Странный человек Лермонтов Михаил

Но людям так показалось еще убедительней.

— Оссподи, в ум возвернулся! — первым завопил давешний старичок. — Рука Христово знамение вспоминает! Вот так, милой, вот так!

Он бойко подскочил к долговязому страдальцу, взял за кисть и показал, как надо креститься:

— В чело, в пуп, в десное плеченцо, после в шуйное.

— Жуйное, — тупо повторил исцеленный и на сей раз произвел священную манипуляцию без ошибки.

— Господа, подействовало! Невероятно! — воскликнул кто-то. — Позвольте, господа, пропустите! Я из газеты «Копейка»!

— А мне штой-то сумнительно, — прогудел кто-то еще, но скептический глас остался в одиночестве. Всем хотелось быть свидетелями чуда.

Излечившийся хлопал глазами, озираясь.

— Где я есть? Я слишал! Я говориль!

Его пожалели:

— Плохо говорит, болезный. Ан всё лучше, чем телком мычать.

— Как тебя звать, милай? — спросил Странник.

Долговязый повалился на колени, ткнулся лбом в асфальт:

— Тымоша. Спасибо большой, святой отец. Ты спасаль мой плохой сдоровье.

А тут и магний полыхнул — это расстарался репортер. Странник приосанился, простер над склоненным Тимошей длань:

— Ну-тко, ишо раз. Передом повернуся.

Воздел очи горе, левую руку возложил себе на грудь. Вспышка мигнула еще раз.

Присутствие прессы (ее представлял Einfluagent[12] третьего разряда Шибалов) подействовало на публику магически. Давно установлено: для людей всякое событие становится вдесятеро значительней, если освещается прессой.

Зепп протолкался вперед, лицо его было искажено сильными чувствами. Сорвал кепи, швырнул оземь.

— Виноват я перед вами, отче! Сильно виноват! Обидел вчера, простите!

И тоже бухнулся на колени.

— Эка барина пробрало, — сказали сзади.

— Простите, святой чудотворец, — всхлипнул Зепп. — Слеп я был. Ныне прозрел.

Странник смотрел на него не без опаски, но понемногу оттаивал. Сцена ему была по сердцу.

— Ты кто будешь? Князь, мильонщик?

— Золотопромышленник я, Базаров.

— Вона, — сказал Григорий остальным. — Слыхали? Золотопромышленник! Ну подымись ко мне, мил человек. Расскажи, как на душе свербит. Послушаю. Вижу я тя наскрозь. На брюхе шелк, а в душе-то щелк. Так что ли?

— Истинно так, прозорливец.

Майор поймал руку кудесника, чмокнул.

И завязался узелок…

Поговорили. Излил «золотопромышленник» святому человеку свою мятущуюся душу. По ходу дела манеру говорить пришлось смодифицировать. Одно дело на публике, другое с глазу на глаз. Вблизи, да наедине, Странник показался Зеппу куда как не глуп. Грубой лестью можно было все дело испортить. Поэтому говорил без воплей, без «святых чудотворцев» с «прозорливцами», а искренним тоном, доверительно.

Пустота экзистенции одолела Емельяна Базарова. Когда всё у тебя есть и всего, чего желал, добился, вдруг перестаешь понимать, на что оно нужно — деньги, удача, самоё жизнь. И пить пробовал, и на войне побывал, даже кокаин нюхал — не отпускает. До того, самоед, дошел, что больным и бедным завидует: им есть о чем мечтать и Бога просить. А он, грех сказать, и в Бога-то не очень. Но душу не пропьешь, не обдуришь, она света и чуда алчет. И вот оно чудо, вот он свет! Тот свет, что из глаз ваших излился, когда вы на идиота этого воззрели.

Это, так сказать, в коротком пересказе, а жиописал Зепп свои высокие переживания долго. Пару раз прерывался на скупые мужские слезы.

Странник поил его чаем, кивал, подперев щеку и пригорюнившись.

