наполеона, стимулом для которой была жажды славы, была сосредоточена на периферии Европы, единственном месте, где можно было осуществить приобретения с минимальным риском. И когда центр тяжести европейской политики сместился в сторону Германии, Франция оказалась в одиночестве.

Зловещее событие произошло в 1864 году. Впервые со времен Венского конгресса Австрия и Пруссия совместно нарушили покой Центральной Европы, начав войну за германское дело против негерманского государства. Непосредственным поводом стало будущее расположенных вдоль Эльбы герцогств Шлезвиг и Голштиния, династически связанных с датской короной и одновременно являвшихся членами Германской конфедерации. Смерть датского правителя повлекла за собой столь запутанное сочетание политических, династических и национальных проблем, что Пальмерстон был вынужден язвительно заметить: только трое могут разобраться в этом: один уже мертв, второй находится в сумасшедшем доме, а он сам и есть этот третий, но он забыл, в чем тут дело.

Суть спора была гораздо менее важна, чем сам факт коалиции двух основных германских государств, объявивших войну крохотной Дании с тем, чтобы освободить две исконные германские территории, связанные с датской короной. Оказалось, что в конечном счете Германия способна на наступательные действия, и что в случае если механизм конфедерации окажется чересчур неповоротливым, то обе германские сверхдержавы могут просто ее проигнорировать.

Согласно традициям венской системы, в подобном случае великие державы должны были бы созвать конгресс, чтобы восстановить status-quo ante, соответствие ранее существовавшему положению. Но Европа была в смятении, в первую очередь вследствие действий французского императора. Россия не была готова выступить против двух стран, самоустранившихся, когда она подавляла польское восстание. Великобритания испытывала беспокойство в связи с нападением на Данию, но для вмешательства ей требовалось наличие союзника на континенте, а Франция, единственный подходящий партнер, внушала мало доверия.

История, идеология и принцип raison d’etat должны были предостеречь Наполеона III, что события вскоре станут развиваться по своей собственной воле. И все же он метался между следованием принципам традиционной внешней политики Франции, заключавшимся в том, что Германия должна оставаться разделенной, и поддержкой принципа национального определения, вдохновлявшего его в молодости. Французский министр иностранных дел Друэн-де-Люис писал французскому послу в Лондоне Латуру д’Оверню:

«С одной стороны, перед нами права страны, которой мы долгое время сочувствуем, а с другой, мы видим чаяния германского населения, которые мы в равной степени должны принимать во внимание, в этой ситуации мы вынуждены действовать с большей степенью осмотрительности, чем это делает Англия»[137].

Ответственность государственного деятеля состоит, однако, в том, чтобы разрешать сложные ситуации, а не делать какие-то предположения. Для руководителей, неспособных избрать одну из альтернатив, осмотрительность становится неким оправданием бездействия. Наполеон III убедил себя в мудрости бездействия, предоставив Пруссии и Австрии возможность решать будущее герцогств на Эльбе. Те же отторгли Шлезвиг и Голштинию от Дании и совместно оккупировали оба герцогства, в то время как остальная Европа пребывала в положении наблюдателя – решение, которое было бы немыслимо во времена действия системы Меттерниха. Кошмар Франции в связи с германским единством приближался, это было тем, от чего Наполеон III пытался уклониться в течение десятилетия.

Бисмарк не собирался ни с кем делить лидерство Германии. Он превратил совместную войну за Шлезвиг-Голштинию в очередной ляп из серии бесчисленных грубых просчетов Австрии, которые в течение десятилетия знаменовали разрушение ее положения как великой державы. Причина всех этих бед была всегда одна и та же – умиротворение Австрией самозваного противника предложением с ним сотрудничать. Стратегия умиротворения подействовала на Пруссию не больше, чем десятилетием ранее, во время Крымской войны, на Францию. Не приведя к освобождению Австрии от прусского давления, совместная победа над Данией создала новый и весьма неблагоприятный плацдарм для преследований. Теперь Австрии предстояло управлять герцогствами на Эльбе вместе со своим прусским союзником, чей премьер-министр Бисмарк уже давно был полон решимости использовать возможность для долгожданного противостояния на территории, удаленной на сотни километров от австрийских земель и граничащей с основными прусскими владениями.

По мере роста напряженности двойственность поведения Наполеона III обозначилась все очевидней. Он опасался объединения Германии, но с сочувствием относился к германскому национализму и страшно возбуждался, пытаясь разрешить эту неразрешимую дилемму. Он считал Пруссию самым подлинно германским национальным государством и писал в 1860 году, что:

«Пруссия персонифицирует сущность немецкой нации, религиозную реформу, коммерческий прогресс, либеральный конституционализм. Крупнейшая из истинно германских монархий, она обладает большей свободой совести, просвещенностью, предоставляет больше политических прав, чем прочие германские государства»[138].

Бисмарк подписался бы под каждым его словом. Однако для Бисмарка подтверждение Наполеоном III уникальности положения Пруссии было ключом к неизбежному прусскому триумфу. В конце концов, столь явное восхищение Наполеоном III Пруссией стало очередным оправданием его бездействия. Оправдывая нерешительность как чрезвычайно умное маневрирование, Наполеон III фактически способствовал началу австро-прусской войны, отчасти потому, что был убежден в поражении Пруссии. Он сказал своему тогдашнему министру иностранных дел Александру Валевскому в декабре 1865 года: «Поверьте мне, дорогой друг, война между Австрией и Пруссией представляет собой один из благословенных случаев, которые смогут принести нам более чем одно преимущество»[139]. Любопытно, Наполеон III, поощряя скатывание к войне, похоже, никогда не задавался вопросом, почему Бисмарк до такой степени преисполнен решимости вступить в войну, коль скоро Пруссия, скорее всего, обречена на поражение.

За четыре месяца до начала австро-прусской войны Наполеон III перешел от молчаливого подстрекательства к явному. На деле подталкивая к войне, он сказал прусскому послу в Париже графу фон дер Гольцу в феврале 1866 года:

«Прошу вас передать королю [Пруссии], что он всегда может рассчитывать на мое дружеское к нему отношение. В случае конфликта между Пруссией и Австрией я буду придерживаться абсолютнейшего нейтралитета. Я желаю объединения герцогств [Шлезвиг-Голштинии] с Пруссией. …В случае если борьба приобретет непредвиденные ныне масштабы, я убежден, что смогу всегда достичь взаимопонимания с Пруссией, чьи интересы по множеству вопросов идентичны с интересами Франции, в то время как я не вижу ни единого пункта, по которому я мог бы прийти к согласию с Австрией»[140].

Что же на самом деле хотел Наполеон III? Неужели он действительно был убежден в наличии тупиковой ситуации, усиливавшей его положение на переговорах? Он явно надеялся на какую-нибудь уступку со стороны Пруссии в обмен на нейтралитет. Бисмарк понял эту игру. На случай, если Наполеон III сохранит нейтралитет, он предложил благосклонно отнестись к захвату Францией Бельгии, что сулило дополнительные выгоды в виде втягивания Франции в ссору с Великобританией. Наполеон III, возможно, не принял это предложение всерьез, поскольку ожидал поражения Пруссии; его шаги были направлены скорее в сторону удержания Пруссии на пути к войне, чем в направлении переговоров о будущих выгодах. Через несколько лет после этого граф Арман, главный помощник французского министра иностранных дел, признавал:

«Нас в министерстве иностранных дел беспокоило только то, что разгром и унижение Пруссии достигнут слишком больших масштабов, и мы были полны решимости предотвратить это путем своевременного вмешательства. Император хотел, чтобы Пруссия потерпела поражение, потом он бы вмешался и построил Германию согласно своим собственным фантазиям»[141].

Наполеон III намеревался приспособить интриги Ришелье к текущему времени. Ожидалось, что Пруссия предложит Франции компенсацию на западе за спасение от поражения, Венеция будет отдана Италии, а результатом нового переустройства Германии станет создание Северо-Германской конфедерации под эгидой Пруссии и поддерживаемой Францией и Австрией группы южногерманских государств. В этой схеме неверным было только одно: если кардинал знал, как определять соотношение сил, и был готов отстаивать собственные суждения, то Наполеон III не был готов ни к тому, ни к другому.

Наполеон III все тянул, надеясь на то, что сам ход событий приведет к осуществлению его сокровеннейших чаяний без всякого риска. При этом он использовал свой стандартный набор, состоящий из созыва европейского конгресса для предотвращения угрозы войны. Реакция на тот момент была тоже стандартной. Прочие державы, опасаясь планов Наполеона III, отказались в нем участвовать. Куда бы он ни обращался, его всюду поджидала все та же дилемма: он мог защищать статус-кво, лишь отказавшись от поддержки принципа национального самоопределения; либо он мог поддерживать ревизионизм и национализм и тем самым подвергнуть угрозе исторически сложившиеся национальные интересы Франции. Наполеон искал выход в намеках Пруссии относительно «компенсации», не уточняя, в чем конкретно они состоят, и это убеждало Бисмарка в том, что французский нейтралитет был вопросом цены, а не принципа. Гольц писал Бисмарку:

«Единственной трудностью в связи с общей позицией Пруссии, Франции и Италии на конгрессе император считает отсутствие компенсации, которая могла бы быть предложена Франции. Известно, что мы хотим; известно, что хочет Италия; но император не может сказать, что хочет Франция, а мы ему на этот счет ничего не можем предложить»[142].

Великобритания обусловила участие в конгрессе предварительным согласием Франции на сохранение статус-кво. Вместо того чтобы ухватиться за эту возможность освящения существующей системы германских государств, значившей так много для французского лидерства и обеспечивавшей безопасность Франции, Наполеон III отступил, настаивая на том, что «для поддержания мира необходимо принимать во внимание национальные пристрастия и потребности»[143]. Короче говоря, Наполеон III готов был пойти на риск австро-прусской войны и объединения Германии для того, чтобы добиться непонятных выгод в Италии, не оказывающих никакого влияния на французские подлинно национальные интересы, и каких-то приобретений в Западной Европе, которые он так и не удосужился назвать. Но в лице Бисмарка перед ним стоял мастер, настаивавший на реальной силе вещей и использующий в своих интересах косметические маневрирования, в которых Наполеон III так преуспел.

Среди французских руководителей были и те, кто понимал риски, на которые шел Наполеон III, и кто осознавал, что так называемая компенсация, на которую он нацелился, не заключает в себе ничего, что было бы связано с коренным интересом Франции. В блестящей речи от 3 мая 1866 года Адольф Тьер, убежденный республиканский оппонент Наполеона III, а позднее президент Франции, правильно предсказал, что Пруссия, судя по всему, станет ведущей силой в Германии:

«Мы еще увидим возврат империи Карла V, которая прежде имела своим центром Вену, а теперь будет иметь таковым Берлин, который будет намного ближе к нашей границе и станет оказывать на нее давление. …Вы имеете полное право противостоять этой политике во имя интересов Франции, поскольку Франция слишком важна, чтобы подобная революция не стала ей серьезно угрожать. Когда она боролась два столетия… чтобы разрушить этот колосс, готова ли она наблюдать, как он возрождается у нее на глазах?»[144]

Тьер утверждал, что вместо туманных рассуждений Наполеона III Франция должна принять четкую политику сопротивления Пруссии и привлечь в качестве предлога оборону независимости германских государств – старый рецепт Ришелье. Франция, по его заявлению, имела право противодействовать объединению Германии, «во-первых, во имя независимости германских государств… во-вторых, во имя собственной независимости и, наконец, во имя европейского баланса, который в интересах всех, в интересах мирового сообщества. …Сегодня кое-кто пытается высмеять до предела термин «европейский баланс»… но что такое европейский баланс? Это – независимость Европы»[145].

Было уже почти слишком поздно предотвратить войну между Пруссией и Австрией, которая непоправимо изменила бы европейский баланс. С аналитической точки зрения Тьер был прав, но предпосылки для подобной политики должны были бы быть заложены десятилетием ранее. Даже в тот момент Бисмарк, возможно, отступил бы, если бы Франция выступила с серьезным предупреждением о недопущении поражения Австрии или ликвидации традиционно существовавших княжеств типа королевства Ганновер. Но Наполеон III отверг этот курс, так как рассчитывал на победу Австрии, а также на то, что ему удастся разрушить венское урегулирование и претворить в жизнь традицию Бонапарта без какого бы то ни было анализа исторически сложившихся французских национальных интересов. Через три дня он ответил Тьеру: «Я презираю договоры 1815 года, которые сегодня кое-кто хочет сделать единственной основой нашей политики»[146].

