О любви (сборник) Астафьев Виктор
– Это плохая шутка, злая и безжалостная, – проговорил он и нажал отбой.
Пройдя таможню и паспортный контроль, он позвонил из кафе – была привычка после всех формальностей выпить за обретенную свободу в зоне дьюти-фри.
Эта привычка у него осталась с того времени, когда он начал выезжать еще при большевиках. Пьянящий воздух свободы тогда переполнял его, и он за это выпивал перед полетом.
Потом, когда понял, что свободы нет нигде и Запад – такое же говно, как и Восток с другими сторонами света, он привычку сохранил, ритуал, так сказать. Он понял, что свобода – химера, туфта, как и остальные общечеловеческие ценности. Твоя личная свобода может быть нарушена тысячами способов – дефолтом, цунами, болезнью близких. Девушка в кафе напротив через секунду из милой и желанной превратится в мерзкую дрянь и потребует денег на техосмотр поношенного авто, оставшегося от прежнего любителя данной конкретной промежности.
Он часто задумывался, почему женщины так гордятся своим лишним отверстием. Какой магический смысл они вкладывают в гордость его обладанием, почему торгуют им все – праведные мамаши и вульгарные пэтэушницы, каждая за свою цену, желая денег и влияния и шантажируя папаш, желающих видеть своих детей.
Он давно перестал обманывать себя. Сколько раз бывало – ослепнешь от кого-нибудь, обрадуешься чистоте помыслов и бескорыстию светлой души, а она вдруг скажет, что нужно срочно деньги на операцию бабушке, или сплетет другую лапшу о форс-мажоре, и ты, обломавшись в очередной раз, позвонишь своей сутенерше и попросишь девушку по вызову, которая исполнит все профессионально и четко, после расчета мгновенно уйдет и не станет говорить чепуху о том, как ей было хорошо.
Как им бывает хорошо на такой работе, он однажды услышал в Хорватии, когда в знойный день от полного безделья пригласил девушку, которая оказалась украинкой, что является бонусом для русского туриста, больше любящего поговорить.
Она жила в Хорватии со времен балканской войны и обслуживала миротворческие силы Евросоюза.
Когда МТМ после ее работы спросил, есть ли у нее любовь настоящая, она ему сказала, что ей хватает по работе и на любовь в свободное время нет желания. Да и как можно любить мужчину и ходить на такой промысел!
Он набрал номер Мышки-Норушки, забыв о том, что только полчаса назад изобразил обиду. Он очень часто изображал лицом, походкой, голосом нечто – в разное время разное. Коллегам и партнерам он демонстрировал характер и дерзость, женщинам – пылкость и темперамент, милиционерам – высокомерное презрение, предъявляя одновременно удостоверение о неприкосновенности. Так было всегда, с детских лет, – играя придуманные роли, он прятался от собственных страхов.
Телефон Норушки молчал.
Все его добродетели были лишь прикрытием собственного эгоизма, он желал своим близким здоровья исключительно для того, чтобы они не раздражали его своим нытьем и просьбами о сочувствии. Он выстроил вокруг себя мир, где был и альфой и омегой. Счастливее он при этом не стал – когда очень слишком усилий тратится на приготовление обеда, то жрать не хочется.
Ему почему-то ничего не хочется, все вроде есть.
Раньше хотелось всего, цена этого оказалась весьма высокой, пришлось много дров и костей наломать, потом самому не раз поджариться на этих дровах. Надоело быть шашлыком, подаваемым к чужому столу, хвалить себя: ешьте меня, я вкусный – и при этом источать из себя горько-сладкий соус и самому себя поливать перед употреблением.
Сколько раз его ели и выплевывали его же кости, скольких он съел, даже не подавившись? И что?!
Он вспомнил ночной разговор под Новый год, когда он приехал поздравить человека, которого съел на прежней работе, и привез ему подарок – не хотел в новый год вступать с грехом. Тот, удивленный визитом, вышел во двор со своей собакой, слепо щурясь от уличного фонаря.
Оба знали все о том, что произошло. МТМ понимал, что лишил его последней работы, просто так, чтобы встать на следующую позицию. Уже бывший старший товарищ принял его конверт с компенсацией морального вреда, не бросил в наглую рожу, а взял – деньги были нужны. МТМ обрадовался, что грех списан, зачтен и не надо больше мучиться, что вышло не очень ловко – вышло вполне ловко, даже очень, очень ловко, это бизнес и ничего личного (сколько подлецов спасаются этой формулой от угрызений несуществующей совести!).
Он сидел в кафе аэропорта и не мог есть, не хотел, ковырялся в еде вполне достойного качества.
Карьерный каннибализм не способствует хорошему пищеварению, раздельное питание после него не спасает от несварения душу. Он понял это давно, еще в начале карьеры, когда у него был волчий аппетит на все, и он выбрал свой путь и шел по нему, не сворачивая, через реки, горы и долины.
В тумане растаял самолет, на котором он летел, на земле осталась мастер по ушу, потерявшая ученика, семья, которую он летел дожевывать, и многие другие, которых он точно съест и не подавится.
Но почему так грустно жить? Где люди, которые любят? Где вы? Ау!
История о том, как человек проник в тело, а попал в душу
Однажды Сергеев встал утром с ощущением, что сегодня что-то случится. Он не знал, на каком регистре сыграет Божественная арфа, но что-то должно было произойти.
Человек он был трезвого ума, если не пил, в предсказания не верил, нумерологию презирал как мракобесие, мог себе позволить маленькую слабость, если на его пути попадалась черная кошка: всегда ждал, когда пройдет другой человек и унесет на своих ногах неприятности.
Сам он стучал только по дереву и зажмуривался, если хотел отогнать от себя и своих близких собственные страхи. Человек осторожный, он мог спокойно сесть в ржавую «копейку» ночью темной и поехать домой с человеком, который не знает не только правил дорожного движения, но и правил общежития с человекоподобными.
Как-то проносило его, отводила невидимая рука, лишнего не давала, но и своего не забирала.
День начался обычно, как всегда, возник вопрос – идти туда, не зная куда. Работа у него была непыльная: он писал для одного журнала колонку обо всем на свете. Обо всем – значит, ни о чем. Когда подходил срок сдачи материала, он садился за стол и начинал мониторить тонкие струны своей души. Если чесался глаз, он писал о том, что большое видится на расстоянии, если жопа, то тут возникали более глубокие аллюзии, он с детства помнил пословицу «Жопа не глаз, не проморгается».
Возраста он был еще дееспособного, любви не ждал, гадил по-тихому, без плана, похоть свою укрощал спонтанно, без Интернета и клубов, где товар – деньги – товар.
Когда-то три раза полюбив и два раза женившись, он понял: любовь – это болезнь. Он не любил болеть, терял сознание, когда ему в школе делали «пирке», простенькую процедуру, а позже с отвращением терпел уколы в свое белое тело. Если вдруг у него случалась температура 36,8, то он ложился лицом к стене и давал распоряжения о собственной кремации. Жена на первых порах пугалась, а потом перестала реагировать и показывала детям, кем не надо быть.
Так вот, в тот обычный день он пошел в магазин за сигаретами и больше не вернулся.
Он шел в магазин с почти закрытыми глазами, досыпал стоя – этому он научился в армии, где месяц простоял на тумбочке в наряде по роте. Он спал стоя и при этом отвечал на звонки, уворачивался от дембельских ударов в хилую грудь и даже читал любимые рассказы в уме, как на мониторе.
Он шел, спал и натолкнулся на девушку с коляской. Девушка была никакая, все в ней не могло понравиться Сергееву: невысокая, некрупная, не брюнетка, волосики непышные, как и грудь без номера. Все в ней отдельно не понравилось, а вместе сработал навигатор: остановись и послушай.
Сергеев встал, как вкопанный столб посреди дороги, и замер.
Она что-то плела ему про мужа, который избил ни за что, про свою маму, к которой она уйти не может, потому что у мамы появился мужчина, с которым та хочет построить любовь. Двадцатиминутный доклад, как у нее все плохо, ошеломил – он не знал, как ее утешить, не мог найти слова. Он знал, как человек грамотный, что бродят такие артистки и разводят лохов на жалость, а потом клофелин – и шубы нет, и из холодильника забирали все, включая соевый соус.
Он должен был по уму стряхнуть с себя весь этот вздор, дать сто рублей за артистизм и пойти дальше и быть умным. Но не в этот раз. Он решил и сделал непоправимое.
В куртке у него были ключи от квартиры товарища, куда он иногда захаживал на спонтанные встречи с проникновением в другое тело. Он собирался их сегодня вернуть обладателю однокомнатного бунгало, но не вернул, позвонил, сплел историю, что очень надо, и дал отбой.
Потом они долго покупали в магазине все, что нужно для жизни, и поехали в Лефортово, где была квартира с пыльными окнами без штор.
Пока они ехали, она успокоилась, ребенок тоже перестал плакать, утомленный соской и молоком. Сергеев был неестественно спокоен и делал все деловито и четко, не глядя на себя со стороны.
Выгрузили вещи и коляску, въехали и еще пару часов молча налаживали быт, что в условиях наличия света, воды и доброй воли и отсутствия дефицита товаров первой и второй необходимости оказалось несложно.
Выкупали ребенка, он заснул. Сергеев приготовил ужин с водкой, и они сели за стол. Он выпил, она тоже. В доме было тихо, в домашнем освещении она оказалась совсем не страшной, оцепенение страха прошло, ей стало казаться, что беда отступила, и она даже два раза посмеялась двум шуткам из «Нашей Раши», которые ей рассказал Сергеев. Потом он почему-то стал ей рассказывать, как в детстве, в пятом классе, не помог птичке, которая билась в окно. За неделю до того он сделал на уроке труда скворечник на «пять» – тот получился крепким и красивым. Но без птички это был просто ящик с дыркой, как в туалете у бабушки в Колчине, куда он боялся ходить – снизу дуло и пахло совсем невкусно.
Птичка прилетела с раненой лапкой и билась в окно, умоляя Сергеева открыть ей и спасти. Родителей дома не было, и он не открыл, испугался, что она будет летать и гадить. Не открыл, задернул штору, и птичка пропала. Что с ней стало, он так и не узнал. Тайно желал ей спастись, но помнил это долго. Ее раненая лапка долго царапала его и смущала.
Он сам не понимал, зачем рассказывает ей про какую-то птичку из пятого класса, почему он здесь пьет водку на коробке от детской кроватки, купленной для чужого ребенка, зачем ему чужая девушка в два раза его моложе. Еще день назад, если бы ему какая-нибудь Ванга напророчила такую судьбу, он бы плюнул в ее незрячие глаза, забыв о приличиях. Но вот он сидит здесь и понимает отчетливо и ясно, что эту птичку он не задернет холодной шторкой и не уйдет в другую комнату читать на теплом диване книжку о пионерах-героях, как когда-то.
Он вернулся в свое тело, найдя свою душу.
Скованные обузами брака
У Сергеева было три брака: неудачный первый – по расчету, восхитительный второй – фиктивный, ради прописки, и третий, в котором он пребывал по любви, но очень долго.
У него был товарищ, который каждую половую связь оформлял нотариально, их за всю жизнь набралось семь, и только болезнь остановила его страсть ходить в загс после каждого сношения.
Были и другие люди вокруг него – те, кто со своими женами только вел совместное хозяйство, а другие естественные надобности справлял на чужих подушках. Хозяйство их со временем разрасталось, и одна мысль, что жене нужно отдать половину, успокаивало их постоянное желание изменить картинку на своем жизненном мониторе, где старая заставка надоела до рези в глазах.
Жены делали круговые подтяжки и отправлялись в кругосветные круизы, кромсали свои тела полостными операциями, кололи в себя яды и клетки диковинных животных и не понимали, что дело совсем не в этом – никто не забыт и ничто не забыто, но вспять время не повернешь. Укорять собственного мужа, что он не так, как раньше, бросается на тебя днем и ночью, не поет по утрам в душе и не завет в гостях укрыться в ванной для скоропалительной любви, – это норма, а не патология.
Их надо уже жалеть, а не склонять к действиям, прямо вредящим здоровью. Один даже чуть не задохнулся, исполняя сложную композицию в неудобной позе. Если вам хочется, чтобы он окоченел во время экстаза, значит, вы не мать ваших общих детей, а приговор собственному счастью.
Весь этот монолог Сергеев произнес про себя, под одеялом, отвернувшись после неудачного фул-контакта с дражайшей половиной, которая приготовила ему на ночной десерт спектакль с гаишником с большой дороги и его жертвой, предлагающей себя в качестве натуральной оплаты.
Сергеев-гаишник пошел не по сценарию, телом пренебрег, тупо попросил рассчитаться с государством через сберкассу или дать наличными со скидкой за обналичку. Жена завизжала, ослепленная ненавистью к коррупционеру в собственной постели, и ушла в гостиную, продемонстрировав таким образом презрение и возмущение фактом проникновения коррупции на святая святых – территорию любви.
На этой территории давно царил разгул мракобесия, стороны применяли недозволенные приемы – сначала Сергеев зарядил врача, который в мягкой форме объяснил жене, что в связи с симптомами болезней внутренних органов необходимо оставить в покое рабочий орган мужа. «Излишнее волнение может повредить его состоянию, попытайтесь понять, что живой муж, приносящий в дом деньги, лучше больного, приносящего неприятности», – сказал доктор. Он блестяще справился с заданием по деморализации противника, жена отстала от Сергеева и переехала к дочери воспитывать внука, но перед уходом заказала на всякий случай отворот для остальных баб, которые, не дай Бог, появятся и посягнут на ее законное место.
Ее старинная подруга присоветовала целителя, бывшего контролера из СИЗО № 1, который прославился тем, что мог на расстоянии и по фотографии отбить яйца любому мужику, если тот только задумается об измене (метод отворота не разглашался).
Контролер был на вынужденной пенсии, его туда отправили за оказание телекоммуникационных услуг сидельцам изолятора (он на своих яйцах носил в ночные дежурства тяжеленные «моторолы», еще старые, с крышкой и усиленной батареей). Он жалел потом, что не дожил до легчайших и супертонких трубок нового поколения, которые не так натирают мошонку.
Загубив карьеру и яйца, он стал искать свое место в жизни и нашел двух пацанов, которые по его команде встречали темной ночью пациентов, били их для профилактики по жизненно важным органам и говорили, что в следующий раз оторвут «это» вместе с головой, забирали кошелек и, конечно, мобильный телефон, который целитель уничтожал как причину своих несчастий.
Через две недели Сергеев возвращался от девушки, которая бережно и нежно играла с его хозяйством, уже обреченным. Перед носом у него оказались два ученика дистанционного целителя, он ждать не стал, сунул одному в рожу электрошокер, тот сразу, видимо, кончил и лег в ногах. Второй, как в плохом кино, выпрыгнул с ногой типа Джеки Чана, но не удержался на хилых ноженьках и рухнул своей тупой головкой на бордюр, затих, а потом завыл, как собака, подцепленная кованым сапогом бывшего кинолога-пограничника, соседа Сергеева, устало бредущего с работы, где он стерилизовал своих бывших питомцев по заказу мэрии.
Без сыворотки правды они выложили Сергееву, кто их нанял, и он попросил своих осведомителей больше его не беспокоить.
Целителю он подослал налоговую инспекцию, и она с радостью стерилизовала того на полную катушку. Целитель заболел, да так сильно, что потерял свой дар и заодно лишился нетрудовых доходов и покоя.
Мстить жене Сергеев не стал – что возьмешь с глупой бабы, цепляющейся за прошлое, но яйца стал беречь от чужого глаза и носить, как хоккеист, пластмассовую накладку на всякий случай – вдруг ей взбредет повторить попытку?..
Случай, когда эффект бабочки Лоренца не работает, или Ошибка Маркса
Сергеев лежал на диване и ждал возмездия, небеса молчали.
Молчала и жена, заставшая Сергеева с домработницей в недвусмысленном положении – в позе вид сверху.
Бес попутал Сергеева в обычный рабочий день, когда он днем вернулся домой собраться в командировку.
До этого у него никогда не появлялось желание завалить домработницу, хотя близость между ними была. Первым попался Сергеев, когда домработница застукала его в туалете голого и беззащитного, справляющего нужду, совсем не малую. Увидев его красное от напряжения лицо, она отпрянула, смутившись, и Сергеев долго не выходил, ждал, когда за ней хлопнет дверь.
Через какое-то время он сам застал ее на своем горшке, уставшую после пятичасовой работы, писавшую на дорожку.
Пелена предрассудков упала, они увидели друг друга, и тайны между ними не стало. Далее должна была последовать развязка или кто-то должен был уйти. Сергеев из дома уходить не собирался, а у работницы другого места не было, но падать в койку хозяина в ее планы не входило.
Вмешался бес и все попутал.
Когда Сергеев ввалился в обед в отчий дом, атмосфера там была накалена.
Радио исполняло песню Кристины Орбакайте «Перелетная птица», в холле, ритмично покачивая задом, труженица метлы и совка мыла пол в позе, не вызывающей сомнений. Сергеев залюбовался грацией половых работ и завел с ней беседу о смысле ее жизни.