Сидели на кухне. Очевидно, это было главное место в доме — по деревенской привычке.

Квартира у всероссийской знаменитости была какая-то не шибко знаменитая. Скудно обставленная, неряшливая, содержалась в беспорядке. Фон Теофельс даже упал духом: не может человек, якобы снимающий министров, жить на манер мещанчика средней руки. Сразу вспомнился и страх, с которым Странник глядел на сердитого Жуковского. Оно конечно, шеф жандармов, но ведь даже не министр, а всего лишь генерал…

Во всех этих несуразностях и несостыковках еще предстояло разбираться.

Краем глаза Зепп всё посматривал по сторонам, пытаясь понять, кто тут кто.

Всякого люда, почти сплошь женской принадлежности, в квартире вилось видимо-невидимо. По коридору шныряли бабки, тетки, молодухи — все по-монашьи в черном, в низко повязанных платках. Страннику низко кланялись, на нового человека глядели искоса, но без большого любопытства. Всяких посетителей перевидали.

Распоряжалась женщина средних лет, со строгим лицом. Судя по речи, из образованных. Приживалки и прислужницы слушались ее беспрекословно, называли Марьюшкой или Марьей Прокофьевной. Экономка, определил Зепп. Из поклонниц, но не великосветских, кто за модой гонится, а из настоящих.

В кухне на столе пыхтел большой купеческий самовар с медалями. Иногда Странник сам раздувал угли мягким сапогом.

Скатерть с красными вышитыми петухами — и тут же веджвудский чайный сервиз. Резные ореховые стулья — и грубо сколоченная скамья. На стене старинного письма икона в пышном серебряном окладе — и копеечные бумажные образки. И всё здесь было так. Дорогое и дешевое, красивое и безобразное вперемешку.

В углу, например, зачем-то лежал свернутый полосатый матрас, на нем непонятная подушка с пришитой бечевкой.

На самом видном месте — телефонный аппарат, новейшей конструкции. Но перед ним, неясно с какой стати, деревянная подставка, какие бывают у чистильщиков обуви.

В общем, сплошные шарады.

Утерев слезы, высморкавшись, Зепп сказал:

— Вот, всю свою тугу на вас излил, и будто душой оттаял. Словно ангел по сердцу пролетел.

— Неистинно говоришь, — поправил «странный человек». — Ангел по душе летать не могет. Потому ангел и душа — одно. Тело — бес, душа — ангел. Только люди-дураки ей воли не дают.

Пора было, однако, и честь знать. Для первого раза и так сделано достаточно.

— Спасибо вам, святой вы человек. — Зепп поднялся. — Это оставляю. На милостыню убогим.

Положил на стол изрядный пук кредиток. Ну-ка, что угодник? Сейчас выясним, в какой папке правда — первой или второй. Бескорыстник или хапуга?

Странник на деньги глянул рассеянно, кивнул.

— Ин правильно. У тебя, Емеля, денег много, а есть которые куска хлеба не видют.

Непонятно. То ли действительно равнодушен, то ли кинется пересчитывать, когда толстосум отбудет.

Надо было проверить еще одно.

— Светлая у вас душа, Григорий Ефимович. Солдатику этому бедному приют дали, не выгнали. А ведь чужой человек.

Фон Теофельс видел, что бабы повели Тимо в какую-то каморку кормить, но уверен не был — оставят или нет. Свой глаз в квартире объекта был бы очень кстати.

— Пускай его, — махнул Странник. — У меня тута всякой живности много. А то брешут разные — не исцелитель-де я, а мазурик. Натекось, полюбуйтеся. Выкусили? Был инвалид, а ныне в разуме… И ты ко мне захаживай, Емеля. Запросто. Полюбился ты мне, открытая душа.

— Непременно приду, — поклонился Зепп. — Вы, отец святой, для меня теперь один свет в окошке.