Немногим более месяца спустя после речи Тьера Пруссия и Австрия уже находились в состоянии войны. Вопреки всем ожиданиям Наполеона III Пруссия одержала быструю и решительную победу. Согласно правилам дипломатии Ришелье, Наполеон III обязан был бы оказать помощь побежденному и предотвратить явную победу Пруссии. Но, хотя он выдвинул к Рейну «наблюдательный» армейский корпус, он был в крайнем смятении. Бисмарк бросил Наполеону III подачку, отведя ему роль посредника в мирных переговорах, хотя этот ничего не значащий жест не мог скрыть того факта, что устройство германских дел все меньше зависит от Франции. Согласно Пражскому договору, заключенному в августе 1866 года, Австрия была вынуждена уйти из Германии. Два государства, Ганновер и Гессе-Кассель, принявшие во время войны сторону Австрии, были аннексированы Пруссией, наряду со Шлезвиг-Голштинией и вольным городом Франкфуртом. Сместив их правителей, Бисмарк дал четко понять, что Пруссия, некогда главная скрипка в Священном союзе, отказалась от легитимности как главенствующего принципа международного порядка.

Северо-германские государства, сохранившие свою независимость, были включены в новое детище Бисмарка: Северо-германский союз, подчиняющийся прусскому руководству во всем – от торгового законодательства до внешней политики. Южно-германские государства Бавария, Баден и Вюртемберг получили возможность сохранить свою независимость ценой договоров с Пруссией, согласно которым их вооруженные силы переходили под прусское военное руководство в случае войны с посторонней державой. Для объединения Германии нужен был всего один кризис.

Наполеон III своими маневрами загнал Францию в тупик, откуда выйти оказалось невозможно. Слишком поздно он попытался вступить в союз с Австрией, которую выставил из Италии при помощи военной силы, а из Германии – пойдя на нейтралитет. Но Австрия потеряла интерес к восстановлению каждой из этих утраченных позиций и предпочла сконцентрироваться, прежде всего, на превращении империи в двуединую монархию на базе Вены и Будапешта и затем – на владениях на Балканах. Великобритания была отставлена в сторону из-за французских притязаний на Люксембург и Бельгию, а Россия так и не простила Наполеону III его поведение в связи с Польшей.

Теперь Франция вынуждена была только своими силами заниматься решением дел в связи с утратой своего исторического превосходства в Европе. Чем безнадежнее становилась ее позиция, тем отчаяннее Наполеон III пытался поправить положение каким-нибудь блестящим ходом, подобно азартному игроку, удваивающему ставку после каждого своего проигрыша. Бисмарк поощрял стремление Наполеона III к нейтралитету во время австро-прусской войны, помахивая перед его носом перспективой территориальных приобретений – вначале в Бельгии, а потом и в Люксембурге. Эти перспективы рассеивались как дым, как только Наполеон III пытался за них ухватиться, поскольку Наполеон III хотел, чтобы эту «компенсацию» ему поднесли на блюде, а Бисмарк не видел причины идти на риски, когда он уже пожинал плоды нерешительности Наполеона III.

Униженный из-за всех этих демонстраций собственного бессилия, а более всего растущим перевесом европейского баланса не в пользу Франции, Наполеон III решил получить компенсацию за просчет, связанный с тем, что он полагался на победу Австрии в австро-прусской войне, выпятив проблему наследования испанского трона, который к тому времени опустел. Он потребовал заверений от прусского короля, что ни один принц из династии Гогенцоллернов (правившей в Пруссии) не будет претендовать на этот престол. Это был еще один пустой жест, способный в лучшем случае принести успех престижного характера, но не имеющий никакого отношения к силовому соперничеству в Центральной Европе.

Никто не мог никогда переиграть Бисмарка в сфере постоянно меняющейся дипломатии. При помощи одного из своих самых ловких ходов Бисмарк воспользовался рисовкой Наполеона III, чтобы хитростью вынудить его объявить в 1870 году войну Пруссии. Французское требование к прусскому королю объявить об отказе любого из членов его семьи от претензий на испанскую корону было, по сути, провокационным. Но величественный старый король Вильгельм, вместо того чтобы выйти из себя, предпочел терпеливо и корректно давать отказ французскому послу, направленному для того, чтобы получить такое обещание. Король послал описание этой истории Бисмарку, тот отредактировал телеграмму монарха, изъяв из нее весь текст, свидетельствующий о терпимости короля и соблюдении всех правил приличия, с которыми король на самом деле отнесся к французскому послу[147]. Бисмарк, значительно опередив свое время, прибег тогда к приему, который государственные деятели последующих поколений превратили в своего рода искусство: он обеспечил утечку в прессу текста этой так называемой «Эмсской депеши». Отредактированная версия телеграммы короля выглядела как королевский выговор Франции. Взбешенная французская общественность потребовала войны, и Наполеон III пошел ей навстречу.

Пруссия победила быстро и решительно при содействии всех других германских государств. Теперь был открыт путь к окончательному объединению Германии, которое и было довольно бестактно объявлено прусским руководством 18 января 1871 года в Зеркальном зале Версальского дворца.

Наполеон III запустил революцию, к которой стремился, хотя ее последствия оказались совершенно противоположны тому, что он замышлял. Карта Европы действительно оказалась перекроена, но это новое переустройство бесповоротно снизило французское влияние, не принеся императору славы, которой он так жаждал.

Наполеон III поддерживал революцию, не понимая ее вероятных исходов. Неспособный учитывать соотношение сил и закладывать его как фактор достижения собственных долгосрочных целей, он не выдержал этого испытания. Его внешняя политика потерпела крах не от отсутствия у него идей, а оттого, что он оказался не способен навести порядок в своих многочисленных устремлениях или четко соотнести их и реальности окружающей его обстановки. Стремясь быть на виду, Наполеон III никогда не руководствовался одной определенной политической линией. Вместо этого он беспорядочно гнался за самыми разнообразными целями, причем некоторые из них были весьма противоречивыми. Когда настал решающий кризис в его карьере, разнообразные его побуждения фактически нейтрализовали друг друга.

Наполеон III воспринимал систему Меттерниха как унизительную для Франции и ограничивающую его амбиции. Он преуспел в разрушении Священного союза, вбив клин между Австрией и Россией во время Крымской войны. Однако он не знал, что делать с собственным триумфом. С 1853 года до 1871 года сохранялся относительный хаос, пока шел процесс реорганизации европейского порядка. А когда этот период закончился, Германия вышла из него самой сильной державой континента. Легитимизм – принцип единства консервативных правителей, смягчавший жесткость системы баланса сил в годы политической деятельности Меттерниха, – превратился в ничего не значащий лозунг. И всем этим переменам способствовал лично Наполеон III. Переоценив могущество Франции, он поощрял любые передряги, будучи убежденным в том, что он сможет обратить их во благо Франции.

В конечном счете международная политика стала базироваться на грубой силе. И в этом мире возникла внутренняя пропасть между представлением Франции о самой себе как о господствующей нации Европы и ее возможностями жить в соответствии с ними – пропасть, которая разрушает французскую политику и по сей день. Во времена правления Наполеона III подтверждением этому была неспособность императора добиться осуществления бесчисленных его предложений о созыве европейского конгресса для перекройки карты Европы. Наполеон III призывал к созыву конгресса после Крымской войны в 1856 году, перед началом войны в Италии в 1859 году, во время польского восстания в 1863 году, во время войны с Данией в 1864 году и перед началом австро-прусской войны в 1866 году. И все это время он стремился путем переговоров добиться пересмотра границ, которые он никогда точно не определял и ради которых он не был готов пойти на риск объявления войны. Проблема Наполеона III состояла в том, что он не был достаточно сильным, чтобы настаивать на своем, и что его планы были настолько радикальными, чтобы их поддержали посредством консенсуса.

Склонность Франции к партнерству с такими странами, которые были бы готовы согласиться на ее лидерство, стало неизменным фактором французской внешней политики после Крымской войны. Будучи не в состоянии доминировать в союзе с Великобританией, Германией, Россией или Соединенными Штатами и считая для себя статус младшего партнера неприемлемым с точки зрения ее представлений о своем национальном величии и мессианской роли в мире, Франция искала лидерства в пактах с менее сильными державами. Речь шла о Сардинии, Румынии, срединных германских государствах в XIX веке, о Чехословакии, Югославии и Румынии уже в межвоенный период.

Аналогичный подход просматривается во французской внешней политике после де Голля. Столетие спустя после франко-прусской войны проблема более могущественной Германии продолжает оставаться кошмаром для Франции. Франция сделала смелый выбор в пользу дружбы со своим пугающим и вызывающим восхищение соседом. Тем не менее геополитическая логика предполагала, что Франция будет стремиться к тесным связям с Соединенными Штатами, хотя бы даже для того, чтобы создать многовариантность выбора. Однако французская гордость допустить этого не могла, заставляя Францию искать, иногда даже по-донкихотски, группировку – временами даже любую группу стран – для того, чтобы уравновесить Соединенные Штаты европейским консорциумом, даже ценой явного германского превосходства. В нынешние времена Франция периодически играла роль некоей парламентской оппозиции американскому лидерству, пытаясь превратить Европейское экономическое сообщество в альтернативного мирового лидера и активно поддерживая связи со странами, над которыми может, или полагает, что может, главенствовать.

С конца правления Наполеона III Франция больше не обладает властью, необходимой для распространения устремлений универсалистов, унаследованных ею от Великой французской революции, а также полем деятельности, которое стало бы адекватным местом для ее миссионерского рвения. На протяжении более чем столетия Франции было трудно согласиться с тем фактом, что созданные Ришелье объективные условия для преобладания исчезли, как только в Европе была достигнута национальная консолидация. Колючий стиль французской дипломатии в значительной части объясняется попытками руководителей этой страны увековечить ее роль как центра европейской политики в обстановке, абсолютно несоответствующей подобным устремлениям. Как ни парадоксально, но та самая страна, которая изобрела принцип приоритета государственных интересов, raison d’etat, вынуждена была значительную часть нынешнего столетия заниматься попытками привести свои устремления в соответствие со своими возможностями.

Разрушение венской системы, начатое Наполеоном, было завершено Бисмарком. Бисмарк приобрел политическую известность как архиконсервативный противник либеральной революции 1848 года. Он также оказался первым руководителем, который ввел всеобщее избирательное право для мужчин, наряду с всеобъемлющей системой социального обеспечения, не имевшей себе равных в мире в течение последующих 60 лет. В 1848 году Бисмарк со всей решимостью боролся против предложения избранного парламента вручить императорскую германскую корону прусскому королю. Зато не прошло и двух десятилетий, как он же вручил императорскую корону прусскому королю в завершение процесса объединения Германии в знак протеста против либеральных принципов, а также исходя из возможностей Пруссии навязывать свою волю силой. Это потрясающее достижение заставило международный порядок вернуться к ничем не сдерживаемому соперничеству XVIII века. Но теперь это становилось намного более опасным делом из-за уровня промышленной технологии и способности мобилизовывать обширные национальные ресурсы. Исчезли разговоры о единстве коронованных глав государств или о гармонии среди старинных стран Европы. Под властью бисмарковской реальной политики, Realpolitik, внешняя политика превратилась в силовые состязания.

Свершения Бисмарка были так же неожиданны, как и сама его личность. Человек «крови и железа» писал прозу исключительной простоты и красоты, любил поэзию и записывал в своем дневнике целые страницы из Байрона. Государственный деятель, придерживавшийся принципов Realpolitik, обладал исключительным чувством меры, обращавшим силу в инструмент самоограничения.

Что такое революционер? Если бы ответ на этот вопрос не допускал двусмысленности, немногие революционеры сумели бы преуспеть. Следует иметь в виду, что революционеры почти всегда начинают с позиции слабой силы. Они добиваются успеха потому, что существующий порядок не в состоянии разобраться со своими собственными слабыми местами. Это особенно верно, когда революционный вызов проявляется не в виде приступа Бастилии, а облачается в консервативные одежды. Немногие институты способны защититься от тех, кто вызывает надежды на их сохранение.

Так обстояло дело с Отто фон Бисмарком. Его жизнь началась в годы расцвета системы Меттерниха, в мире, состоявшем из трех главнейших элементов: европейского баланса сил, внутригерманского равновесия между Австрией и Пруссией и системы союзов, основанных на единстве консервативных ценностей. В течение поколения после венского урегулирования уровень международной напряженности оставался низким, потому что все основные государства осознавали, что их интерес зависит от взаимного выживания, и потому что так называемые восточные дворы Пруссии, Австрии и России были связаны единой системой ценностей.

Бисмарк бросил вызов каждой из этих предпосылок[148]. Он был убежден в том, что Пруссия стала самым сильным немецким государством и не нуждается в Священном союзе как связующем звене с Россией. С его точки зрения, таким звеном могли бы стать общие национальные интересы, а прусская реальная политика, Realpolitik, вполне способна заменить собой предпосылку в лице консервативного единства. Бисмарк рассматривал Австрию как противника общегерманской миссии Пруссии, а отнюдь не как партнера. Вопреки взглядам почти всех своих современников, за исключением, пожалуй, пьемонтского премьер-министра Кавура, Бисмарк трактовал беспокойную дипломатию Наполеона III как стратегическую возможность, а не как угрозу.