Отвечать, стоя раком, на судьбоносные вопросы неудобно, да и все как-то неожиданно случилось. Когда ее принимали на работу, одним из условий было не разговаривать с хозяином, а тут целая дискуссия в неудобной позе. Можно бы и прерваться, но опоздать на электричку было смерти подобно.
Диалога не получалось. Она двигалась задним ходом и отвечала невпопад из-за прилившей к голове крови. Напряжение нарастало, звонок в дверь показался спасительным – пришла хозяйка.
Опытным взглядом оценив мизансцену, она все поняла – ее благоверный бил копытами, бедная жертва пыталась сохранить рабочее место, и пока еще ничего не произошло. Как хорошо, что в салоне она отказалась от новой услуги «макияж зубов в тон помады» и пришла в самый переломный момент. Еще минута – и пришлось бы проломить череп охотнику за косулей. Грех на душу брать не хотелось, и она ушла в ванную унять отрицательную энергию. В то же время в Индонезии местное МЧС дало отбой штормового предупреждения, Лоренц оказался не прав в частном случае.
Весь вечер за чаем Сергеев отбрехивался от вопросов о своей похотливой сущности – он твердо помнил священное правило любого ходока: полный отказ, никакого сотрудничества со следствием.
Когда-то его товарищ прославился тем, что отбил все наветы в ситуации, хотя лежал с подругой жены на супружеском ложе без нижнего белья. Он доказал жене (являясь членом КПСС), что объективная реальность, данная нам в ощущениях, – это ложный постулат Маркса, и потом даже защитил по этой теме диссертацию, взорвавшую ученый мир.
Ученый совет аплодировал стоя, жене тоже пришлось поверить. Она подтвердила пословицу «Не верь глазам своим».
У нас всегда так – если любая бабочка даже не взмахнет крыльями в Бразилии, то в России конкретно кого-то поимеют.
Вельветовые штаны
Что остается в памяти человека после смерти родителей? Ворох несвязанных вспышек в голове и детали – целостной картины с годами уже нет. Это не забвение – просто время топит в повседневности лица дорогих людей, которых уже давно нет, и только цифры с тире посередине и фотографии из далекой былой жизни напоминают о земном существовании мамы и папы. Если в моей памяти я хочу представить своего папу, я всегда вспоминаю вельветовые штаны, которые он носил несколько лет, а потом уже лицо, взгляд, походку, слова и жесты. Я совсем не помню его молодым. Он родил меня и брата-близнеца в возрасте 28 лет, старшему брату было уже семь лет, и рождение близнецов стало событием. Мама хотела одну девочку, а получила двух мальчиков, вышедших из нее с интервалом в 20 минут.
По семейному преданию, я шел последним, и сегодня, через 56 лет после этого, я ощущаю себя особенным, на что всегда обижался мой брат, которому всегда доставалось меньше.
Папа мой родился в Польше, семья была большая, много братьев и сестер; все работали в порту грузчиками и возчиками, были здоровыми, пили крепко, много ели, в семье никто не имел образования, женщины сидели дома. Кроме школы при синагоге, никто не учился, носить мешки и водить кобылу можно было и без образования. Религиозного экстаза в семье отца не было, традицию соблюдали, в субботу не работали, свинину не ели, за стол в субботу садились всей семьей, читали молитву и выпивали.
Довоенная Польша не была благословенным раем, но жизнь работающего человека была нормальной. Отец работал у дяди, перевозившего мебель и прославившегося тем, что мог один занести рояль на спине на третий этаж. Мой отец работал в его деле на подхвате и был доволен своей участью. За год до его смерти в какое-то очередное воскресенье на традиционном обеде всей семьи я попытался выяснить подробности его детства и его семьи. Пытал я его два часа, он скупо отвечал что-то, но картина не складывалась никак. Во время войны вся его семья сгорела в печах рейха, и он, чтобы не сойти с ума, залил своей кровью костер воспоминаний. Уже в нынешнее время мой старший брат выезжал в Польшу искать следы погибшей семьи отца – никаких следов не нашлось. Прятать концы в воду и жечь людей наши немецкие партнеры умели хорошо. Папа спасся только благодаря моей маме, приехавшей в Польшу после ее раздела друзьями – Сталиным и Гитлером. Белосток попал в советскую зону, мама приехала строить социализм братьям. Мой папа всегда говорил: «Они протянули руку помощи, а потом ею оторвали голову». Он всегда говорил о СССР «они», никогда до самой смерти не признавая себя советским. Антикоммунистическая психология у него была в природе. Он видел больше тех, кто родился и вырос при Советской власти, все понимал, но болтать на эти темы не любил, только дома мог редко прокомментировать текущий вопрос. «Мудаки» – это был его единственный комментарий. Мама была заядлой комсомолкой, выпускницей техникума, спортсменкой. Она уехала в Белосток, где они встретились в 1939 году. Мама была чуть старше отца; я всегда считал ее менее красивой, чем папа. Он был высокий, с очень выразительным лицом, одевался с польским шиком, и его любили женщины до самой смерти. Семья отца не одобряла его связи с коммунисткой, но отец не был послушным сыном и делал все как хотел. В августе 1939 года Гитлер напал на Польшу, и мама с папой бежали в Союз, подальше от немцев, в город Витебск, где и стали жить без росписи, что очень не нравилось моей бабушке. Она боялась за маму: иностранец, не говорящий по-русски, без профессии. Отец приехал с деньгами, которые дала ему мама при последнем прощании. Семья отца осталась в Белостоке – ехать им было некуда: в Америку не пускали, денег на переезд не было. Так и закончили свои дни, улетев в небо через трубы газовых печей. Отец трудно привыкал к советской жизни, не понимал языка, образования нет; пока были деньги, жили они неплохо. Немцы в 1941 году быстро подошли к Витебску, отец, не подверженный идеологической обработке, сказал семье мамы, что надо бежать, через пять дней немцы будут здесь. Мама и бабушка ругали его за пораженческое настроение: враг будет остановлен, победа будет за нами. Он убеждал их, показывал на двор НКВД, где жгли бумаги, говорил, что семьи партийных лидеров с чемоданами уже уехали. Убеждал он их горячо: он знал, что такое немцы, по рассказам родителей, переживших Первую мировую войну. Немцы пришли в Витебск четвертого июля, а третьего, в ночь, отец, дав взятку коменданту вокзала, вывез семью мамы последним поездом. Поезд бомбили под Смоленском. Так мой папа спас семью моей мамы, дал мне возможность появиться на свет, спас моего старшего брата – мать уже была им беременна. Потом они попали в Самару, из Самары переехали в Фергану, где были в эвакуации до конца войны. В армию отца, как иностранца, не брали: власть не верила им, боялась «пятой колонны». Отец знал все тогда о Катыни, где НКВД убило десятки тысяч польских офицеров, а потом отправило в Сибирь польских коммунистов, которые встретили Красную Армию с воодушевлением. Они хотели строить социализм, а поехали в Сибирь умирать в штольнях Магадана и лесах Дальлага. Папа мой где-то работал – то в охране, то в пожарной части. В 1942 году его все-таки призвали в армию, и он поехал на фронт, оставив беременную маму и ее семью в Фергане. При подъезде к фронту эшелон разбомбили, папа был ранен и с тяжелой контузией попал в госпиталь, выжил и приехал в Фергану, где уже родился мой старший брат. Потом его направили в сержантскую школу, где не кормили вообще. Он с товарищем залез в хлебный склад, и за две булки хлеба их посадили на полтора года в тюрьму. Через полгода отправили их в штрафбат и повезли на фронт под конвоем НКВД. Опять бомбили эшелон под Моздоком, опять ранение, госпиталь, и только в 1944 году он попал под Кенигсберг, где в аду боев был ранен в голову и очнулся в госпитале немой, с трясущейся головой и медалью «За отвагу». Про войну он не рассказывал, мемуаров военачальников не читал, ордена и медали не носил и на День Победы иногда ходил ко мне в гости, где мы выпивали за тех, кого нет. Я пытал его, как это было: окоп, атаки, взрывы, – он не отвечал и, если я очень приставал, говорил коротко: «Не еби мозги».
Вернулся он после войны совсем больной, контуженый, заикался. Мама его жалела, устроила директором колхозного рынка, где он начал пить ежедневно. Ему подносили и наливали, взятки он не брал: до смерти боялся милиции и прокуратуры, а подносили стаканчики все подряд. К вечеру он напивался до упаду, часто его даже приносили собутыльники. Мама через полгода приняла меры, забрала его с рынка и устроила в пожарную часть, где было потише, там отец скучал. Вскоре стали открываться артели для инвалидов и кустарей, которые что-то клепали, шили обувь, чинили примусы. Отец стал работать в отделе снабжения артели с милым названием «Возрождение». Много позже это название мешало мне воспринимать искусство Ренессанса. Вместо образов Сикстинской капеллы и дворцов Ватикана всплывали образы инвалидов артели «Возрождение» и засранных кабинетов в халупе, где сидел мой отец. В сейфе у него всегда стояла бутылка водки, лежали луковица и черный хлеб. Это был его обед и ужин. Он пил всегда, отвернувшись от вождей, чтобы не портить аппетит. Он пропадал в поездках, доставая кожу, клей, гвозди, мыло. Ездил с водителем по стране, добывая все это, сидел за столом с другими тружениками по добыче дефицитных материалов.
Работа его была абсолютным творчеством, он был, когда надо, артистичен и обаятелен, но, придя домой, снимал маску и рычал, как зверь, на детей и жену. Его покой был абсолютной величиной, никто не имел права шуметь, мешать спать, ему первому подавали еду. Он никогда не спрашивал, какие оценки у детей, как их здоровье и так далее. Папа прославился тем, что пошел однажды в школу на родительское собрание к нам с братом. Вернулся он довольный и сказал маме, что о нас ничего не говорили плохого. Выяснилось, что он был в другом классе – хорошо, что не в другой школе! Нас он не воспитывал совсем, крутился сутками на работе и по командировкам, в парк с детьми не ходил, иногда порол старшего брата, нас никогда не трогал, но взгляд его приводил нас с братом в трепет. Из газет он читал одно издание – «Физкультурник Белоруссии», где узнавал все, что его интересовало. Читал только детективы, телевизор не смотрел, в театр не ходил, в кино тоже, обожал футбол и ходил на стадион, не пропуская ни одного матча местной команды. Сидел всегда в центральном секторе, в перерыве выпивал. Мнение его очень уважали болельщики, и даже футболисты везде первыми здоровались с ним. Позже на футбол он стал брать нас с братом. Поездка на футбол была для нас крупным событием и приключением. Ехали через весь город, с папой все здоровались, спрашивали прогноз на матч, предполагаемый состав и так далее. На стадионе он садился на свое место, его никогда не занимали. Он болел очень сдержанно, бурно не реагировал, игру понимал, переглядывался со знатоками, в перерыве брал себе водочки и бутерброд, а нам лимонад и пирожные. Однажды он надел новые вельветовые брюки, купленные мамой в Вильнюсе в командировке. Мама всегда одевала его с иголочки, себе ничего не покупала, все – ему: костюмы, рубашки, шляпы. Он очень любил шляпы, они ему шли, он в них был похож на Грегори Пека, звезду Голливуда, и немного на Аль Капоне. В юности он занимался боксом, мог за себя постоять, потом, позже, растерял свой пыл, а перед уходом уже боялся хулиганов и нервничал, когда кто-нибудь в трамвае ругал жидов. Он склонял голову и терпел то, что не мог выносить в молодости. Вельветовые штаны ему нравились, они напоминали ему юность в Польше, где умели и любили фасонить; он был из их числа. Поднимаясь с нами на трибуну, он не заметил кучу говна под ногами, поскользнулся, упал вместе с нами и вляпался в кучу новыми брюками. Домой ехать переодеваться было нереально. Он как мог отмылся в туалете, но пахло от него, как от бочки ассенизатора. Когда мы ехали в переполненном трамвае домой после футбола, возле нас был вакуум. Это была самая комфортная поездка на моей памяти. Приехали домой, мама отмыла нас всех, накормила, положила спать, всю ночь стирала нам вещи. К утру все висело в шкафу, завтрак из трех блюд стоял на столе. Первым был всегда папа, потом дети и в последнюю очередь сама. Когда она спала, я не помню. Не было случая, чтобы, проснувшись, мы застали ее в постели. Даже болея, она никогда не лежала. Папа был красивый мужик и, как я понимаю сегодня, слегка блядовал, но без фанатизма. Мама не следила за ним, не лазила по карманам, не слушала подруг, которые говорили ей про Машку из парикмахерской и Лизку из овощного. Когда он из командировки в Могилев приехал весь в помаде и пьяный, был устроен показательный процесс. Уложив детей спать и накормив отца, она сказала ему, что пусть он уходит, хватит. Он вышел из дома в 11 часов, походил по улице, выпил еще с соседом, вернулся через два часа. Мама его пустила и простила. Он никогда не извинялся и прощения не просил. С нами, с детьми, он разговаривал редко, только в воскресенье на традиционном обеде в четыре часа. Все собирались за тяжелым круглым столом, ели большой обед из шести блюд на белой скатерти, наедались до отвала. Он сидел ровно столько, сколько считал нужным, редко шутил, потом внезапно вставал из-за стола, не прощаясь, уходил спать в другую комнату, и все. Гостей не принимал, в гости к другим ходил редко, друзей приводить в дом у нас было не принято, только дети, а потом внуки, и так до самого ухода. Воскресенье, обед, ущипнуть внуков, поболтать со взрослыми о текущем моменте, выйти из комнаты и к себе в комнату почитать книгу для сна и снова на работу.
В доме никто ни с кем не целовался, не прощался, никаких нежностей. Маму он, видимо, любил за преданность и доброту, но чувства свои не показывал. Я никогда не видел, чтобы он ее погладил, обнял. Только в старости, когда она очень болела, мог погладить ей руку – вот и вся любовь. Он был очень закрытым человеком, друзей не имел, собутыльник из соседнего подъезда дядя Сема потерялся, когда папа перестал пить. Только семья, и больше ничто его не интересовало. Он плохо писал по-русски, образование – четыре класса и пятый коридор, так говорили тогда. Но это был такой коридор жизни, что пять университетов не вмещались в него. Он был мудрым, здравомыслящим человеком с яркой природой. Оценить это я смог только много лет спустя. Его раздражали мои книги по философии и истории, альбомы по современному искусству вызывали смех. Однажды он был у меня в гостях и начал листать альбом по поп-арту, мою гордость. Пролистав его, он сказал, что это херня и выброшенные деньги. Когда я заинтересовался историей религии, он сказал, что все попы, раввины и муллы – «разводящие», по нынешним понятиям, и что Бога нет, если он допустил Освенцим и прочее.
С молодых лет он всегда болел, болеть не умел, боль терпел, лечиться не хотел. Маме стоило титанических усилий заставить его заниматься этим. Он долго лежал в больницах, ездил в санатории, всегда отдыхал один, без семьи, каждый год ездил на курорты. Мама собирала его, отправляла и хотела, чтобы он там выглядел хорошо. С отдыха он не писал, не звонил, фотографий не привозил, ничего не рассказывал. Он был самым главным ребенком моей мамы, и она всегда хотела одного: дожить до внуков и не умереть раньше его, боялась оставить его одного без своей опеки.
Здоровье оставляло его, он уже плохо ходил. На работе его ценили, он достиг небывалых вершин в карьере. Неграмотный, говорящий по-русски с акцентом, не член партии, был замом директора обувной фабрики. Мама гордилась им, советовала ему, и он слушал ее. Машина ему была не положена, но он пользовался машиной лаборатории. Он не мог залезть в трамвай, дойти до остановки для него было пыткой. Каждое утро он стоял у окна в восемь утра и ждал, придет машина или не придет. В этом не было никакого пафоса, просто он не мог ходить. Все в доме замирали в эти минуты и молились за него. Машина приходила, он уходил спокойный и уверенный, и всем было хорошо. Своей машины у него не было и быть не могло. Получал он неплохо, но все уходило на семью. Воровать он мог бы, но боялся власти, наученный еще в войну. Шутить с властью он не пробовал и нам не советовал. Мать крепко заболела раньше его. У нее обнаружили страшный диабет, началась гангрена, срочно сделали операцию, отняли ногу выше колена, в доме появился инвалид. Папа потерял голову, он привык быть центром нашей вселенной и, неприспособленный, сам не мог разогреть себе еду, найти носки и рубашки. Дети все жили отдельно в своих семьях, навещать ежедневно было трудно. Хотели взять в дом домработницу, но он был решительно против чужого человека в доме.
Мама быстро освоилась в коляске и опять стала готовить ему еду, смотреть за ним. Ей самой было невыносимо трудно без ноги в коляске. На костылях она не смогла, плохо видела от глаукомы, сама подавала себе судно, он не мог этого делать из-за природной брезгливости, но лекарства ей подавал, включал ей телевизор, то есть делал что мог. Мы, сыновья, по очереди навещали их, распределили обязанности. Я никогда не думал, что смогу ухаживать за мамой, убирать за ней, мыть ее в ванне. Ей, наверное, было ужасно стыдно это, она очень переживала, но жизнь учит всему.