Видение малое, предвестное

С утра в груди стеснение, как перед грозой. И сладко и страшно, и маетно. К великой тряске это.

Тут положено быть малому видению, вроде зарницы перед большой молоньей.

Повело куда-то, не разбирая пути. Кыш-кыш, наседки, с-под ног!

Те знают, попрятались.

В колидор потянуло, вот куда.

Дверь там, которая на лестницу, дымится вся, туманится. Зыбкая.

Придет скоро кто-то. И уж ясно, кто.

Бес. Росточком нешибкий, но острозубый. Морда прельстительная, с улыбочкой. Роги лаковы.

Встречать такого лучше на кортках, чтоб глаза в глаза.

Присел, пальцы наперед выставил — козу рогатую.

Поди, поди, подманись. Молитовкой тя привечу, по рыльцу вострому, да по копытцам, да по брюхонцу несытому.

Явился не запылился.

Трень-трень-трень.

Под чаек и беседушка

Несколько дней Зепп, как на службу, таскался в квартиру на Гороховой, а всё не мог решить, сколько в Григории настоящей странности, а сколько актерства. Мужик был хитрый, неочевидный. Простодушие и доверчивость сочетались в Страннике с поразительным знанием людей. И мысли обо всем на свете у него, как у любого пророка, вышедшего из народной гущи, были не заемные, а собственные.

Хоть фон Теофельс в веселую минуту и называл себя универсальным антропологом, но такая особь ему попалась впервые.

Разговоры со «странным человеком» он, вернувшись к себе, анализировал и самое примечательное даже записывал. Тут была некая загадка.

Про Силу (так Григорий именовал свой мистический дар, в который незыблемо верил) Зепп слушал без большого внимания. Чудес майор не признавал. Его жизненный опыт свидетельствовал, что за каждым сверхъестественным явлением кроется какое-нибудь надувательство. Однако самомнение у темного, полуграмотного мужика было воистину удивительное.

Он говорил про себя (в тетрадке для отчета записано): «Человечишко-то я репейный. Дрянь человечишко. Кабы не Сила, тьфу на меня, не жалко. Но Бог, Ему видней. Положил на плечи мои корявые тягу — тащи, сыне. Расея на мне, царство всё, с приплодом вперед на три возраста. Страшно, коленки гнутся. И чую — не сдюжить, а куды денешься — плачу да тащу. Под ноги мне коряги суют, каменюками кидают, калом мерзким швыряют. Дураки! Упаду — им всем каюк». Записано слово в слово, по памяти, а память майора фон Теофельса сохраняла человеческий голос не хуже граммофонного диска.

При подобной мегаломании Странник не чурался мелкого трюкачества. С «золотопромышленником Базаровым», которого считал за своего, комедии не ломал. А вот если появлялся кто-нибудь новый, важный, особенно надутые барыньки, начинался целый спектакль.

Дорогих «гостюшек» усаживали потрапезничать чем Бог послал. В середину стола ставили большую супницу с щами или ухой, Странник клал перед собой буханку ситного и развлекался: отламывал кусок, макал в жижу и собственноручно запихивал каждому в рот, нарочно капая жиром на шелк да чесучу. Это у него называлось «преломить хлебы». Гости покорно всё сносили — они пришли, заранее готовые к чудачествам. Любил Григорий подпустить чопорной даме соленое словцо, поинтересоваться, давно ль блудному греху предавалась или еще что-нибудь этакое. Самых замороженных звал с собой в баньку, душу с телом отмыть. Если фраппированная дама после такого приглашения в ужасе убегала, долго хохотал, тряся бородой.

Занятно было наблюдать, с каким почтением относится Странник к телефонному аппарату. Сам он никогда никому не звонил и трубки не снимал — за это отвечала экономка. Но если она просила Григория поговорить, он исполнял целый ритуал.