Когда Бисмарк в 1850 году выступил с речью с нападками на общепринятое мнение о том, что немецкое единство требует установления парламентских институтов, его консервативные сторонники вначале даже не сообразили, что услышанное ими является в первую очередь ударом по консервативным предпосылкам системы Меттерниха.

«Хорошая репутация Пруссии состоит вовсе не в том, чтобы мы разыгрывали по всей Германии роль Дон-Кихота ради раздосадованных парламентских знаменитостей, считающих, что их местным конституциям грозит опасность. Я же стремлюсь добиться высокой репутации Пруссии путем ее удержания от каких бы то ни было унизительных связей с демократией и недопущения того, чтобы в Германии что-то происходило без позволения Пруссии…»[149]

Внешне наступление Бисмарка на либерализм представляло собой практическое применение философии Меттерниха. И все же оно содержало разительное различие в акцентах. Система Меттерниха основывалась на той предпосылке, что Пруссия и Австрия имеют общую приверженность к консервативным институтам и нуждаются друг в друге, чтобы нанести поражение либерально-демократическим тенденциям. Бисмарк же имел в виду, что Пруссия способна утверждать свои предпочтения в одностороннем порядке, что Пруссия может быть консервативной у себя дома, не связывая себя ни с Австрией, ни с каким-либо иным консервативным государством в области внешней политики, и что ей не нужны никакие союзы, чтобы справляться с внутренними беспорядками. В лице Бисмарка Габсбурги столкнулись с тем же вызовом, который составлял для них Ришелье, – политикой, далекой от любой системы ценностей, кроме славы собственного государства. И точно так же, как это было с Ришелье, Габсбурги не знали, что делать с этим или даже как понимать природу подобной политики.

Но как же должна была Пруссия проводить реальную политику, находясь в одиночестве в центре континента? С 1815 года ответом Пруссии служила ее приверженность Священному союзу практически любой ценой. Ответ Бисмарка был совершенно противоположным – создавать союзы и завязывать отношения с кем угодно, чтобы Пруссия всегда оказывалась ближе к любой из соперничающих сторон, чем они сами друг к другу. В таком случае позиция кажущейся изоляции позволяла Пруссии манипулировать обязательствами других держав и продавать свою поддержку тому, кто предложит большую цену.

По мнению Бисмарка, Пруссии было выгодно осуществлять такого рода политику, потому что ее основные внешнеполитические интересы лежали в области укреплений собственной позиции внутри Германии, другое ее волновало меньше всего. Любая другая держава имела гораздо более сложные внешние обязательства. К примеру, Великобритании приходилось беспокоиться не только о собственной империи, но и о всеобщем балансе сил; Россия одновременно оказывала давление на Восточную Европу, Азию и Оттоманскую империю. Франция решала проблемы со своей вновь обретенной империей, связанными с Италией амбициями и авантюрой в Мексике. А Австрия занималась Италией и Балканами и еще своей ведущей ролью в Германской конфедерации. А поскольку политика Пруссии была сосредоточена на Германии, у нее действительно не было крупных разногласий с другими великими державами, за исключением Австрии, причем на той стадии развития событий разногласия эти преимущественно роились лишь в голове у Бисмарка. Если воспользоваться современным термином, то политика неприсоединения была бы функциональным эквивалентом политики Бисмарка, заключающейся в том, чтобы торговать сотрудничеством Пруссии на рынке, на котором условия диктует продавец из-за превышения спроса над предложением:

«Нынешняя ситуация вынуждает нас не торопиться связывать себя обязательствами раньше других держав. Мы не в состоянии формировать отношения великих держав друг с другом, как нам это нравится, но мы можем сохранять свободу действий, используя к собственной выгоде те отношения, которые уже сложились. …Наши отношения с Австрией, Британией и Россией не создают никаких препятствий для сближения с любой из этих держав. Только наши отношения с Францией требуют пристального внимания с тем, чтобы мы сохраняли открытым вариант вступления в отношения с Францией так же легко, как и с другими державами…»[150]

Намек на возможность сближения с бонапартистской Францией предполагал готовность отбросить в сторону вопросы идеологии – с тем, чтобы дать Пруссии свободу вступления в союз с любой страной (независимо от ее внутренних институтов), что могло бы продвинуть собственные интересы. Политика Бисмарка означала возврат к принципам Ришелье, который, хотя и был католическим кардиналом, выступал против католического императора Священной Римской империи, когда это диктовалось интересами Франции. Точно так же и Бисмарк, хотя и был консерватором по убеждениям, рвал со своими консервативными наставниками, как только представлялось, что их легитимистские принципы связывают свободу действий Пруссии.

Эти скрытые разногласия резко обострились, когда в 1856 году Бисмарк, будучи тогда прусским послом в Германской конфедерации, обнародовал свой взгляд на то, что Пруссии следует быть более обходительной с Наполеоном III, который в глазах прусских консерваторов являлся узурпатором прерогатив легитимного короля.

Выдвижение Наполеона III в качестве потенциального участника диалога с Пруссией было превыше понимания консервативного окружения Бисмарка, выдвинувшего его и поощрявшего его дипломатическую карьеру. Оно встретило новую философию Бисмарка с таким же возмущенным недоверием среди его прежних сторонников, с каким два столетия назад столкнулся Ришелье, когда выдвинул свой революционный для того времени тезис о приоритете высших интересов государства над религией. Оно было таким же, какое уже в наше время испытывал Ричард Никсон, когда объявил о политике разрядки по отношению к Советскому Союзу. Для консерваторов Наполеон III означал угрозу нового раунда французского экспансионизма и, что было гораздо важнее, символизировал подтверждение ненавистных принципов Французской революции.

Бисмарк не оспаривал консервативного анализа Наполеона III, точно так же, как и Никсон не бросал вызова консервативной интерпретации коммунистических мотивов. Бисмарк видел в беспокойном французском правителе, как и Никсон в дряхлеющем советском руководстве (смотри двадцать восьмую главу), и открывающиеся возможности, и явную опасность. Бисмарк полагал, что Пруссия менее уязвима, чем Австрия, применительно и к французскому экспансионизму, и к распространению революции. Не разделял Бисмарк и распространенное мнение о коварстве Наполеона III, саркастически замечая, что способность восхищаться другими не принадлежит к числу его хорошо развитых свойств. Чем больше Австрия опасалась Наполеона III, тем больше уступок она должна была бы делать Пруссии, и тем значительнее становилась бы дипломатическая гибкость последней.

Причины разрыва Бисмарка с прусскими консерваторами были во многом схожи с теми, что были у Ришелье во время споров с его церковными критиками, при этом существенное отличие заключалось в том, что прусские консерваторы настаивали скорее на универсальных политических принципах, чем на универсальности религиозных принципов. Бисмарк утверждал, что сама по себе власть дает себе легитимность; консерваторы же настаивали на том, что легитимность представляет собой ценность, выходящую за рамки учета силы. Бисмарк верил в то, что правильная оценка силовых возможностей позволяет пользоваться на практике доктриной самоограничения; консерваторы же настаивали на том, что только моральные принципы могут в конечном счете ограничивать притязания со стороны силы.

Конфликт повлек за собой живой обмен письмами в конце 1850-х годов между Бисмарком и его старым наставником Леопольдом фон Герлахом, военным адъютантом прусского короля, которому Бисмарк был обязан всем – первым дипломатическим назначением, представлением ко двору, всей своей карьерой.

Переписка началась тогда, когда Бисмарк направил Герлаху рекомендации разработать для Пруссии дипломатическое решение в отношении Франции и приложил к ним сопроводительное письмо, где ставил практическую полезность превыше идеологии:

«Я не могу не прибегнуть к математической логике того факта, что нынешняя Австрия не может быть нашим другом. Пока Австрия не соглашается на четкое обозначение сфер влияния в Германии, мы должны предвидеть возможность возникновения соперничества с ней при помощи дипломатических средств и лжи в мирное время, с использованием любых возможностей, чтобы нанести ей последний смертельный удар милосердия»[151].

Герлах, однако, никак не мог заставить себя согласиться с предложением по поводу того, что стратегическая выгода может оправдать отказ от принципа, особенно когда речь идет об одном из Бонапартов. Он настаивал на средстве, изобретенном Меттернихом, – Пруссия как можно прочнее объединяет Австрию и Россию и восстанавливает Священный союз, чтобы усилить изоляцию Франции[152].

Еще более недоступным пониманию Герлаха оказалось другое предложение Бисмарка, сводившееся к тому, что следовало бы пригласить Наполеона III на маневры прусского армейского корпуса, поскольку «это доказательство наличия добрых отношений с Францией… увеличит наше влияние во всех дипломатических сношениях»[153].

Сама мысль о возможном участии одного из Бонапартов в прусских маневрах вызвала настоящий взрыв негодования у Герлаха: «Как такой умный человек, как Вы, может пожертвовать принципами ради такого человека, как Наполеон? Наполеон наш естественный враг»[154]. Если бы Герлах видел циничную бисмарковскую пометку на полях – «Ну и что?», – он, возможно, не стал бы тратить время на следующее письмо, в котором повторил свои антиреволюционные жизненные принципы, те же самые, которыми он руководствовался, поддерживая Священный союз и помогая Бисмарку на ранних стадиях его карьеры:

«Моим политическим принципом есть и пребудет война против революции. Вы не сможете убедить Бонапарта в том, что он не находится на стороне революции. И он сам не встанет ни на какую другую сторону, поскольку совершенно явно извлекает из этого выгоду. …Так что, раз мой принцип противостояния революции верен… то им также следует руководствоваться на практике»[155].

И все же Бисмарк расходился с Герлахом не в силу непонимания, как предполагал сам Герлах, а как раз потому, что понимал его слишком хорошо. Реальная политика для Бисмарка зависела от ее гибкости и способности использовать любую доступную возможность без оглядки на идеологию. Точно так же, как поступали защитники Ришелье, Бисмарк перевел спор в плоскость того самого единого принципа, который они с Герлахом разделяли целиком и полностью и который поставил бы Герлаха в явно невыгодное положение, – принципа всеподавляющей важности прусского патриотизма. Настоятельные требования Герлаха блюсти единство консервативных интересов, по мнению Бисмарка, были несовместимы с патриотической лояльностью стране:

«Франция интересует меня настолько, насколько это влияет на положение моей страны, и мы можем вести внешнюю политику только с той Францией, какой она есть сегодня. …Как романтик, я могу пролить слезу по поводу судьбы Генриха V (претендента на престол из династии Бурбонов). Как дипломат, я был бы его покорным слугой, если бы был французом. Но, судя по нынешнему положению вещей, Франция, независимо от того, кто, так или иначе, оказался во главе нее, является для меня обязательной пешкой на шахматной доске дипломатии, в которой у меня нет другого долга, как служить моему королю и моей стране [выделено Бисмарком]. И я не могу примирить личные симпатии и антипатии к иностранным державам с чувством долга в международных делах. Фактически же я вижу в них зародыш нелояльности к Государю и стране, которым я служу»[156].

Как должен был традиционный пруссак ответить на предположение о том, что прусский патриотизм превыше принципа легитимности, и о том, что, если того потребуют обстоятельства, вера целого поколения в единство консервативных интересов может оказаться на грани с нелояльностью? Бисмарк безжалостно перерезал все пути интеллектуального отступления, заранее отвергая возможную аргументацию Герлаха в том плане, что легитимизм как раз и был национальным интересом Пруссии и что именно поэтому Наполеон III был вечным врагом Пруссии:

«…Я мог бы это опровергнуть – но, даже если бы Вы были правы, я бы не считал политически мудрым позволять другим государствам знать о наших опасениях в мирное время. До того момента, когда случится предсказываемый вами разрыв, я считал бы полезным подкреплять веру в то… что напряженные отношения с Францией не являются естественным изъяном нашего характера…»[157]

Иными словами, проведение реальной политики требовало тактической гибкости, а прусские национальные интересы требовали не закрывать возможность заключения сделки с Францией. Сила позиции страны на переговорах зависит от количества возможностей, которыми она предполагает воспользоваться. Их закрытие облегчает расчеты противника и связывает тех, кто практикует Realpolitik.