Моя тогдашняя жена отказалась жить с моими родителями вместе. Можно было съехаться в одну квартиру, они хотели жить со мной – это была их воля, и я не прощу ей этого никогда и жалею, что не ушел сразу к ним, пожалел дочь, а родителей не пожалел, хотя они этого так хотели. Отец стал сдавать, ушел с работы, скучал, находиться дома он не мог. Заболел он в последний раз резко, слег в больницу; ничего особенного у него не было. Мы ходили к нему в палату-люкс, я переехал к маме и жил с ней душа в душу. Она жила его заботами, звонила ему в больницу десять раз в день, руководила врачами. Она, в своем ужасном положении, была на высоте – собранная, целеустремленная, положившая свою жизнь на алтарь семьи, бросившая университет, где подавала большие надежды в журналистике, десятки раз отказывалась от карьеры, тащила воз работы и дома. У нее было удивительное качество – решать все вопросы жизни по телефону: дар убеждения у нее был страшный. Она устроила на работу моего брата после ГПТУ в автобусный парк. Его не брали в связи с низкой квалификацией. Завкафедрой иностранных языков поставил мне зачет по языку, который я знал на уровне алфавита, после трехминутного разговора с ней. Она его не просила, а объяснила, что меня выгонят, а я единственная надежда в семье. Когда у папы были проблемы с прокуратурой, она дозвонилась до прокурора области, и дело закрыли на следующий день. По телефону она добывала лекарства, помидоры, места в детском саду и так далее. Видимо, она, сама не зная, владела методом зомбирования своих абонентов. Вечером мы все, братья, навещали папу, а потом разъезжались по домам. Он умер во сне в пять утра. Мы приехали в больницу, меня одного отвели в морг. Мои братья не смогли пересилить себя, я зашел и увидел его с раскрытой брюшиной: проходило вскрытие. Картина эта у меня перед глазами до сих пор, и с тех пор я не могу смотреть на туши мяса в холодильниках. Потом были похороны, мама не плакала, никого не узнавала, спрашивала, кто пришел. Всю ночь до похорон мы сидели возле него, она держала его за руку и говорила одно и то же: «Зачем ты оставил меня, зачем?»
После похорон она потеряла стимул существования, лежала безмолвно, плакала, когда я не видел. Старший брат забрал маму к себе, ей там было хорошо: жена брата была женщиной доброй и с чувством долга. Я приходил к ней, сидел рядом, видел ее страдание и от бессилия что-то сделать не находил себе места. Потом, через год, ей стало совсем плохо, нужно было отнимать вторую ногу. Мама отказалась категорически, держаться на этом свете ей было не за что. Свет в ее окошке погас вместе с уходом папы. Она тихо умерла ночью. Я помыл ее сам, без эмоций, мы одели ее и отправили на свидание со своим солнцем.
Жизнь их закончилась, они лежат вместе под одним камнем, мои братья ходят на могилу, я не хожу – не могу разговаривать с камнем, не смотрю фотографии. Прошло уже почти 20 лет, как их нет, вокруг другая жизнь, и я думаю, что нынешняя жизнь их бы не радовала. Сегодня, когда я пишу об этом, я плачу о том, как мало радостей им дала жизнь, как жестоко с ними обошлась судьба. Скоро мне будет столько же лет, как моему папе, он умер молодым, в 61 год, успев ровно столько, сколько отмерено.
Умереть – не поздно и не рано. Смерть всегда вовремя. Я написал это для своего сына, он не знал их, и, может быть, эти записи что-нибудь скажут ему.
«Отель “Калифорния”»
Тимур закрыл ларек в одиннадцать, позвонил хозяину и доложил выручку. Дел больше не было, на улицах последние прохожие торопились к праздничному столу. Домой в комнату с сумасшедшей старухой не хотелось, а на улице находиться было небезопасно. Регистрация у Тимура была, но жизнь показывает другие примеры – его уже били два раза за черные глаза и три раза он сидел в зассанном «обезьяннике» за физиологическое несоответствие титульной нации. Тимур не обижался, понимал, что дело не в нем, он никогда бы не уехал из Тбилиси, где все было сладко и ясно. Беженец из Сухуми, с больной бабушкой и младшей сестрой, он сознавал себя старшим и ответственным за них, родители сгорели в их родовом доме от выстрела пьяного боевика – однокурсника отца. Дети были в это время у бабушки в селе, так и спаслись. В Тбилиси, куда они поехали после этого, тоже пришлось вкусить прелестей новой жизни. Местные сочувствовали, но жизнь их тоже была не сахар. Он кое-как доучился своей психологии в университете и параллельно переводил инструкции по эксплуатации бытовых приборов с английского на грузинский; платили мало, но как-то перебивались с воды на хлеб. Все говорили, что надо ехать в Москву, там можно заработать в день столько, сколько в Тбилиси за месяц. Родственников у Тимура в Москве не было, но смотреть на умирающую без лекарств бабушку и печальные глаза сестры-подростка, с трудом пережившей смерть родителей, было нестерпимо. Он поехал со страхом и смятением, понимая, что его ждет, но не использовать шанс он не мог. Столица встретила его неласково, он снял комнату в квартире сумасшедшей учительницы на пенсии, платил он немного, но и эта сумма была для него почти неподъемной. Ни психология, ни английский, которым он владел неплохо, не понадобились, ему отказывали везде, даже не взглянув в резюме, – хватало имени и фамилии. «Нет вакансий» – это был ответ для человека без гражданства и регистрации. Он ходил по улице редко, склонив голову и ожидая любого обращения к себе, как удара хлыста. Пришлось сесть в ларек рядом с домом, где сутки через сутки он продавал всякое говно и благодарил хозяина, решившего его проблемы с милицией. Получал он немного, но мог посылать домой 150$, которые позволяли оставшимся существовать. Сам он жил в режиме жесточайшей экономии – не пил, не курил, иногда заходил выпить кофе в «Кофе Хауз» – единственное, что он мог себе позволить, – и когда пил, то всегда в его глазах возникал образ сестры, которая клеит свои кроссовки скотчем каждое утро перед школой. Он купил старенький компьютер и ночью часто выходил в Сеть и говорил с оставшимися в Тбилиси однокашниками – это было его единственным досугом. Ему всегда было холодно в этом городе, он не понимал, какая прелесть в нем, его мир у метро «Сходненская» был грязен, неприветлив и опасен, люди вокруг были его врагами, на работе он видел только их руки – они были разные, холеные и не очень, но все они торопились. Он развлекал себя тем, что по рукам пытался определить лицо, судьбу людей, и эта игра скрашивала его будни внутри ларька, где он чувствовал себя живым, но в гробу с едой и напитками. Новогодняя ночь ничего не обещала Тимуру – его никуда не звали, да он и не собирался: у него не было для этого ни одежды, ни денег, ни желания. Он шел домой, где сумасшедшая старуха, слава Богу, уже будет спать – она давно жила по своему календарю, в котором не было красных чисел, одни черные. Ее сын умер двадцать лет назад, а внучка жила в Канаде с малазийцем и бабушку забыла вместе с Родиной, предавшись заботам о своих многочисленных раскосых детях. Тимур пришел домой, тихо, как мышь, скользнул в свою комнату, переоделся и пошел на кухню варить пельмени с дедом на упаковке. Из излишеств он купил пучок кинзы у метро и тем самым приобщил себя к своему грузинскому дому – этот пучок кинзы был для него в этот вечер и елкой, и весточкой из горячо любимой страны. Он вернулся в комнату, лег на тахту, на которой до него за время ее службы умерли не один десяток людей, и их голоса он слышал каждую ночь. Он включил старый приемник «ВЭФ», где радиодиджей вел программу «Найди друга». Ничего особенного в этой программе не было, ведущий обладал хорошим, обаятельным голосом, умел общаться с одинокими слушателями, которые маялись в тоске в новогодний вечер. Сам он никогда не звонил в эфир – стеснялся, да и давно научился разговаривать с собой сам, его ответы самому себе позволяли усмирять тоску, но слушать чужие исповеди ему нравилось, он чувствовал в них сходство состояний, это примиряло его, растапливало его оголенное и обожженное сердце, где не было места надежде. Чем ужаснее была история, рассказанная в эфире, тем ближе становился человек, сумевший излить свою душу в немой океан, где столько человек страдает от невозможности найти родственную душу. Без десяти двенадцать позвонила в эфир девушка, она, запинаясь от волнения, сказала, что она сегодня одна, как всегда. Бабушка ее не одобряет разговоры с посторонними людьми, от них одна беда, ей уже 28 лет, психолог, выпускница МГУ, работает в детском саду, знакомиться не с кем, знает три языка, танцы, спорт, и ни одного романа за всю жизнь, нет, что-то было, но сердце не принимает пьяный бред одноклассников и грязные взгляды некоторых родителей ее воспитанников. Нет, она не Ассоль, не синий чулок, есть сердце, руки, ноги, но не происходит. Ведущий сказал ей мягко и доверительно: «А вы попробуйте выйти из клетки своих сомнений, совершите безрассудство, перешагните через свои предубеждения, откройтесь миру и не думайте о том, что будет завтра». Она, смущаясь, сказала, что не знает, он мягко подтолкнул ее оставить телефон и ждать с надеждой на удачу. Тимур, услышав все это, почувствовал в голосе этой девушки что-то такое родное и пронзительно-радостное, совпадение профессиональное и возрастное только усилило его интерес. Он позвонил, попросил не выводить его в эфир и сбивчиво объяснил редактору, что он хочет позвонить этой девушке. Многоопытная редактор выслушала его и поняла по его голосу, что он не искатель приключений, не охотник за легкой добычей одиноких сердец, и дала ему телефон. Тимур позвонил, время было без одной минуты двенадцать, телефон взяли сразу, он сказал: «Здравствуй! Я Тимур, поздравляю тебя с Новым годом». На другом конце провода тихий голос ответил: «Спасибо, и тебя с Новым годом. Давай чокнемся». Звучал 12-й удар, он услышал звон бокала в трубке, ответить ему было нечем, и он ответил: «Давай», – лихорадочно стал искать что-то вокруг, ничего не нашел и через паузу стал, как помешанный, говорить ей все о себе, о сестре, о Сухуми, о психологии, обо всем, что было с ним за эти годы, он говорил, не давая ей вставить ни слова, забыв, что он не один. Через десять минут он понял, что говорит уже долго, и замолчал. «Что ты остановился? Говори, я слушаю», – сказала она, сильно волнуясь. «Нет, говори ты». Она замолчала, и Тимур испугался, что она, оглушенная его страстным рассказом, подумает, что он сумасшедший или, не дай Бог, маньяк, и закончит разговор, но, услышав его бархатный и чуть хриплый голос, она растаяла, и в трубке зазвучала божественная мелодия ее модуляций. Она рассказала ему, что родители уехали в Америку на заработки, ее оставили учиться под присмотром бабушки, которая зорко следит за ней, что жизнь ее ей не нравится, она ею не дорожит, все усилия ее тщетны, она не понимает, ради чего нужно себя мучить этой борьбой с нуждой, с непониманием, жестокостью мира, когда же ей выпадет шанс, когда ее усердие и труд будут замечены и сколько нужно ждать милосердия от Создателя, который не замечает ее. Он стал ее утешать, что Он все видит, что ей воздастся, не надо отчаиваться и роптать на судьбу. Они оба устали от этого разговора и попрощались, не договорившись ни о чем. Через минуту он позвонил вновь, и опять закружилась метель слов, признаний, совпадений и радость от реакции – такой близкой и не требующей пояснений. Все совпало – книги, кино, цвета и звуки. Он рассказал ей все свое детство, описал свою улицу в Сухуми, рассказал о родителях; она плакала и жалела его, он был пуст от прошлого и переполнен настоящим. Три часа говорили они, перебивая друг друга, все погружаясь в реку, которая несла их своим течением. Они плыли в ней, взявшись за руки, не зная, что ждет их дальше – камни или теплое море. Терпеть больше не было сил, и Тимур предложил встретиться немедленно. Она жила на «Октябрьском поле», он обрадовался – это была его ветка. Он лихорадочно собирался, достал из тайника сто долларов, страховые деньги на крайний случай, и поехал к ней, не осознавая, не боясь и не страшась никого. Метро не работало, он сел на тачку и ехал к ней, считая светофоры, он загадывал, что если будет зеленый, все будет хорошо. Все светофоры были зелеными, он приехал раньше, купил одну желтую розу и стал ждать прямо у входа в метро. Первый раз за этот год он не боялся милиции и смотрел прямо, не отводя глаза, фортуна была на его стороне. Он сразу узнал ее, без описания, без сомнения, это была она, он видел ее и чувствовал, что знает ее давно, как близкого человека. Он двинулся к ней постепенно, она увидела его и тоже побежала навстречу, они обнялись. Держась за руки, они зашли в кафе рядом с метро, где допивали отмечавшие Новый год люди, ждущие открытия станции. Тимур заказал шампанское и мандарины, официантка поставила розу в бокал, и Тимур сказал слова, которые зажгли в ее глазах фейерверки. В кафе звучала волна любимой станции, она вдруг достала свой телефон и позвонила, ее соединили, и она звонким от радости голосом сообщила ведущему, что они встретились, поблагодарила его и попросила поставить песню «Отель “Калифорния”». Зазвучала музыка, Тимур пригласил ее, в этом кафе никто не танцевал, но им было все равно. Напротив кафе был зал игровых автоматов, где люди рубились за удачу, не ожидая милости от Создателя. Соискателей было мало, особенно выделялся сержант-милиционер, который в жилете и с автоматом рубился не на жизнь, а на смерть, ему не перло, он злился, по рации постоянно вызывали его наряд на службу, но он играл, не слыша приказы командования. Он видел эту парочку, когда они заходили, он сразу признал в молодом человеке кавказца, спец он был по расовому вопросу, он давно прославился на этой станции, определяя национальность на глаз – башкир, выдававший себя за китайца, не смог бы его поставить в тупик никогда. Самый известный случай в их отделении был, когда он вычленил из толпы голубоглазого блондина, уроженца Баку без регистрации. Он вышел из игрового зала злой как собака и пошел в кафе восстанавливать конституционный порядок. «Отель “Калифорния”» еще звучала в последнем куплете, когда он похлопал по плечу нашего Ромео и предложил предъявить документы. Паспорт и регистрация исчезли в его кармане, и он пошел на выход не оборачиваясь. Тимур выбежал за ним и стал ему объяснять, что все в порядке, но наткнулся на взгляд, не оставляющий надежд. За ним бежала девушка с курткой и тоже пыталась внести ясность. Сержант повел Тимура в машину, девушка что-то кричала, призывая общественность, общественность молчала. Девушка стала тянуть к себе Тимура, ее оттолкнули, Тимур бросился на сержанта, получил автоматом по башке и очнулся в машине. Машина поехала медленно за угол метро, девушка еще бежала какое-то время, потом упала и долго лежала в снегу, сотрясаясь от рыданий и стыда. Пожилая женщина, убиравшая мусор, подняла ее, посадила на ящик у ларька и пошла дальше. Растерянность и ужас в глазах девушки и крик ее перекрыли раздававшуюся музыку из кафе напротив. Она сидела, закрыв глаза, без сил, без надежд, и ей показалось, что ничего не было сегодня, и только в голове ее вспыхивали отрывки фильма, где люди во всей Вселенной парами танцуют «Отель “Калифорния”». Ей в этом мире места не было.
Старик из Мукачево, или Первые опыты эвтаназии
Вчера ночью Сергеев чуть не сдох. Приличнее было бы сказать «чуть не умер», но он реально чуть не сдох.
Вечером он встречался со своим врачом, милейшей женщиной, которая уже два года наблюдала его. Они ужинали вместе на уличной веранде кавказского ресторанчика, все было превосходно: погода, давление и разговор.
Незаметно под наблюдением врача Сергеев нажрался водки с пивом, не смущаясь укоризненного взгляда доктора, робко замечающей ему, что уже хватит.
Сергеев никак не мог привыкнуть к самоограничению, не хотелось переходить в разряд больных, исполнять предписания и жить от одного приема таблеток до другого.
Вечер закончился, Сергеев отправил доктора домой, и сам побрел в пустой дом – семья его отдыхала в очередной раз в Турции. Он не ездил: не переносил жару, аниматоров и пенные дискотеки, на второй день хотелось повеситься или удавить кого-нибудь.
Он пришел домой и завалился спать, провалился в пьяный сон – свидетельство, что посидели хорошо. Если спать не хотелось, возникали другие желания: позвонить кому-нибудь или выкинуть еще какой-то фортель, но доза была нормальная, и сон на десерт – неплохое продолжение банкета.
Часа через три он проснулся, в голове стучали черти, воздуха почему-то не хватало, он померил давление, и цифры оказались очень большие. Легкая паника овладела Сергеевым. Он набрал телефон доктора, но сразу дал отбой – на часах было три. Стал рыться в аптечке, где было немыслимое количество всяких таблеток, но, как всегда, нужные оказались в самом дальнем углу. Приняв необходимое, он лег и стал ждать, когда оно подействует. Минуты ожидания открыли бездну, он падал куда-то глубоко, но контролировал падение. Мысли в голове пульсировали невеселые, он представил, как его найдут голого, с раздутым лицом, а потом будут звонить друг и другу и говорить: «А Сергеев-то крякнул!» Все удивятся ненадолго – и все, а останутся только близкие, единственные, которым не наплевать на него.