Разглаживал надвое волосы, оправлял бороду, обязательно плевал на правую ладонь. Разъяснилась и подставка перед аппаратом — на нее Странник ставил ногу. Свободной рукой упирался в бок. И лишь приняв эту гордую позу, кричал в трубку: «Ктой-то?» — хоть, конечно, уже знал от Марьи Прокофьевны, с кем предстоит разговор.

Беседы просветленного золотопромышленника с Учителем всегда проходили под чаек. Спиртного при Зеппе «странный человек» не пил. Таким образом, слухи о его беспробудном пьянстве, похоже, следовало отнести к разряду «клевет», на которые Григорий постоянно жаловался. Но и трезвенником он не был. Внедренный в квартиру Тимо, которого здешние тетки полюбили за молчаливость и исполнительность, докладывал, что по вечерам объект всегда уезжает и возвращается очень поздно, нередко «зовсем besoffen[13]». Наутро, однако, никаких признаков похмелья Зепп в хозяине не обнаруживал. Странник сидел благостный, рассудительный, мог за раз выдуть чаю стаканов десять. Пришлось мобилизовать свои почки и майору. Никогда еще он не поглощал сей пото- и мочегонный напиток в таких страшных количествах. Но чего не сделаешь ради дела и фатерлянда.

Любопытно, что, в отличие от всех русских, Григорий пил чай без сахара. Он вообще не употреблял сладкого, мясного, молочного, говоря, что это грех.

Представления о греховности у сибирского вероучителя были своеобразные, сильно отличающиеся от канонических.

Как понял майор (не очень-то интересовавшийся этими материями), в основе Григорьевой доктрины лежало понятие всеочищающей и всеизвиняющей любви. Мне люди все родные, часто повторял он. Коли некое деяние сотворено от любви, оно уже благо. А если по злобе или голому расчету, это бесовщина и грех. Ум глуп и должон сердца слушать, яко дитя матерь свою, говорил Странник.

Несмотря на то что он любил подразнить дамочек расспросами о «блудном грехе», сам Григорий плотскую любовь большим грехом не считал — если она любовь, а не «насильничанье». «После утехи с бабой довольно малой молитвы. Простит, не осердится Господь. Он легкий грех и прощает легко, особливо ежели грех через любовь. Мне радость, бабе сладко — ин и ладно, какой Богу от того убыток?» Из этого следовало, что сведения из зложелательской папки о развратности «старца» можно было счесть хоть и преувеличенными, но достоверными.

Однако все эти глупости для Зеппа важности не представляли. При малейшей возможности он старался повернуть разговор на царское семейство. Не для того чтобы выяснить интимные подробности августейшего быта. Нужно было уяснить, до какой именно степени прислушиваются там к Страннику.

Императора с императрицей Григорий звал «папой» и «мамой». Так было заведено в самом ближнем, околосемейном кругу их величеств в память о каком-то юродивом Мите, который одно время кормился при сердобольной Александре Федоровне. Митя был гугнявый, почти безъязычный, выговаривал только эти два слова, показывая на царя и царицу.

Иногда Странник еще звал государыню «Саня» и уверял, что так же в хорошие минуты обращается к ней царь. Не сразу Зепп догадался, что это, должно быть, английское Sunny — как называла свою любимую внучку королева Виктория. Ну, Саня так Саня.