Разрыв между Герлахом и Бисмарком стал окончательным в 1860 году по поводу отношения Пруссии к войне Франции с Австрией из-за Италии. Для Герлаха эта война устранила все сомнения в том, что истинной целью Наполеона III является подготовка плацдарма агрессии в стиле первого Бонапарта. В силу этого Герлах настаивал на том, что Пруссия должна поддержать Австрию. Бисмарк же видел в этом открывающуюся возможность того, что, если Австрия будет вынуждена уйти из Италии, это также может послужить предвестником ее последующего ухода и из Германии. Для Бисмарка убеждения поколения Меттерниха превращались в опасный набор запретов:

«Я выстою или паду вместе со своим Государем, даже если, по моему личному мнению, он будет губить себя по-глупому. Но для меня Франция останется Францией, независимо от того, будет ли ею руководить Наполеон или Людовик Святой, и Австрия для меня всего лишь иностранная держава. …Я знаю, что Вы ответите, что факт и право неразделимы, что правильно продуманная прусская политика требует чистоты в международных делах, даже с точки зрения полезности. Я готов обсуждать с Вами проблему полезности, но если Вы выдвигаете антиномии типа «право и революция», «христианство и неверие», «Бог и дьявол», я не стану более спорить и могу только сказать: «Я не разделяю Вашего мнения, и Вы не судите меня за то, что Вам недоступно для суждения»[158].

Эта горькая декларация принципов веры явилась функциональным эквивалентом утверждения Ришелье о том, что, коль скоро душа бессмертна, человек должен подчиниться суду Господнему, но государства в силу своей смертности могут быть судимы лишь по тому, что в них работает. Как и Ришелье, Бисмарк вовсе не отвергал моральные воззрения Герлаха как личные убеждения и верования – он, вероятно, сам разделял многие из них, но он отрицал наличие связи между ними и долгом государственного деятеля, проводя грань между личными убеждениями и Realpolitik.

«Я не искал королевской службы. …Господь, который неожиданно меня туда поставил, возможно, скорее укажет мне выход оттуда, чем позволит моей душе погибнуть. Я бы переоценил ценность нынешней жизни, как ни странно… если бы не был убежден в том, что через 30 лет мне будет все равно, каких политических успехов добились я или моя страна в Европе. Я могу даже обдумать идею о том, что настанет день, когда «неверующие иезуиты» будут править в Бранденбургской марке[159] [сердцевине Пруссии], прибегая к бонапартистскому абсолютизму. …Я дитя иного времени, чем Вы, но являюсь столь же честным приверженцем своего, как и вы своего»[160].

Это мрачное предчувствие судьбы Пруссии и через столетие так и не удостоилось ответа от человека, которому Бисмарк был обязан своей карьерой.

Бисмарк действительно был порождением иной эпохи в отличие от его первого наставника. Бисмарк принадлежал эре реальной политики, Герлах же сформировался во времена Меттерниха. Система Меттерниха отражала концепцию XVIII века, когда вселенная представлялась огромным часовым механизмом с идеально подогнанными друг к другу деталями, так, что выход из строя одной означал расстройство взаимодействия всех прочих. Бисмарк представлял новую эру как в науке, так и в политике. Он воспринимал вселенную не как некий механический баланс, а в ее современной версии – как состоящую из частиц, находящихся в непрерывном движении и воздействии друг на друга, что и создает для нас реальность. А любимым его философско-биологическим учением была дарвиновская теория эволюции, основывающаяся на принципе выживания наиболее приспособленных.

Находясь под воздействием подобных убеждений, Бисмарк провозглашал относительность всех верований, включая сюда даже веру в незыблемость существования своей собственной страны. В мире реальной политики долгом государственного деятеля было произвести оценку идей как сил, находящихся во взаимосвязи с другими силами, имеющими отношение к принятию решений; а различные составляющие элементы следовало оценивать с точки зрения их пригодности для обслуживания национальных интересов, а не с точки зрения предвзятых идеологий.

И все-таки, какой бы бескомпромиссной ни казалась бисмарковская философия, она была построена на символе веры, столь же недоказуемом, как и тезисы Герлаха, – а именно на том, что тщательный анализ данного набора обстоятельств обязательно приведет всех без исключения государственных деятелей к одним и тем же выводам. Так же, как Герлах считал невероятным предположение о том, что принцип легитимности может иметь более чем одно толкование, то за пределами бисмарковского понимания оставался тот факт, что различные государственные деятели могут по-разному оценивать свой национальный интерес. В силу мастерского схватывания нюансов в расстановке сил и их распределении, которым обладал Бисмарк, он был в состоянии на протяжении своей жизни подменять философские ограничения, накладываемые системой Меттерниха, политикой самоограничения. Но в связи с тем, что эти нюансы были не столь самоочевидны для преемников и имитаторов Бисмарка, буквальное следование принципам реальной политики приводило их к излишней зависимости от военной силы, а оттуда шла прямая дорога к гонке вооружений и двум мировым войнам.

Успех часто бывает настолько неуловимым, что гоняющиеся за ним государственные деятели редко заставляют себя подумать над тем, что у успеха есть оборотная сторона. Так, в самом начале карьеры Бисмарк был в основном занят тем, что путем применения принципов реальной политики разрушал мир, с которым он столкнулся и в котором в значительной степени господствовали концепции Меттерниха. Для этого требовалось искоренить в Пруссии веру в идею, что австрийское лидерство в Германии жизненно важно для безопасности Пруссии и для сбережения консервативных ценностей. Как бы это ни было верно для периода Венского конгресса, но уже в середине XIX века Пруссии не требовался союз с Австрией для сохранения внутренней стабильности или спокойствия в Европе. Действительно, по мнению Бисмарка, иллюзия необходимости альянса с Австрией больше всего мешала Пруссии достичь своей заветной цели объединения Германии.

По мнению Бисмарка, прусская история изобиловала свидетельствами в поддержку его утверждения о прусском главенстве внутри Германии и ее способности выстоять в одиночестве. Объяснял он это тем, что Пруссия не была просто еще одним немецким государством. Независимо от ее консервативной внутренней политики, не мог потускнеть глянец национальной гордости, приобретенный благодаря исключительным жертвам, понесенным в войнах за освобождение от Наполеона. Дело обстояло так, что даже сами очертания прусских территорий – ряд странной формы анклавов, простирающихся по Северо-Германской низменности от Вислы до земель к западу от Рейна, – как бы предопределяли ее руководящую роль в стремлении обеспечить германское единство даже в глазах либералов.

Но Бисмарк пошел еще дальше. Он бросил вызов стереотипам мышления, отождествлявшим национализм с либерализмом, или, по крайней мере, с предположением о том, что германское единство может быть достигнуто только через либеральные институты:

«Пруссия стала великой не благодаря либерализму и вольнодумству, а благодаря деятельности целого ряда могущественных, решительных и мудрых правителей, которые аккуратно собирали военные и финансовые ресурсы государства и накапливали их в своих руках с тем, чтобы бросить их с беспощадной смелостью на чашу весов европейской политики, как только представится благоприятная для этого возможность…»[161]

Бисмарк полагался не на консервативные принципы, а на уникальный характер прусских институтов; он считал основой претензий Пруссии на руководство Германией скорее ее собственную мощь, чем универсальные ценности. С точки зрения Бисмарка, прусские институты были до такой степени устойчивы к посторонним влияниям, что Пруссия могла пользоваться демократическими течениями своего времени как инструментами внешней политики, грозясь поддержать большую свободу самовыражения в стране, – и не обращая внимания на то, что ни один прусский король не проводил такую политику в течение четырех десятилетий, если вообще когда-либо это делал:

«Чувство безопасности от того, что король всегда остается господином своей страны, даже если вся армия находится за рубежом, существует только в Пруссии, и его не ощущают ни в одной из континентальных держав, не говоря уже о каком-то еще немецком государстве. Оно дает возможность принять развитие общественных дел в гораздо большем соответствии с современными требованиями. …Королевский авторитет в Пруссии настолько прочен, что правительство может без всякого риска поддерживать гораздо более активную парламентскую деятельность и, следовательно, оказывать давление на условия, существующие в Германии»[162].

Бисмарк отвергал мнение Меттерниха о том, что общность чувства внутренней уязвимости требует теснейшего сотрудничества трех восточных дворов. Дело обстояло как раз наоборот. Поскольку Пруссии домашние беспорядки не угрожали, то сама ее связь с этими государствами служила орудием подрыва венских установлений посредством угроз другим странам, особенно Австрии, акциями, способными вызвать у нее внутренние беспорядки. Бисмарк полагал, что именно мощь прусских правительственных, военных и финансовых институтов открывала путь к прусскому превосходству в Германии.

Когда Бисмарка назначили послом на Ассамблею конфедерации в 1852 году и послом в Санкт-Петербург в 1858 году, он получил возможность пропагандировать собственную политику. В его написанных блестящим языком и весьма содержательных отчетах он настаивал на проведении такой внешней политики, которая не основывалась бы ни на сантиментах, ни на легитимности, а на правильном расчете сил. Таким образом, Бисмарк вернулся к традиции таких правителей XVIII века, как Людовик XIV и Фридрих Великий. Усиление влияния своего государства становится основной, если не единственной целью, достижение которой ограничивалось лишь сплотившимися против нее силами:

«…Сентиментальная политика не знает принципа взаимности. Это чисто прусская особенность»[163].

«…Ради всего святого, не надо никаких сентиментальных альянсов, где осознание того, что ты сделал доброе дело, является единственным воздаянием за наши жертвы»[164].

«…Политика есть искусство возможного, наука об относительном»[165].

«Даже король не имеет права подчинять интересы государства личным симпатиям и антипатиям»[166].

По оценкам Бисмарка, внешняя политика имела под собой почти научное обоснование, позволяющее анализировать национальный интерес с помощью объективных критериев. В таких расчетах Австрия фигурировала как просто иностранная, а не братская страна и, более того, как препятствие на пути Пруссии к тому, чтобы занять принадлежащее ей по праву место в Германии: «У нашей политики нет иного учебного плаца, кроме Германии, и это именно тот плац, который Австрия считает, что он нужен сильно ей самой. …Мы лишаем друг друга воздуха, которым дышим. …Это факт, который не может быть проигнорирован, каким бы нежелательным он ни выглядел[167].

Первый прусский король, которому Бисмарк служил в качестве посла, Фридрих-Вильгельм IV, разрывался между легитимистским консерватизмом Герлаха и возможностями, заложенными в бисмарковской реальной политике. Бисмарк настаивал на том, что личное уважительное отношение короля к традиционно преобладающему в Германии государству не должно препятствовать прусской политике. Поскольку Австрия никогда бы не признала прусской гегемонии в Германии, стратегией Бисмарка стало ослабление Австрии при любой возможности. В 1854 году во время Крымской войны Бисмарк настаивал на том, что Пруссии следует воспользоваться разрывом Австри с Россией и нанести удар по той стране, которая все еще оставалась партнером Пруссии в Священном союзе лишь на том основании, что сложилась благоприятная ситуация:

«Если бы нам удалось довести Вену до такого состояния, когда она уже не будет считать удар Пруссии по Австрии делом невозможным, то мы вскоре услышим оттуда более разумные речи…»[168]

В 1859 году во время войны Австрии с Францией и Пьемонтом Бисмарк возвращается к той же теме:

«Нынешняя ситуация вновь предлагает нам отличную возможность, если мы допустим, чтобы война между Австрией и Францией приняла устойчивый характер, и затем двинем на юг нашу армию, которая уложит пограничные знаки в свои ранцы, чтобы воткнуть их в землю только тогда, когда мы дойдем до Констанца у Боденского озера или, по крайней мере, до тех пределов, где протестантское вероисповедание перестанет быть преобладающим»[169].

Меттерних счел бы это ересью, но Фридрих Великий аплодировал бы умелому применению учеником его собственной аргументации в отношении захвата Силезии.

Бисмарк подвергал европейский баланс сил такому же хладнокровно-релятивистскому анализу, как и внутригерманскую ситуацию. В разгар Крымской войны Бисмарк так обрисовал основные варианты возможностей, открывавшихся перед Пруссией:

«У нас есть три угрозы: 1) Альянс с Россией, и бессмысленно клясться на каждом шагу, что мы никогда не пойдем вместе с Россией. Даже если бы это было правдой, нам необходимо сохранить за собой возможность использовать это как угрозу. 2) Политика, при которой мы бросаемся в объятия Австрии и компенсируем себя за счет коварной [Германской] конфедерации. 3) Сдвиг кабинета влево, в результате чего мы станем вскоре такими «западниками», что полностью переиграем Австрию»[170].

В той же самой депеше перечисляются как одинаково обоснованные возможности для Пруссии: альянс с Россией против Франции (предположительно, на базе общности консервативных интересов), договоренность с Австрией, направленная против второстепенных немецких государств и сдвиг во внутренней политике в сторону либерализма, направленный против Австрии и России (предположительно, в сочетании с Францией). Подобно Ришелье, Бисмарк не чувствовал себя чем-то связанным в выборе партнеров и был готов вступить в союз и с Россией, и с Австрией, и с Францией; выбор зависел целиком и полностью от того, что лучше могло бы послужить прусскому национальному интересу. Будучи убежденным противником Австрии, Бисмарк был готов воспользоваться договоренностью с Веной ради соответствующей компенсации в Германии. И хотя во внутренних делах он был архиконсервативен, Бисмарк не видел никаких препятствий для сдвижения прусской внутренней политики влево, если это соответствовало целям внешней политики. Поскольку внутренняя политика тоже была инструментом его реальной политики.