Постепенно начало отпускать, туман стал проходить, воздуху как будто сделалось больше, спазм прошел. Сергеев лежал и думал. Картинки в голове обрели смысл и очертания.
Почему-то появился старик из Мукачево. В 75-м году Сергеев приехал в командировку на местный завод чего-то подписать.
Закарпатский городок, видевший в своей истории римских легионеров, монгольские орды и разные другие морды, был очень симпатичным. В далекие советские годы на его улицах можно было встретить деревенских женщин, идущих с рынка и заходящих в кафе на чашку эспрессо. Крохотные пирожные в их красных руках выглядели элегантно.
Вавилонское столпотворение венгерского, словацкого и других наречий Карпатских гор смущало слух – вроде не заграница, а все признаки налицо: Дом колхозника назывался «хотель», и официанты были набриолинены, как на площади Сан-Марко в Венеции.
На завод можно было доехать на автобусе за десять минут, но ждать автобус приходилось полчаса, пешком выходило двадцать, и Сергеев ходил пешком, оглядывая местные прелести: дома все отличались, у каждого было свое, местные жители славились своими строительными талантами и гордились своими домами, как сейчас иномарками.
На фасаде всегда изображали кольца и треугольники – по количеству детей: кольца – девочки, треугольники – мальчики. Некоторые дома сияли кольцами и треугольниками во всю ширину фронтона.
Двигаясь по улицам чудо-города, Сергеев наткнулся на старика, сидящего на стуле у ворот. Старик был одет в хорошее драповое пальто, в синие треники и галоши. На вид он был упитанным и жалости не вызывал.
Удивило лишь то, что за хлястик пальто он был привязан к стулу. Когда Сергеев, проходя мимо, попал в поле его досягаемости, тот схватил его за руку и начал громко говорить, что дети его бьют и не кормят, стал клянчить деньги на хлеб. Копеек было не жалко, но что-то смутило Сергеева. Тут дверь дома открылась, вышла приличная молодая женщина и начала извиняться перед Сергеевым: «Это наш папа, он сошел с ума, и мы вынуждены привязывать его, он уходит, и мы не можем его найти. Папа, как тебе не стыдно, что ты пристаешь к людям?»
Старик испуганно замолчал и прикрыл глаза.
Дочь коротко рассказала Сергееву, что папа сошел с ума; когда умерла мама, он растерялся. До этого он был успешный врач, любимец города, лечил детей, своих поставил на ноги, а сам без жены потерял опору и вот теперь сидит на цепи. Сдать его в клинику не позволяет традиция, но жить с ним невыносимо.
Сергееву тогда было тридцать, его родители были, слава Богу, живы, и он не понимал всей глубины потери пережившего свою жену старика.
Проболтавшись на заводе, он через несколько часов возвращался в город и опять проходил возле дома отчаявшегося старика. Тот заметил его и обрадовался, как своему, стал жаловаться, что дети злые, не ходят к нему на кладбище, забросили его и не навещают.
В дверях дома появился сын, и все повторилось: сын ругал папу и извинялся перед Сергеевым. Он услышал и про кладбище и пояснил: когда жена старика умерла, он поставил памятник на двоих, выбил свое имя и стал стыдить детей, почему те к нему не ходят. Все возражения, что он жив, он не принимал – знал, что уже умер, и считал нахождение на этом свете недоразумением.
Сын с горечью сказал Сергееву, что старик просил не раз убить его, сделать укол сильнодействующего препарата, который хранился у старика с пятидесятых, когда гремело дело врачей. Он его тогда припрятал на случай прихода людей из органов. «Тогда не понадобилось, а теперь в самый раз, – сказал папа. – Мне здесь делать нечего».
Сын выбросил лекарство на помойку и стал привязывать старика к стулу.
В доме зазвонил телефон, и сын ушел. Старик стал жарко рассказывать Сергееву про свою жизнь, и Сергеев понял, что старик не сумасшедший, ему просто не с кем поговорить, его просто никто не хочет слушать, он всем надоел.
Все это вспомнилось ему после своего приступа, и он понял старика из далекого города Мукачево – человек устал жить на этом свете, он хочет уйти, ему говорят: «Живи!», а он не хочет, мечтает соединиться с той единственной, лучшей из людей, по-настоящему близкой. Дети, внуки проживут без него, у них еще много всего впереди, а ей там холодно, и она зовет и сердится, что он так долго не идет.
Через три месяца Сергеев оказался в Мукачево на том же заводе. Он шел и ждал встречи со стариком. Возле дома никого не было, он спросил на заводе у местных, куда тот подевался.
В один из дней он встал и вместе со стулом пошел к реке. Его никто не остановил, он бросился в речку Латорица (местный Стикс), и его не успели спасти. Он плыл на троне канцелярского стула, пересекая реку. Он сам, как Харон, переправил себя в Царство мертвых, на лице его застыла торжествующая улыбка.
Sms-любовь
Мобильник изменил мир. Я прошел путь от биппера до смартфона. Я ем, сплю, хожу на горшок с ним в руках. Остаться без телефона равносильно выходу без трусов в город. Кажется, что страх пропущенного вызова равносилен катастрофе. Картинка на экране в форме конвертика вызывает животный страх, звонок чужого человека может взорвать твой мозг, как удар бейсбольной биты. Две недели подряд я получал до 30 сообщений в день от незнакомого мужчины с банальными sms. Он начал утро так:
«Доброе утро, любимая!»
Через минуту:
«Как спалось, сердце мое?
Душа моя плачет без тебя!
Сияние твоих глаз манит меня!»
Далее цитаты из Чаадаева, Гете и т. д.
Вечером пошли sms покруче!
«Солнце мое, мое чувство огромно, миллионы роз я бросаю к твоим ногам, о лучезарная!
Я мечтаю о проникновении в твои чертоги, давай сольемся в экстазе!»
Последнее сообщение я получил в 2 часа ночи:
«Только что, вспоминая о тебе, я трогал себя и кончил!»
Я решил, что это перебор, и стал набирать номер воздыхателя. Пока я выполнил набор, пришло сообщение: «Я хочу умереть на Черном море в окружении наших с тобой внуков!!!»
Мне ответил молодой мужчина, вокруг него плакали дети и скрипела кровать.
«Я получаю чужие сообщения, уточните номер», – сказал я. Была пауза, потом отбой.
«Коварство и любовь»
В юности мне трудно было определить, кто я есть. Я не мечтал о подвигах, о славе – обычный молодой человек с заниженной самооценкой. Мне никогда не нравились очень красивые девушки, за которыми все ухаживали. Я понимал, что в условиях жесткой конкуренции я проиграю уже на старте. В спорте я достижений не имел: в пятом классе я пробовал заниматься боксом и освоил технические приемы, но в первом спарринг-бою получил по зубам и ринг потерял меня вместе с двумя зубами, оставшимися на полу рядом с моим телом. Потом был волейбол, где меня взяли не сразу, но целый год я тренировался дома, и на следующий год в секцию меня взяли. Я приходил раньше всех, был усердным. Самым большим достижением в спорте я считаю двухлетнее исполнение обязанностей старосты секции. Я неуверенно чувствовал себя в воздухе над сеткой, терялся, а на земле, где я мог быть защитником, тоже получалось не очень из-за отсутствия командного духа и крайней неспособности к силовым единоборствам. Мы, евреи, народ сухопутный, морями ходим редко, т. е. один раз – но как!!!
К пятнадцати годам со спортом было покончено. Остались только книги, которые замещали все. Читая их, я был и Гераклом и Прометеем; читал я много и жадно, библиотека была рядом с домом на фабрике, где работала моя мама. Подбор был в ней отличный: библиотека комплектовалась с 30-х годов, пережила войну, имела в своих фондах дореволюционные издания издательства «Академия», издательства Сытина, была даже полка со стенографическими отчетами ленинских съездов ВКП(б) с прямой речью Бухарина, Троцкого и других врагов народа. Это я читал, пользуясь благорасположением заведующей, с которой я дружил всю жизнь и которой я обязан хорошим вкусом. Учебу я не любил, одноклассников тоже – я всегда противопоставлял себя коллективу, отличался крайним индивидуализмом и не раз был осужден пионерским и комсомольским сообществом за барское отношение к классу, а потом и группе в институте. Единственное, что мне нравилось в школе, – это вечера с танцами в актовом зале под прицелом школьных учителей. Девушки стали интересней книг, и пора было переходить от теории к практике. Юноша я был робкий, в плейбоях не ходил, талантов не имел: котировались спортсмены и бандиты, а остальные не очень. Но героев было мало, а свободные девочки, которым не достались герои, довольствовались серыми мальчиками в толпе, одним из которых был и я. Особым успехом пользовалась девушка рубенсовского типа по фамилии Ширякова. В свои пятнадцать лет она имела крупные формы, но лицом «Мадонной» Рафаэля не была, совсем наоборот. Все шептали, что она трахается с физруком, и это влекло к ней многих. Особо ценились танцы: медленные, танго, желательно без слов, чтобы не отвлекаться от обмена энергией со звездой танцпола. Она была нарасхват; ее хватали и тащили в круг, где она разрешала себя обнимать. Были мастера, которые успевали в танце подержать ее за грудь размером с пол-арбуза, при этом она смеялась, как лошадь. Я умирал от желания, но очередь никак не подходила, и тогда я пошел на хитрость. На школьных вечерах того времени была такая форма коммуникации – игра под названием «Почта». Выбиралось два почтальона, которые носили записки от мальчиков к девочкам и наоборот. Я написал записку нашей Памеле Андерсон, где воспел в стихах, подражая Маяковскому, ее перси, и написал все это в форме жесткой эротики, на грани порнографии, с рисунком, достойным стен мужского туалета. Письмо было анонимным, но девушка провела исследование возможных корреспондентов: спортсмены и хулиганы были отброшены, из ботаников она выбрала меня и не ошиблась. Ближайший «белый танец» был для меня, как первый бал для Наташи Ростовой. Я боялся, что девушка идет ко мне, чтобы дать в морду, но душа женщины – потемки: она пригласила меня, обняла, как Мадонна младенца, и я поплыл, обняв ее руками и ногами. Мир открылся для меня: вот я на зеленом лугу, дою корову с лицом Ширяковой, и капля спермы звенит в ведро. В школе был специалист по сексу Коля Морозов, он был опытным человеком, известным рассказом, что в 13 лет в деревне он потерял девственность с помощью двоюродной сестры, студентки пединститута. Коля объяснил мне, что мужчине на всю жизнь отпущено ведро спермы, так вот в первом танце туда упали первые капли. Музыка кончилась, и я вернулся в действительность с мокрыми трусами и вспотевший от напряжения. Отдохнув от пережитого, я послал следующее письмо прелестнице с предложением встретиться и продолжить дойку. Письмо было доставлено, и я получил ответ, что завтра в семь часов меня хотят видеть возле театра. Была зима, я считал себя неотразимым в пыжиковой шапке, которую мне отдал папа на первое свидание. Он очень гордился ею, и дополнительно к шапке я надел плавки, чтобы моя эрекция не была столь очевидной. Я пришел раньше и нервничал, не представляя, как это пройдет. В 19.30 я вглядывался в даль, автобусы подъезжали, но ее не было. Через минуту, в апогей моего ожидания, я получил сокрушительный удар по голове; в результате тело взлетело и приземлилось моментом на снег, драгоценная шапка улетела в другое измерение и там же осталась. Несколько ударов ногами в область, прикрытую плавками, завершили встречу с любимой. Коварство в любви было для меня новостью. Моя девушка поделилась со своими друзьями-хулиганами о моем непристойном предложении, и они решили восстановить поруганную честь девушки, а заодно, в качестве бонуса, они получили шапку нашей семьи, обезглавив одним ударом меня, папу и старшего брата.
С разбитой рожей и без шапки я вернулся домой, горько сетуя на отсутствие гармонии в мире людей. На следующий день в школе я был антигероем, вся компания ухмылялась, а девушка гордо прошла мимо меня в развевающихся одеждах. Урок пошел впрок. Писем я больше долго не писал ни женщинам, ни мужчинам – слова к делу не пришьешь.
И вот теперь, когда девушки, за которыми я ухаживал, уже начали умирать, я с благодарностью вспоминаю этот урок: шапки с тех пор я не ношу.
Таня и семь ее сыновей
Таня – девушка серьезная, фамилия обязывает – Лермонтова ее фамилия по матери. Ничего шотландского в ней нет, но мимо нее не пройдешь, не промахнешься. Ей около сорока, сыну – двадцать, мужей было шесть, и все любимые – она набирала их, как бусы, за двадцать лет, никто из них не забыт, и ничего не забыто. Есть люди, которые каждую половую связь оформляют нотариально – наш случай не тот. В юности Лермонтова была любима во дворе и школе за смех и спортивную подготовку. Семья ее была простая, жила она в Перове без излишеств и особого к себе внимания родителей. Все детство провела с ключом на шее: родители работали, а наша Таня была сама по себе: сама училась, сама ездила на спорт, к учителю по английскому. Учитель по английскому в седьмом классе научил ее целоваться по-французски, приласкал ее так, что к концу второй четверти Лермонтова потеряла свою пионерскую честь с легкостью и без слез. Она влюбилась в этого аспиранта-педофила с трепетом молодого сердца и до каникул два раза в неделю изучала английский, лежа на диване в объятиях новогиреевского Набокова. На удивление, английский давался неплохо: есть такая техника изучения – любовь с носителем языка. За летние каникулы любовь на расстоянии ушла в песок. Но простоя талантливому сердцу Лермонтова не давала. На спортивных сборах в Адлере тренер сборной Азербайджана по кличке Мохнатый Шмель нашел путь к сердцу и телу Лермонтовой под шелест струй в душевой на свежем воздухе. Лермонтова опровергла «кавказский цикл» однофамильца, отдалась сыну Кавказа с северной страстью. Целомудрие ее было удивительным. Если кто-то появлялся в ее сердце, то остановить ее было невозможно. Всю жизнь она любила мужчин сильно, с самопожертвованием настоящей женщины. После школы она легко поступила в мужской вуз, дружила со всеми, но любила старшекурсника, бабника и теннисиста, из семьи руководителя, который шел по жизни под парусом с попутным ветром. Он и стал ее первым мужем, инициатива была его. Родители жениха уезжали в Африку по контракту строить очередной объект в стране бананового социализма с нечеловеческим лицом. Родители его тоже не возражали – меньше будет болтаться, да и девочка их устраивала: скромная, семья порядочная, будут жить без пьянок и гульбы. Свадьба была пышная, в зеркальном зале «Праги». Поели, попили, и Лермонтова из двушки в Перово впорхнула в апартаменты высотки на площади Восстания на тридцатом этаже с видом на всю Москву. Если взять бинокль в кабинете свекра, то можно было увидеть родное Перово, где остались мама с папой, любимые и родные. Скучать не приходилось, убирать этот стадион было непросто. Домработница, всю жизнь пахавшая в этой квартире, заболела артритом, новую не взяли – пусть молодая жена начинает жизнь как положено. Как было положено, Лермонтова не знала, ее папа всегда помогал по дому, носил сумки, пылесосил под песни В. Высоцкого. Песня «Привередливые кони» давала ему такой прилив энергии, что он успевал за время звучания этого хита вымыть пол в двушке на одном дыхании. Таня не была белоручкой, но пахать даже на любимого, как Золушка, было как-то не в жилу. Мальчик ее любимый бросал трусы и носки где попало, требовал чистых рубашек каждый день и заставлял ее чистить до блеска его многочисленную обувь. Он привык, что за ним ухаживают с детства няня, мама, домработница, и он хотел, чтобы так было всегда. В непосредственной близости мальчик оказался весьма капризным: ковыряя утром омлет, приготовленный ею, он морщился: не так прожарен, батон несвеж, масло не вологодское, ну, в общем, барчук и самодовольный павлин. Он относился к ней немножко свысока – элита, е.т.м.
Терпение Лермонтовой лопнуло окончательно однажды в субботу. Он приехал с корта в субботу потный, в ботинках прошел к холодильнику выпить свой сок, купленный на чеки в «Березке», получаемые от родителей, заработанные в загорелой дочерна чужой стране. Неловко взяв бутылку, он уронил ее на пол, бутылка разбилась, он резко вышел и раздраженно бросил через плечо Лермонтовой: «Убери!» Лермонтова, которая минуту назад отпидарасила кафель в кухне, зашла в спальню, собрала свои трусы и лифчики, бросила в сумку фату, платье не взяла, так как оно было залито вином еще в день свадьбы и напоминало одежду человека, потерявшего много крови при ДТП. Он не заметил ее ухода, заснул, уставший после шести геймов с актрисой театра, внучкой народного, новой своей пассией.
Приехав к себе в Перово, она поплакала, родители не трогали ее, поужинали славно. Дома было тихо, уютно, и Лермонтова поняла, что первый брак закончился малой кровью. Пять месяцев свирепой домашней работы, и все. Теннисист ушел в память на первую полку. Они виделись в институте редко, его курс ушел на диплом. Делить имущество Лермонтова не стала и на развод не подавала – не было нужды. Ей нравилось дома, в привычном укладе их семьи была теплота и душевность. Все делали всё, незаметно она перестала вспоминать площадь Восстания и поняла, что жить по такому разрушительному адресу нельзя.