«Саня хорошая, добрая, — нахваливал Александру Федоровну „странный человек“. — Ума вовсе нету, сердце одно. Меня слушает. Верит. Я для ней и Бог, и Расея. Она знаешь как говорит? Часто повторяет: Умом, говорит, Расею не поймешь и аршином не померишь. Верить, говорит, в нее надо, не то к лешему пропадешь. А папа другой коленкор. Ему ум мешает. Трудно, брат, царем быть. Беднай он, никому не верит. Круг него брехуны, алкальщики. Тянут за штаны: „Сюды иди, нет туды! Мне дай, нет мне! Я знаю, как надоть! Нет, я!“ Кто хошь сробеет. Одно спасение — Бог. Но Бог с вышними говорить не любит, Он больше через нижних, навродь меня. А я уж передам, обскажу, как сумею. Только меня он, папа-то, будто через стекло слушает. Когда верит, когда нет. О прошлый год, как царевича австрийского убили, я — к папе. Виденье у меня было, сонное. Быдто они с мамой в Зимнем дворце на кухне кашут варят, царскую, сладкую, с малиновым вареньем. Пышна каша, из котла поперла, да на площадь, да по Невскому валит, к вокзалу. Вся красная от малины-ягоды. Прет — не остановишь, ажно столбы сворачивает. А папа знай поварешкой вертит, крупы подсыпает, и мама тут же. Рассказал я ему сон, а папа мне: к чему, мол, видение? Отвечаю: „Кашу красную заваришь — сто лет Расее не расхлебать. Крови бойся. Сам потопнешь и всех людей своих, с внуками-правнуками“. Понял он, про что я. Об ту пору круг него енаралы ходют, усищи распушили, воевать хочут. Ну, папа на меня и осерчал. С чужого голоса-де поёшь, видеть тя не жалаю. Еле мама потом за меня упросила».

Вот про это Теофельс слушал очень внимательно, наматывал на ус. Интересно, очень интересно! Пригодится в будущем.

Однако в нынешний момент, в смысле полученного задания, ситуация складывалась крайне неудачно.

После прошлогодней опалы Странник с помощью «Сани» сумел вернуть себе высочайшее расположение. Влияние его даже усилилось, ибо царю Николаю в годину испытаний Божий посредник становился все нужней. До недавнего времени Григорий ездил в Царское Село раз, а то и два в неделю. Телефонной станции было велено соединять его квартиру с дворцом и днем, и ночью, без малейшего промедления.

Но три недели назад генерал Жуковский, призванный бдить за порядком в империи, подал государю рапорт о тех самых шалостях, которые «странный человек» за большой грех не считал. С полицейскими протоколами, свидетельскими показаниями и, что хуже всего, с приложением отчетов из всех губерний о слухах, роняющих престиж власти.

С того самого дня обитателю Гороховской квартиры не удавалось ни дозвониться во дворец, ни послать телеграмму в Ставку.

«Мама ко мне посылала, — горестно вздыхал Странник. — У малого, у царевича, втору неделю лихоманка. Держит, не отпущает. Дохтуры ничего не могут, а я бы враз снял. Но папа не велел. Осерчал очень. Жуковский-енарал у него в большом доверии. Вот послали черти мне того Жуковского в наказание».

И нам тоже, думал Зепп, сочувственно кивая.

Попробовал закинуть удочку, осторожненько:

— Коли Жуковский от чертей прислан, хорошо ли его на такой важной должности держать? Объяснили бы вы, отче, ее величеству. Раз уж ее сердце вам открыто…

Ответ был неожиданным:

— Для меня Жуковский плох, а для Расеи хорош. Пущай сидит. А кромь того, не станет теперь папа мово совета слушать, что я ни скажи… И мама не передаст.

Вот это уже больше похоже на правду, мысленно усмехнулся Теофельс. Зелен виноград.

Однако проклятая опала была очень некстати.

Благодушие объекта по отношению к Жуковскому тоже не радовало. Тоже еще выискался патриот, непротивленец — «для меня плох, для Расеи хорош».

Но тут как раз имелась одна идейка. Нужно было только дождаться момента.

Наконец момент настал…

В подворотне жались шпики, прятались от снега пополам с дождем. Господину Базарову поклонились — признали. Он поздоровался, угостил молодцов душистыми папиросами. Одну сунул себе в рот, но зажигать пока не стал.

Раскурил во дворе, остановившись возле Тимо, который выбивал на веревке персидский ковер, подарок Страннику от некоей великой княгини.

— Как? — тихо, коротко спросил Зепп.