Попытки нарушить баланс сил, конечно, предпринимались даже в золотые дни действия системы Меттерниха. Но в таком случае прилагались все усилия для того, чтобы легитимизировать эту перемену посредством европейского консенсуса. Система Меттерниха скорее склонялась к поправкам, принимаемым на европейских конгрессах, чем к внешней политике угроз и угроз ответных действий. Бисмарк был бы последним человеком, если бы отрицал эффективность морального консенсуса. Но для него это был лишь один из элементов власти среди множества других. Стабильность международного порядка зависела именно от этого нюанса. Оказывать нажим ради перемен, даже не пытаясь хотя бы на словах возносить хвалу существующим договорным отношениям, общим ценностям или «Европейскому концерту», означало произвести некую дипломатическую революцию. Со временем превращение силы в единственный критерий станет побудительным мотивом для гонки вооружений и политики конфронтации всех стран.

Взгляды Бисмарка оставались сугубо академическими, пока ключевой элемент венского урегулирования – единство консервативных дворов Пруссии, Австрии и России – оставался в неприкосновенности, и пока сама Пруссия не осмелилась расколоть это единство. Священный союз распался неожиданно и весьма быстро после Крымской войны, когда Австрия, выйдя из искусной анонимности, при помощи которой Меттерних спасал от кризисов свою шатающуюся империю, объединилась, после больших колебаний, с противниками России. Бисмарк тотчас же понял, что Крымская война вызвала дипломатическую революцию. «День расплаты, – говорил он, – обязательно настанет, даже если пройдет несколько лет»[171].

Действительно, наиболее важным документом, относящимся к Крымской войне, была депеша Бисмарка с анализом ситуации по окончании войны в 1856 году. Характерно, что эта депеша демонстрировала совершеннейшую гибкость дипломатического метода и отсутствие угрызений совести при изыскании любых возможностей. Немецкая историография дала бисмарковской депеше меткое имя: «Prachtbericht», или «образцовый отчет». В силу того, что в нем была сведена воедино вся суть реальной политики, хотя это и было слишком смело для его адресата, прусского премьер-министра Отто фон Мантойфеля, о чем свидетельствуют его многочисленные пометки на полях, указывающие на то, что он далеко не был убежден этим отчетом.

Бисмарк начинает его с описания исключительно благоприятной позиции, в которой оказался Наполеон III после окончания Крымской войны. Теперь, как он отмечал, все государства Европы будут стремиться к дружбе с Францией, и ни у одной не будет таких шансов на успех, как у России:

«Союз между Францией и Россией настолько естествен, что его не следует допускать. …До настоящего времени прочность Священного союза… разводила оба эти государства врозь, но со смертью царя Николая и роспуском Священного союза Австрией ничто не мешает естественному сближению двух государств, не имеющих никаких конфликтных интересов»[172].

Бисмарк предсказал, что Австрия, загнав себя в ловушку, уже не сможет из нее выбраться, так как ускорит сближение царя с Парижем. Поскольку для сохранения поддержки своей армии Наполеону III потребуется какой-нибудь вопрос, который даст ему возможность немедленно «изыскать не слишком спорный или несправедливый предлог для интервенции. Италия идеально подходила для этой роли. Амбиции Сардинии, память о Бонапарте и Мюрате дают достаточные оправдания, а ненависть к Австрии облегчит путь»[173]. Разумеется, так и случилось три года спустя.

Как следует Пруссии позиционировать себя в свете неизбежности скрытого франко-русского сотрудничества и вероятности франко-австрийского конфликта? Согласно системе Меттерниха, Пруссия должна была бы усилить союз с консервативной Австрией, укрепить Германскую конфедерацию, установить тесные связи с Великобританией и попытаться отлучить Россию от Наполеона III.

Бисмарк один за другим опровергает каждый из этих вариантов. Сухопутные войска Великобритании слишком незначительны, чтобы применить их против франко-русского альянса. В итоге основное бремя борьбы будут нести Австрия и Пруссия. Германская конфедерация отнюдь не добавит какой-то реальной дополнительной силы:

«При помощи России, Пруссии и Австрии Германская конфедерация, возможно, и не распадется, поскольку будет верить в победу даже без посторонней поддержки. Однако в случае войны на два фронта на востоке и на западе те государи, которые не находятся под контролем наших штыков, попытаются спасти себя, объявив нейтралитет, если только не выступят на поле боя против нас…»[174]

Хотя Австрия в течение более чем одного поколения была основным союзником Пруссии, теперь она представлялась в глазах Бисмарка довольно неподходящим партнером. Она стала главным препятствием расширения Пруссии: «Германия слишком мала для нас двоих… и пока мы распахиваем одно и то же поле, Австрия является единственным государством, за счет которого мы можем постоянно получать выгоду, но и из-за которого мы можем нести постоянные убытки»[175].

Какой бы аспект международных отношений Бисмарк ни рассматривал, он выносил вердикт в виде аргумента о необходимости разрыва Пруссией конфедеративных связей с Австрией и пересмотра политики времен Меттерниха с тем, чтобы при первой же возможности ослабить своего прежнего союзника: «Когда Австрия запрягает лошадь впереди, мы будем запрягать свою сзади»[176].

Проклятием любой стабильной международной системы является почти полная ее неспособность предвидеть смертельный вызов. Уязвимым местом революционеров является их убежденность в том, что они смогут объединить все преимущества, полученные от достижения собственных целей, и все лучшее от того, что они ниспровергают. Но выпущенные революцией на свободу силы получают собственное ускорение, и направление их движения не обязательно может быть выведено из заявлений ее сторонников.

Так было и с Бисмарком. В течение пяти лет с момента прихода к власти в 1862 году он устранил Австрию как препятствие к объединению Германии, осуществив собственную рекомендацию десятилетней давности. Посредством трех войн, описанных ранее в этой главе, он исключил Австрию из Германии и разрушил устаревшие иллюзии в духе Ришелье, все еще витавшие во Франции.

Новая объединенная Германия не стала воплощением идеалов двух поколений немцев, которые мечтали о построении конституционного, демократического государства. На самом деле она не отразила ни одного из значимых направлений предшествующей германской мысли, появившись на свет скорее в качестве дипломатического соглашения германских государей, чем в виде выражения народной воли. Ее легитимность проистекала из силы Пруссии, а не базировалась на принципах национального самоопределения. Хотя Бисмарк достиг того, что запланировал совершить, будущее Германии и, по сути, европейский международный порядок стали заложниками самой масштабности его триумфа. Безусловно, он действовал столь же умеренно в отношении к завершению своих войн, сколь безжалостно эти войны развязывал. Как только Германия обрела границы, которые он считал жизненно важными для ее безопасности, Бисмарк стал вести осторожную и стабилизирующую внешнюю политику. В течение двух десятилетий он мастерски манипулировал европейскими обязательствами и интересами на основе принципов Realpolitik, реальной политики, и во благо европейского мира.

Но, будучи однажды вызваны к жизни, духи силы отказываются быть загнанными обратно путем заклинаний, как бы картинно или сдержанно эти заклинания ни совершались. Германия была объединена в результате дипломатии, предполагающей исключительную приспособляемость; и все же сам факт успеха подобной политики убрал всякую гибкость из международной системы. Стало меньше ее участников. А когда число игроков уменьшается, сокращается и возможность вносить коррективы. Новая система международных отношений стала включать в себя меньше по количеству, но больше по значимости составных частей, и это затруднило переговоры по достижению общеприемлемого баланса сил или поддержанию его без постоянных проб сил.

Эти проблемы структурного характера стали еще более выпуклыми в свете масштаба победы Пруссии во франко-прусской войне и в силу характера завершившего ее мира. Германская аннексия Эльзаса и Лотарингии вызвала неугасимую вражду во Франции, что исключало всякие дипломатические возможности для Германии в отношении Франции.

В 1850-е годы Бисмарк считал французский вариант до такой степени значимым, что пожертвовал своей дружбой с Герлахом ради его реализации. После аннексии Эльзас-Лотарингии враждебное отношение к Франции стало «естественным изъяном нашего характера», против чего так настоятельно предостерегал Бисмарк. И это стало мешать осуществлению описанной в его «образцовом отчете» политики, заключающейся в том, чтобы оставаться в стороне, пока другие страны не свяжут себя обязательствами, а потом продать поддержку Пруссии самому щедрому покупателю.

Германская конфедерация смогла выступать как единое целое только перед лицом угрозы столь всеобъемлющего характера, что соперничество между отдельными государствами отходило на второй план; а совместные наступательные действия были в конструктивном отношении невозможны. Слабость таких мероприятий явилась на деле одной из причин, по которой Бисмарк настаивал на объединении Германии под прусским руководством. Но и он заплатил высокую цену за новое переустройство. Коль скоро Германия превратилась из потенциальной жертвы агрессии в угрозу европейскому равновесию, ранее не представлявшиеся возможными обстоятельства, связанные с объединением прочих государств Европы против Германии, стали реально возможными. И этот кошмар, в свою очередь, стал определять немецкую политику, что вскоре расколет Европу на два враждебных лагеря.

Европейским государственным деятелем, который быстрее всех уяснил сущность влияния объединенной Германии на мировые события, оказался Бенджамин Дизраэли, который готовился стать британским премьер-министром. В 1871 году он сказал следующее по поводу франко-прусской войны:

«Эта война представляет собой немецкую революцию, более великое политическое событие, чем Французская революция прошлого столетия. …Не осталось ни одной дипломатической традиции, которая не была бы сметена. У вас теперь имеется новый мир. …Баланс сил разрушен полностью»[177].

Пока Бисмарк находился у руля, эти дилеммы оставались в тени его замысловатой и тонкой дипломатии. И все же в долгосрочном плане сама сложность принятых Бисмарком мер обрекла их на провал. Дизраэли попал прямо в точку. Бисмарк перекроил карту Европы и изменил модель международных отношений, но в итоге оказался не в состоянии составить план действий, которому могли бы следовать его преемники. Как только стерлась необычность бисмарковской тактики, его последователи и соперники стали искать спасения в умножении вооружений как средства уменьшения их зависимости от трудно постижимых загадочных явлений в дипломатии. Неспособность «Железного канцлера» закрепить собственную политику в форме неких институтов вынудила Германию вертеться, как белка, в колесе дипломатии, от чего она могла избавиться, лишь начав гонку вооружений, а затем прибегнув к войне.

И в своей внутренней политике Бисмарк не смог оставить своим преемникам никакого плана действий. Бисмарк, одинокая личность при жизни, был еще менее понят после ухода со сцены, обретя мифические очертания. Его соотечественники помнили о трех войнах, обеспечивших объединение Германии, но позабыли о труднейших подготовительных операциях, сделавших эти войны возможными, и той умеренности, потребовавшейся для того, чтобы воспользоваться их плодами. Они видели проявления силы, но не смогли проникнуть в глубинный анализ, на котором эти силы основывались.

Конституция, разработанная Бисмарком для Германии, содержала эти тенденции. Хотя парламент [рейхстаг] формировался на основе первого в Европе всеобщего избирательного права для мужчин, он не контролировал правительство, которое назначал император, и распускал его только он один. Канцлер стоял как к императору, так и к рейхстагу ближе, чем они сами друг к другу. В силу этого в определенных пределах Бисмарк мог натравливать друг на друга внутригерманские институты, как он это делал с иностранными государствами, проводя свою внешнюю политику. Никто из преемников Бисмарка не обладал для этого ни умением, ни смелостью. Результатом был национализм, который, не будучи сбалансированным демократией, перерождался в шовинизм, в то время как лишенная ответственности демократия становилась бесплодной. Суть жизни Бисмарка лучше всего выражена самим «Железным канцлером» в письме, которое он написал тогда еще своей будущей жене:

«То, что производит наибольшее впечатление на земле… всегда обладает какими-то качествами падшего ангела, который прекрасен, но не знает покоя, велик в своих замыслах и усилиях, но безуспешен, горделив и одинок»[178].

Оба революционера, стоявшие у колыбели современной системы европейских государств, воплощали в себе многие из дилемм нынешнего периода. Наполеон III, пассивный революционер, олицетворял тенденцию приспособления политики к общественному мнению. Бисмарк, революционер-консерватор, отражал тенденцию отождествления политики с анализом распределения.