На горизонте появился мальчик, аспирант-проктолог, сын членкора АН СССР, живший в поселке Моженки, старом академическом гнезде, – подарок Сталина советским ученым. Большие участки, спецпаек, рай по талонам. Проктолог был крупным, высоким, отбрасывал челку изящной рукой с тонкими красивыми пальцами в маникюре, что для тех лет было редкостью даже у гомиков. Сейчас каждый второй мужчина делает маникюр и многое другое, что вызывает большой вопрос: это дань гигиене или феминизация мужчин? Мальчик был нежный, тонкий, смотрел фильмы Фасбиндера и читал книги типа «Игра в бисер». Он смотрел на Таню, как на Марлен Дитрих, и ласкал ее долго и бережно, с немецкой деловитостью и пониманием, что женщина должна быть удовлетворена всегда, – это долг мужчины, так учила его мама, бывшая балерина, выпускница Вагановского училища. Она любила сына с неукротимой жаждой и оберегала его от посягательств хабалок. В 18 лет она устроила ему на даче неожиданную встречу с женщиной из поликлиники, которая за вьетнамский ковер из сотой секции ГУМа бережно и нежно трахнула свет ее очей для полноценной жизни без психотравм и венерических заболеваний. Сын мать боготворил, и в дальнейшем это помешало жить без нее с другими женщинами. Он всегда искал себе нечто подобное, но копии были ничтожны перед священным сиянием оригинала. Занимаясь наукой, он подавал большие надежды. План жизни его был предначертан на небесах, и отклонить его от заданного маршрута могла только катастрофа. Из простых людей не своего круга он знал только няню и домработницу и смутно себе представлял, что находится за забором академического поселка.
Катастрофа пришла вместе с Лермонтовой, которая в «Ленинке» вильнула хвостом перед вальяжным красавцем. Он запал, стал ходить за ней хвостиком, даже провожал два раза в Перово на метро. Когда мама узнала об этом, с ней случился удар, и Лермонтова была приглашена на обед для сверки курса и допроса. Ее привез на дачу их шофер на черной «Волге», суровый дядька с дубленым и брезгливым лицом. Адрес девушки его оскорбил до глубины души, он не ездил в такие районы – не по чину ему было шоссе Энтузиастов. Лермонтова оделась скромненько, волосы причесала в пучок, сиськи подобрала в новый лифчик, ну, в общем, целка македонская, а не Таня Лермонтова. Особенно не волнуясь, она предстала перед светлыми очами отставной балерины и папы членкора, который жил под пятой этой чудо-женщины уже сорок лет и не чувствовал никакого давления, наоборот, гордился и уважал безмерно. Внешний вид был осторожно одобрен, вопросы о семье, кто чем болеет, есть ли в роду ненормальные и сифилитики. Допрос был настолько искусно проведен, что Лермонтова ни разу не почувствовала себя оскорбленной, наоборот, восхитилась мастерством мамы – демона в юбке. Аспирант ерзал на стуле, пышная челка прилипла от пота. Он глядел на это шоу и не вмешивался, зная, что все это для его же блага. Папа вопросы не задавал, но отметил, что девочка ничего, – он был сластолюбив, и множество аспиранток полегло на его диване в институте, где он руководил отечественной наукой. Мама-демон знала о его проказах, но не трогала. Сын – вот что занимало ее. Потом был обед, после обеда – чай, ягоды и немножко мятного ликера. Лермонтова ликер пила первый раз, он ей не понравился, напомнил лекарство пектусин, который она с отвращением пила в детстве. Так она второй раз вышла замуж и не ошиблась.
Рай начался в день переезда в Моженки поздним вечером. Аспирант ласкал ее при свете зеленой лампы, когда без стука вошла маман со стаканом чаю с малиной для любимого сыночка. Она заметила орлиным глазом, что он чуть не чихнул. Не смутившись, она попробовала лоб своего ангела, заставила его выпить чай при ней. Лермонтова, забившись под одеяло, тихо сходила с ума от этой нежности. Даже в Перове, у соседа Кольки, пьяницы и дебошира, хватало ума без стука не входить в комнату дочери, десять лет бывшей замужем. Сын с обожанием смотрел на маму, она поцеловала своего ангела, выключила свет и сказала тоном, не требующим возражения, что надо спать и что у него завтра доклад на кафедре. Мальчик смирно повернулся на бок и запыхтел через минуту. Лермонтова из духа противоречия потерлась о сокровище, цепко дернула его за член – никакого эффекта. Сын выполнил волю матери, любовь к матери и Родине выше секса. Три месяца спустя мама с сыном воссоединились, а Лермонтова поехала на Кавказ в Пятигорск пить воду и лечить свою хандру.
Санаторий, в который приехала Лермонтова, относился когда-то к ФСБ, потом его передали местной власти, они сделали в нем ремонт по-русски, стеклопакеты и все такое. Это было добротное здание с огромным парком с клумбами одуряющих цветов, с источниками минеральной воды, бьющими из пастей разных животных, особенно Лермонтовой нравился источник «Писающая собачка». Вода там была та же, но заряд бодрости от «собачки» был больше. Три дня она восхищалась природой, воздухом и водой, но потом стала хандрить без любви. Любовь была ее перманентным состоянием, прилепиться к кому-то и жертвовать себя всю было долгом ее жизни. Прилепиться в санатории было к кому. Вокруг шныряли коммерсанты, воры и сотрудники правоохранительной системы. Все искали на свою жопу приключений. Днем все чинно принимали процедуры, соблюдали диету, жемчужные и родоновые ванны, ходили к источникам. Но вечером весь санаторий превращался в вертеп, люди зажигали в трех ресторанах и дальних кустах так, что треск шел аж до самого Пятигорска. Лермонтова ходила по местам пребывания однофамильца и с восторгом читала себе под нос стихи Михаила Юрьевича, в который раз проклиная Мартынова, убившего ее родственника. Вот в такой дивный день у горы Машук в кафе под скромным названием «У Миши» она пила красное вино с дыней, свежайшей, как трехлетний карапуз. Воздух был прозрачен и чист, мужчина напротив, кавказской наружности, бил копытами и облизывал губы; кадык его нервно ходил туда-сюда. Он не подходил к ней, изучал откровенно и грубо – лев готовился к прыжку. Лермонтова не боялась этого льва, наоборот, поощряла его своим призывным взглядом, качество и смысл которого не вызывал сомнений. Смысл был таков: иди возьми меня, черт тебя побери… Лев встал и, покачиваясь на гибких грациозных ногах, похожий чем-то на жеребца-ахалтекинца, подошел и представился Тенгизом, отдыхающим от смертной тоски в Германии, где он работал в торгпредстве по связям с капиталистами. Лермонтова оценила его стайл, и он получил за подход пятерку. Он сразу перешел на ты, рассказал о себе: 40 лет, МГИМО, работа в Германии, развелся месяц назад, готов к перемене участи. Лермонтова знала нескольких мужчин в этом периоде: легкая добыча при грамотном маркетинге. Гусей надо бить на перелете – так называется эта схема овладения мужчиной. Брать его надо тепленьким, пока он еще от рук не отбился. Тенгиз упал в руки Лермонтовой, как спелая слива. Они вернулись в Москву, славно зажили в его доме на Остоженке. Кругом шумела Москва, окна выходили на храм Христа Спасителя. Лермонтова жила с Тенгизом барыней, в доме заправляла его тетка, бездетная, всю жизнь живущая рядом с ним, как нянька. Тенгиз работал мало, основным видом его деятельности было подведение нужных людей к очень нужным для решения вопросов с обеих сторон Кремлевской стены. Получал он за это неплохо, на службу не ходил.
Все закончилось в один день. Он взял деньги за контакт с министром, дело не сделал, деньги отдавать не стал, люди его предупреждали, он не понял, и его убили вечером во дворе их дома на глазах Лермонтовой люди в черном. Лермонтова впервые овдовела, ходила в черном, строго держала обряд вдовы. Брак был незарегистрирован, бывшая жена Тенгиза выгнала ее из квартиры и… опять Перово, где уже осталась только бабушка. Родители наконец-то получили долгожданное жилье в Жулебине.
В гастрономе, недалеко от дома, Лермонтова встретила странного мужика – немолодого, несвежего, волосатого и очень потрепанного. Он покупал кефир и, заметив Лермонтову, предложил нарисовать ее портрет для выставки в Нью-Йорке, куда он собирался ехать через месяц. Лермонтова не удивилась этому предложению, это с ней и раньше бывало. В молодости ей часто это предлагали, но она не ходила – боялась художников, считая их ненормальными. Что-то помешало ей отказать этому дядьке, и она пошла с ним, как под гипнозом. Пришли в мастерскую в подвале старого дома – он был нежилой, аварийный. Когда-то там был сквот, там жила группа художественно отягощенных молодых людей, которые, самовольно заявившись, устроили притон для маргинальных персонажей, курили траву, пили, устраивали хэппенинги или просто трахались вместе и по отдельности. Имен у них не было, только клички: Махно, Собака, тетя Маня. К ним приходили корреспонденты западных изданий и газет, которые писали о них всякую ересь, считая, что здесь рождается новое русское искусство, но, увы, ни одного Уорхолла или Магрита там не получилось. Художник остался в доме с тех времен, сделал себе имя портретами мужчин и женщин с кошачьими головами – не бог весть какая идея, но он хорошо владел пиаром и запутал много людей этими картинками, намекая, что он наследник С. Дали, и даже сочинил историю, как они встречались и Дали дал ему авторский перстень как наследнику его художественного метода. Перстень был всегда при нем – огромный черный камень в белой оправе. Лермонтова этого не знала, но вспомнила, что видела в светской хронике этого чудака, который вещал о Дали и своих кошачьих мордах. Рисовал он ее долго, по квадратикам на холсте с помощью проектора, тщательно прописывая все детали, потом распечатал на компьютере кошачью рожу и приставил к телу Лермонтовой – вышло хорошо. Название полотна – «Перевоплощение Лермонтовой из драной кошки в сладкую киску» – восхитило Лермонтову.
За дни, проведенные в подвале, Лермонтова отвлеклась от черных дум, привыкла к этому мазиле и даже прилегла с ним на кушетку, где он отдыхал после творческих оргазмов, – физиологические ему удавались хуже, а лучше сказать, не удавались и вовсе. Лермонтова, любившая это дело, слегка расстроилась, но педалировать эту тему не стала, считала, что со временем научит этого Дали любить. Лермонтова поняла, что с ней происходит невероятное: все прежние мужики были красавцами и жеребцами, этот же был зеркально другим. Маленький, некрасивый, полуимпотент, злобный, помыкает ею. Лермонтова мудро посчитала, что у нее прорезается новая страсть к садомазохизму. Девушка она была широких взглядов, не испугалась своих новых желаний и стала служить художнику музой, подстилкой и домработницей. Подошло время лететь в Америку на выставку. Работы отправили, сами прилетели позже. Выставка должна была проходить в галерее бывшего русского фарцовщика, который в Америке заделался галеристом и специалистом по русскому авангарду. Фима – так звали куратора выставки – поселил их в подвал своего дома, в комнату прислуги, где были маленький диванчик, душ и клозет; из излишеств был телевизор «Шилялис», вывезенный Фимой с исторической родины в 1976 году. На Пятой авеню, как ожидалось, арендовать зал не удалось, поэтому работы повесили в культурном центре при синагоге, что не понравилось художнику. Он не любил этот народ, хотел американского признания. Признание пришло в виде девяти еврейских старух, пришедших на презентацию выставки как художественная интеллигенция Нью-Йорка, была пресса в лице корреспондента газеты «Новое русское слово». Фима дал ему просроченный чек на 200$ и пообещал еще 50$ по выходе публикации. Муза приготовила фуршет, канапе с икрой, привезенной из Москвы, и водку «Столичная» в крохотных рюмочках. Фима нервничал, ждал критиков из «Нью-Йорк таймс» и Си-эн-эн, но, увы, они не пришли, видимо, Фима все это придумал для художника, а сделать не смог, да и не собирался. Начали презентацию под вспышки телефонов с камерой, которые были у бабушек. Фима сказал спич, что сегодня историческое событие, все присутствуют при рождении мега-звезды, художник с остервенением кланялся, Таня разносила напитки, бабушки охали, ничего не понимая, записывали названия и шептали «бьютифул» из приличия. Евреи не очень любят кошек, а здесь были кошачьи хари, но приличия нужно было соблюдать. Через полчаса все кончилось, они вернулись в подвал. Художник все понял о себе, напился и отпиздил Лермонтову сильно. Она лежала на полу, рядом с диванчиком, где ей не было места, плакала и жалела своего гения, гладила его, он не унимался, все орал, что жиды украли у него жизнь, и в финале перед сном еще раз дал Лермонтовой в рожу за всю еврейскую нечисть в ее лице. Ей было больно и обидно: «Почему женщину русскую надо пиздить за происки жидовские?»
Фима утром забежал к ним, дал триста долларов и сказал, что это все, надо уезжать в Россию и работать над новым циклом – кошки уже не канают, надо работать с собаками. Через день они съехали к Таниной подруге в Квинс, где прожили восемь месяцев на шее порядочной подруги в творческих судорогах художника, который или лежал на диване, или пил на Брайтоне с мужиками без художественных наклонностей. Они жалели его, слушали бред о Москве и давали доллар на метро. Лермонтова стала отчетливо осознавать, что ничем помочь не может, и засобиралась домой на Родину, помня, что и эта глава ее жизни завершилась на печальной ноте. Прилетев в Москву, она обрадовалась, залегла в Перове на неделю в постель и стала думать, что делать дальше. Сделала сто звонков всем знакомым, сообщила, что жива, и один звонок оказался результативным.
Знакомая подруга, работавшая на радиостанции для геев и лесбиянок, предложила ей в ночном эфире говорить с ними об их проблемах и ставить музыку определенной ориентации. Попробовала несколько раз, ее взяли. Ей удавалась интонация сочувствия, и она стала популярной, ей писали письма, электронный адрес ее сайта трещал от фото и предложений руки, ног и других членов. В коридоре студии она увидела молодого человека с футляром. Она остановила его и завела с ним разговор: кто он, что играет? Мальчик был пухлым, хлопал ресницами и не понимал, чего хочет эта тетка. Тетка Лермонтова быстро уложила саксофониста в свою постель, и у нее одновременно образовался и муж, и сын. Он был нежным и бесконечно глупым юношей, весь свой ум он выдувал в саксофон, а остальное время смотрел DVD и курил на балконе. Лермонтова звонила ему каждый час, беспокоилась, как он там без нее, была ему и мамой, и папой, что для него, сироты, было нелишним. Мальчик был неконфликтный, без друзей и вредных привычек, дул в свою дудку. Таня пыталась его куда-нибудь воткнуть, но, увы, он был не Бутман; тогда она устроила его продавцом в ночной ларек, где он продавал пиво и жвачку. Днем он спал, вечером дул в саксофон и гладил свою маму-жену с нерастраченной нежностью сироты. Лермонтова купалась в его любви, как старая блядь на пенсии с молодым жеребцом. На душе было легко и светло, ее малыш толстел от обильной еды и внимания мамы Тани, записал альбом для саксофона с табуреткой – это был Танин креатив. Прокрутила несколько раз в эфире для геев его композиции, он получил работу в гей-клубе «Сладкая жизнь» и стал артистом, о чем и не мечтал. Беда пришла внезапно в виде чиновника префектуры, который отвечал за строительство в округе. Он был небедным дядей, семья жила в Германии без права переписки и возвращения на Родину. Чиновник в гей-клубе был в авторитете, его боялись, и он имел всех во все места. Глаз его упал на саксофониста, он стал его обхаживать, запутал и растлил душу несмышленышу. Мама у него уже была, он хотел папу и получил его. Папа забрал его к себе на дачу в Серебряный бор, где среди елок и берез он зажил как принц.
Малыш Тане не звонил, это было запрещено. Таня смирилась с этим, чиновник объяснил ей, что ему нужнее, и дал ей десятку на новую машину.
Все это мне рассказала она за одну ночь после двухлетнего необщения. Сильная, неутомимая, она до сих пор крутится как белка, работает как лошадь, не печалится, верит в себя и свою судьбу, ждет своего мужчину, не забывая всех тех, кто был с ней. Она любит их всех, как своих сыновей, общается с ними время от времени. Может быть, на взгляд других, ее жизнь – путанна и несчастна, но это не так. Ее счастье в них; она растворяется в мужчинах без остатка, без второго плана, падает в них, как в омут, и корабль ее все плывет и плывет!!!
ОКsана
Это история женщины, которая уже двадцать лет бежит от войн и катастроф, но они настигают ее, как цунами, но она бежит снова, снова, потеряв разум, но не потеряв жажду жизни и человеческое достоинство. Она рассказала мне эту историю в старинном дворце сербского эмигранта, на берегу Адриатического моря липкой сентябрьской ночью при свете горящих факелов и под водку, которая лилась в меня вместе с ее исповедью не переставая. Ночь оказалась длинной, исповедь – тоже. Рано утром, оба без сил и пьяные, мы разъехались по домам, и я, проснувшись, не поверил в реальность рассказанного и пересказываю это как сон, который был или не был.