Помощник, не прерывая своего ритмичного занятия, проскрипел:

— Карашо. Зубы стучит. Рука трясет. Будет… как сказать… Anfall.

— Эх ты, контуженный. Не Anfall, а «при-па-док». Значит, работаем.

Отлично. Наконец-то можно от болтовни переходить к действию.

Соколом он взлетел на третий этаж. У подъездного шпика спросил:

— Что-то нынче просителей не видно?

Тот пожал плечами. Не его печаль. У самого рожа фиолетовая, похмельная.

— Емельян Иваныч, водицы бы испить…

Заглядывать без вызова в квартиру ихнему брату не полагалось.

— Скажу. Но тебе, брат, не водицы, тебе шкалик надо.

Перед знакомой дверью остановился, провел внутреннюю мобилизацию.

Нажал на кнопку, хотя здесь в дневное время всегда было незаперто. Зачем, если внизу полно охраны?

Трень-трень-трень, пробренчал электрический звонок.

Фон Теофельс толкнул створку — и замер.

Из коридора на него полз на коленках Григорий Ефимович. Выставил вперед кулак с двумя торчащими пальцами. Глаза дикие, невидящие.

— Что с вами, отче?

«Странный человек» потер лоб, будто силясь вспомнить.

— А, это ты, Емеля. Заходь. Тебе рад. Ништо… Померещилось… Не вспомню… Обыкновенное дело. День нынче такой.

— Какой «такой»? — прикинулся Зепп.

— А может, пронесет…

Странник с кряхтением поднялся.

— Денег принес? Марьюшке на что-то надо, говорила.

— Вот, извольте.

Как всегда не глядя Григорий цапнул купюры, сунул в карман.

Повел в кухню.

Сегодня в квартире было необычно. В коридоре никто им не встретился. Однако стоило пройти мимо какой-нибудь двери, и в ней приоткрывалась щель, из сумрака пялились чьи-то глаза. Зеппу показалось, что народу еще больше, чем обычно, просто все попрятались.

Пришли поглазеть, догадался майор. Хорошо бы только без репортеров. У этой сволочи тонкий слух и острый нюх.

На кухне была одна Марья Прокофьевна.

— А, это вы.

Сама смотрит только на Странника, с тревогой и как бы ожиданием.

— Пустое, Марьюшка, — сказал тот. — Поблазнилось что-то. Чайку налей нам, да иди.

Сели.

Марья Прокофьевна, приметил майор, отошла недалеко, ее силуэт виднелся в полутемном коридоре.

Прямо из кухни вела дверь в безоконную каморку для прислуги. Оттуда слышался шепот. Зепп сконцентрировал свой замечательный слух, потоньше чем у любого газетного нюхача.

— Кто это, белобрысай-то, а? — спросил голосок — кажется, старушечий.

— Купец богатый. Часто к нам ходит. Тихо ты! Не то выгоню.

Странник подвинул сухарницу.

— На-ко вот, посластись. Тебе можно.

Сунул пряник. Зепп бережно завернул его в платок.

— Из ваших рук — на память сберегу… Я вот думаю, не мало ли денег дал? Возьмите все, какие есть! Мне не нужно.

— Добрая ты душа, Емеля. Голубиное сердце. — Бумажки Григорий придавил сухарницей. — Среди мужеска пола таких редко встретишь. Подле меня все больше бабье трется. Потому баба сердцем живет, а мужчина горд и оттого глуп.

Говорил он сегодня не так, как всегда. Медленнее, растягивая звуки. Сам вроде как к чему-то прислушивался.

Припомнил что-то, хихикнул.

— Был я это раз в Селе, у папы с мамой…

Прервался, громко отхлебнул из блюдца.

Старушонка в каморке громко прошептала:

— Чегось? К родителям своим, стало быть, в село ездили?

— Дура ты, — ответили приблудной. — В Царское Село, к царю с царицей. Тс-с-с!