У Наполеона III были революционные идеи, но он отступал еще до начала их реализации. Посвятив юность тому, что мы в XX веке называем протестом, он никогда не мог перебросить мост через пропасть между формулированием какой-то идеи и ее воплощением в жизнь. Не будучи уверенным в собственных целях и поистине в собственной легитимности, он полагался на общественное мнение в наведении мостов. Наполеон III проводил свою внешнюю политику в стиле современных политических лидеров, для которых мерилом успеха была частота упоминания о них в вечерних выпусках телевизионных новостей. Подобно им, Наполеон III превратил себя в пленника сугубо тактических, краткосрочных целей и немедленных результатов, стараясь произвести впечатление на публику путем акцентирования усилий, которые он намеревался затратить для их достижения. Тем временем он путал внешнюю политику с пассами иллюзиониста. Поскольку в конечном счете именно реальные достижения, а не популярность определяют, действительно ли этот лидер добился изменений в лучшую сторону.

В долгосрочном плане общественность не уважает лидеров, которые отображают собственную неуверенность или видят лишь симптомы кризисов, а не долгосрочные тенденции. Роль лидера заключается в том, чтобы принять на себя бремя активных действий на основе уверенности в собственных оценках развития событий и понимания способов воздействия на ход событий. В противном случае кризисы будут множиться, что является иным способом заявить о том, что этот лидер утратил контроль над происходящим. Наполеон III оказался предтечей странного современного феномена – политической фигуры, которая страстно желает определить, что именно хочет общественность, но которая в итоге оказывается отвергнутой и, вероятно, даже презираемой ею.

Бисмарку всегда хватало уверенности действовать на основании собственных суждений. Он блестяще анализировал реальную подоплеку событий и возможности Пруссии. Он был таким великолепным зодчим, что созданная им Германия пережила поражения в двух мировых войнах, две иностранные оккупации и два поколения жила как разделенная страна. Поражение же Бисмарк потерпел в том, что его общество было обречено на политику такого стиля, который по плечу лишь великому человеку, рождающемуся раз в одно поколение. Такое редко случается, но институты имперской Германии выступили против него. В этом смысле из посеянных Бисмарком семян взошли не только достижения его страны, но и ее трагедии XX века. «Никто не может безнаказанно вкушать плоды древа бессмертия», – писал о Бисмарке его друг фон Роон[179].

Трагедия Наполеона III заключалась в том, что его амбиции превосходили его возможности. Трагедия Бисмарка была в том, что его умственные способности оказались выше способности общества воспринять их. Наполеон III оставил в наследство Франции стратегический паралич; Бисмарк оставил в наследство Германии величие, которое страна была неспособна воспринять.

Глава 6

Реальная политика оборачивается против самой себя

Realpolitik, то есть реальная политика, – это внешняя политика, основанная на расчетах соотношения силы и национального интереса, – привела к объединению Германии. А объединение Германии привело к тому, что реальная политика обернулась против самой себя, приведя к реализации совершенно противоположного задуманному. Это происходит в силу того, что практика следования Realpolitik исключает гонку вооружений и войну только в том случае, если основные игроки международной системы вольны налаживать свои отношения с учетом меняющихся обстоятельств или их сдерживает некая система общих ценностей, или и то и другое одновременно.

После объединения Германия стала самой сильной державой на континенте и набирала мощь с каждым десятилетием, тем самым революционизируя европейскую дипломатию. С момента возникновения современной системы государств во времена Ришелье державы по краям Европы – Великобритания, Франция и Россия – оказывали давление на ее центр. Теперь же впервые центр Европы становился достаточно мощным, чтобы оказывать давление на периферию. Как будет справляться Европа с этим новым гигантом в центре?

География создала неразрешимую дилемму. В соответствии со всеми традициями реальной политики, скорее всего, должны были бы возникнуть европейские коалиции для сдерживания растущей и потенциально преобладающей мощи Германии. Находясь в центре континента, она ощущала себя в постоянной опасности того, что Бисмарк называл «le cauchemar des coalitions», – кошмаром враждебных, окружающих со всех сторон коалиций. Но если бы Германия попыталась защитить себя против какой-нибудь коалиции своих соседей – с запада и востока – одновременно, она обязательно угрожала бы им каждому в отдельности, что лишь ускорило бы формирование этих коалиций. Самоисполняющиеся пророчества[180] стали частью международной системы. То, что по-прежнему называлось «Европейским концертом», оказалось расколотым на две враждебные части: вражда между Францией и Германией, а также растущая враждебность между Австро-Венгерской и Российской империями.

Что касается Франции и Германии, то масштабы победы Пруссии в 1870 году породили у французов постоянное желание реванша, а германская аннексия Эльзас-Лотарингии придала этому негодованию осязаемое направление. Негодование вскоре стало смешиваться со страхом, поскольку французские руководители начали осознавать, что война 1870–1871 годов обозначила конец эпохи французского преобладания и бесповоротную смену расстановки сил. Система Ришелье, заключавшаяся в стравливании в раздробленной Центральной Европе различных немецких государств друг с другом, больше не срабатывала. Разрываемая между воспоминаниями и амбициями, Франция сосредоточила свои обиды на протяжении целых 50 лет на целенаправленное выполнение задачи возврата Эльзас-Лотарингии, так и не поняв, что успех в этом направлении может лишь успокоить французскую гордость, но не изменит основополагающей стратегической реальности. Франция сама по себе уже больше не была достаточно сильной, чтобы сдерживать Германию; из-за этого теперь ей для своей защиты всегда будут нужны союзники. Доказательством этого стало то, что Франция с готовностью предлагала себя в союзники любому потенциальному противнику Германии, тем самым ограничивая гибкость германской дипломатии и вызывая эскалацию любых кризисов, вовлекающих в себя Германию.

Второй европейский раскол между Австро-Венгерской империей и Россией также стал результатом объединения Германии. Став премьер-министром в 1862 году, Бисмарк попросил австрийского посла передать своему императору потрясающее предложение о том, чтобы Австрия, главное местоположение старинной Священной Римской империи, перенесла центр тяжести с Вены на Будапешт. Посол счел эту идею до такой степени нелепой, что в направленном в Вену докладе он приписал ее некоему нервному истощению Бисмарка. И все же, раз потерпев поражение в борьбе за преобладание в Германии, Австрия вынуждена была последовать совету Бисмарка. Будапешт стал равным, а временами и ведущим партнером в новообразованной двуединой Австро-Венгерской монархии.

После удаления из Германии единственным направлением для экспансии новой Австро-Венгерской империи оставались Балканы. Поскольку Австрия не принимала участия в колонизации заморских территорий, ее руководство пришло к заключению о том, что населенные славянскими народами Балканы являются естественной сценой для проявления политических амбиций – пусть даже только для того, чтобы не отставать от других великих держав. Подобная политика уже сама по себе была чревата конфликтом с Россией.

Здравый смысл должен был предостеречь австрийских лидеров от опасности провоцирования национализма на Балканах или превращения России в постоянного врага. Но в Вене здравый смысл не был сильно распространен, и еще меньше его было в Будапеште. Преобладал джингоистский национализм[181] великодержавного, экспансионистского толка. Кабинет министров в Вене продолжал двигаться дальше по инерции во внутренней политике и в припадках истерии во внешней политике, что вело страну к постепенной изоляции еще со времен Меттерниха.

Германия не видела никаких национальных интересов на Балканах. Но она в высшей степени проявляла заинтересованность в сохранении Австро-Венгерской империи. Поскольку считалось, что коллапс этой двуединой монархии таил в себе риск разрушения всей бисмарковской немецкой политики. Немецкоязычные католики империи захотели бы тогда присоединиться к Германии, что поставило бы под угрозу преобладание протестантской Пруссии, ради чего Бисмарк столь упорно боролся. И развал Австрийской империи лишал бы Германию единственного надежного союзника. С другой стороны, хотя Бисмарк и хотел сохранить Австрию, у него не было ни малейшего желания бросать вызов России. Эту головоломку он в течение нескольких десятилетий умело задвигал в долгий ящик, но так и не смог ее разрешить.

Положение усугублялось еще и тем, что Оттоманская империя находилась в муках медленного распада, создавая частые столкновения между великими державами по поводу дележа добычи. Бисмарк как-то сказал, что, когда собираются пятеро игроков, лучше всего играть на стороне троих. Но с тех пор из пятерки великих держав – Англии, Франции, России, Австрии и Германии – Франция стала враждебной страной, Великобритания была недоступна из-за ее политики «блестящей изоляции», имела место двойственность в позиции России из-за ее конфликта с Австрией. В этой ситуации Германии нужен был альянс как с Россией, так и с Австрией для создания группировки трех. Только государственный деятель, обладающий бисмарковской силой воли и мастерством, мог бы просто обдумывать подобный номер балансировки. Таким образом, взаимоотношения между Германией и Россией стали ключом к европейскому миру.

Как только Россия появилась на международной арене, она с потрясающей быстротой заняла ведущие позиции. Еще при заключении в 1648 году Вестфальского мира Россия не считалась достаточно важной, из-за чего даже не была там представлена вообще. Однако с 1750 года Россия становится активной участницей каждой значимой европейской войны. К середине XVIII века Россия уже стала вызывать у западных наблюдателей неясное беспокойство. В 1762 году французский поверенный в делах в Санкт-Петербурге докладывал:

«Если русские амбиции не сдерживать, то их последствия могут оказаться фатальными для соседних держав. …Я знаю, что русскую мощь не следует мерить их экспансией и что их господство над восточными территориями скорее впечатляющая иллюзия, чем источник реальной силы. Но я также подозреваю, что нация, лучше любой другой способная справиться с непривычными крайностями времен года на чужбине вследствие суровости климата у себя дома, привыкшая к рабскому повиновению, довольствующаяся в жизни малым, в силу этого может начать войну при малых на то затратах… такая нация, как я полагаю, скорее всего, окажется завоевателем…»[182]

Ко времени Венского конгресса Россия, как представляется, была самой мощной державой на континенте. К середине XX века она обрела статус одной из всего двух глобальных сверхдержав и пребывала в нем почти 40 лет, прежде чем развалиться, утратив многие из своих обширных приобретений предшествующих столетий всего за несколько месяцев.

Абсолютный характер царской власти позволял правителям России проводить внешнюю политику произвольно и весьма специфически. На протяжении шести лет, в промежутке между 1756 и 1762 годом, Россия успела вступить в Семилетнюю войну на стороне Австрии и вторгнуться в Пруссию, перейти на сторону Пруссии со смертью императрицы Елизаветы в январе 1762 года, а затем выйти из войны и объявить нейтралитет, когда Екатерина Великая свергла собственного мужа в июне 1762 года. Через 50 лет Меттерних заявит, что царь Александр I никогда не придерживался одних и тех же убеждений дольше пяти лет. Советник Меттерниха, Фридрих фон Генц, так описывал позицию царя: «Ни одно из препятствий, ограничивающих и срывающих планы других монархов – разделение властей, конституционные формы, общественное мнение и т. п., – не существует для императора России. То, что ему пригрезится ночью, он может исполнить утром»[183].

Парадоксальность была наиболее характерной чертой России. Постоянно воюя и расширяясь по всем направлениям, она, тем не менее, считала, что ей непрерывно угрожают. Чем более многоязыкой становилась империя, тем более уязвимой чувствовала себя Россия, отчасти еще и из-за необходимости изолировать множество своих национальностей от их соседей. Чтобы упрочить собственное правление и преодолеть напряженность между различными народностями, населяющими империю, все правители России использовали миф о какой-то мощной иноземной угрозе, которая со временем превращалась в самосбывающиеся пророчества, подвергая испытаниям стабильность в Европе.

По мере распространения России с территорий вокруг Москвы в направлении центра Европы, к берегам Тихого океана и в сторону Средней Азии, ее стремление обезопасить себя превратилось в экспансию как самоцель. Русский историк Василий Ключевский так описывает этот процесс: «…эти войны, изначально носившие оборонительный характер, незаметно и непреднамеренно для московских политиков превращались в войны захватнические – прямое продолжение объединительной политики прежней [доромановской] династии, борьбы за русскую землю, которая раньше никогда не принадлежала Московскому государству»[184].

Россия постепенно превращалась в угрозу балансу сил в Европе точно так же, как она угрожала суверенитету соседей по своей обширной периферии. Независимо от размеров контролируемой ею территории, Россия неустанно отодвигала все дальше свои границы. Начиналось это из сугубо оборонительных соображений, когда князь Потемкин (более известный тем, что ставил по пути следования царицы фальшивые деревни) ратовал за завоевание принадлежавшего Турции Крыма в 1776 году, выдвигая разумный повод и полагая, что тем самым Россия получает наилучшую возможность защищать свои пределы[185]. Однако к 1864 году безопасность и непрерывная экспансия стали синонимами. Канцлер Александр Горчаков объяснял русскую экспансию в Средней Азии постоянной обязанностью усмирять периферию, будучи движимой одними только импульсами:

«Положение России в Средней Азии одинаково с положением всех образованных государств, которые приходят в соприкосновение с народами полудикими, бродячими, без твердой общественной организации. В подобном случае интересы безопасности границ и торговых сношений всегда требуют, чтобы более образованное государство имело известную власть над соседями…

Таким образом, государство должно решиться на что-нибудь одно: или отказаться от этой непрерывной работы и обречь свои границы на постоянные неурядицы… или же все более и более подвигаться в глубь диких стран… где величайшая трудность состоит в умении остановиться»[186].

Многие из историков припомнили эту цитату, когда Советский Союз вторгся в Афганистан в 1979 году.

Парадоксально, но верно также и то, что за последние 200 лет европейский баланс сил был в ряде случаев сохранен благодаря усилиям и героизму России. Без России Наполеон и Гитлер почти наверняка бы преуспели в создании мировых империй. Подобно двуликому Янусу, Россия была одновременно и угрозой балансу сил, и одним из его ключевых компонентов, важной для равновесия и все же не вполне его частью. На протяжении большей части своей истории Россия признавала только те пределы, которые ставились перед ней окружающим ее миром, и то с явной неохотой. И все же бывали периоды, самый заметный из которых – 40 лет по окончании Наполеоновских войн, когда Россия не извлекала выгоду из своей огромной мощи, а вместо этого использовала собственное могущество для защиты консервативных интересов в Центральной и Западной Европе.

Даже когда Россия выступала в поддержку легитимности, ее настрой был значительно более мессианским – и, следовательно, империалистическим, – чем у других консервативных дворов. Если западноевропейские консерваторы соотносили себя с философией самоограничения, то русские руководители записывали себя на службу в крестоносцы. Поскольку цари практически не сталкивались с проблемами собственной легитимности, они мало разбирались в республиканских движениях, просто считая их аморальными. Сторонники общих консервативных ценностей – по крайней мере, до Крымской войны – они были также готовы использовать легитимизм для расширения собственного влияния, из-за чего Николай I получил прозвище «Жандарм Европы». Во времена расцвета Священного союза Фридрих фон Генц так писал об Александре I:

«Император Александр, несмотря на все свое рвение и энтузиазм, выказываемый постоянно по поводу Великого альянса, является монархом, вполне способным без него обойтись. …Для него Великий альянс это лишь орудие, при помощи которого он оказывает собственное воздействие по общим вопросам, что и составляет одно из основных направлений его амбиций. …Его интерес в сохранении системы не является, как у Австрии, Пруссии или Англии, интересом, основывающимся на необходимости или страхе; это свободный и рассчетливый интерес, от которого он всегда в состоянии отказаться, как только иная система предоставит ему большие преимущества»[187].

Как и американцы, русские считали свое общество исключительным. Сталкиваясь лишь с кочевыми или феодальными обществами, экспансия России в направлении Средней Азии обладала множеством черт американской экспансии на запад, и если вспомнить вышеприведенную цитату из Горчакова, то русское обоснование экспансии было аналогично американским объяснениям своего собственного «манифеста судьбы». Но чем ближе русские приближались к Индии, тем больше это вызывало подозрения у британцев, пока во второй половине XIX века русская экспансия в Среднюю Азию, в отличие от американского продвижения на запад, не превратилась в проблему внешней политики.

Открытость границ каждой из стран была одной из немногих общих черт американской и русской исключительности. Ощущение Америкой чувства собственной уникальности базировалось на концепции свободы; у России же оно проистекало из опыта совместно перенесенных страданий. Каждый мог приобщиться к ценностям Америки; ценности же России принадлежали только одной русской нации, за исключением большинства нерусских подданных. Исключительность Америки привела ее к изоляционизму, перемежаемому периодическими крестовыми походами морального свойства; исключительность России влекла за собой возникновение чувства долга, часто приводившего к военным авантюрам.

Русский публицист националистического толка Катков так определял противоположность между западными и русскими ценностями:

«…там все основано на договорных отношениях, а у нас на вере, и противоположность эта определилась первоначально положением, какое Церковь приняла на Западе и какое приняла она на Востоке. Там в основании двоевластие, у нас – единовластие Церкви…»[188]

Националистические русские и панславистские писатели и представители интеллигенции безоговорочно приписывали так называемый альтруизм русской нации ее православному вероисповеданию. Великий романист и страстный националист Федор Достоевский толковал русский альтруизм, как обязанность освободить славянские народы от иноземного правления, если понадобится, бросив вызов всей Западной Европе. Во время кампании России на Балканах 1877 года Достоевский пишет:

«Спросите народ, спросите солдата: для чего они поднимаются, для чего идут и чего желают в начавшейся войне – и все скажут вам, как един человек, что идут, чтобы Христу послужить и освободить угнетенных братьев… [Мы] будем надзирать за их же взаимным согласием и оборонять их свободу и самостоятельность, хотя бы от всей Европы»[189].

В отличие от государств Западной Европы, которыми Россия восхищалась, которых презирала и которым завидовала одновременно, Россия воспринимала себя не как нацию, а как процесс, идущий вне геополитики, приводимый в движение верой и удерживаемый вместе силой оружия. Достоевский не сводил роль России к одному лишь освобождению братьев-славян, он включил туда наблюдение за их взаимным согласием – такого рода социальная обязанность, которая легко может скатиться к доминированию. Для Каткова Москва была Третьим Римом:

«Русский царь есть более чем наследник своих предков; он преемник кесарей восточного Рима, строителей Церкви и ее соборов, установивших самый символ христианской веры. С падением Византии поднялась Москва и началось величие России»[190].

После революции миссионерскую страсть и пыл перенял Коммунистический интернационал.

Парадокс русской истории заключается в постоянной двойственной противоречивости между мессианством и всеподавляющим ощущением уязвимости. Доведенная до предела, эта противоречивость, эта двойственность порождает страх того, что, если империя не будет расширяться, она взорвется изнутри. Таким образом, когда Россия выступала в качестве главного инициатора раздела Польши, она действовала так отчасти именно из соображений безопасности и отчасти из характерного для XVIII века стремления к расширению. Столетием позже подобное завоевание приобрело самостоятельное значение. В 1869 году Ростислав Андреевич Фадеев, офицер-панславист, написал повлиявшее на многие умы сочинение под названием «Мнение по восточному вопросу», утверждая, что Россия должна продолжать свое продвижение на запад, чтобы защитить уже имеющиеся завоевания:

«Историческое движение наше с Днепра на Вислу (то есть раздел Польши) было объявлением войны Европе, вторгнувшейся в непринадлежащую ей половину материка. Мы стоим теперь посреди неприятельских линий – положение временное: или мы собьем неприятеля, или отступим на свою позицию… Россия распространит свое главенство до Адриатического моря или вновь отступит до Днепра…»[191]

Анализ Фадеева не слишком отличается от анализа Джорджа Кеннана, который был произведен по ту сторону разграничительной линии в весьма содержательной статье относительно источников советского поведения. В ней он предсказывал, что, если Советский Союз не преуспеет в осуществлении экспансии, он взорвется и рухнет[192].

Восторженное представление России о самой себе редко разделялось окружающим миром. Несмотря на исключительные достижения в области литературы и музыки, Россия никогда не являлась для покоренных народов своеобразным культурным магнитом, в отличие от метрополий ряда других колониальных империй. И Российская империя никогда не воспринималась как модель общественного устройства – ни другими обществами, ни собственными подданными. Для нешнего мира Россия была стихийной силой – таинственным экспансионистским присутствием, которого следовало бояться и сдерживать как при помощи включения в союзы, так и конфронтации с ней.

Меттерних пробовал путь подключения к союзам и на протяжении одного поколения по большей части добился успеха. Но после объединения Германии и Италии великие идеологические цели первой половины XIX века утратили объединительную силу. Национализм и революционное республиканство больше не воспринимались как угрозы европейскому порядку. Как только национализм стал преобладающим организующим принципом, коронованные главы России, Пруссии и Австрии все меньше и меньше нуждались в объединении в целях общей защиты принципа легитимности.

Меттерниху удалось создать некую модель европейского правительства благодаря тому, что правители Европы считали идеологическое единение необходимым волнорезом на пути революции. Но к 1870-м годам либо пропадал страх перед революцией, либо отдельные правительства стали полагать, что смогут справиться с ней без помощи извне. К тому времени сменились два поколения с момента казни Людовика XVI; удалось совладать с либеральными революциями 1848 года; Франция, даже будучи республикой, утратила пыл прозелитизма. Теперь уже никакая идеологическая общность не сдерживала все обостряющийся конфликт между Россией и Австрией на Балканах или между Германией и Францией по поводу Эльзас-Лотарингии. Когда великие рассматривали друг друга, они уже не видели партнеров по общему делу, а видели опасных, даже смертельных, врагов. Конфронтация превратилась в стандартный дипломатический метод.

На более раннем этапе Великобритания вносила свой вклад в дело сдерживания, играя роль регулятора европейского равновесия. И даже на тот момент только Великобритания из всех крупных европейских держав была в состоянии проводить дипломатию баланса сил, не будучи связанной непримиримой враждой к какой-либо другой державе. Но в Великобритании росло недоумение по поводу того, что же теперь представляет собой основную угрозу, и она не могла избавиться от смятения в течение нескольких десятилетий.

Баланс сил венской системы, с которой Великобритания была знакома, радикальным образом изменился. Объединенная Германия заполучила мощь, позволившую ей господствовать одной в Европе, – событие, появлению которого Великобритания всегда сопротивлялась в прошлом, когда речь шла о завоеваниях. Однако большинство британских руководителей, за исключением Дизраэли, не видели причин противостоять процессу национальной консолидации в Центральной Европе, который британские государственные деятели приветствовали на протяжении нескольких десятилетий, особенно когда кульминацией его оказалась война, в которой Франция, строго говоря, была агрессором.

С тех пор как сорока годами ранее Каннинг сделал так, чтобы Великобритания не соприкасалась с системой Меттерниха, политика «блестящей изоляции» Великобритании позволила ей играть роль защитника равновесия в значительной степени потому, что тогда ни одна из стран не была способна доминировать на континенте. После объединения Германия неуклонно приобретала такие возможности. И, к некоторому смятению, она добивалась могущества за счет развития своей территории, а не путем захватов. Стилем же политики Великобритании являлось вмешательство только тогда, когда баланс сил находился под угрозой уже фактически, а не тогда, когда возникала перспектива подобной угрозы. Поскольку потребовались десятилетия, чтобы германская угроза европейскому балансу сил стала очевидной, озабоченность Великобритании внешнеполитического свойства до самого конца столетия была сосредоточена на Франции, чьи колониальные амбиции сталкивались с британскими, особенно в Египте, а также на русском продвижении к проливам, Персии, Индии, а позднее в направлении Китая. Все эти проблемы носили колониальный характер. Применительно же к европейской дипломатии, породившей кризисы и войны XX века, Великобритания продолжала придерживаться политики «блестящей изоляции».

Бисмарк, таким образом, оставался ведущей фигурой европейской дипломатии, пока не был отправлен в отставку в 1890 году. Он хотел мира для вновь образованной Германской империи и не искал конфронтации ни с одной другой нацией. Но в отсутствие моральных связей между европейскими государствами он столкнулся с поистине титанической задачей. Он был обязан удержать как Россию, так и Австрию от вступления в лагерь своего врага Франции. Для этого требовалось пресекать вызовы Австрии против легитимизации русских целей и одновременно удерживать Россию от подрыва Австро-Венгерской империи. Ему были нужны хорошие отношения с Россией, не вызывающие настороженность у Великобритании, которая подозрительно отслеживала русские намерения в отношении Константинополя и Индии. Даже такой гений, как Бисмарк, не мог до бесконечности поддерживать такое шаткое и неустойчивое равновесие; усиливающееся давление на международную систему становилось все менее и менее управляемым. Тем не менее за те 20 лет, в течение которых Бисмарк стоял во главе Германии, он проводил Realpolitik, которую он проповедовал с таким спокойствием и такой ловкостью, что баланс сил ни разу не нарушался.

Целью Бисмарка было не дать ни одной другой державе – за исключением неугомонной Франции – ни единого повода вступить в союз, направленный против Германии. Заявляя об «удовлетворенности» объединенной Германии и отсутствии у нее новых территориальных амбиций, Бисмарк стремился успокоить Россию тем, что у Германии нет своего интереса на Балканах. Все Балканы, по его словам, не стоят костей даже одного померанского гренадера. Имея в виду Великобританию, Бисмарк не выступал ни с какими претензиями на континенте, которые могли бы вызвать британскую озабоченность в плане равновесия, причем он также удержал Германию от колониальной гонки. «Здесь Россия, тут Франция, а мы в середине. Это и есть моя карта Африки», – таким был ответ Бисмарка одному из сторонников германского колониализма[193] – совет, который собственные политики позднее вынудили его откорректировать.

Заверения, однако, оказалось недостаточно. Германии нужен был союз одновременно как с Россией, так и с Австрией, как бы невероятно это ни выглядело на первый взгляд. И все же Бисмарку удалось выработать такой альянс в 1873 году – первый так называемый «Союз трех императоров». Провозглашая единение трех консервативных дворов, он в значительной степени походил на Священный союз Меттерниха. Неужели Бисмарк неожиданно воспылал страстью к системе Меттерниха, для разрушения которой он сделал так много? Ведь времена изменились во многом благодаря успехам Бисмарка. И хотя Германия, Россия и Австрия дали клятвенное обещание сотрудничать действительно в духе Меттерниха в подавлении подрывных тенденций в собственных владениях, общая антипатия к политическим радикалам не могла больше удерживать воедино три восточных двора. В первую очередь потому, что каждый из них был уверен в том, что справится с внутренними неурядицами без посторонней помощи.

Более того, Бисмарк утратил свои прочные легитимные полномочия. Хотя его переписка с Герлахом (смотри пятую главу) не публиковалась в открытой печати, мотивировки его установок были общеизвестны. Будучи защитником реальной политики на протяжении всей своей карьеры на государственной службе, он не мог вдруг проявлять приверженность легитимности доверия. Резко обостряющееся геополитическое соперничество России и Австрии оказалось превыше единения консервативных монархов. Каждый жаждал добычи на Балканах от распадающейся Турецкой империи. Панславизм и устарелый экспансионизм способствовали проведению Россией рискованной политики на Балканах. Это порождало откровенный страх в Австро-Венгерской империи. Таким образом, если на бумаге германский император находился в союзе с такими же консервативными монархами в России и Австрии, то на деле эти два брата уже вцепились друг другу в глотку. И вопрос о том, как быть с обоими партнерами, которые воспринимали друг друга как смертельную угрозу, должен был постоянно давить на систему альянсов Бисмарка всю оставшуюся жизнь.

Первый «Союз трех императоров» научил Бисмарка тому, что он больше не может контролировать им же выпущенные на свободу силы, апеллируя к принципам внутреннего устройства Австрии и России. С тех пор он пытался манипулировать ими, делая акцент на силе и собственной выгоде.

Два события главным образом продемонстрировали тот факт, что Realpolitik превратилась в господствующую тенденцию этого периода. Первое случилось в 1875 году в форме псевдокризиса, надуманной военной паники, вызванной передовой статьей в одной из ведущих германских газет под провокационным заголовком «Является ли война неизбежной?». Передовица была опубликована в ответ на увеличение французских военных расходов и закупки французской армией большого количества лошадей. Бисмарк при помощи такого газетного трюка, бесспорно, хотел лишь создать видимость военной паники, не имея в виду пойти дальше этого, поскольку не было даже частичной мобилизации германских сил или угрожающих передвижений войск.

Столкновение с несуществующей угрозой является простым способом укрепления позиций своей страны. Умная французская дипломатия создала видимость того, что Германия готовит упреждающий удар. Французское министерство иностранных дел стало распространять информацию о беседе царя с французским послом, в ходе которой он-де отметил, что поддержит Францию во франко-германском конфликте. Великобритания, всегда чутко реагирующая на угрозу господства одной державы над всей Европой, начала какие-то шевеления. Премьер-министр Дизраэли дал указания своему министру иностранных дел лорду Дерби обратиться к русскому канцлеру Горчакову с идеей припугнуть Берлин:

«Мое собственное впечатление таково, что нам следует организовать совместное выступление для сохранения мира в Европе, как это сделал Пэм (лорд Пальмерстон), когда помешал Франции и изгнал египтян из Сирии. Не исключаю альянс между Россией и нами по этому конкретному поводу, да и другие державы, такие, как Австрия и, возможно, Италия, могли бы быть приглашены примкнуть…»[194]

Тот факт, что Дизраэли, сильно озабоченный честолюбивыми имперскими амбициями России, готов был даже сделать намек на возможность англо-русского альянса, показал всю серьезность, с какой он отнесся к перспективе германского господства в Западной Европе. Страх перед войной стих так же быстро, как и возник, поэтому план Дизраэли так и не был проверен на деле. Хотя Бисмарк не знал деталей предпринятого Дизраэли маневра, он был слишком проницателен, чтобы не почувствовать всю глубину озабоченности Великобритании.

Как наглядно доказал Джордж Кеннан[195], общественный резонанс был намного сильнее, чем сам по себе этот кризис. Бисмарк не имел намерения начинать войну через столь короткий срок после унижения Франции, хотя и не возражал бы, чтобы у Франции оставалось такое впечатление, что он мог бы так поступить, если зайдет слишком далеко. Царь Александр II вовсе не намеревался давать гарантии республиканской Франции, хотя и не был против того, чтобы передать Бисмарку, что такой вариант вполне реален[196]. Таким образом, Дизраэли отреагировал на проблему, оказывавшуюся чистой воды фантазией. И все же сочетание британского беспокойства, французского маневрирования и русской двойственности убедило Бисмарка в том, что только активная политика может предотвратить создание коалиции, которая осуществится поколением позже в лице Антанты – Тройственного согласия, направленного против Германии.

Второй кризис был вполне настоящим. Он оказался еще одним балканским кризисом, который продемонстрировал, что ни философская, ни идеологическая общность не могут удержать воедино «Союз трех императоров» перед лицом глубинной конфликтности национальных интересов. А поскольку он обнажил конфликт, который в конечном счете привел к краху европейский порядок Бисмарка и вверг Европу в Первую мировую войну, то будет рассмотрен здесь подробнее.

Восточный вопрос, не выпячиваемый с Крымской войны, вновь стал ведущим в повестке дня в первых сериях запутанно-сложного спектакля, который с ходом времени становился таким же шаблонно-стереотипным, как и представления японского театра Кабуки. Одно почти случайное событие способно было вызвать кризис; Россия могла бы выступить с угрозами, а Великобритания направила бы Королевский военно-морской флот. Россия оккупировала бы какую-то часть Оттоманских Балкан и удерживала бы ее как заложника. Великобритания стала бы угрожать войной. Начались бы переговоры, в процессе которых Россия отказалась бы от части требований, и в этот самый момент все бы взлетело на воздух.

В 1876 году болгары, которые в течение нескольких столетий жили под властью турок, восстали, и к ним присоединились другие балканские народы. Турция ответила с потрясающей жестокостью, а Россия, охваченная панславистскими чувствами, пригрозила вмешательством.

В Лондоне реакция России вызвала чересчур знакомый призрак русского контроля над проливами. Со времен Каннинга британские государственные деятели следовали основополагающему предположению, что, если Россия установит контроль над проливами, она будет господствовать в восточном Средиземноморье и на Ближнем Востоке, тем самым ставя под угрозу позиции Великобритании в Египте. Следовательно, согласно британским стереотипам, Оттоманскую империю, какой бы одряхлевшей и антигуманной она ни была, следовало сохранить, даже несмотря на риск войны с Россией.

Такое положение дел поставило Бисмарка перед сложным выбором. Русское продвижение, способное вызвать британский вооруженный ответ, могло также, по всей вероятности, побудить Австрию ввязаться в драку. А если Германия будет вынуждена выбирать между Австрией и Россией, внешняя политика Бисмарка будет полностью расстроена вместе с крахом «Союза трех императоров». При любом раскладе Бисмарк рисковал восстановить против себя либо Австрию, либо Россию, а также, весьма вероятно, навлечь на себя гнев всех сторон, если займет нейтральную позицию. «Мы всегда избегали, – сказал Бисмарк в рейхстаге в 1878 году, – в случае расхождения во мнениях между Австрией и Россией, создания большинства из двоих против одного, вставая на чью-то сторону…»[197]

Сдержанность была классической чертой Бисмарка, хотя она и создавала проблему выбора по мере развертывания кризиса. Первым шагом Бисмарка стала попытка укрепить связи внутри «Союза трех императоров» посредством выработки общей позиции. В начале 1876 года «Союз трех императоров» составил так называемый «Берлинский меморандум» с предупреждением Турции в отношении продолжения репрессий. Как представляется, он подразумевал, что при определенных оговорках Россия вмешается на Балканах от имени «Европейского концерта» точно так же, как созывавшиеся по инициативе Меттерниха конгрессы в Вероне, Лайбахе и Троппау определяли какую-либо европейскую державу для выполнения их решений.

Однако существовало огромное различие между осуществлением таких действий тогда и их реализацией сейчас. Во времена Меттерниха Каслри был британским министром иностранных дел, который поддерживал вмешательство со стороны Священного союза, даже если Великобритания отказывалась принимать в них участие. Но теперь премьер-министром был Дизраэли, а он интерпретировал Берлинский меморандум как первый шаг к демонтажу Оттоманской империи без участия Великобритании. Это было почти на грани с европейской гегемонией, против которой Великобритания выступала столетиями. Жалуясь Шувалову, русскому послу в Лондоне, Дизраэли посетовал: «С Англией обращаются так, словно мы Черногория или Босния»[198]. А своему постоянному адресату леди Брэдфорд он писал:

«Баланса нет, и если мы не постараемся изо всех сил, чтобы действовать совместно с тремя северными державами, они смогут обойтись без нас, что не приемлемо для государства, подобного Англии»[199].

Перед лицом продемонстрированного Санкт-Петербургом, Берлином и Веной единства было бы исключительно трудно для Великобритании противостоять их какой бы то ни было совместной договоренности. По-видимому, у Дизраэли не было иного выбора, кроме как присоединиться к северным дворам, когда Россия наносила удар по Турции.

Тем не менее Дизраэли в традициях Пальмерстона решил поиграть британскими мускулами. Он ввел военно-морской флот Великобритании в восточное Средиземноморье и публично заявил о своих протурецких настроениях – тем самым гарантируя, что Турция будет непреклонно стоять на своем, и являя наружу скрытые разногласия, существующие в «Союзе трех императоров». Никогда не славившийся чрезмерной скромностью, Дизраэли заявил королеве Виктории, что он разрушил «Союз трех императоров». Союз, как он полагал, «фактически более не существует и принадлежит прошлому, как римский триумвират»[200].

Бенджамин Дизраэли был одной из самых странных и невероятных фигур, когда-либо стоявших во главе британского правительства. Узнав, что будет назначен премьер-министром в 1868 году, он воскликнул: «Ура! Ура! Я взобрался на верхушку намазанного жиром столба!» А вот когда постоянный оппонент Дизраэли Уильям Эварт Гладстон был в том же году призван в качестве преемника Дизраэли, то разразился многословными рассуждениями на тему ответственности, налагаемой властью, и священных обязанностей перед Богом, которые включали молитву о том, чтобы Всемогущий наделил его твердостью духа, необходимой для исполнения серьезных обязанностей премьер-министра.

Эти высказывания двух великих людей, определявших британскую политику второй половины XIX века, характеризуют противоположность их натур: Дизраэли – это действующий напоказ, блестящий и живой человек; Гладстон – образованный, набожный и серьезный. Самая большая ирония заключалась в том, что консервативная партия тори Викторианской эпохи, состоящая из деревенских сквайров и преданных англиканской вере аристократических семей, выдвинула в качестве своего лидера очень умного еврейского авантюриста и что партия типичных членов общества вывела на мировую авансцену типичного чужака. Никогда ни один еврей не достигал таких высот британской политики. Столетием позднее вновь, казалось бы, именно узко мыслящие тори, а не робкая, но прогрессивная лейбористская партия выдвинули на эту должность Маргарет Тэтчер – дочь зеленщика, которая оказалась еще одним замечательным лидером и первой женщиной премьер-министром Великобритании.

Карьера Дизраэли была необычной. Романист в молодости, он скорее принадлежал к кругу литераторов, чем активных политиков, и, вероятнее всего, окончил бы свою жизнь скорее искрометным писателем и рассказчиком, чем одной из судьбоносных фигур британской политики XIX века. Как и Бисмарк, Дизраэли стоял за наделение избирательным правом простого человека, поскольку был убежден, что средние классы в Англии поддержат консерваторов.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Сын и наследник герцога внушал всем страх. Ему было только десять лет, а он уже успел всюду проявить...
Апрель улыбался безоблачным небом, светлым голубоватым эфиром, золотым солнцем, царственно завладевш...
Их отношения считают одними из самых драматичных, загадочных, красивых и долгих историй любви всех в...
Как известно, слово – весьма опасное оружие, которое при небрежном использовании может нанести непоп...
Если вам кажется, что дел невпроворот, а их список все растет и растет, если вы вечно все путаете и ...