Киевская девчонка с малых лет ощущала себя особенной, отмеченной Богом, оба ее родителя жили полнокровной советской жизнью, делали карьеру, времени детям не было, и ее воспитали дедушка с бабушкой и собака, живущая в доме членом семьи. Обычные пионерские и комсомольские радости не коснулись ее, она была одна с младых ногтей, и все, что она сумела, было ее достижением. Маленькая женщина от рождения, когда ей было тринадцать, она, как Лолита, очаровала целое отделение районного КГБ, расположенное прямо против их квартиры в сталинском доме, полученной дедушкой у Советской власти за заслуги на ниве марксистско-ленинской философии в местном университете. ОК ходила по дому, как и ее мать, голышом и совсем не стеснялась своей юношеской красоты. Оперативные работники теряли головы от нашей Лолиты, сходили с ума, некоторые, наиболее одаренные, звонили ей с намеками, остальные тупо дрочили, срывая сроки отчетов и плановых вербовок. В классе ОК была звездой, она была смышленой, все успевала, с одноклассницами не водилась, но вела себя ровно; девочки завидовали ей, но, поняв, что она им не соперница в битве за сердца школьников, перестали ревновать ее и замечать. Она сразу поняла, что ее ожидает в жизни, и начала готовиться к ней заранее: плавание, английский, пластика и много книг из библиотеки дедушки-профессора. Дома для эффективной борьбы с вредной идеологией у него были книги, за которые кое-кому дали немалый срок. Она читала, усердно занималась, иногда гуляла с подругой из соседнего подъезда по Крещатику, где обжигающие взгляды мужчин волновали ее, и она знала, что и как с ними делать. Первый опыт пришел в лице преподавателя пластики, заслуженного учителя страны, гордости педагогической мысли, а на самом деле закамуфлированного педофила с высшим образованием. Он с радостью поделился с ОК своим богатым опытом, дал, так сказать, путевку в жизнь молодому дарованию. Молодое дарование не подвело учителя, сексуальные упражнения вошли в обязательную программу, а иногда она сама выступала с произвольной программой, удивляя старших товарищей своей интуицией и смелостью в экспериментах. Матери ее было некогда: она купалась в своей любви со старинным любовником. ОК знала его, жалела папу, но соблюдала статус-кво. В шестнадцать лет она полюбила старого пидора из художников-концептуалистов, начала рисовать и делать инсталляции под его руководством. Его мастерская под крышей на Подоле напоминала смесь наркопритона с элементами соцарта. Здесь ОК закончила образование досрочно, получила аттестат половой и эстетической зрелости с легким запахом плана и дешевого вина, которое она пила для остроты художественного видения. Надо было поступать в университет, но одним майским утром случился Чернобыль, все стало другим, семья ОК приняла решение бежать от этого в Крым, где у них был дом. ОК к этому времени была знакома и жила половой жизнью со студентом-медиком, ливанцем из Восточного Бейрута, который по тем временам был желанным иностранцем и давал шанс уехать из России, что всегда хотелось ОК до скрежета зубовного. Уехать, уехать – вот девиз, который, словно колокол, звучал в ней с детства. Студент дарил трусы и помаду, что по тем временам значило много, он мог накормить девушку в любом кабаке и слетать на выходные в Сочи пообедать. Он заканчивал Киевский мед и под давлением ОК предложил ей уехать в Бейрут. Она скрыла от него, что она еврейка, переделала нос еще до него, и внешне ничего семитского в ней не было. Родителям ее отъезд не нравился, но бумаги они подписали, понимая, что Чернобыль хуже Бейрута и брака с мусульманином. Только дедушка – защитник режима был против, брызгал слюной и обзывал ее проституткой и изменщицей Родины. Он проорал до вечера, пока бабушка не закрыла ему рот, напомнив, как он, житель Львова, тоже хотел уехать в Америку до прихода Красной Армии, но не смог: пожалел мать, которую нельзя было перевозить, она не ходила, а так жизнь была бы другой. Не надо мешать, сказала бабушка, и ОК выехала в 87-м году в Бейрут с мужем, похожим на Омара Шарифа. Бейрут поразил ее безумно: море, антрацитовые ночи, воздух, пропитанный восточными пряностями, запах кальяна и блестящий мир восточного Парижа – так звали до войны Бейрут – закружили ее в непрекращающемся празднике 1001 ночи. Семья мужа встретила ее хорошо, но вскоре она поняла, что муж ее бездельник и дурак, сидит в кафе на бульваре у моря сутки, курит кальян с друзьями и дрочит на всех баб, проходящих мимо. Работать в клинике ему было скучно, деньги тихонько ему давала мать, она же обеспечивала едой и прочим. ОК поняла, что в раю, каким был Бейрут, нужны деньги, а их не было, и она пошла на курсы массажа и английского в британскую школу. Через три месяца она стала ездить по вызовам на массаж, и жизнь ее переменилась. После приезда в Ливан из Союза ее Омар Шариф поблек и стал ниже ростом, она и так его не любила, а в Ливане бездельник стал еще омерзительнее. На одном из своих сеансов в билдинге на 30-м этаже она массировала стопятидесятикилограммового араба-миллионера, главу строительного концерна, построившего пол-Бейрута. Она случайно задела при массаже его крохотное достоинство, и ливанский кедр ожил, заохал, подарил ей сто долларов, и она чуть не ослепла от Франклина (100$). Первый опыт был удачен, араб вызывал ее несколько раз в неделю, возил с собой в Египет, любил ее, она вернула ему потерянные ощущения мужчины, и он готов был жениться на ней, но, получив месседж от старшего сына дедушки-жениха, ОК разумно отказалась от брака, понимая, что сын не позволит ей подойти к сейфам дедушки, а зарубит на подходе. Сослалась на то, что она замужем и ей нельзя уходить три года, а то ее вышлют из страны. Дедушка поплакал, да вскоре умер естественной смертью, потеряв смысл жизни после отсутствия шевеления в промежности. После его смерти от него остались карточки двух его друзей, одинаковых с ним по возрасту и деньгам, и карусель массажных упражнений завертелась, появились деньги. Муж знал, чем она занимается, но молчал, воровал у нее и шел на берег моря за миражами. Межобщинный конфликт в Ливане перешел в горячую фазу. ОК почувствовала, что надо валить, и первым делом поехала в Киев разобраться с родителями и показать дочь, родившуюся от ливанца-мусульманина и еврейской мамы. Девочка понравилась маме, но не понравилась дедушке, он не целовал ее, не брал на руки, не гордился ею перед соседями, он плакал и не мог простить внучке союз с иноверцем. Папа ее не был правоверным иудеем, до независимой Украины был членом КПСС, гордился своим тридцатилетним стажем в партии, хотя ничего не поимел, кроме варикозного расширения вен от многочасового стояния в операционной, где он был хирургом с золотыми руками. Ему целовали эти руки пациенты и подносили конверты, у кого было, а у кого не было, получали то же самое без подарков. В Киеве, встретив старых подруг, ОК начала зажигать в клубах и кабаках так, что слухи и стон стояли по Киеву долго. В одну из ночей в клубе «От ранка до сранка» (эквивалент тарантиновского «От заката до рассвета») она встретила сербского дипломата еще не бывшей Югославии. Он был молод, красив, талантлив и давал надежду, что с ним будет лучше, чем с бейрутским ослом и альфонсом. Роман начался сразу, без разведки и артподготовки, химическая реакция из двух пробирок соединилась в реторте и закипела так, что остановил реакцию конец срока визы ОК и срочный выезд в Бейрут для массажных импровизаций с элементом реанимации старых членов. Серб звонил каждую ночь, смеялся, пел, рассказывал свою жизнь, где тоже было все: в 18 лет литературный успех книги, сценарий по ней начали снимать в Швеции, потом работа управляющего в казино, бабки, крах. Обворованный партнером, он с помощью старинного друга отца получает работу в Киеве, где встречает ОК и теряет голову со всей страстью южного славянина и жителя морского берега. ОК понимает, что в Бейруте уже страшно, ночью стреляют, один из друзей потихоньку сказал ей, что муж узнал, что она еврейка, и что после исхода израильских танков он публично отрежет ей башку на рыночной площади. Она, забрав дочку, бежит ночью из Бейрута в Киев, где ее ждет серб, готовый начать с ней путь, который приведет к испытаниям удвоенной силы. Приехав в Югославию за три месяца до бомбардировок Белграда, они успевают пожить в Дубровнике в родительском доме нового мужа, и начинается развал в Югославии, война, кровь, междоусобица, опять побег, теперь в Израиль, с целым паровозом родни: мама, папа, новый муж и девочка от араба. Израиль принял новых детей Израилевых: двух католиков, двух членов КПСС и арабскую дочь. Жизнь в Израиле получалась не сахар, дипломатов было до хера, директора казино могли работать на заводе металлообработки снарядных гильз, которые вскоре упали на голову братьев-сербов от Сплита до Косово. ОК пошла уборщицей в страховую компанию. Ее обязанности были простые и ясные: в ленч стоять на выходе из столовой офиса и подставлять черный мешок для объедков от ленча менеджеров 13-го этажа. Она стояла в джинсах от Армани, с пятью языками к тому времени и ловила объедки ленча от сотни мужчин, которые не глядели на нее никак, им хотелось с разных расстояний попасть ленч-боксом в пакет, представляя себя звездой «Макабби» или бьющим штрафные в НВА. А после баскетбольного шоу, после их трудового дня она убирала 20 офисов с плевками, жвачками, соплями под крышкой столов и прочими подарками отходов их жизнедеятельности. Езда двумя автобусами и месячная зарплата, равная одному массажу в Бейруте, заставили искать другую работу, без контакта с группой мудаков в офисе, а с конкретной спиной и жопой конкретного персонажа. Работа нашлась в салоне виртуального секса, где тариф был 3,99$ в минуту. На мраморном столе с компьютером и видеокамерой она стала трудиться, придумав себе ноу-хау женского сексуального производства. В умную голову ОК пришла безумная мысль, что она будет продавать свою услугу с новым специальным предложением, она может получить оргазм по команде абонента по мужскому принципу, с оргазмом и выбросом семени. Используя нехитрые приемы с гелем и ограничением фокуса видеокамеры, она ловко манипулировала вагинострадателями из секс-сети и получала приличные деньги пополам с компанией, взявшей ее на работу. Муж знал о ее работе, но выхода не было, она ушла из фирмы, они стали работать дома на себя, и все стало налаживаться. Девочке от первого брака сделали дорогую операцию, спасли папу от старых болячек, дом в Кесарими уже строился, но случилось то, что случилось. Во время уик-энда в Эйлате муж с маленьким сыном, родившимся совсем недавно, был в супермаркете, когда раздался взрыв, потрясший всю набережную. ОК была на улице, муж с коляской внутри, вой сирен и вой свидетелей и раненых закрыли солнце. ОК стала рваться внутрь искать своих, полиция искать не пускала. Она заглядывала в каждую «Амбуланас», мобильный молчал. Три часа она стояла на коленях на газоне и молилась всем богам о спасении своих, через четыре часа вышел абсолютно невредимый муж с плачущим сыном, который два раза описался и не хотел лежать в мокром. После этого ОК получила стресс, который лечили долго, она не спала, картина разорванных тел и раненых не исчезала, она не выходила из дома, держала малыша в руках и твердила, что надо бежать дальше, туда, где нет этого ужаса и страха. В разгромленной Югославии в результате остался родительский дом, и все последние крохи улетели в результате неудачного бизнеса с магазином секонд-хэнд. Денег не было настолько, что писатель и сценарист с тремя языками и прошлой работой в дипломатическом ведомстве идет с женой мыть машины с ведром и тряпкой, чтобы накормить свою семью – двух стариков отцов и родственников из Косово, бежавших и укрывшихся во дворе их дома. ОК решила принять католичество, полагая, что старый бог не защищает ее и пусть новый с большим рвением закроет ее от всех бед. Священник принял ее с добрым сердцем, стал исповедовать по воскресеньям, но и тут не было мира – ее доктор-психолог уговаривал ее не ходить в церковь, хотя со священником дружил. Битва за паству рассорила друзей, и ОК оказалась виноватой, нарушивший клятву исповеди священник перестал дружить с доктором, а ОК потеряла и врача, и духовника. Новая церковь не приняла ее, мир маленького адриатического городка был тесен. Она бродила по городу одна, сидела в кафе, где собиралась местная богема – маленькие артисты местной оперы, псевдохудожники и дизайнеры, два сумасшедших поэта – и девушки, страдающие от непонимания и желающие прильнуть к богеме хотя бы одним местом. ОК чувствовала себя среди них звездой, пыталась разбудить их, сделать выставку и биеннале, но, увы, ею почему-то брезговала эта рвань, не видели в ней пророка, она для них была иностранкой с непонятной биографией и мужем, который моет машины. Терпела она недолго. Однажды она пришла туда вечером в пионерском галстуке со значками Ленина, Че Гевары и Мао и сказала речь о них, об их истории, о стране. Речь была яркой и настолько убедительной, что на следующий день весь город знал об этом, и все вынесли ей приговор – ненормальная русская с имперскими замашками. Ее начали сторониться, общаться она могла только с малограмотной украинской торговкой на рынке и художником, побиравшимся на рыночной площади, которому она иногда покупала сигареты и пиво, и он всегда жалел ее и поддерживал в смятении духа. Он говорил, что все неплохо, день прошел, и слава Богу. К несчастьям духа прибавилось несчастье плоти: муж перестал спать с ней. Она не могла ему это простить, это мучило ее, потребность любить была ее сутью. Она иногда теряла голову и делала откровенно сомнительные предложения мужчинам. Они пугались. Она рассказала мне это на террасе большого отеля, когда пришла попрощаться. Мы сидели у бассейна и пили кофе, вдруг она спросила меня, можно ли ей поплавать, в ее глазах было столько мольбы, что я не смог ей отказать. Она без купальника, в домашних трусах бросилась в бассейн, прыгала, ныряла и была безумно счастлива. Вода была для нее средой обитания, она была нимфой и русалкой, она плавала и выныривала, пугая старичков туристов своим пылом и энергией, они все приподнялись со своих лежаков и со страхом и восхищением смотрели на эту золотую рыбку с раздавшимися бедрами и отвисшей от времени ношения грудью. Она чувствовала себя в этом бассейне киевской девушкой, плавающей в Днепре, когда еще ничего плохого с ней не было, все впереди, еще все у нее было впереди. Она вылезла из бассейна, тяжело дыша, с блестящими глазами, в которых была благодарность за этот маленький праздник, которым она будет жить долго. Осенью и зимой, в бесконечных шатаниях из кафе в кафе, только этот миг в струях воды будет давать надежду, что Бог не оставит ее, и черная цепь порвется, и она опять поплывет…
Шемаханская царевна, или Много ли человеку надо
Слышишь голос человека несколько лет и не представляешь, как он выглядит. Из информации извне есть только голос, имя Глория и смутные ощущения, что ты где-то видел ее в суете мельком, образ черноволосой восточной женщины с усиками и пышной грудью, возраст и социальное положение неизвестны. Приходит день – и о! Ахнуть, умереть, не встать! Софи Лорен! Первый этаж лучше Софи Лорен. Роскошные черные волосы, крупные волны черных как смоль волос, копна антрацитового цвета, грудь волнуется и бурлит, как Каспийское море во время нереста осетров. Белые живые зубы, крупные, ровные от природы, не знавшие брекетов и отбеливания, точеные руки ровного шоколадного цвета, без морщин на сгибах локтей, длинные нервные пальцы с крупными украшениями, отполированными природой ногтями элегантной формы, а во втором этаже немного хуже, зад – троечка, а ноги с легкой кривизной велосипедного колеса без растительности (достижения эпиляции), короткие, несоразмерные с туловищем, но не отвратительно. Юбки короткие, платья короткие, вроде бы перебор, ан нет, собственный выбор стиля с открытыми ногами до бедер – это смелость и желание наперекор природе показать свое достоинство и сделать из недостатка преимущество. Это фасад, а вот теперь внутренний двор. Там все в порядке – быстрый ум, многослойная, на нюансах, речь, скорость вылета слов соответствует темпераменту, хорошая реакция, смелый взгляд и скулы, эротичнее которых не видел никогда. Двое детей, ранний брак с одноклассником, с которым с годами стало все ясно: не потянул ритм московской жизни, так и остался привычным к стилю жизни в Ереване, откуда пришлось уехать в период экономической блокады. Мало, что не растет в личностном плане, так еще и по бабам шастает, с говном всяким подзаборным. Поймала она его по звонку подруги, от любви сердечной, дружбы бескорыстной наколку дала, а та дура в баню поехала, застала всю компанию тепленькими, по роже залепила и больше домой не пустила, а почему – не совсем понятно: ну выступил мужик, плоть взыграла, дома так не стоит, но с кем – с отребьем в трусах с рынка Черкизовского, прокладки впервые в Москве увидела. Чем человек думает? А чем он, кобель сраный, думает? Головкой своей обрезанной? До развода с мужем мужиков лом был, несмотря что не девка, уже дети большие. Выглядит на 25 лет при свете и без макияжа. А выгнала тварь эту, и как отрезало. Не звонит никто, не дергает, что же такое делается? В 17 замуж, дети, мужу верность хранила, покорность, воспитание, менталитет, 35 пришло, кроме мужа и подруги пьяной, никого и не попробовала, а силы есть, желание есть, а не аукается. На пляже подходят, в ресторанах пялятся, боятся, не подходят, думают: ну, к такой подойди, отчешет, у нее мужиков лом, еще навалять могут, нет, лучше я к твари пойду, здоровей будет. Все есть: работа хорошая, карьера на мази, дети устроены, все есть, а счастья нет. В цвете лет, созрела, значит, хочется упасть спелым персиком в красивое блюдо, а потом и в рот ему, желанному, описанному в снах, в кошмарах утренних. Холодно одной в постели карельской березы с черным бельем, где место есть и для двух пар. Нет его, бродит где-то по параллельным дорогам. Сказать, что не действует активно – так нет, открыта для сотрудничества, глаза не прячет, в люди ходит, а нет. К гадалке ходила, к модной. Сидит свинья раскормленная с глазками-щелками, вся в перстнях цыганских и под свечечку пургу метет про сглаз, про заговор, что муж брошенный заказал вуду африканскому порчу навести, ехать надо в Африку, деньгами перебить или ей двушку дать без гарантии. Чувствуешь, что парят тебя, разводят на порожняк, стыдно за себя, думаешь о себе хорошо, а делаешь вещи, что самой стыдно. Гадалка сидит, смотрит с жалостью, сама, свинорылая, с мужиком живет из консерватории, красавчиком, она ему смерть отговорила от руки товарища, жил с которым, теперь с ней живет чистым натуралом, с благоговением в складках жирных смысл ищет третьим глазом, который ведунья ему открыла, а жопу закрыла. Героиня наша домой пошла оплеванная, думу думать, как порчу снимать. Следующим лекарем была психоаналитик, рекомендованная подругой как человек тенденций новых, в Америке жила, практику имела обширную, сам Дастин Хоффман к ней хаживал, помогла ему комплекс после фильма гребаного выдавить из себя. Выдавила из него комплекс и квартиру купила на Остоженке в пентхаусе, хороший доктор, сидит, слушает херню вашу, а потом чек – и будьте-нате. Пришла к ней царевна наша с трепетом, вся на нервах, первый раз к психоаналитику, практики никакой, но белье новое надела на всякий случай, все-таки врач. Фильмы вспомнила «Анализируй это», «Клан Сопрано» – вот и весь опыт русского общества по вопросу этому. Раньше к подруге можно было сходить, поплакать в плечо, а сейчас не те времена, подруга слушать не хочет – своего дерьма полный дом, да и подруг уж нет после звонка, разрушившего ее личную жизнь с мужем гребаным. Никто никого слушать не хочет, зачем неприятности приваживать? Рассказывать свою беду доктору стала, запинаясь и нервничая, неудобно как-то – вроде чужой человек, а так потом разошлась, как прежде в поездах при Советах было: сядешь в купе – яйца крутые, курочка, помидорчики, за жизнь до донышка, про все, а потом поезд пришел, вышел из купе, и все, абонент недоступен. Полтора часа монолога горячего, с отступлениями и эпизодами, все сказала, даже больше, чем все. Доктор глаза подняла и молвить стала: «Дело ваше ясное, история типичная, сначала делаем, потом думаем. Ну зачем в баню ехать было надо, что, не ясно, что в бане мужики делают? Конечно, обидно, но ехать было не надо, отбрить подругу пьяную, что все знала: у нас договор такой, раздельная половая жизнь, передовые отношения, нет, сами лезем в ловушку, а потом назад дороги якобы нет, стыдно, люди уже все знают, кости моют, смеются, все так живут, чего горячиться? Что мужиков сейчас нет, так это пройдет, мужика своего домой верни, и он сразу всех опять приведет, как мухи на говно слетятся, отбоя не будет. Как простить ему? Да никак, не прощай, живи, другим давай. Не прощай, если болит еще». Вышла царевна от доктора, заплатила с бонусом и почувствовала – легче стало, машина черная остановилась, мужик в машину зовет, с виду нормальный, не маньяк, улыбается хорошо, напомаженный вкусно. Села, пусть будет что будет, поели вкусно, выпили крепко, он гладил руку, в глаза смотрел, в «Мариотте» очнулась, тепло, уютно, мужик сильный, негрубый, разошлись без ля-ля всякого. Утром муж позвонил, сперва про детей, потом – скучаю, прости, устал, больше не повторится. Приехал через полчаса, худой, неприбранный, поел все: и суп, и котлеты – и спать лег от нервного напряжения. Тихо в доме, все довольны, терпение и никаких лишних движений. Да здравствуют психоаналитики – попы наших дней!
Переходящее знамя
Мальчик из Тамбова в 65-м году приехал поступать в Москву, он дул в валторну, инструмент изящный, в разрезе напоминающий женские половые органы. Он был хорош собой – златокудрый фавн с есенинскими глазами, – его родители были почтенные люди: папа – начальник РОВД, мама – врач-педиатр. Сына отдали на музыку, как водилось в то время. Он подавал надежды и оправдал их, поступив в Московскую консерваторию, без блата пройдя конкурс и обаяв женскую часть приемной комиссии, особенно забрало женщину по истории музыки, сорокапятилетнюю профессоршу, еще совсем нестарую, жившую с дочерью от первого брака в Малом Кисловском переулке рядом с консерваторией. Мальчик в общежитии жить не хотел: грязно и холодно, и добрая профессорша договорилась с соседкой из третьей квартиры, где мальчик стал жить в домашних условиях. По правилами музыкальных заведений патронирование учеников было нормой, педагоги всегда видели в учениках больше чем студентов, а многие жили даже в семьях педагогов на правах детей. Наш случай был несколько другим. Женщина-профессор включилась в жизнь юноши с неистовостью и подлинной страстью, мальчик был очень милым, воспитанным, хорошо ел, еще лучше улыбался, гулял с собакой патронессы, выносил мусор, делал мужскую работу в женском жилище и совершенно не интересовался жизнью студенческой молодежи, не пил с ними вина, не рассуждал до хрипоты о пьесах Губайдуллиной и невероятных пассажах Гидона Крамера, он относился к своей валторне как к инструменту столяра, она была для него как рубанок или бензопила для лесоруба. Легкие у него были хорошие, губы чуткие, ему удавалось извлекать из нее все, что хотели педагоги и все остальные. Он учился по воле родителей, он тайно знал, что дудеть он будет в жизни в свою дудку, и уж точно не под чужую. В нем был талант совсем не музыкальный, он был по природе торгашом, торговать было его страстью, предметы торга не имели значения. Там, где возникал материальный интерес, и была его стихия. Ж.П. (женщина-профессор) привечала его, дарила ему вещи, водила его на выставки, в дома известных людей, гордилась им, как дорогой сердцу игрушкой, и играла с ним в игры на грани фола, ее будоражила его молодость, она желала его как последнюю страсть. Он легко поддался на ее уловки, и все случилось зимним вечером естественно и ослепительно, мальчик поразил ее своей интуицией и неукротимой силой. Все ее перманентные партнеры – доценты и музыкальные критики, хорошо знавшие природу любви и историю вопроса, в практике были нелепы и слабоваты, она хотела бури и получила ее как Государственную премию. Дочку отдали на пятидневку в сад, и мама с новым сыном стала жить открыто под негодующие вопли соседей и ученого совета. Ж.П. вызвали к ректору, она пришла решительная и благоухающая, ответила на все вопросы, отмела доводы моралистов. Она держалась уверенно, членом партии она не была, имела дядю в Совмине, и от нее отстали, а вскоре перестали даже судачить, просто люто завидовали женскому счастью отдельно взятой женщины. Мальчик повзрослел, заматерел, отпустил бороду, как купец Третьяков, стал ходить основательно и медленно, розовые щеки под бородой пропали, и он стал визуально старше. Ж.П., наоборот, летала пчелой, взбодрилась и явно помолодела. Дочь, в выходные приехав домой, играла с папой-сыном и была счастлива. Закончив учебу, он получил место в аспирантуре, его воткнули в оркестр Гостелерадио, где он играл вторую валторну, а в антрактах в домино в паре с третьим тромбоном. Стал выезжать за рубеж, тут его талант бизнесмена раскрылся в полном объеме, лучше его никто не мог купить, а также продать, он знал весь механизм товарообмена и нажил неплохие деньги. Каждый год он позволял себе покупать новые «Жигули», всегда одного цвета, чтобы не вызывать классовой ненависти у окружающих. Ж.П. лезла вон из кожи, чтобы сохранить свое лицо и тело, но время неумолимо. Дочь от первого брака из ребенка превратилась во взрослую барышню, тоже совершила мамин трюк, забеременела от однокурсника, аборт делать было поздно, и в доме появилась третья женщина, а мужчина до сих пор был один. Внучка поставила точку в бабушкиной погоне за четвертой молодостью, и она сдалась. Села на свою задницу и стала воспитывать внучку. М.Т. жил с ними, кормил весь дом, возил их на дачу, ну, в общем, был один в трех лицах: папы, мужа и дедушки. В лице его они видели Отца и Сына и Святого Духа. Падчерица оплакала свою любовь к идиоту-однокурснику, огляделась по сторонам и увидела, что счастье ходит рядом, и не только ходит, но и спит, ест и даже посматривает на нее дурным глазом, забыв, как качал ее на коленях в детстве золотом. Расстановка сил была такая – ему было 37 лет, бабушке 65, падчерице 25. Дочка заперлась с мамой в спальне и сказала, что счастья нет, что она повесится или спрыгнет с крыши, все кругом твари и недоноски. Бабушка все поняла, заплакала и переехала в детскую, где сопела внучка. Вечером, гуляя по инерции с мальчиком-мужем и собакой, кокер-спаниелем, похожим на ее любимого детеныша, которого она вырастила для себя и вот теперь должна была отдать, чтобы дом не рухнул и не раздавил их всех, она долго не могла начать этот жуткий разговор, но, собравшись с силами, сказала ему, что она боится за дочь и не будет возражать, если он поможет ей пережить стресс в его постели (сказать в «их постели» она не смогла, не сумела). М.Т. похлопал глазами, сказал: «Ну что ж, будем спасать». Спасать он начал ее в ту же ночь, под сдавленные стоны бабушки-жены и сопение внучки. Все как-то наладилось, ничего явно не изменилось, только в композиции одна часть поменялась на другую, и все. В 91-м году после всех дел он влез в бизнес с подачи дяди из Совмина – последний подарок бабушки любимому, – отселил бабушку с внучкой на дачу – ребенку нужен воздух, а ему бабушка мешала радоваться жизни с новым поколением. Новая жена (естественно, гражданская), подготовленная матерью с малых лет служить мужчине верой и правдой, была незаметна и внимательна. М.Т. много работал, дома бывал редко, но жену не обижал, денег давал много, чужим ребенком не попрекал, внучку качал на коленях, как маму, и баловал, как принцессу. Приближался Миллениум. Переход в третье тысячелетие в этой семье ознаменовался переменами глобальными. Внучке незаметно стало двадцать, мама от хорошей жизни заболела раком молочной железы, ее ждала операция и инвалидность по женской части. В ночь с 31-го на 1-е вся семья сидела в загородном доме за огромным столом в мерцающем свете свечей и сверкании столового серебра. Тихо звучала музыка, в доме было тепло и пахло елью. Во главе стола сидел венец творенья – М.Т., крупный мужчина с остатками золотых кудрей, с пивным пузом, купающийся в собственном соку, как астраханский балык вместе с тамбовским окороком. Ему еще не было шестидесяти, он был в полной силе. Напротив него сидели женщины, его женщины, которых он перемолол на своей мельнице, отправил их на заслуженный отдых и не выбросил на улицу, он был добр и помнил хорошее, он любил их, как умел, они любили его, понимая, что обречены потерять его как мужчину каждая в свое время. Он раздал всем сестрам по серьгам и конвертам, выпил за свою семью в трех поколениях, погладил вторую жену, пощекотал бабушку и церемонно поцеловал ручку внучке. Старшее и среднее поколения переглянулись, все поняли. Выйдя из гостиной перед тем, как разойтись в свои комнаты, бабушка сказала дочке: «Наше переходящее знамя». Внучка поехала с дедушкой в «Гостиный двор».
Женщина-ветер, или Ненаглядное пособие
И. была женщиной яркой, знающей себе цену и совершенно несчастной. Сегодня ей почти 50, ее лицо и тело еще влекут достаточно охотников до спелой вишни, но сдать себя в лизинг без любви придуманной и прочитанной сил уже нет. Страшно неловко оказаться в объятиях чужого человека, который не помнит и не знает ее, – вдруг он увидит сегодняшним своим взглядом искусную подтяжку кожи, легкую дряблость груди, вызывающую еще совсем недавно слюноотделение у всего стада, не увидит того, чем гордилась, глядя в зеркало, еще совсем недавно. Молодость давала эту гладкость и шелковистость бесплатно, цену этому понять можно только тогда, когда это уходит. Усилия по сохранению былой прелести настолько масштабны, что результат не может радовать так, как первый сладкий вздох после оргазма, который теперь случается так редко и поэтому безумно желанен. Есть всё, все свидетельства успеха – деньги, состоявшаяся карьера, но нет человека, который может оценить сделанное титаническим трудом, неукротимой волей, страстным желанием доказать себе и всем, что ты смогла все пройти, вынести и победить. Первый муж появился двадцать лет назад. Любви с ним большой не было: несколько жарких ночей на турбазе в Туапсе, песни у костра, разъезд по домам, он – в Москву, она – в свой Кишинев, вялая переписка с рассказами и воспоминаниями. Мама-стоматолог, заслушав отчет любимого сына, решила, что девушка хорошая, из своих, нам подходит и надо ее брать. А то еще немного, и ее сынок, запутавшийся с женщиной – коллегой мамочки, погибнет в лапах этой мегеры с двумя детьми и парализованной бабушкой в их пропахшей болезнями и вчерашним борщом двушке на Сходненской, куда он ездил, как ненормальный, уже семь месяцев, изображая мужа, папу и няньку для бабушки. Маме денег было не жалко, а вот сын был один, и отдавать его этой твари из 28-го кабинета было невыносимо. Сына нужно было спасать, и спасать немедленно. Таким образом он оказался на турбазе в Туапсе, где встретил И., двадцатипятилетнюю студентку из Кишинева с мамой, папой и братом-скрипачом, будущим то ли Ойстрахом, то ли еще каким-то еврейским гением. И. была талантлива, но на гения не тянула, а в семье не может быть две звезды. Для этой роли выбрали брата, а И. была второй, любимой, конечно, но второго сорта. И. совершенно не сопротивлялась их выбору, понимала, что самой придется ползти, грызть камни и добиваться желаемого. Желала она много – успеха, любви, детей и счастья в виде полной чаши, которую она сама наполнит и выпьет со своим мужчиной, которого она представляла с лицом А. Делона и мудростью Ж. Габена. Такой мужчина у нее был один раз на комсомольском слете в Одессе в двадцать лет. Слет был в пансионате одесского порта, мужчина оказался доцентом из Новосибирского академгородка, молодой ученый лет сорока, специалист по поэзии вагантов, с седым «ежиком», как у Габена, и руками Делона, раздевавшими ее бережно и нежно. Слет закончился внезапно, как сигареты под утро. Доцент уехал в Новосибирск к жене и поэзии вагантов, не оставив ей ни телефона, ни надежды. Вместо полной чаши пришлось выпить горсть назепама, но умереть не дали подруги по комнате. Пришлось жить дальше и ждать двойной портрет героя-мужчины, он не пришел позднее, таких в ее жизни не появилось, а вот в Туапсе маменькин сынок из Москвы давал шанс переехать на другую площадку, куда, по слухам, такие залетали. И. по настоянию мамы-стоматолога приехала в Москву, была представлена родне потомственных стоматологов, зубы у нее были хорошие, и она была принята в семью без предварительных условий. Из Кишинева она привезла немного одежды, сервиз «Мадонна», чешские стаканы и сережки бабушки со сломанными креплениями, вырванные когда-то у бабушки из ушей революционными матросами. Однокомнатная в Чертанове была райским местом, дедушка мужа умер в ней за год до ее приезда на диване, где она начала новую жизнь не с Габеном-Делоном (далее НГД). Мама подарила НГД красную «трешку» «Жигулей», купила постельное белье и отдала свои неношеные румынские сапоги И. (слава Богу, всего на размер больше), и новая семья молодых зажила в холе и неге. Сынок учился в «керосинке» без энтузиазма, стипендию не получал, пил пиво и жарился в преферанс с такими же баранами, которые не хотели идти в армию. Мама-стоматолог раз в неделю загружала сумки с едой и чистым бельем для детей и каждый вечер звонила им, получала отчет от И., хорошо ли с ней ее мальчику. И. училась в МГУ на журналистике, жадно впитывая все, что видела вокруг. Увидев в кафе «Националя» Ю. Роста, звезду журналистики тех лет, подумала, что вот он, Габен-Делон, но, увы, Рост не заметил ее, не рассмотрел ее блеск и талант и прошел мимо своего счастья. К концу учебы она уже работала корреспондентом в «МК», где каждый был гений и суперзвезда, много времени проводила в буфете «МК», там пили много и ели говяжьи сардельки и заводили романы. Перемены в стране совпали с расцветом И. как женщины. Ее муж НГД вел себя корректно, домой никого не водил, иногда бегал на «Сходненскую» к своей мегере, которую любил, несмотря на маменькины стоны. И. он тоже не обижал, супружеский долг исполнял исправно, но самой большой его страстью был видеомагнитофон «ВМ-12», он ночами смотрел кассеты, а днем спал, в институт не ходил. И. моталась по Москве, рыла землю, заводила связи с разными людьми, работала как лошадь, чаша уже у нее была наполовину полной, так как основным ее принципом был сокрушительный оптимизм. Она иногда разбивала себе сердце с разными негодяями, которые беззастенчиво пользовались ее телом в «Жигулях» ее мужа, которые она лихо водила по Москве. Внезапно пришел 91-й год, мама-стоматолог как-то не донесла сумки с едой до дома – обширный инфаркт и конец благосостоянию и беззаботной жизни. НГД сразу сдулся, стал невыносимым, требовал еды, которой не стало в стране, чистых трусов, а сам лежал на диване, перестал спать с И. и только ночью под «ВМ12» дрочил до посинения под «Девять с половиной недель» и «Глубокую глотку». Больше его не интересовало ничего. Она боролась с ним, таскала к знакомым, пыталась спасти брак, честно исполняла свои женские обязанности. Ей было очень тяжело, но мальчик потерял маму, жизненные ориентиры и однажды ночью, пока она сидела в редакции, сбежал с магнитофоном «ВМ-12» и кучей кассет в мамину квартиру и заперся в ней переждать до лучших времен. Он до сих пор сидит в ней, размордевший, с пультом в руке, больной гипертонией и бешеной злобой на всех, кто помешал ему жить, как он хотел. И. стала жить без него и как-то вздохнула: перестал висеть груз в виде капризного мужика – бессмысленный груз, тянущий вниз. Начались будни капитализма, все закипело. И. ухватила время за хвост, начала работать в рекламе. Люди, которых она за это время засушила в своем гербарии, вдруг проснулись и стали полезными. Появились деньги и партнер – мужчина средних лет, 99 % Габена-Делона. Он был женат, но свободен по убеждениям, они вместе делали любимое дело, вместе ели, спали, строили планы, он обещал ей ребенка, которого И. страстно желала. Ездили, как все тогда, на Канары и Кипр, пересели с «Жигулей» на «мерседесы». Вместо сломанных сережек появились настоящие камни, строилась квартира на Патриарших. Габен-Делон все обещал, обещал ребенка, но все откладывал: то путч, то дефолт, то жена болеет. На выходные он уходил домой, она зверела, надевала свои бесчисленные платья, которые вываливались из шкафов, камни, зажигала свет во всех комнатах, выпивала коньяку и ехала в «Красную шапочку» с отвращением умной и достойной женщины. Эти мальчики были ей не нужны, но сидеть дома во всем блеске и спиваться не было сил. Но приходил счастливый понедельник, они снова вцеплялись друг в друга, дербанили бюджеты, закрывались в обед в комнате отдыха, и опять он обещал ей сына, который будет украшением их союза, плодом любви и наградой за путь, выстраданный вместе.
Бизнес по причинам независящим стал вянуть, деньги текли, но река обмелела, жар стал выходить стремительно из их совместной печки, остывать, общее дело разваливалось вместе с порушенным бизнесом, стали возникать трещины в семье, которой вот-вот уже можно было жить. И. не хотела думать, что интерес к ней был, очевидно, слегка корыстным – считать себя дойной коровой, а не предметом обожания было ужасно. Дойная корова – это не образ для женщины, которая все может, все умеет, искусной в интриге и любви, держащей себя в желаемой форме, не позволяющей себе ни на секунду расслабиться даже в постели, где всегда ей было важно доминировать. Она серьезно относилась ко всему в любовных играх со своим партнером, она была мотором, всегда что-то изобретала, ей особенно удавались ролевые игры. Однажды она придумала для него на два выходных игру в террориста и пленную журналистку. Он терзал ее по ее сценарию, она сидела под кроватью в закутке и стонала так выразительно, что соседи снизу вызвали милицию, и когда приехал ОМОН, пришлось дать немало денег, чтобы они уехали, не застрелив ее любимого как бешеную собаку. Другой раз отличился и сам Делон-Габен: он спьяну сжег ее трусы в пепельнице и поливал ее вином за 2 тысячи у.е., а потом слизывал его с нее и причмокивал. Игры закончились, ГД стал приходить реже, потом перестал вообще, его видели с девочками из агентства, которое он купил для новых проектов на TV. Летом в Каннах она, как член жюри рекламного фестиваля, встретила его в «Джиммисе» с блондинкой из сериала, и ей стало так больно, что воздух вытек из нее весь и она на секунду потеряла сознание. Он был под сильным кайфом кокаина, который стал потреблять по новой моде, постоянно трогал нос. Девушка смотрела на нее с легким превосходством молодой дряни, которые всегда так смотрят на бывших жен и любовниц, их взгляды говорят им: «Ну что, кошелки, просрали? Уступите дорогу! Мы идем, дышим в затылок и скоро загрызем вас! Прочь с дороги!» Сдаваться этому напору молодых наглых тварей?! Да никогда! Пять раз бассейн, восемь раз зал, новые глаза, новые сиськи, подтяжки до треска на скулах – и опять в строю, не давая себе никаких поблажек. Не возьмем длиной ноги, возьмем другим – энергией, выдумкой, деньгами, наконец. Вытянем жилы, нервы, как канаты, пока держимся. Ночью в номере с видом на море, смыв с себя все и сняв корсет, давящий, как стальные обручи, И. стояла у окна с бокалом вина любимого красного цвета запекшейся крови и ничего не видела: не было яхт, проплывших в сторону Сен-Тропе, где ее любимый с группой своих топ-моделей двигал на верхней палубе дорожки через свернутую в трубочку купюру. Она сделала его сама, всего – от ногтей до кончиков волос, – все это произведение было ее заслугой, она научила его носить костюмы, зарабатывать деньги, научила стричь волосы и пользоваться ножом, научила, черт возьми, трахаться с удовольствием и фантазией, научила жить не как свинья, менять носки и рубашки два раза в день, ходить в начищенных ботинках, а не в стоптанных валенках и заячьем тулупе. Она научила его говорить, правильно ставить ударения, спать, в конце концов, без трусов и ходить походкой свободного человека. Теперь он, свободный, незакомплексованный, успешный, выбросил ее на помойку как ненужного свидетеля былой серости. Больно и невыносимо смотреть в даль уплывающего счасть, где ей нет места и никогда не будет. И. долго еще стояла у окна, вспоминая все, что было у нее с ним за все эти годы. Закончилась вторая бутылка, она решила по многолетней привычке принять ванну перед сном, это расслабляло ее долгие годы в изматывающей гонке за призраками успеха. Она прошла в ванную, набрала воды, бросила сухих лепестков и чего-то пахнущего, легла с бокалом и сигаретой, и такая тоска смертная накатила на нее черной мглой, так жалко стало себя в первый раз за все годы, усталость накопленная навалилась свинцовой гирей, что рука ослабела, бокал разбился, вино окрасило воду цветом крови, она медленно взяла крупный осколок, не задумываясь ни на минуту, резко провела по запястью, и ее кровь смешалась с вином, и последнее, что она увидела, – это розовый малыш, убегающий в черную мглу.
Белые трусы с красными лампасами
Нижнее белье в жизни человека имеет магический смысл, власть всегда следила за населением на предмет, что у него в штанах. Унификация и системный подход к исподнему привели к установлению четкого порядка: мужская линия состояла из трусов и кальсон. Кальсоны были предпочтительнее, их носили все: и военные, и штатские. Летние тонкие и зимние теплые трусы были редкостью – только черные и синие, а после Двадцатого съезда появились цветные с цветочками и мелкими овощами (огурцами, редькой, арбузом).
Плавки тоже были: трусы до колена подворачивались до талии – и вот тебе плавки. Кальсоны, конечно, душевнее, их фасон был универсальный: спереди щель для мелких надобностей, на поясе пуговка и внизу, на щиколотке, завязки, которые торчали из-под брюк, вызывая здоровый смех и смущение обладателя. Более унизительное, чем кальсоны, придумать было сложно, их покрой давил на человека больше, чем «Манифест» К. Маркса.
Без трусов человек был беззащитнее перед властью, и поэтому долгое время народ прожил в кальсонах, находя в них особую прелесть. До сих пор кальсоны оставались привилегией армейского сообщества – не зря говорят, что у России есть два друга: армия и флот.
Переход от кальсон к трусам – это мейнстрим и залог необратимости демократии. Сергеев всегда хотел белые трусы с красными лампасами и первый раз надел их на первом курсе института, выступая за курс в турнире по волейболу. После турнира трусы не сдал и оставил их для выходов в свет темной ночью – для усиления своей притягательности. Он заметил, что когда на нем эти трусы, женщины к нему более благосклонны. Каким органом они это улавливали, он не понимал, но статистика упрямо свидетельствовала о наличии данного феномена. Лучшая девушка факультета, приехавшая из ГДР, где ее папа стоял против войск НАТО, обратила на него внимание, пронзив его взглядом, полным надежд. На следующий день Сергеев, с пламенеющим взором, но в старых сатиновых синих трусах, ждал большого перерыва, чтобы сделать непристойное предложение. Белокурая Жази прошла мимо него, не оставив ему никаких надежд увидеть ее без одежды.
Сергеев осознал это и стал беречь трусы, как алхимик секрет философского камня, тем более что по философии у него дела шли плохо: он не понимал диалектики – почему одним все, а другим ничего? Но зачет сдал за две бутылки вина, поднесенные лаборантом кафедры доценту – тайному метафизику и алкоголику.
Ну что ж, оставим эти трусы в покое – они еще выстрелят в нашем рассказе, как ружье у Чехова.
Сергеев в институте никого не любил, последствия школьного романа, сделавшего из него зрелого мужчину, не давали ему достойных образцов для высокого чувства, пришлось довольствоваться низким, то есть волочиться за однокурсницами, чтобы не потерять квалификацию.
В группе у Сергеева училась девушка Л., умная, но не очень симпатичная. Все у нее было на месте и в полном комплекте, но гармонии не наблюдалось – нос был чуть длиннее, ноги чуть короче и грудь в масштабе 1:5 от желаемой. В трезвом виде эта композиция не вызывала желания, но в пьяном обличье взгляд корректировал огрехи природы, и если по другим направлениям не складывалось, то тогда на сдачу оставалась Л., ожидавшая своего часа.
Так продолжалось все годы учебы, и выпускной вечер стал точкой в этом сложноподчиненном положении. Сергеев, начищенный и блистающий новым костюмом из ткани нейлон финского производства, слонялся среди однокурсников, пребывающих в легком возбуждении.
Вручали по списку. Ректор, профессор по неорганической химии, был неплохой человек, он мог руководить цирком и хлебозаводом, но судьба забросила его в высшее образование, и он в нем чувствовал себя хорошо, его диссертация «Марксизм-ленинизм и неорганическая химия» для всех первокурсников была настольной книгой. Дошла очередь до Сергеева. Ректор назвал его фамилию, и пока он шел к президиуму, секретарша что-то шепнула, и ректор пожал руку Сергееву, но диплом не дал, велел зайти завтра.
Сергеев все понял: он не сдал трусы на спорткафедру, и они встали барьером на его пути к высшему образованию.
Сергеев позвонил домой и сказал маме, что в дипломе обнаружилась опечатка и завтра обещали исправить, зашел в спортзал, нашел старого мудака Степаныча, который не подписал обходной лист, и за пять рублей устранил препятствие на долгой дороге к знаниям, которые в жизни ему не пригодились – диплом долгие годы был прибит в туалете гвоздями, каждый день напоминая, что знание умножает печаль.
До осознания вышесказанного прошло немало лет, а в тот день еще надо было пережить ужин в ресторане и попрощаться со своим «царским лицеем» и его обитателями.
Никакой грусти и печали у Сергеева по этому поводу не было. Юноши напились довольно быстро, девушки в платьях до пола выглядели невестами, многие к пятому курсу стремительно вышли замуж, чтобы не уезжать из столицы в свои Пырловки. Жизнь налаживалась. Сергеев пошарил по залу и наткнулся на Л., угрюмо взиравшую на происходящее. Она в этот день тоже постаралась и выглядела неплохо. Сергеев подсел к своей долгоиграющей подружке, понимая, что она ждет от него сокровенных слов и конкретных действий.
Решение упало на голову, как яблоко И. Ньютону: надо наконец дать девушке надежду и отнять то, чем они все безосновательно гордятся, то есть честь. Это заблуждение Сергеев решил устранить, открыв девушке новые горизонты, так как старые уже препятствовали постижению новых далей. Девушка почувствовала предстоящее, и ее основной инстинкт сообщил разуму, что спорить не надо. Она выпила стакан вина, чтобы помочь разуму справиться с этой новостью. Разум понял и ушел в тень до утра.
Сергеев и Л. покинули ресторан и пошли домой к Л. – она жила с родителями, людьми долга и твердых нравственных убеждений. Блядство они не поощряли, но дочь решила, и остановить ее мог только несчастный случай, который, естественно, пришел неотвратимо в лице Сергеева – неопытного совратителя. В доме было тихо. Родители спали, не ведая, что ждет их солнце и свет в окошке. Сергеев и Л. расположились на тахте в девичьей светелке, где Л. провела не одну бессонную ночь, мечтая о том, что должно произойти.
На столике в изголовье тахты стояла настольная лампа типа «колокольчик», включенная для интима. Девушке хотелось видеть глаза того, кому она собиралась отдать свою драгоценность. Сергеев стал снимать брюки и запутался в трусах. В самый решительный момент он дернул ногой, стаскивая трусы-оковы, и тут светильник-«колокольчик» упал, и острый край плафона рухнул на лицо бедной Л.
Раздался крик, и кровь полилась ручьем, все компоненты запланированного действа случились, но не в том месте – видимо, время для Л. еще не пришло и кто-то сверху остановил грехопадение, заменив на падение электроприбора.
Трусы вернулись в исходное положение, срочная госпитализация в травмпункт завершила эту незаконченную пьесу. Девушка стонала по дороге в больницу, теряя очарование. Сергеев понял, что сочувствует ей как прохожий и это не любовь.
Он отвез девушку домой, пожалел из приличия и пошел домой, сетуя на качество нижнего белья: если бы он имел те белые атласные трусы с красными лампасами, то они бы скользнули птицей в ответственный момент и все произошло бы иначе.
Много лет спустя он встретил Л. на рынке в Перово и увидел у нее под глазом шрам – последствие губительной ночи. Л. тоже заметила его взгляд и смутилась. Он узнал, что она до сих пор не замужем, но стала большим начальником в управе. Они разошлись в разные стороны, и каждый унес в своей памяти ту ночь, когда между ними встали трусы отечественного производства.
Грустный пони в осеннем парке
После пятидесяти Сергееву перестали сниться девушки. Раньше девушки приходили во сне, как правило, на зеленом лугу, он догонял их, они убегали.
Наяву дела шли лучше: кое-кого он догнал и с одной даже живет теперь, чувствуя себя, как лошадь в стойле.
Жена его кормит, холит, врет ему, что он настоящий жеребец. Он благодарен ей за это преувеличение: он знает, что он грустный пони в осеннем парке, где крутятся карусели, а на нем никто не хочет кататься.
Иногда он взбрыкивает, пытается выйти из стойла, но жена мягко берет его за узду и ставит обратно, ласково объясняя, что он может простудиться на холодной улице или его, не дай Бог, юная кобылица, не знающая его норова, ударит копытом, будет больно.
Девушки перестали сниться в одночасье, после одного пророческого сна, когда он увидел себя на смертном одре в образе маститого писателя, который смотрел на шкаф своих творений, сияющих золотыми переплетами. Мысли его перенеслись на зеленый луг, где он бежит за девушкой – сам молодой и кудрявый. Она уже добежала до свежей копны, он на нее, и она выскальзывает из-под него по влажной траве.
«Эх! – думает писатель. – Если бы все эти книги подложить ей под зад, никуда бы она не делась!»
Так сон по старому анекдоту изменил жизнь Сергеева.
Девушки ушли из снов, но стали сниться документы: то трудовая книжка мелькнет, с записью, что он кузнец пятого разряда, то удостоверение санитара в женском батальоне, а однажды в тупик поставило его донесение в штаб корпуса генерала Шкуро о разгроме бронепоезда.
В реинкарнации Сергеев не верил – он твердо знал, что в прошлой жизни был велосипедом, поэтому в реальной жизни он на велосипеде не ездил и не умел – надоело в прошлой.
После трудовой книжки стал сниться школьный журнал за пятый класс.
Фамилия «Сергеев» сияла в нем, как реклама кока-колы, – неоновым светом появлялось всплывающее окно, в котором он видел, как бежит за одноклассницей Мироновой в конец коридора, где хранились швабры и метелки. Он зажимает ее, и у него кружится голова.