Странник с удовольствием продолжил:

— Он, папа-то, меня спрашиват: «Как мне с Думой быть? Разгонять ли, нет ли? Так-то обрыдли!» Ну я как кулаком по столу тресну. Мама чуть не в омморок, папа за сердце ухватилси. Я ему: «Что щас шевельнулось-то, голова али сердце?» Он: «Сердце». «То-то, — говорю. — Его и слушай». Призадумалси папа…

Вдруг он запнулся, закрыл глаза, рванул на груди шелковую рубаху и протянул-пропел изменившимся голосом:

— Марья-a! Марьюшка-а! Томно мне… Вещать буду…

А та уже готова.

Выбежала из коридора, кинула Зеппу: «Матрас!»

Он понял — разложил на полу матрас, что лежал в углу. Марья Прокофьевна взяла подушку с бечевками, привязала Страннику к затылку.

Григорий закатывал глаза, шевелил губами, пальцы бегали по телу, словно что-то с себя сбрасывали.

— Кладем! — велела экономка.

— Подушка зачем? — шепотом спросил Зепп.

— Чтоб голову не расшиб.

Больной дал уложить себя на мягкое. Этот припадок выглядел иначе, чем давешний, в салоне у Верейской. Тогда судороги скорей напоминали приступ эпилепсии. Ныне же Странник не хрипел, не дергался.

Марья Прокофьевна зачем-то достала из кармана передника маленькую книжечку с карандашом.

В коридоре теснились люди, заглядывали друг другу через плечи. Многие крестились. Но в кухню никто не лез, и было очень тихо.

— Лечу-у-у, — тонко пропел «странный человек». — Ай, бедныя… Что кровушки-то, слёз-то… Ночь длинная, непросветная… Не грызитеся, не кусайтеся! Черт вас друг на дружку науськиват! По рогам ему, по рогам! Эх вы, глупыя… Пропадете…

Карандаш Марии застрочил по бумаге, она записывала.

По лицу припадочного потекли слезы.

— Пуститя! — жалобно попросил он. — Что я вам сделал? Ой, нутро жжет! Иуда ты, Иуда! С рук ел, а сам… Ай, больно! Больно! Больно!!!

Это слово он повторил трижды. Первый раз схватился за один бок, потом за другой, третий раз за лоб. На минуту затих и лежал, будто мертвый. Зепп с беспокойством оглянулся на Марию, та приложила палец к губам.

Глаза Странника распахнулись. В них застыл беспредельный ужас.

— Вода черная! Холод! Всё теперя! Трижды умертвили!

Вот теперь его начало бить и корчить. Он весь изогнулся, съехал с матраса. Раздались тупые удары — это подушка стучала об пол.

Из коридора донеслись взвизги и причитания.

— Теперь держите его за плечи! Крепче!

Марья Прокофьевна достала из шкафчика стакан с приготовленным лекарством и очень ловко влила содержимое больному в разинутый рот.

Он послушно сглотнул и почти сразу обмяк.

— Уходите! Все! — приказала экономка.

Коридор опустел.

Она перечитывала записанное, хмурила брови. Странник лежал без чувств, тихо постанывая.

— Давно вы с ним?

Теофельс с любопытством рассматривал не совсем понятную женщину.

— Что? …Давно.

Говорить ей про это не хотелось.

— А вы, простите, кто? — не отставал Зепп. — Я ведь вижу, вы не похожи на остальных.

— Я Мария. — Она печально смотрела на лежащего. — Магдалина.

— Понятно…

Это очень часто бывает: с виду человек психически нормален, а чуть копнешь… Ну, Магдалина так Магдалина.

По имевшимся у майора сведениям, после приступа своей странной болезни Григорий становился благостен и мягок, как воск.

— Скоро он очнется?

— Сейчас…

Серые, ярко блестящие глаза действительно скоро открылись. Они смотрели на потолок спокойно, будто никакого припадка не было.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги: